"Мальпертюи" - читать интересную книгу автора (Рэ Жан)Глава первая. Дядюшка Кассав отходит Дядюшка Кассав скоро умрет. Белоснежная, то и дело подрагивающая борода ниспадает на грудь, сам дядюшка утопает в красной перине. Ноздри втягивают воздух, словно он напоен сладостными ароматами, огромные волосатые руки готовы вцепиться в любую добычу. Служанка Грибуан, принесшая чай с лимоном, выразилась так: – Вещички упаковывает. Дядюшка Кассав услышал. – Пока еще нет, женщина, пока еще нет, – ухмыльнулся он. Прислуга ретировалась – испуганно шелестящий смерч юбок; а дядюшка добавил, обращаясь ко мне: – Не так уж долго мне осталось, малыш, но ведь умирать – дело серьезное, и спешить тут не следует. Минутой позднее он снова блуждает взглядом по комнате – ничего не упуская, будто составляет окончательную опись: игрок на теорбе – статуэтка поддельной бронзы; тусклая миниатюра Адриана Броуэра[1]; дешевенькая гравюрка – женщина играет на старинной колесной лире; и ценнейшая «Амфитрита» кисти Мабузе[2]. Стук в дверь, входит дядя Диделоо, здоровается: – Добрый день, двоюродный дядя. Он один из всей семьи так называет дядюшку Кассава. Диделоо – чинуша и зануда. Карьеру начинал учителем, да с учениками так и не справился. Теперь он заместитель начальника в одной из муниципальных служб и, насколько может, третирует подчиненных экспедиторов. – Ну, начинайте выступление, Шарль, – говорит дядюшка Кассав. – Охотно, двоюродный дядя; опасаюсь, однако, вас чрезмерно утомить. – Ну так повосхищайтесь собой молча и побыстрее – мне ваша физиономия не больно–то приятна. У старого Кассава явно портится настроение. – Увы, я вынужден привлечь ваше внимание к низменным проблемам материального порядка, – начинает свои причитания дядюшка Диделоо. – Нам нужны деньги… – Да неужто? Вот уж удивили так удивили! – Надо заплатить врачу… – Самбюку? Накормить его, напоить, а ежели нужно, пусть спит на софе в гостиной – и довольно. – Аптекарь… – Я к лекарствам и не притронулся. Все пузырьки и порошки прилежно забирает ваша прелестная жена Сильвия, страдающая, как известно, всеми болезнями, какие только ей удалось обнаружить в медицинском словаре. – Много и других расходов, двоюродный дядя… Откуда нам взять столько денег? – Сундук с золотом зарыт в погребе – третья камера, девять футов четыре дюйма под седьмой плитой. Хватит? – О, благородный человек, – пускает слезу дядюшка Диделоо. – К сожалению, про вас, Диделоо, этого не скажешь. А теперь убирайтесь–ка… болван! Шарль Диделоо злобно косится в мою сторону и скользит к выходу; он такой тощий и плюгавый, что без труда просачивается в чуть приотворенную дверь. Дядюшка Кассав смотрит на меня. – Повернись–ка к свету, Жан–Жак. Я повинуюсь. Умирающий тягостно–пристально разглядывает меня. – Ничего не попишешь, – после довольно долгого обследования ворчит он, – вылитый Грандсир, хоть и прилизанный малость. В жилах капля крови поспокойней – и смотри–ка, на вид куда благородней, чем твои предки. Да уж… А вот твой дед Ансельм Грандсир – в те времена его звали просто господин Ансельм – отъявленный был мошенник! Это любимый дядюшкин эпитет, и я совсем не обижаюсь, потому что деда, оставившего по себе столь дурную память, никогда не видел. – Не помри он на гвинейском берегу от бери–бери, так и вовсе бы законченным мерзавцем стал, – веселится дядюшка Кассав. – Вот уж кто любил все доводить до конца! Дверь распахивается, появляется моя сестра Нэнси. Облегающее платье подчеркивает статную фигуру, глубокий вырез корсажа нескромно приоткрывает великолепные формы. Ее лицо пылает гневом. – Вы прогнали дядю Шарля, – выпаливает она. – И поделом, пусть не суется не в свое дело. К сожалению, он прав, нужны деньги. – Ты и он – большая разница, – ответствует дядюшка Кассав. – Ну, а где же деньги? – выходит из себя Нэнси. – Грибуаны не могут заплатить по счетам. – Почему не возьмете в лавке? Нэнси смеется отрывистым, резким смешком, который вполне подходит к ее надменной красоте. – Сегодня с семи утра всего шесть покупателей, выручка – сорок два су. – А мне говорят, дела, дескать, наладились, – ухмыляется старик. – Не переживай, моя красавица. Возвращайся в лавку, достань малую стремянку с семью ступеньками, полезай на самую верхнюю. Смотри, в лавке чтоб не торчал какой клиент несимпатичный – юбки–то у тебя ох как коротки… Ты у нас высокая, с последней ступеньки как раз дотянешься до жестяной коробки с этикеткой «сиенская охра». Так вот, как следует пошарь своими прекрасными белыми ручками в сей скучной коробке, найдешь несколько сверточков, четыре–пять – этакие, знаешь, цилиндрики коротенькие, зато весьма увесистые. Постой же, не спеши, мне приятно поболтать с тобой. Да будь поосторожней: если порошок сиенской охры попадет под ногти, и за несколько часов не отчистишь. Ну ладно, ладно, беги, прелесть моя, а ежели на темной лестнице Матиас Кроок ущипнет тебя за мягкое место, на помощь не зови, все равно не приду. Нэнси показывает нам язык, алый и остренький, как язычок пламени, и, хлопнув дверью, исчезает. Слышен стук ее каблучков по гулким ступеням, через минуту негодующий возглас: – Свинья! Дядюшка Кассав ухмыляется: – Это не Матиас! Звук оплеухи. – Это дядюшка Шарль! Старик в отличном настроении, и только свинцовый оттенок лица да зловещий присвист в груди выдают близость смерти. – Да, Нэнси вполне достойна своего деда–мошенника! – с явным удовольствием констатирует старый Кассав. В комнате вновь воцаряется молчание; свистит старый клапан сокрытых в груди мехов, поддерживающих огонь в невидимой жаровне, с шершавым шорохом пальцы царапают покрывало. – Жан–Жак! – Я здесь, дядюшка Кассав! – Вы с Нэнси сегодня утром получили известие от отца, от Николаса Грандсира? – Вчера утром, дядюшка. – Ну, неважно, днем больше, днем меньше, мне уже все едино. Откуда письмо? – Из Сингапура. Отец в добром здравии. – Если только его не вздернули за те двенадцать недель, пока шла почта. Бог ты мой, если бы он когда–нибудь вернулся… Дядюшка о чем–то размышляет, по–птичьи склонив голову набок, – этакий мудрый старый ворон: – Нет, не вернется он… Да и чего ради? Грандсиры рождаются, чтобы поднимать все паруса под всеми ветрами белого света, а не плесневеть под крышами домов человеческих. Входит Нэнси, улыбается, ни тени плохого настроения. – Я нашла пять свертков, дядюшка Кассав, – объявляет она. – Как оно, золото, – тяжеленько? – усмехается дядюшка. – Уж ты–то наверняка сообразишь, что с ним делать? – Еще бы! – нахально заявляет Нэнси. И вновь исчезает, бросив мне напоследок: – Жижи, тебя ждет на кухне Элоди. С лестницы слышится ее смешок – на сей раз мягкий, ласкающий – и довольное куропаточье квохтанье. – Вот теперь уж точно Матиас! – комментирует дядюшка и громко хохочет, игнорируя хриплую какофонию протеста в груди. – Она сказала, пять свертков? А ведь было шесть! Вполне достойная внучка мошенника Ансельма Грандсира… Тем лучше! Визитеры, собственное веселье и монологи заметно утомили старого Кассава. – Иди–ка к Элоди, малыш, – говорит он усталым глухим голосом. А мне того и надо: снизу, где в одном из бескрайних мрачных подвалов разместилась кухня, огромная, словно конференц–зал, доносится запах свежеиспеченных вафель и изысканный аромат масла, топленного с корицей и сахаром. Иду по бесконечному темному коридору – далеко впереди слабо мерцает светлый прямоугольник. Там, в открывшейся глубине необъятного вестибюля, бойкое сияние газового рожка выхватывает из сумрака фасад крохотного, словно игрушечного магазинчика – будто смотришь на него в перевернутую подзорную трубу. У этой москательной лавчонки, словно прильнувшей к груди хозяйского дома–покровителя, весьма примечательная история… Впрочем, еще будет время к ней вернуться. Через открытую дверь видно прилавок потемневшего дерева, всевозможные склянки с едкими веществами, связки бумажных пакетиков; и Нэнси с приказчиком Матиасом – близко, даже чересчур близко прильнувших друг к другу. Но это зрелище не особенно меня интересует: аппетитный зов кухни куда сильнее праздного юного любопытства. Веселая песенка булькающего масла и перестук вафельниц вносят радостную ноту в молчаливый вечерний сумрак. – Явился, наконец, – ворчит моя старая няня Элоди, – а то доктор уже подбирался к твоим вафлям. – Они в самом деле хороши, эти вафли, – сладкие, как раз такие я и люблю, – слышится слабый голосок из темного угла. В кухне нет газового освещения – подобное роскошество предусмотрено дядюшкой Кассавом только для лавки. Лампа с фитилем скупо освещает стол; тарелки белоснежного фарфора отвечают неожиданными бликами. Печь пышет теплом, и потоки горячего воздуха то и дело колеблют огонек свечи на каминной полке; рядом лежит черная чугунная вафельница. – Как больной? – продолжает голосок. – Прекрасное самочувствие, не правда ли? – Так вы думаете, он поправится, доктор? – Поправится? И речи быть не может. Конец, медицина вынесла приговор Кассаву. Но я все же готов для него постараться. Старческая, иссохшая, мертвенно–бледная, точно вылепленная из воска рука размахивает в свете лампы листком бумаги. – Вот свидетельство о смерти и разрешение на предание земле – составлено должным образом и подписано мной лично. Только даты недостает. Кстати, еще вчера причиной смерти значилось двустороннее воспаление легких; однако я думаю, что «болезнь Брайта»[3] звучит куда внушительней. Ведь надобно же оказать старине Кассаву хотя бы эту услугу, не так ли? А теперь, славная моя Элоди, я бы охотно угостился еще одной чудесной вафлей. Так рассуждает доктор Самбюк: дядюшка хоть и примирился с его визитами, но не признает никаких предписаний. Доктор такой тщедушный и маленький, что рядом с Элоди даже в высокой шляпе выглядит карликом – едва ей до подбородка достает, а ведь Элоди и сама не великанша. Все личико у него в складках и морщинах, а на сей скомканной миниатюре внезапно выдается гладкий и мясистый розовый нос. Прозрачная, словно воск, тонкая рука с неожиданной силой разламывает вафли на правильные квадратики и поливает их маслом и патокой. – Пожалуй, я постарше его буду, хотя о нашем дорогом Кассаве трудно знать что–нибудь наверняка, а вот он уходит первым, – радостно кудахчет старый гурман. – Подобные события весьма утешительны в моем возрасте: так и кажется, а вдруг смерть про тебя забыла? Кто знает? Может, так оно и есть. Мы ведь связаны сорокалетней дружбой, искренней и прочной. Познакомились на пассажирской барже – Кассав возвращался с охоты, подстрелив пару веретенников. Я поздравил его с трофеем – не каждый стрелок добудет такую пугливую птицу. Ну а он в ответ пригласил отведать дичинки. Разумеется, я не отказался! Да будет вам известно, мясо веретенника – если он успел нагулять жирку – даже нежней, чем у его родича бекаса. И с тех пор меня нередко удостаивали приглашения в Мальпертюи. Мальпертюи! Чернила тяжко сочатся с пера, когда скованная ужасом рука выводит на бумаге зловещее слово. В этом доме свершились многие судьбы, он подобен последней вехе на путях человеческих, воздвигнутой самим безжалостным роком. Я невольно отталкиваю мрачный образ, отступаю перед ним, словно пытаюсь отсрочить его неотвратимый выход на авансцену моей памяти. Но персонажи в истории Мальпертюи нетерпеливы и спешат сыграть свои роли, краткие, как отпущенный им земной срок; бытие вещей куда более долговечно – возьмите, к примеру, любой булыжник в каменной кладке проклятого дома. Не только бараны толпятся у входа на бойню, нетерпение и спешка точно так же подстегивают людей: зажженные свечи – нет им покоя, – пока не окажутся под гасильником Мальпертюи. Шуршащим вихрем врывается в кухню Нэнси; вафлям она предпочитает блины и раздирает их хищными белыми зубами – блины повисают в руке лоскутьями дымящейся кожи, сорванной с живой плоти. – Доктор Самбюк, – интересуется она, – когда же умрет дядюшка Кассав? Вы–то должны знать. – О цвет моих мечтаний, – отвечает старый врач, – кому адресован ваш вопрос – Эскулапу или Тиресиасу? Лекарю или прорицателю? – Все равно, лишь бы ответил. Самбюк рисует в воздухе восковым пальцем, это у него называется «припомнить небесную планисферу». – Полярная звезда, как всегда, на месте – единственная постоянная особа в бесконечности пространства… Чуть пониже Плеяд, на правом борту, зажег огонь Альдебаран. Ядовитым светом заливает горизонт Сатурн. Теперь повернемся… Да, сегодня Юг разговорчивей Севера: Пегас учуял конюшню Геликона; Лебедь поет, будто в зените вознесения предчувствует гибель; в зрачках Орла горит Альтаир, и Орел ищет гнездо поближе к богу пространства; Водолей весь замызгался, а Козерог… – Короче, вы, как всегда, ничего не знаете, – негодует сестра. – В мое время, – неожиданно меняет тему доктор, – вафли кропили ароматной померанцевой водой – сами боги не вкушали яства более изысканного. Ах да, моя роза, речь шла о нашем славном Кассаве, – он протянет еще с неделю. Впрочем, сказано неточно: его прекрасной душе потребуется ровно семь дней, дабы устремиться к божественно сияющим звездам. – Дурак, – говорит сестра, – хватит и трех дней. И она оказалась права. В кухню заглядывает служанка Грибуан. – Мамзель Нэнси, прибыли госпожи Кормелон… – Проводите их в желтую гостиную. – Но, мамзель, там не топлено! – Именно поэтому! – И мадам Сильвия с дочерью пожаловали, они господина Шарля ищут. – В желтую гостиную! Тут я протестую. – Ведь тетя Сильвия не одна, она с Эуриалией! – Да ладно, сам знаешь: жарко или холодно, буря или штиль – Эуриалии все нипочем. Послушайте, Грибуан, а кузен Филарет явился? – Сидит в нашей малой кухне, мамзель Нэнси, и чуток выпивает с Грибуаном, говорит, чтоб не застудить внутренности. – Он закончил работу для дяди Кассава? Если нет, выставить его за дверь. – Мышиное чучело – да, да, мамзель, принес, очень даже славно получилось. Доктор Самбюк смеется каким–то булькающим бутылочным смехом – точь–в–точь бутылка булькает горлышком. – Последний трофей в списке охотничьих побед бравого Кассава! Поймал на своей перине мышку и нежненько придушил ее двумя пальцами. А ведь тому сорок лет и веретенников стрелял! Буль–буль! – Всех в желтую гостиную, – командует Нэнси, – я хочу кое–что сообщить. Мамаша Грибуан удаляется, шаркая старыми шлепанцами. – Мне тоже идти? – с тоской вопрошает маленький доктор. – Да, и хватит пожирать вафли. – Тогда я прихвачу с собой чашечку кофе с ромом и побольше сахара. В мои годы посидеть в желтой гостиной – все равно, что соснуть после обеда в погребе, – ворчит Самбюк. Из всех мрачных и мерзлых комнат Мальпертюи желтая гостиная самая гнусная, обшарпанная, зловещая и промозглая. Сумрак едва рассеивают два канделябра о семи свечах каждый, только я больше чем уверен: Нэнси распорядится зажечь три, от силы четыре свечи витого воска. Там, в полутьме, сидя на высоких стульях с прямыми спинками, люди превращаются в неясные тени, голоса шелестят, словно шорохи в пустыне, слышны лишь слова скорби, ненависти или отчаяния. Нэнси берет из кухни лампу с фитилем, чтоб пройти по коридорам, где уже царит непроглядная темень. Потом лампа будет гореть в прихожей, на постаменте статуи бога Терма – Нэнси вовсе не намерена дополнительно освещать предстоящее сборище. – Я оставлю тебе свечку, Элоди. – На четки да на молитву хватит, – соглашается наша няня. В желтой гостиной, как я и ожидал, – смутно чернеющие силуэты. Устраиваюсь на единственном низеньком стуле, напоминающем скорее церковную скамеечку для молитвы, и стараюсь распознать присутствующих. Обитую черным репсом софу оккупируют три сестры Кормелон в своих неизменных траурных вуалях: три богомола вечерком подстерегают какого–нибудь беспечного инсекта, ненароком попавшего в пределы их досягаемости. В своей стылой неподвижности они словно не замечают никого, но я чувствую, как их взгляд с холодной злобой фиксирует наше появление. Неотесанный, дурно одетый кузен Филарет, едва завидев нас на пороге, кричит: – Привет! Не хотите взглянуть на мою мышку? И размахивает дощечкой, на которой распято что–то серо–розовое. – Сначала я хотел ее усадить в позу белочки, да вышло не больно–то удачно, совсем даже не здорово, – жизнерадостно поясняет он в своей обычной простоватой манере. Семейство Диделоо расположилось поближе к свету канделябров. Дядя Шарль сосредоточенно разглядывает свои надраенные до блеска ботинки. Тусклая и невзрачная тетя Сильвия – персонаж в стиле гризайль – адресует в нашу сторону улыбку безвольного рта; отчетливо слышно, как при малейшем движении у нее на шее постукивают друг о друга гагатовые пластинки украшения. А я глаз не могу отвести от дочери Диделоо, моей кузины Эуриалии. Даже в платье, сшитом по фасону исправительных заведений для распутниц, она превосходит красотой Нэнси: в роскошной рыжей гриве то и дело пробегают искорки, и глаза – нефритовые. Сейчас они прикрыты веками, о чем я очень сожалею – с ними хочется играть, как с драгоценными камнями, перебирать их пальцами, ловить прихотливые зеленоватые отблески, оживлять своим дыханием. Неожиданно раздается скрежет, схожий с вокалом птицы–сорокопута: – Мы желаем видеть дядю Кассава! Это взяла слово Элеонора, старшая из сестер Кормелон. – Через три дня вы все его увидите, все вместе и в последний раз. Он собирается что–то объявить. Будут присутствовать нотариус Шамп и отец Айзенготт в качестве свидетеля. Такова воля дяди Кассава. Все это Нэнси выговорила залпом и молча уставилась на пламя свечи. – Речь пойдет о завещании, полагаю? – осведомляется Элеонора Кормелон. Нэнси не отвечает. – Я охотно с ним повидался бы, – подключается кузен Филарет, – уж он–то наверняка похвалил бы мою мышку. Но его воля – закон, я возражать не собираюсь. – Теперь, когда нас объединяет… – начинает дядя Шарль. – Нас? Только не надо говорить насчет единения, и вообще о нас вместе! – взрывается моя сестра. – Если мы и собрались, то вовсе не для разговоров. Я сообщила все, что положено, можете расходиться. – Мадмуазель, мы сюда добирались больше получаса! – возмущается Розалия, средняя сестра Кормелон. – По мне, так добирайтесь хоть с того конца света, да туда и возвращайтесь, – с трудом сдерживая ярость, отвечает Нэнси. Внезапно воцаряется молчание, тревожное беспокойство сковывает лица – всех, кроме Эуриалии. Эхо тяжелых шагов доносится из прихожей, словно под плитами разверзлась пустота, пронзительно скрипят петли открываемой двери. Жалобно звучит чей–то голос: – Кто же прячется в доме и постоянно гасит лампы? – Боже мой! Лампы опять гаснут… – стонет тетя Сильвия. – У статуи бога Терма горел свет, я только собрался подойти, порадоваться огоньку, как – Кто же это? – жалобно вопрошает тетя Сильвия. – Неизвестно. Я боюсь его, он, верно, черный и страшный. И всегда гасит свет. Помните лампу на площадке, розовую с зеленым, так красиво освещающую лестницу? При мне чья–то рука загасила фитиль, и ночь словно хлынула из адского колодца и поглотила лестницу. Вот уже пять, может, десять лет – а может, и всю жизнь – я ищу встречи с ним, и все безуспешно. Я сказал «ищу»? Нет, нет, встреча мне вовсе не нужна. А он все гасит лампы – задувает или тушит фитиль… В комнату только что вошел новый странный гость пугающей худобы и огромного роста – выпрямившись, он превысил бы шесть футов. Все лицо этого скелетоподобного существа заросло отвратительной грубой щетиной, ржавого цвета балахон свисает с плеч. Он радостно устремляется к зажженным свечам. – Хоть здесь еще горят… Как прекрасно видеть свет, куда важнее, чем пить и есть. – Лампернисс, ночной жук, тебе чего тут надо? – восклицает доктор Самбюк. – Имеет полное право, – мгновенно парирует Нэнси, – он тоже будет на общем собрании. – Там зажгут много свечей и ламп, – ликует старое чудище. – В моей лавке горит яркий свет, прекрасный, как заря, но мне туда нет доступа, так повелела высшая сила. – Лампернисс… – начинает дядя Диделоо, унимая испуганно–брезгливую дрожь. – Лампернисс?… Да, правильно, меня так зовут… «Лампернисс. Лаки и краски» было написано над дверью красивыми трехцветными буквами. Я продавал любые краски, всех оттенков… и серные фитили, и сиккативы, и сланцевое масло, серую и белую мастику, охру, лак светлый и темный, цинковые и свинцовые белила – мягкие и жирные, как сметана, и тальк, и закрепители для красок. Я – Лампернисс, я любил все цветное, а теперь живу в черной тьме. Я продавал черный костяной уголь и черную голландскую сажу и никогда никому не предлагал черную ночь. Я – Лампернисс, я хороший, меня упрятали в ночь, а в ночи тот, кто гасит лампы! Плача и смеясь, страшилище тянется паучьими лапами к свечам, обжигает ногти, в убогом ликовании нечувствительный к укусам пламени. Меня Лампернисс не пугает. Он обретается по заброшенным углам дома; раз в день где–нибудь в глухом переходе Грибуаны ставят миску варева, которое он иногда съедает. А все присутствующие как–то съежились, словно инстинктивно опасаясь чего–то неизвестного. Невозмутимы только Нэнси и Эуриалия. Сестра забирает из рук доктора Самбюка чашку, противно дребезжащую по блюдцу; кузина кажется спящей, но зеленый лучик скользит меж полуприкрытых век: наверняка она наблюдает явление жалкого ночного жука Лампернисса. – Выметайтесь! – коротко бросает Нэнси гостям. – Вы так вежливы, кузина… – скрежещет в ответ Элеонора Кормелон. – Ждете, чтоб выставили за дверь?… – Нэнси, прошу вас, – вступает дядюшка Диделоо. – А вы… вам… – рычит Нэнси, – вам бы лучше помолчать и убраться восвояси, да поскорее. – Разве вы здесь хозяйка, мадмуазель? – интересуется Розалия Кормелон. – Дошло, наконец? – Она зажигает свечи, негасимые свечи, их никто не задувает! – восклицает Лампернисс. – Будь же благословенна! Страшилище неуклюже переминается перед горящими свечами: на стене, как на экране, приплясывает тень, от которой, словно от живого существа, всячески норовит уклониться кузен Филарет, – бедняга, похоже, так ничего и не уразумел в быстро сменяющихся, малоприятных событиях и репликах. – Мои краски! – кричит Лампернисс, пританцовывая перед крохотными огоньками жалкой иллюминации, – они все тут! Я больше никому не продам их, и никто не придет их отнимать! Внезапно он впадает в задумчивость, сквозь грязные серо–бурые заросли на лице глаза умоляюще обращены к Нэнси. – А вдруг тот, кто гасит лампы… о, Богиня! Одним жестом – движением жнеца, под рукой которого падают наземь горделивые колосья, – Нэнси закрывает собрание. – Увидимся через три дня. Медленная процессия теней потянулась к двери. Эуриалия следовала за матерью; без зеленого пламени ее глаза казались незрячими. Дядюшка Шарль замешкался у порога. Похоже, хотел что–то сказать Нэнси, да передумал и выскользнул в сумрак передней. Короткая заминка стоила ему места в процессии, и Алиса, младшая из сестер Кормелон, прошла вперед. Неожиданно послышалось ее болезненное «Ох!» Нэнси рассмеялась своим пронзительным смешком. – Ха! Он никак не уймется – вечно распускает свои руки. Доктор Самбюк раскопал в углу тонкую тросточку и безжалостно стегал ею хнычущего Лампернисса. – Ой–ой, – причитает несчастный паяц, – бесы отнимают у меня краски… Горе мне… куда же подевались краски – их нет… За что же меня бьют и бьют! С криком бросился он к лестнице: его уродливый силуэт по–обезьяньи перепрыгивает со стены на стену под светом ламп – их по одной на каждой площадке. – Вот одна и погасла! – вдруг завопил он. Что–то черное, бесформенное проступает на миг то тут, то там на стенах и витражах высоких окон. – И здесь погасла, и здесь! Это он, а я его не вижу. Он забрал весь свет и все краски. И опять бросил меня в ночь! – На кухню! – скомандовала Нэнси. – Безумец прав. Тварь, что гасит лампы, совсем рядом! И темнота откликнулась: – Тварь–что–га–сит–лам–пы… Нэнси равнодушно пожала плечами. Я очень любил сестру, но она всегда оставалась для меня загадкой. В страшном шквале событий, перетрясших наши жизни, женщины казались мудрее мужчин. Увы! Приближаясь к тайне, я с первых же слов теряюсь в предположениях; так, гадая, можно обвинить мою сестру в безразличии: если она провидела будущее, почему не воспротивилась ужаснейшей из судеб? – Ну вот, – сказала Элоди, откладывая четки. И молча поставила на огонь вино с сахаром и пряностями. – Славный вечерок, – высказался Самбюк. – А что, дети мои, не разговеться ли нам? Бравый Кассав любил ночное разговенье. После полуночи кушанья и вина обретают особый букет, вкус и аромат – это открыли еще древние мудрецы. Почтенное состоялось разговенье. Среди прочего был подан язык в соусе, и доктор воспользовался случаем, чтобы поведать нам, как на пиру у Ксанфа–фригийца Эзопу подавали лишь блюда из языка, а он называл сию часть тела то лучшим, то худшим угощением на свете. Самбюк наелся и раздулся, как недоросший питончик, Нэнси удалилась к себе в спальню, а мы с Элоди остались бодрствовать у постели заснувшего дядюшки Кассава. На ночь его облачили в скуфью бергамского бархата с серебряной кисточкой; при тусклом свете ночника с плавающим фитилем он выглядел так комично, что я тихонько захихикал. Дядюшка и в самом деле умер на третий день, последние часы перед кончиной, будучи в абсолютно здравом уме и разговорчивом настроении. Однако зрение временами отказывало – несколько раз он гневно восклицал: – Куда пропала картина Мабузе? Шарль Диделоо, жулик вы этакий, верните картину на место! Все останется в доме, все, слышите вы? Нэнси удалось его успокоить. – Прелесть моя, – он взял руки сестры в свои когтистые лапищи, – назови всех присутствующих, а то вместо людей лишь какие–то тени. – Нотариус Шамп сидит за столом с бумагой, перьями и чернильницей. – Хорошо. Шамп свое дело знает. Старый поверенный, с лицом суровым и честным, признательно склонил голову, хотя и понимал, что умирающий не видит его жеста. – Кто дальше? – Стул рядом с ним не занят. – Так ты пригласила Айзенготта, чертовка? – Конечно, дядюшка. Рядом с вами сидит мой брат Жан–Жак. – Отлично, весьма приятно слышать… Ха! Мой юный друг Жан–Жак, твой дед тоже был мне другом – бог мой, еще каким другом! – и притом отъявленным мерзавцем. Уж он–то наверняка поджидает меня где–нибудь в закоулке Вечности, и это меня радует. – Дамы Кормелон тоже здесь. – Воронье слетелось на падаль! Мы ведь давненько знакомы, не так ли, Элеонора, Розалия и Алиса – хотя ты вроде бы помоложе и уж, несомненно, покрасивей других. Понимаете, о чем я? Разумеется, – Кузен Филарет… – Да уж, кузен мой кровный родственник. С этим родством ни ему, ни мне ничего не поделать. Он здесь по праву, хотя, смею полагать, второго такого глупца не выходило из рук Создателя. Филарет тоже поклонился, будто услышал от дяди Кассава величайшую похвалу. Уловив его движение, Кассав улыбнулся. – Филарет всегда исполнителен и услужлив, – мягче добавил он. – Матиас Кроок… – чуть помедлив, тихо произнесла Нэнси. Дядюшка был явно недоволен. – Н–да, пожалуй, и несправедливо прогонять его… Да ничего, утешится! Пусть возвращается в свою любимую лавку. Тут старик с трудом повернулся набок, силясь разглядеть молодого человека, и в глазах его мелькнула странная нерешительность. – Я иногда ошибался в жизни, Кроок, – честно говоря, довольно редко, – но мне уже некогда исправлять ошибки. Справедливо или нет, уйдите отсюда! Матиас Кроок ретировался с жалкой улыбкой на сконфуженном красивом лице; глаза Нэнси пылали темным огнем. – А вот и доктор Самбюк явился. – Пусть забьется где–нибудь в кресло, и суньте ему чего–нибудь погрызть. – Чета Грибуанов тоже здесь. – Добрые и преданные слуги уже столько лет, что и не сосчитать. Таковыми они и останутся. – Лампернисс – на лестнице, следит за горящей лампой. Дядюшка Кассав зловеще засмеялся. – Пусть следит, пока горит лампа, ибо ее задуют. – А здесь вот дядя Шарль Диделоо, тетя Сильвия и Эуриалия. Умирающий скорчил гримасу. – Когда–то Сильвия была красива, но это в прошлом. Я рад, что не вижу ее. Да, красотку Сильвию Шарль встретил на… – Двоюродный дядя! Двоюродный дядя! – тревожно возопил Шарль. – Я вас умоляю! – Ладно уж, – а ты, Эуриалия, мой прекрасный цветок, сядь подле меня с твоим кузеном Жан–Жаком. На вас двоих я только и надеюсь, и с этой надеждой покидаю сей мир. За дверью раздался умоляющий вопль: – Нет, нет, не гасите лампу! Порог переступил человек величественной наружности и, не обращая ни на кого внимания, уселся рядом с нотариусом Шампом. – Айзенготт пришел! – воскликнул дядя Кассав. – Да, пришел, – возвестил голос, звучный, как колокол. С трепетным почтением я взирал на вновь прибывшего. Очень бледное удлиненное лицо, казавшееся еще длиннее благодаря пышной, пепельного оттенка бороде. Пристальный взгляд черных глаз; руки неправдоподобной красоты, какие иногда видишь у надгробных изваяний в церкви. Одет бедно, зеленый сюртук лоснится потертыми швами. – Шамп! – торжественно провозгласил дядюшка Кассав. – Здесь собрались мои наследники, объявите сумму состояния, которое я оставляю им. Стряпчий склонился над бумагами, медленно и раздельно выговорил цифру. Настолько огромную, непомерную, фантастическую, что у собравшихся голова пошла кругом. Очарование золотой цифры нарушил возглас тети Сильвии: – Шарль, ты подашь в отставку! – Само собой, – ухмыльнулся дядюшка Кассав, – обязательно придется. – Это состояние, – продолжал нотариус, – не подлежит разделу. Испуганно–разочарованный ропот тут же утих, поскольку Шамп читал далее: – После кончины Квентина Моретуса Кассава все здесь присутствующие под страхом потери прав на наследство и других возможных выгод должны поселиться и жить под крышей этого дома. – Но у нас же есть дом, наш собственный! – простонала Элеонора Кормелон. – Не прерывайте, – строго заметил поверенный. –… Должны жить здесь до своей кончины, причем каждый получит пожизненную годовую ренту в… И снова узкие губы стряпчего назвали колоссальную цифру. – Свой дом продадим, – бормотала старшая из дам Кормелон. – Все будут обеспечены кровом и питанием отменного качества, что специально оговорено завещателем. Супруги Грибуан, пользуясь благами наравне с остальными, останутся в положении прислуги, и никогда не будут пытаться его изменить. Нотариус сделал паузу. – Строение Мальпертюи не должно подвергаться никаким переделкам. Последнему из живущих под его крышей перейдет вся завещанная сумма. – Условия, касающиеся дома, распространяются и на москательную лавку; Матиас Кроок до конца будет исполнять обязанности приказчика с утроенным пожизненным содержанием. Только последний жилец дома имеет право закрыть магазин. – Айзенготт ничего не получает, не ищет выгоды и не преследует никаких интересов – он будет свидетелем безукоризненного соблюдения условий завещания. Нотариус взял из папки последний листок. – К завещанию имеется приписка. Буде случится, что последними останутся в живых мужчина и женщина, они обязаны вступить в брак – чета Диделоо автоматически исключается, – и состояние должно поровну разделить между ними. Воцарилось молчание: разум отказывался принять все услышанное. – Такова моя воля! – твердым голосом объявил дядюшка Кассав. – Да будет так! – торжественно откликнулся сумрачный Айзенготт. – Подпишитесь, – распорядился поверенный Шамп. Все подписались, кузен Филарет поставил крест. – Теперь уходите, – лицо у дядюшки Кассава внезапно исказилось. – Айзенготт, вы останьтесь. Мы ретировались в сумерки желтой гостиной. – Кто проследит за нашим размещением в этом доме? – спросила Кормелон–старшая. – Я, – коротко ответила Нэнси. – А почему, собственно, ВЫ, мадмуазель? – Попросить Айзенготта объяснить вам? – вкрадчиво осведомилась сестра. – Мне кажется… – вмешался дядя Шарль. – Чепуха! – оборвала Нэнси. – Впрочем, вот и господин Айзенготт. Он прошел на середину комнаты и оглядел нас по очереди пристальным тяжелым взором. – Господин Кассав желает, чтобы Жан–Жак и Эуриалия присутствовали при его последних минутах. Все склонили голову, даже Нэнси. Дядюшка Кассав тяжело дышал, в его стекленеющих глазах отражалось пламя свечей. – Кресло, Жан–Жак… сядь в свое кресло… а ты, Эуриалия, подойди ко мне. Кузина скользнула вперед, послушная и все же великолепно безразличная к странной торжественности момента. – Посмотри мне в глаза, дочь богов, – пролепетал дядя изменившимся голосом, в котором, казалось, звучало боязливое почтение. – Посмотри мне в глаза и помоги умереть… Эуриалия склонилась над изголовьем. Умирающий испустил долгий вздох, я услышал несколько слов, тут же растаявших в тишине: – Мое сердце в Мальпертюи… камень в камне… Кузина так долго не двигалась, что мне стало страшно. – Эуриалия… – взмолился я. Она обернулась со странной улыбкой на губах. Затуманенный взгляд полуприкрытых глаз – ни огонька, ни мысли. – Дядюшка умер, – сказала она. В этот миг отчаянное рыдание донеслось с лестничной площадки. – Он задул лампу… Я изо всех сил оберегал ее, и все–таки она погасла. Ой–ей–ей, лампа погасла! |
||
|