"Труд" - читать интересную книгу автора (Золя Эмиль)IIIПрошло еще десять лет, и любовь, сочетавшая все эти пары, торжествующая, плодоносящая любовь вызвала в каждой семье к жизни целый цветник детей — вестников грядущего. С каждым новым поколением все больше правды, справедливости и мира должно было воцаряться на земле. Луке уже минуло шестьдесят пять лет; по мере того как он старился, его охватывала страстная, все возраставшая любовь к детям. Теперь, когда живший в нем строитель нового Города, создатель нового народа увидел осуществление своей мечты о грядущем Городе, Лука посвятил все свои мысли, все свое время детям: ведь дети — это грядущее. Ведь это дети Луки и его друзей, их внуки и, тем более, их правнуки станут когда-нибудь тем разумным, тем мудрым народом, в котором воплотится идеал справедливости и доброты, грезившейся Луке. Нельзя перевоспитать зрелых людей, унаследовавших от прошлого определенные верования и привычки. Но можно воздействовать на детей, освобождая их от ложных представлений, помогая им расти и развиваться сообразно тому естественному закону эволюции, который они несут в себе. Лука ясно чувствовал: каждое поколение должно быть шагом вперед, оно все больше увеличивает власть человека над природой, создает все больше мира и счастья. И Лука с доброй улыбкой говаривал, что из всего его маленького народа, двинувшегося в поход против старого мира, самыми могучими и победоносными завоевателями являются дети. Два раза в неделю, по утрам, Лука, как и прежде, обходил Крешри; наиболее заботливое внимание он уделял школе и даже яслям, где находились самые крошечные ребятишки. Со школы и яслей и начинал он обычно свой обход: сразу же после ясного восхода солнца его тянуло полюбоваться на всю эту здоровую и смеющуюся детвору. Обходы Луки преследовали две цели: надзор и ободрение; он являлся всегда в различные дни недели, и каждый его приход был радостным сюрпризом для шумного детского мирка; дети обожали Луку, своего веселого и доброго дедушку. Однажды, во вторник, прелестным весенним утром решив навестить своих милых детей, как он называл их, Лука направился к школе. Было восемь часов, солнце струилось золотым дождем среди молодой зелени, Лука неторопливо шел по аллее; вдруг, когда он проходил мимо дома Буажеленов, до его слуха донесся милый его сердцу голос, звавший его. Лука остановился. У калитки сада стояла Сюзанна: завидя Луку, она вышла из дома. — Прошу вас, друг мой, зайдите на минутку… У бедняги снова припадок; я очень беспокоюсь. Она говорила о своем муже Буажелене. Одно время Буажелен попробовал взяться за работу: ему было неловко за свою праздность среди этого человеческого улья, гудящего всеобщим трудом. Лень начала тяготить его, охота и верховая езда уже не могли заполнить его досуг. По просьбе Сюзанны, все еще надеявшейся на перерождение Буажелена, Лука поручил ему несложную работу по инспектированию главных складов. Но человек, с рождения чуждый всякого труда, привыкший к праздности, уже не властен над собою и не может приноровиться к правильному, размеренному образу жизни. Буажелен вскоре убедился в том, что регулярный труд ему не по силам. Мысли его разбегались, тело переставало повиноваться, дремотное изнеможение охватывало его. Это ужасное бессилие было мучительно для Буажелена; мало-помалу он вернулся к пустоте своего прежнего существования, к праздным, одинаково бесплодным дням. Но теперь Буажелен уже не мог одурманивать себя развлечениями и роскошью; и тогда им овладела унылая, беспросветная, все возраставшая тоска. Так он и состарился и, отупевший, растерявшийся от всего того неожиданного и необычайного, что совершалось вокруг него, казался человеком, попавшим на другую планету. — У него бывают припадки буйства? — спросил Лука у Сюзанны. — О, нет, — ответила та. — Он только очень мрачен, вечно всех подозревает; мне кажется, безумие вновь охватывает его. Дело в том, что праздная жизнь, которую вел Буажелен в Крешри — городе деятельности и труда, — омрачила его рассудок. Бледный, растерянный, подобный призраку, он с утра до вечера неприкаянно бродил по кипящим жизнью улицам, по гудящей школе, по гулким мастерским; на каждом шагу ему приходилось уступать дорогу, отскакивать в сторону из страха, как бы людской поток не захватил и не унес его. Все кругом усердно работали, полные радости и здоровья, которые дает труд, один только он ничего не делал. Буажелену так и не удалось приспособиться к окружающему; рассудок его не выдержал постоянного соприкосновения с этим новым миром: видя, что среди бесчисленных тружеников он один не работает, Буажелен вообразил, что он — господин, владыка этого народа, что все вокруг — рабы, работающие на него, накопляющие для него неисчислимые богатства, которыми он может располагать по своему усмотрению. Старое общество рухнуло, но мечта о капитале осталась жить в Буажелене; и он превратился в капиталиста-безумца, капиталиста-бога, обладателя всех капиталов мира, считавшего людей жалкими рабами, кующими его эгоистическое счастье. Подойдя к дому, Лука увидел, что Буажелен, уже одетый, стоит на пороге. В семьдесят лет Буажелен остался все тем же тщеславным щеголем: он был одет с прежней тщательностью, гладко выбрит, в глазу его торчал монокль. Но неуверенный взгляд, безвольные очертания рта говорили о внутренней опустошенности. В руке у Буажелена была трость; он слегка сдвинул на ухо нарядную шляпу; видимо, он собрался уходить. — Как! Уже на ногах, уже в путь! — воскликнул с притворной веселостью Лука. Буажелен измерил его подозрительным взглядом. — Что поделаешь, мой милый! — ответил он, помолчав. — Мой капитал и все эти работники приносят мне несколько миллионов дохода в день; но все меня обкрадывают: как же я могу спокойно спать! Приходится или самому за всем следить, или терять сотни тысяч франков в час. Сюзанна сделала отчаянный знак Луке. — Я советовала ему не выходить сегодня, — сказала она. — К чему все эти утомительные хлопоты! Муж прервал ее. — У меня множество хлопот не только с текущими доходами, — продолжал он, — приходится думать об уже накопленных деньгах, об этих миллиардах, к которым ежедневно прибавляются новые миллионы. Я начинаю путаться, я уже не знаю, как мне жить, что делать с этим колоссальным состоянием. Ведь мне нужно так или иначе поместить его, не правда ли? Нужно распоряжаться им, следить за тем, чтобы меня не слишком уж обворовывали. О, вы не имеете ни малейшего представления об этом бремени! Я несчастлив, бесконечно несчастлив — несчастнее, чем бедняк, сидящий без огня и хлеба. Голос Буажелена задрожал от невыразимого страдания, крупные слезы покатились по его щекам. Он был жалок; Луке было тягостно присутствие праздного щеголя в его трудовом Городе; однако вид Буажелена тронул его до глубины души. — Ну, денек-то вы можете отдохнуть, — сказал он. — Я согласен с вашей супругой: на вашем месте я остался бы дома — любоваться розами своего сада. Буажелен вновь окинул Луку подозрительным взглядом. Потом, как бы уступая желанию довериться близкому человеку, он сказал: — Нет, нет, мне необходимо выйти из дому… Дело не только в надзоре за моими рабочими и даже не в том, как лучше распорядиться состоянием. Нет! Меня больше всего заботит мысль о том, куда бы спрятать деньги. Подумайте только, ведь речь идет о многих миллиардах! Они нигде не помещаются, я не могу найти для них достаточно просторного хранилища. Вот мне н пришла в голову мысль поискать где-нибудь глубокую яму… Только никому не говорите: никто не должен об этом знать. Лука похолодел от ужаса; он взглянул на Сюзанну; та стояла бледная, едва сдерживая слезы; Буажелен, воспользовавшись их неподвижностью, быстро проскользнул между ними и удалился. Довольно бодрым шагом он углубился в озаренную солнцем аллею и исчез. Лука хотел было догнать Буажелена, чтобы силой вернуть его домой. — Уверяю вас, мой друг, вы напрасно позволяете ему бродить на свободе. Каждый раз, когда я вижу его блуждающим по Городу — около школы, вокруг мастерских и складов, — меня охватывает предчувствие какого-то несчастья, какой-то мучительный катастрофы. Это предчувствие уже давно томило Луку, но только сейчас он решился признаться в нем Сюзанне. Ничто не могло быть тягостнее для него, чем видеть, как этот потерянный, впавший в детство старик, который бредит негой и роскошью, слоняется среди его маленького трудового народа. Буажелен казался Луке последним протестом прошлого, блуждающим призраком умершего общества, и каждый раз, встречая Буажелена, он с тревогой провожал его глазами. Сюзанна постаралась успокоить Луку: — Он безобиден, клянусь вам. Я боюсь только за него: он бывает так мрачен, так несчастлив из-за этих мнимых денег, удручающих его, что я опасаюсь, как бы не охватило его внезапное желание покончить с собой. Но как могу я держать этого безумца взаперти? Ведь он счастлив только вне дома. Это было бы попросту бесполезной жестокостью: он дик и пуглив, как убежавший с занятий школьник, и даже ни с кем не заговаривает. Сюзанна не в силах была больше сдерживаться; слезы потекли по ее щекам. — Несчастный! Я много из-за него выстрадала, но никогда еще так не мучилась, как сейчас! Узнав, что Лука идет в школу, Сюзанна выразила желание сопровождать его. Она также состарилась: ей уже минуло шестьдесят восемь лет; но она по-прежнему осталась здоровой, проворной, деятельной, отзывчивой, вечно готовой помочь другим. Теперь Сюзанне не приходилось заботиться о Поле — тот уже сам был отцом нескольких детей; и она создала себе более широкую семью: сделалась учительницей пения в первом классе школы, где учились дети самого младшего возраста. Преподавание приносило Сюзанне много радости; она с восхищением пробуждала любовь к музыке в этих чистых душах, где пело детство. Сюзанна была хорошей музыкантшей; к тому же она не притязала на то, чтобы обогатить своих учеников множеством знаний, а просто хотела сделать для них пение привычным и естественным, каким оно является для лесных птиц, для всех существ, живущих весело и свободно. И она добивалась изумительных результатов: ее класс звенел радостью, как птичник; детвора, выходившая из него, наполняла другие классы, мастерские, весь Город постоянным щебечущим ликованием. — Но сегодня не ваш урок, — заметил Лука. — Знаю, — ответила Сюзанна, — я только хочу заставить этих ангелочков прорепетировать одну песню. Кроме того, нам нужно кое-что обсудить с Сэрэттой и Жозиной. Сюзанна, Сэрэтта и Жозина стали неразлучными подругами. Сэрэтта сохранила за собой руководство центральными яслями, наблюдая за содержавшимися там детьми: одни еще лежали в колыбели, другие только начинали ходить. Жозина ведала мастерской шитья и домоводства; она превращала девушек, посещавших школу, в хороших жен, хороших матерей, способных вести хозяйство. Помимо того, Сюзанна, Сэрэтта и Жозина составляли втроем нечто вроде совета, обсуждавшего наиболее важные вопросы, касавшиеся жизни женщин в новом Городе. Лука с Сюзанной прошли аллею и очутились на обширной площади, где стоял Общественный дом, окруженный зеленеющими лужайками; на лужайках росли кусты и были разбиты цветочные клумбы. Теперь Общественный дом уже не походил на прежнее скромное здание: то был настоящий дворец с широким многоцветным фасадом, в котором, радуя глаз, сочетались расписная керамика, фаянс и железо. Обширные залы для собраний, для игр, для зрелищ давали людям возможность чувствовать себя там свободно, как дома, братски общаться друг с другом в те частые праздники, которыми весело перемежались трудовые будни. Вне круга семейной жизни, которую все проводили на свой лад, в глубине своего уютного домика, существование каждого члена ассоциации сливалось с существованием других: всякий жил общей жизнью, мало-помалу осуществляя идеал социальной гармонии. Поэтому домики были скромны; зато огромный Общественный дом ослеплял красотой и роскошью, подобающими царственному жилищу народа-властелина. Он непрерывно расширялся, сообразно вновь возникавшим запросам, и постепенно становился городом в городе. Позади него вырастали библиотеки, лаборатории, залы для учебных занятий и публичных лекций, и это давало каждому возможность свободно работать над своим образованием, производить научные изыскания и опыты, распространять уже открытые истины. Были там и помещения для физических упражнений, не говоря уже о великолепных бесплатных банях с ваннами и бассейнами, наполненными той свежей и чистой, сбегавшей с Блезских гор водой, неисчерпаемое изобилие которой составляло источник чистоты, здоровья и вечной радости для нового Города. Но больше всего расширилась школа: в ней обучалось уже несколько тысяч детей; она превратилась в целый мирок, с множеством разбросанных зданий рядом с Общественным домом. Во избежание нежелательного скопления детей школу разделили на многочисленные отделения; у каждого отделения был свой дом с выходящими в сад окнами. Это был как бы город детства и юности, в нем воспитывались дети всех возрастов, начиная от крохотных малышей, еще лежащих в колыбели, до юношей и девушек, изучающих ту или иную специальность по окончании пятиклассной школы, где им давалось законченное образование и воспитание. — О, я всегда начинаю с начала, — сказал Лука со своей доброй улыбкой, — первым делом я захожу к моим маленьким друзьям, которые еще не отняты от груди. — Так оно и должно быть! — подхватила, развеселившись, в свою очередь, Сюзанна. — Я иду с вами. Они свернули направо — в павильон, стоявший в саду, среди роз; там простиралось царство Сэрэтты: сотня колыбелей и столько же креслиц на колесиках. Сэрэтта наблюдала и за соседними павильонами, но с особой охотой она задерживалась в первом; здесь находились три внучки и один внук Луки; Сэрзтта обожала их. Лука и Жозина, зная, как благотворно для Города общественное воспитание детей, подали пример: согласно их желанию, внуки их с самого начала воспитывались вместе с другими детьми. В павильоне как раз находились Сэрэтта с Жозиной. И та и другая уже состарились: первой минуло шестьдесят пять, второй — пятьдесят восемь. Жозина была по-прежнему гибкой, хрупкой и грациозной; только побледнели ее великолепные золотые волосы. Сэрэтта, казалось, не состарилась, — это часто случается с худыми темноволосыми девушками, так и не вышедшими замуж; годы придали ей очарование неувядаемой юности, деятельной доброты. Сюзанна была старше их обеих: ей минуло шестьдесят восемь лет; и она стала под старость еще более привлекательной; к тому же лицо ее и раньше пленяло не красотой, а выражением возвышенного ума и благородства, смягченного снисходительностью и задушевной кротостью. Все три женщины окружали Луку, как три преданные сестры: одна была любящей супругой, две другие — подругами, полными страстного самоотвержения. Войдя с Сюзанной в ясли, Лука увидел, что Жозина держит на коленях двухлетнего малыша; стоявшая тут же Сэрэтта осматривала его правую ручонку. — Что это с моим маленьким Оливье? — спросил встревоженный Лука. — Он поранил себя? То был младший из внучат Луки — Оливье Фроман, родившийся от брака его старшего сына Илера Фромана с Колеттой, дочерью Нанэ и Низ. Заключенные некогда браки приносили ныне плоды, заполняя ясли и школу возрастающей волной русых и темных головок — морем детворы, стремившимся навстречу грядущему. — О, это простая заноза, — сказала Сэрэтта. — Мальчик, вероятно, занозил себе руку о сиденье креслица… На, вот она! Ребенок слегка вскрикнул, но тут же засмеялся. Четырехлетняя, уже свободно бегавшая девчурка подбежала к малышу с распростертыми руками, будто желая схватить и унести его. — Потрудись оставить его в покое, Мариетта! — испуганно крикнула Жозина. — Братишка тебе не кукла. Мариетта запротестовала, уверяя, что она будет вести себя, как хорошая девочка. И Жозина, добрая бабушка, смягчилась; она посмотрела на Луку, и оба улыбнулись, радуясь при взгляде на всю эту детвору, выросшую из их любви. Сюзанна подвела к ним двух девочек — четырехлетних блондинок: то были две другие внучки Луки и Жозины — два близнеца, Елена и Берта. Они родились от второй дочери Луки и Жозины — Полины, вышедшей замуж за Андре Жолливе; Андре после исчезновения Люсиль и трагической смерти капитана Жолливе вырос под присмотром своего деда, председателя суда Гома. Из пяти детей Луки и Жозины трое — Илер, Тереза и Полина — уже вступили в брак; двое, Шарль и Жюль, были женихами. — А этих крошек вы забыли? — сказала весело Сюзанна. Елена и Берта бросились на шею Луке — они обожали его. Мариетта ухватилась за его ноги, пытаясь вскарабкаться на деда. Даже крошка Оливье тянул к Луке свою исцеленную ручонку и кричал, неудержимо требуя, чтобы дедушка посадил его к себе на плечи. Полузадушенный Лука пошутил: — Замечательно, милый друг! Но вы еще не привели сюда Мориса, вашего соловья, как вы его называете. Они набросились бы на меня уже впятером. Боже мой! Что станет со мной, когда их будут десятки? Он опустил на землю близнецов и Мариетту — всех этих прелестных, розовощеких и ясноглазых детей, — взял на руки Оливье и высоко подбросил его в воздух; тот завизжал от восхищения. Затем Лука снова усадил мальчика в креслице. — Ну, будьте благоразумны, — сказал он, — нельзя же вечно играть, я должен заняться и другими. Сэрэтта повела Луку по залам, Жозина и Сюзанна — отправились вместе с ними. Эти обиталища детворы были очаровательны: белые стены, белые колыбели, одетые в белоснежные платьица дети — всюду белизна, весело блестевшая в лучах солнца, вливавшегося в высокие окна. И здесь струилась вода, чувствовалась ее кристальная свежесть, слышалось ее журчание; казалось, через ясли протекают прозрачные ручьи, поддерживавшие исключительную чистоту, царившую во всем. Повсюду веяло благоуханием невинности и здоровья. Иногда из колыбели слышались крики, но чаще всего — лишь милый лепет; звучал серебристый смех детей, которые уже учились ходить, подобно птенцам, впервые расправляющим крылья. Здесь же жил своей наивной и потешной жизнью другой, безмолвный маленький народец: то были игрушки — куклы, паяцы на веревочках, деревянные лошадки, колясочки. Игрушки принадлежали всем детям, мальчикам и девочкам; все малыши жили одной дружной семьей; они росли с пеленок рядом, как сестры и братья, как будущие мужья и жени, которым до могилы предстояло жить вместе. Иногда Лука останавливался, и у него вырывалось восхищенное восклицание: «Что за прелестная девчушка! Что за прелестный мальчуган!» Он иногда ошибался и смеялся над собой: мальчик оказывался девочкой, и наоборот. — Как! Еще два близнеца? — сказал он, остановившись перед одной из колыбелей. — Какие очаровательно красивые дети, и как они похожи друг на друга! — Да нет же, нет! — воскликнула весело Сэрэтта. — Просто к этой девочке пришел в гости мальчик из соседней колыбели. Мы часто обнаруживаем по нескольку ребятишек в одной кроватке; они держат друг друга за руки и улыбаются. Все развеселились при мысли о том богатом урожае дружбы и любви, который дадут в будущем эти общительные малыши. Сюзанна сначала испытывала боязнь, даже отвращение к совместному воспитанию и образованию мальчиков и девочек; но теперь она изумлялась тем поразительным результатам, которых удалось достичь таким путем. Раньше мальчикам и девочкам разрешали быть вместе до семи — восьми лет; потом их изолировали друг от друга, воздвигали между ними непроходимую стену, растили их в полном неведении друг о друге; и в брачный вечер, когда грубо бросали женщину в объятия мужчины, лицом к лицу стояли уже два чуждых друг другу существа, два врага. Их образ мыслей оказывался настолько несхожим, словно они принадлежали к двум различным расам. Покров тайны необычайно разжигал чувственные вожделения, буйный порыв самца встречал лицемерную сдержанность самки — разыгрывалась борьба между двумя враждебными существами с различными устремлениями, с противоположными интересами. А теперь у семейных очагов царствовали мир и спокойствие; супругов соединяла не только любовь, но и братское взаимопонимание, основанное на созвучии ума и чувства. Но еще до этого, уже в школе, совместное обучение давало прекрасные результаты, изумлявшие Сюзанну; это обучение порождало как бы соревнование: мальчики становились более кроткими, девочки — более решительными; и те и другие приобретали свободное, полное, дружеское представление друг о друге, впоследствии это помогало супругам слиться у семейного очага в одну душу, в одно существо. Опыт доказал необоснованность опасений Сюзанны: не было ни одного случая проявления чувственного вожделения; наоборот, нравственная чистота возросла; и было чудесно видеть, как эти мальчики и девочки, пользуясь предоставленной им свободой, усердно изучают те предметы, которые они сочли для себя наиболее полезными и интересными. — Здесь обручаются чуть ли не с колыбели, — сказала шутя Сюзанна, — и этим исключается развод: юноши и девушки так хорошо узнают друг друга, что уже не сделают необдуманного выбора… Ну вот, милый Лука, и перерыв. Я хочу, чтобы вы послушали, как поют мои ученики. Сэрэтта осталась среди своих малышей: наступил час купания; Жозина отправилась в швейную мастерскую: многие школьницы охотно проводили там свой перерыв, с удовольствием обучаясь шить платья для своих кукол. За Сюзанной последовал один Лука, она повела его вдоль крытой галереи, куда выходили все пять классов школы. Эти классы превратились в целый мир. Пришлось их разделить, предоставить для них более просторное здание, а также расширить вспомогательные помещения: залы для гимнастических упражнений, учебные мастерские, сады, куда детей выпускали через каждые два часа порезвиться на свободе. Пройдя через период первых исканий, крешрийская школа окончательно определила свой метод обучения и воспитания — то было свободное обучение; это делало занятия привлекательными, не лишало школьника его индивидуальности, требуя от него лишь внимательного усвоения свободно избранных и любимых дисциплин; такой метод давал изумительные результаты: с каждым годом в Крешри ширилось новое поколение, все более приближавшееся к правде и справедливости. Это был единственно правильный способ ускорить наступление желанного будущего, воспитать людей, способных воплотить мечту о грядущем дне, людей, освобожденных от лживых догматов, выросших в необходимом соприкосновении с реальной жизнью, усвоивших себе установленные наукой факты, совокупность которых создает правильное представление о мире. Теперь казалось яснее ясного, что всего логичнее и целесообразнее не сгибать целый класс под ферулой наставника, силящегося навязать свои собственные взгляды пятидесяти школьникам с различным складом ума и душевным обликом. Преподаватели полагали, что их задача будет выполнена, если они прежде всего сумеют пробудить в учениках жажду знания, а затем направить должным образом их искания, помогая развитию индивидуальных способностей каждого. Школа стала, таким образом, полем опыта, где дети шаг за шагом усваивали сумму человеческих знаний — уже не для того, чтобы бездумно, не переваривая, глотать их, но для того, чтобы в процессе обучения развивать силу собственного разума, по-своему осмысливать знания, а главное, определить в конце концов, к какой более узкой специальности влечет каждого из них. «Школа должна приучить к занятиям» — никогда еще это изречение не было более уместно, чем в применении к крешрийской школе. Учеников учили там находить свой путь в бесконечном лабиринте человеческого знания, приучали к той систематической умственной работе, которая давала им впоследствии возможность полностью использовать свою волю и свой разум. И все это достигалось занимательностью занятий, здоровой и плодотворной свободой, частыми перерывами между уроками: отдых поддерживал в учениках бодрость и силу. Луке и Сюзанне пришлось подождать несколько минут, пока закончится урок. Они неторопливо прохаживались по галерее, заглядывая сквозь окна в просторные классные комнаты, где у каждого ученика был свой рабочий столик и свой стул. Руководители школы, желая дать ребенку ощущение большей самостоятельности, отказались от длинных, многоместных пюпитров и скамеек. Какое веселое зрелище являли собою эти девочки и мальчики, дружно сидевшие рядом! С каким страстным вниманием прислушивались они к словам стоявшего среди них учителя! Он переходил от одного ученика к другому, превращал урок в беседу, порою намеренно вызывал споры! Наказания и награды были отменены; ученики стремились удовлетворить зарождавшуюся в них жажду славы, соперничая друг с другом в том, кто лучше других поймет слова учителя. Нередко преподаватель, видя, что тот или иной ученик страстно заинтересован затронутой темой, уступал ему слово: тогда урок принимал характер спора, и это было особенно интересно для детей. Самыми разнообразными путями преподаватели стремились к одной-единственной цели: сделать уроки живыми, вырвать их из плена мертвого книжного знания, вдохнуть в них дыхание жизни, пронизать их страстной мыслью. Отсюда рождалась радость — радость умственного труда, радость познания; и пять классов школы последовательно развертывали перед учениками всю сумму человеческих знаний, точно захватывающую, правдивую драматическую повесть безграничного мира, с которым должен ознакомиться каждый, если он хочет действовать в этом мире и быть счастливым. Послышался шум: наконец-то наступил перерыв. Каждые два часа в сад врывался буйный, радостный поток школьников обоего пола, непринужденно обращавшихся друг с другом. Мальчики и девочки повсюду были вместе; одни затевали общие игры, другие предпочитали веселую беседу, третьи отправлялись в зал для гимнастики или в учебные мастерские. Звучал ясный, открытый смех. Одна только игра исчезла в школе: игра в «папу и маму» — ведь все кругом были друзьями. На все остальное достанет времени впоследствии, а пока мальчики и девочки подрастали бок о бок, в неразлучной близости, что давало им возможность лучше узнать и сильнее полюбить друг друга. Крепкий красивый девятилетний мальчик бросился в объятия Луки с криком: — Здравствуй, дедушка! То был Морис, сын Терезы Фроман; она вышла замуж за Раймона Морфена, родившегося от брака доброго гиганта Пти-Да и Онорины Каффьо. — А, вот и мой соловей!.. — сказала радостно Сюзанна. — А ну-ка, детки! Пропоем еще раз здесь на лужайке, под этими высокими каштанами, ту чудесную песню, которую мы с вами разучили. Сюзанну уже окружила кучка смеющихся детей. Среди них были два красивых мальчика и одна девочка; Лука поцеловал их. Одиннадцатилетний Людовик Буажелен родился от брака Поля Буажелена и Антуанетты Боннер; брак этот — торжество победоносной любви — окончательно довершил слияние некогда враждебных классов. Четырнадцатилетний Фелисьен Боннер был сыном Северена Боннера и Леони, дочери Ахилла Гурье и Ма-Бле — своевольной четы, чья любовь расцвела среди диких и благоухающих скал Блезских гор. Шестнадцатилетняя Жермена Ивонно доводилась внучкой Огюсту Лабоку и Марте Буррон: она была дочерью их сына Адольфа и Зои Боннер; в этой здоровой, красивой, смеющейся брюнетке соединились и примирились друг с другом три потока братской крови: рабочего, крестьянина и мелкого торговца, так долго враждовавших между собой. Луке весело было распутывать клубок этих браков, этих непрестанных переплетений различных родов; он хорошо знал всех этих многочисленных мальчиков и девочек; его восхищало появление все новых и новых отпрысков; с каждым браком их становилось все больше, и они быстро увеличивали население города. — Вот, послушайте их, — сказала Сюзанна, — это гимн восходящему солнцу: дети приветствуют светило, дарующее нивам плодородие. На лужайке, среди высоких каштанов, собралось около пятидесяти детей. Зазвучала песня — чистая, ясная, веселая. Композиция была очень простая: девочка пела куплет, мальчик отвечал ей, хор подхватывал. Но живая радость детей, их наивная вера в солнце, сияющее добротой и светом, сообщали нежное очарование их высоким, слегка пронзительным голосам. У мальчика — Мориса Морфена, отвечавшего девочке — Жермене Ивонно, действительно был, по выражению Сюзанны, ан:гельский, кристально чистый голос, рождавший высокие сладостные звуки, похожие на звуки флейты. Потом вступал хор — перекличка выпущенных на свободу птиц, щебечущих между ветвями. Ничего не могло быть милее и забавнее этого детского хора. Восхищенный Лука, этот добрый дедушка, смеялся; Морис, сияя гордостью, снова бросился в его объятия. — Да ты и впрямь поешь, как лесной соловей, мальчуган! Это очень хорошо: придется тебе трудно в жизни, ты запоешь, и песня подбодрит тебя. Никогда не надо плакать, всегда надо петь. — И я им это говорю! — воскликнула с присущим ей выражением спокойного мужества Сюзанна. — Все должны петь; я учу их петь здесь, в школе, а потом они будут петь в мастерских, везде; и так всю жизнь. Если народ поет, значит, он полон здоровья и радости. Сюзанна улыбалась; ее преподавание было лишено всякого оттенка суровости и тщеславного самодовольства; она учила детей среди зелени сада, не мудрствуя лукаво, довольствуясь тем, что открывает доступ в их маленькие души радостной братской песне, ясной красоте гармонии. Ведь в тот день, когда счастливый Город увидит осуществление мечты о справедливости и мире, говорила Сюзанна, он весь будет петь в сиянии солнца. — Ну, мои маленькие друзья, еще раз! Да соблюдайте же такт, не торопитесь, — у нас есть еще время. Снова зазвучала песня. Но к концу ее исполнители оробели и сбились. За каштанами, среди купы деревьев, показался человек; он отворачивался, будто прячась. Лука узнал Буажелена и изумился его странному поведению: тот нагибался к земле, шаря между травами, словно ища место для тайника. Но тут же Лука понял, в чем дело: бедняга Буажелен, видимо, искал какое-нибудь укромное местечко, куда бы он мог спрятать свои неисчислимые сокровища, чтобы уберечь их от воров. Обезумевший Буажелен нередко бродил таким образом — потерянный, дрожащий от страха, не зная, в глубине какой пропасти он сможет скрыть огромное, давившее его своей тяжестью состояние. Глубокая жалость охватила Луку, в особенности, когда он увидел, как встревожились дети при этом жутком появлении: так смятенный полет ночной птицы вспугивает стаю веселых зябликов. Сюзанна слегка побледнела. — В такт, в такт, детки! — громко повторила она, — Подхватите заключительную фразу во весь голос, от всей души! Буажелен, подозрительно озираясь, исчез, подобно мрачной тени, среди цветущих кустов. Успокоенные дети приветствовали последним ликующим криком всемогущее солнце. Лука и Сюзанна похвалили их и отпустили играть. Затем они вместе направились к учебным мастерским, находившимся в другом конце сада. — Вы видели его? — тихо спросила Сюзанна, помолчав. — Ах, несчастный! Как я за него беспокоюсь! Лука выразил сожаление, что он не смог догнать Буажелена и заставить его возвратиться домой. — Он не пошел бы с вами, — ответила Сюзанна, — вам бы пришлось бороться с ним, а это привлекло бы всеобщее внимание. Повторяю вам, меня тревожит только одно: как бы его не нашли когда-нибудь разбившимся на дне какой-нибудь ямы. Вновь наступило молчание; Лука и Сюзанна вошли в мастерские. Множество учеников проводило тут часть перерыва: мальчики стругали дерево, шлифовали железо, девочки шили и вышивали; другая группа учеников вскапывала, засевала или выпалывала отведенный поблизости участок земли. В мастерских Лука и Сюзанна вновь встретились с Жозиной; она сидела в просторном зале, где работали швейные машины бок о бок с вязальными и ткацкими станками; ими управляли девочки и мальчики: они работали вместе и по выходе из школы вели ту же общую жизнь, делили друг с другом труды и развлечения, права и обязанности, как они делили раньше школьные занятия. Звучали песни; веселое соревнование одушевляло мастерскую. — Вы слышите, они поют, — сказала Сюзанна, снова развеселившись. — Они всегда будут петь, мои птички певчие. Жозина показывала шестнадцатилетней Клементине Буррон, как нужно работать на швейной машинке, чтобы получился определенный узор вышивки. Девятилетняя Алина Буажелен, стоя рядом, ожидала, пока Жозина покажет ей, как подрубают шов. Клементина была дочерью Себастьяна Буррона и Агаты Фошар; дедом ее по матери был Фошар, дедом по отцу — Буррон. Алина, младшая дочь Людовика, была внучкой Поля Буажелена и Антуанетты Боннер. Увидев свою бабушку Сюзанну, которая обожала Алину, девочка нежно рассмеялась. — Знаешь, бабушка, я еще не умею хорошенько подрубать шов, но я уже провожу его совсем прямо… Не правда ли, дорогая Жозина? Сюзанна поцеловала Алину; Жозина показала девочке, как подрубают шов. Лука интересовался и этими мелкими работами; он знал, что ничем не следует пренебрегать, что для счастливой жизни необходимо правильное использование времени, необходимо, чтобы все физические и духовные силы человека были направлены к разумному, нормальному устроению жизни. Когда Лука уже прощался с Жозиной и Сюзанной, намереваясь отправиться на завод, к ним присоединилась Сэрэтта; и Лука на несколько минут задержался в цветущем саду в обществе трех этих женщин, трех страстно преданных ему подруг, с такой энергией помогавших ему осуществлять его мечту о царстве доброты и справедливости. Они немного побеседовали в тени сада, распределяя между собой работу, обсуждая неотложные дела. Все они были согласны в том, что прекрасные результаты, достигнутые в Крешри в области педагогики, объясняются основным принципом, положенным в основу образования и воспитания: в человеке нет дурных страстей, есть лишь силы души и ума; все страсти — чудесные силы: надо только умело использовать их для счастья самого человека и окружающего общества. Разве, вопреки всему, не торжествует победу желание — желание, осуждавшееся религией, желание, которое травили, как хищного зверя, которое подавляли в человеке, которое силились истребить в долгие века аскетизма! А ведь желание — это живое пламя мира, это рычаг, приводящий в движение светила, это поступательный ход самой жизни; исчезновение желания угасило бы солнце, погрузило бы землю в ледяную тьму небытия! Нет плотского вожделения, есть лишь сердце, охваченное пламенем, охваченное жаждой любви, грезой о бесконечном. Нет неистовых, скупых, лживых, жадных, ленивых, надменных людей, есть лишь люди, которым никто не помог направить по верному пути их внутренние силы, их мятущиеся способности, их жажду действия, борьбы и победы. Из скупца можно сделать осторожного, бережливого человека. Из человека несдержанного, завистливого, надменного можно сделать героя, готового пожертвовать собою, чтобы добиться хотя бы мимолетной славы. Насильственно лишить человека какой-либо страсти-то же самое, что отсечь у него руку или ногу: он уже не цельный человек, он увечный, у него отняли часть его плоти и мощи! Удивительно, что человечество до сих пор не вымерло: ведь в течение стольких столетий религии учили его поклоняться небытию, силясь убить человека в человеке и стремясь привести людей к богу, богу жестокому и лживому, чье царство могло бы наступить лишь тогда, когда человечество было бы повергнуто во прах. Поэтому в школе, в учебных мастерских и даже в яслях воспитатели не ставили себе целью подавлять зарождающиеся страсти детей, а старались использовать их. За ленивцами ухаживали, как за больными: в них старались пробудить дух соревнования и энергию, приучали усердно заниматься теми предметами, которые они свободно избрали, поняли и полюбили; слишком живым и темпераментным детям поручали более тяжелые работы; зараженных скупостью детей перевоспитывали, обращая на пользу их тягу к бережливости и рассудительности; у завистливых и надменных развивали их способности, помогавшие им справляться с самыми трудными задачами. То, что основанная на лицемерном аскетизме мораль называла низкими инстинктами человека, становилось, таким образом, пылающим очагом, в котором жизнь черпала свое неугасимое пламя. Все живые силы становились на свое место, восстанавливался величавый стройный порядок мироздания, и полноводная река живых существ катила свои воды, увлекая человечество к Городу счастья. Рассеялись бессмысленные выдумки о первородном грехе, о злом человеке, которого, вопреки всякой логике, бог наказывает и спасает на каждом шагу, пугая его ребяческой угрозой ада и суля ему лживый рай; осталось только представление о естественной эволюции высших существ, которые просто борются за свое счастье с силами природы и победят, подчинят себе эти силы в тот день, когда, прекратив братоубийственную борьбу, заживут как могучие братья, наслаждаясь мучительно завоеванной истиной, справедливостью и миром. — Прекрасно, — сказал наконец Лука, установив сообща со своими собеседницами распорядок дня. — Ступайте, милые, и пусть ваше сердце довершит остальное. Жозина, Сэрэтта и Сюзанна окружали Луку, точно живое воплощение того задушевного чувства солидарности, той всеобъемлющей любви, которую он хотел разлить среди людей. Взявшись за руки, они улыбались ему; седые, уже достигшие старости, они все еще пленяли красотой — необычайной красотой бесконечной доброты. И когда Лука, покинув их, направился к заводу, они долго еще провожали его нежными взорами. Заводские помещения еще более расширились за последние годы; их заливали волны свежего воздуха и веселого, оздоровляющего солнечного света. Всюду протекала свежая вода, омывая плиты, унося малейшие следы пыли; завод, этот дом труда, некогда мрачный, грязный, зловонный, был теперь освещен огромными окнами и блистал изумительной чистотой. Посетителю казалось, будто он входит в город порядка, радости и богатства. Почти вся работа выполнялась машинами. Движимые электричеством, они стояли тесными рядами, подобно армии послушных, неутомимых мощных работников, всегда готовых к труду. Когда их металлические мускулы изнашивались, их попросту заменяли другими; они не знали усталости — и в значительной мере избавляли от нее человека. То была машина-друг, не та машина давно минувших лет, которая конкурировала с рабочим и, понижая заработную плату, увеличивала его нужду, но машина-освободительница, машина, ставшая всеобъемлющим орудием, машина, которая работала за человека в то время, как он отдыхал. Людям, стоявшим около этих могучих тружеников, оставалось только следить за правильностью их работы и поворачивать рычаги, приводящие их в движение. Рабочий день не превышал четырех часов; ни один человек не был занят больше двух часов одним и тем же трудом: его сменял товарищ, а он переходил к другой, промышленной или сельскохозяйственной, деятельности или выполнял какие-либо общественные обязанности. Повсеместное употребление электричества почти упразднило тот грохот, который некогда наполнял заводские цехи: теперь они оглашались лишь веселой песней рабочих, тем звонким ликованием, тем расцветом гармонии, которые люди принесли из школы и которые украшали всю их жизнь. И эти песни у неслышных, мощных и кротких машин, блестевших сталью и медью, говорили о том, как радостен справедливо распределенный труд, лучезарный и спасительный. Войдя в пудлинговый цех, Лука на минуту остановился, чтобы перекинуться несколькими словами с хорошо сложенным молодым человеком лет двадцати, управлявшим работой одной из печей: — Ну, как идет дело, Адольф? Вы довольны? — Конечно, доволен, господин Лука. Два часа моей работы истекают, сейчас можно будет извлекать металл из печи. Адольф был сыном Огюста Лабока и Марты Буррон. Он работал пудлинговщиком, как и его дед по матери Буррон, в то время уже удалившийся на покой; но Адольфу уже не приходилось среди пылающего огня подолгу разминать кочергой расплавленный металл. Теперь это делала машина; а потом остроумный механизм извлекал сверкающий шар из печи и выгружал его на тележку, которая увозила болванку под молот-ковач; и все это без вмешательства рабочего. — Вы увидите, — весело продолжал Адольф, — металл получается первосортный, а работа такая простая и приятная! Он опустил рычаг: дверца печи раскрылась, и в тележку соскользнул раскаленный шар, подобный светилу, воспламеняющему дали огненной полосой. Адольф улыбался; на его лбу не было ни капли пота, у него был свежий цвет лица, гибкие и тонкие руки, как у человека, не изнуренного чрезмерной усталостью. Тележка тут же подвезла шар к молоту-ковачу новейшего образца; этот молот, движимый электричеством, работал автоматически, избавляя приставленного к нему кузнеца от утомительной необходимости переворачивать из стороны в сторону положенный под молот кусок металла. Пляска молота была так легка, звенела таким ясным звоном, что казалась музыкальным аккомпанементом веселой песне рабочих. — Я спешу, — сказал Адольф, вымыв руки. — Пойду на два часа в столярную мастерскую: нужно закончить модель стола она меня сильно занимает. Адольф был не только пудлинговщиком, но также и столяром: подобно всем молодым людям его возраста, он изучал несколько профессий, чтобы избежать отупляющего влияния узкой специальности. Разнообразный, вечно новый труд становился, таким образом, развлечением и радостью. — Желаю удачи! — радуясь восторженности Адольфа, крикнул Лука. — Спасибо, господин Лука. Вы верно сказали: где труд, там и удача! Но всего приятнее было Луке посещение литейной. Там он чувствовал, как далеко ушел его завод от плавильных печей «Бездны», от этих пылающих, ревущих, точно вулканы, ям, из которых несчастные рабочие, среди палящего жара, вынуждены были извлекать ручным способом по сто фунтов расплавленного металла! Вместо черного, запыленного, омерзительно грязного помещения простиралась огромная, вымощенная широкими плитами и ярко освещенная большими окнами галерея; среди плит открывались симметрично расположенные батареи плавильных печей. Так как печи питались электричеством, они оставались холодными, молчаливыми и чистыми. И здесь почти вся работа выполнялась машинами: машины опускали тигли в печи, вынимали их огненно раскаленными и выливали из них расплавленный металл в формы; приставленные к печам рабочие только наблюдали за ходом плавки. Среди них было и несколько женщин, они заведовали распределением электрической энергии: было замечено, что женщины проявляют больше внимания и аккуратности в обращении с тонкими приборами, требующими особой точности. Лука подошел к высокой и красивой двадцатилетней девушке: то была Лора Фошар, дочь Луи Фошара и Жюльенны Даше; Лора стояла у электрического аппарата, вся поглощенная работой; она подавала ток в одну из печей; рядом с ней находился молодой рабочий, он наблюдал за ходом плавки и давал указания Лоре. — Ну, как, Лора? — спросил Лука. — Вы не устали? — О, нет, господин Лука, это очень интересно. Да и отчего мне уставать? Ведь только и дела, что поворачивать этот маленький рычажок! Юноша, работавший рядом с Лорой, подошел к Луке. То был двадцатидвухлетний Ипполит Митен, сын Эвариста Митена и Олимпии Ланфан; говорили, что Ипполит — жених Лоры Фошар. — Хотите посмотреть на работу печи, господин Лука? — спросил он. — Мы готовы. Ипполит пустил машину в ход. Она легко и плавно извлекла из печи пылающие тигли и вылила их содержимое в формы; автоматически подвозившиеся, одна за другой, к тиглям. Рабочие наблюдали за этим процессом; в пять минут все было кончено, и печь загрузили вновь. — Готово! — сказала Лора, смеясь звонким смехом. — А стоит только вспомнить те страшные рассказы, которыми баюкал меня в детстве бедный дедушка Фошар! Голова его была уже не совсем в порядке: он рассказывал самые жуткие вещи о своей работе у печи, — будто он прожил всю свою жизнь в огне, весь охваченный пламенем. Все старики говорят, что на нашу долю выпало большое счастье. Лука уже не улыбался; скорбные воспоминания увлажнили слезами его глаза. — Да, да. Деды ваши много выстрадали. Поэтому-то внукам и живется теперь лучше… Работайте усердно, крепче любите друг друга, и ваши сыновья и дочери будут еще счастливее. Лука продолжал свой обход; он побывал в цеху, где отливали сталь, в цеху, где находился самый большой молот-ковач, в токарном цеху; повсюду он встречал ту же здоровую чистоту, ту же звонкую радость, тот же легкий и увлекательный труд — результат разнообразия работ и огромной помощи машин. Рабочий уже не изнемогал под бременем непосильного труда, не был всеми презираемым вьючным животным, он вновь стал сознательным, разумным человеком, свободным и гордым. Последним Лука посетил прокатный цех, находившийся рядом с пудлинговым; там он на минуту остановился, чтобы перекинуться словом с только что вошедшим молодым человеком лет двадцати шести — Александром Фейа. — Да, господин Лука, я прямо из Комбетт, работаю там вместе с отцом. Нам нужно было закончить сев: я отработал в поле два часа… А теперь пришел на два часа сюда; есть срочный заказ на рельсы. Александр Фейа был сыном Леона Фейа и Эжени Ивонно. Одаренный живым воображением, он, отработав свои четыре часа, делал ради собственного удовольствия рисунки для мастерских горшечника Ланжа. Молодой человек тотчас принялся за работу: на его обязанности лежало наблюдение за прокатными станами, изготовлявшими рельсы. Лука наблюдал за ним с довольным и благожелательным видом. С тех пор, как прокатные станы приводились в движение электричеством, их ужасающий грохот умолк: обильно смазанные маслом, они работали почти неслышно; тишину нарушал только серебристый звон рельсов, падавших по выходе из станов на кучу других, уже готовых, остывающих рельсов. То были характерные для эпохи мира изделия; рельсы, бесконечные рельсы должны были дать народам возможность перешагнуть через границы и слиться в единый народ, населяющий землю, сплошь изрезанную путями сообщения. Кроме рельсов, здесь изготовлялись и части огромных стальных кораблей — не тех ужасных боевых кораблей, которые несут с собой опустошение и смерть, а кораблей, служащих делу солидарности и братства; они доставляли с материка на материк различные товары и этим умножали богатство огромной человеческой семьи, так что повсюду царило поразительное изобилие. Изготовлялись здесь и мосты, также облегчавшие сообщение, изготовлялись стальные балки и стропила, поддерживавшие те бесчисленные общественные здания, в которых нуждались примирившиеся между собою граждане: общественные дома, библиотеки, музеи, приюты для малолетних и престарелых, огромные магазины, склады и амбары, обеспечивавшие существование соединившихся наций. Изготовлялись здесь и бесчисленные машины, всюду, в любой работе, заменявшие человеческие руки: машины возделывали землю, работали в цехах заводов, стремились в бесконечные дали — по дорогам, по волнам, в небесах. И Лука радовался, глядя на всю эту массу железа, отныне служащего мирным целям; в течение веков человечество ковало себе из этого воинственного металла мечи для кровавых битв; позднее, в эпоху последних войн, оно отливало из него пушки и снаряды; а теперь, в эпоху завоеванного наконец мира, оно строит из железа свой новый дом — дом братства, справедливости и счастья. Перед тем как возвратиться домой, Лука зашел взглянуть на батарею электрических печей, заменившую доменную печь Морфена. Лучи солнца, проникавшие в светлые окна цеха, ярко озаряли батарею; она как раз работала. Через каждые пять минут движущаяся лента увозила по десяти болванок металла, сверкание которых затмевалось веселым блеском солнца; затем печи с помощью механизмов загружались снова. У электрических аппаратов, подававших энергию в печи, стояли две двадцатилетние девушки: Клодина, дочь Люсьена Боннера и Луизы Мазель, очаровательная блондинка, и красавица-брюнетка — Селина, дочь Арсена Ланфана и Эвлали Лабок. Всецело занятые подачей и выключением тока, девушки при виде Луки ограничились приветливой улыбкой. Однако вскоре наступил перерыв в работе; увидя кучу детей, которые, столпившись у порога, с любопытством заглядывали в цех, девушки двинулись им навстречу. — Здравствуй, миленький Морис! Здравствуй, миленький Людовик! Здравствуй, миленькая Алина!.. Значит, занятия кончились, раз вы пришли нас навестить? Ученикам разрешали свободно бегать по заводу в перерывах между занятиями: предполагалось, что это ближе ознакомит их с трудом и обогатит элементарными познаниями о процессе производства. Лука был рад снова увидеть своего внука Мориса; он пригласил детей войти в цех. Они засыпали его вопросами; Лука объяснил им устройство печей и даже приказал пустить печи в ход: ему хотелось показать детям, что достаточно Клодине или Селине повернуть рычажок — и из печей польется сверкающим потоком расплавленный металл. — Знаю, я уже видел это, — сказал девятилетний Морис с важностью смышленого и наблюдательного мальчика. — Дедушка Морфен однажды показал мне работу этих печей… Но скажи, дедушка Фроман, правда ли, что когда-то были печи высотой с гору и что приходилось день и ночь жариться возле них, чтобы выплавить чугун? Все рассмеялись. — Конечно, правда! — ответила за Луку Клодина. — Дедушка Боннер часто мне рассказывал об этом; да и тебе следовало бы знать об этих печах, дружок Морис: ведь твой прадед, Морфен Большой, как его называют поныне, был одним из тех героев, что некогда боролись с огнем. Он жил там, наверху, в пещере, и никогда не спускался в город, круглый год следя за своей огромной печью, за этим чудовищем, развалины которого и теперь еще виднеются на склоне горы, подобно руинам древней, разрушенной башни. Морис, широко раскрыв глаза от удивления, слушал девушку со страстным интересом ребенка, которому рассказывают чудесную волшебную сказку. — Знаю, знаю! Дедушка Морфен уже говорил мне о своем отце и о доменной печи высотой с гору. Но я решил, что он просто выдумал эту историю, чтобы позабавить нас: ведь он горазд на выдумки, когда ему хочется нас рассмешить!.. Так это, значит, правда? — Конечно, правда, — продолжала Клодина. — Наверху находились рабочие, которые загружали домну рудой и углем, а внизу вечно хлопотали другие рабочие, наблюдавшие за тем, как бы у чудовища не испортился желудок: это нанесло бы тяжелый ущерб. — И так продолжалось семь или восемь лет подряд, — сказала другая девушка, Селина, — в течение семи или восьми лет чудовище пылало, как кратер вулкана; нельзя было дать ему хоть чуточку охладиться: охладись домка — и пришлось бы вскрывать ей брюхо, прочищать ее и отстраивать почти заново, а сколько бы ушло на это денег! — Теперь ты понимаешь, миленький Морис, — сказала Клодина, — что Морфену Большому, твоему прадеду, приходилось нелегко; ведь он все эти семь или восемь лет не отходил от огня, не говоря уже о том, что через каждые пять часов нужно было прочищать кочергой выходное отверстие печи, и оттуда лился огненный поток, возле которого рабочие жарились, как утка на вертеле. Дети слушали в изумлении; но тут они расхохотались. Вот так, утка на вертеле! Морфен Большой — и вдруг жареная утка! — Ну, — сказал Людовик Буажелен, — я вижу, тогда не слишком-то весело было работать. Люди, верно, очень уставали. — Конечно, — подтвердила его сестра Алина, — я рада, что родилась позже: теперь работа — одно удовольствие. Тем временем лицо Мориса вновь приняло серьезное выражение: он размышлял, стараясь уместить в своей маленькой головке все те невероятные вещи, о которых только что услышал. — А все-таки дедушкин отец, как видно, был очень сильный, — заключил он наконец. — Может быть, оттого-то теперь живется лучше, что он так много потрудился тогда. Лука молчал и улыбался; эта верная мысль мальчугана привела его в восхищение. Он поднял Мориса в воздух и поцеловал в обе щеки. — Ты прав, малыш! И если сам ты будешь работать от всего сердца, твои правнуки будут еще гораздо счастливее… Да и теперь, сам видишь, никто уже не жарится, как утка. Лука отдал распоряжение, и батарея электрических печей вновь заработала. Клодина и Селина простым движением руки включали и выключали ток. Печи загружались рудой, происходила плавка, и движущаяся лента через каждые пять минут увозила по десяти раскаленных болванок металла. Детям захотелось самим пустить в ход механизм печей; как радостна была для них эта легкая работа после звучавшего, как легенда, рассказа о труде Морфена; труд его казался им подвигом гиганта-страдальца, обитателя исчезнувшего мира. Но кто-то появился в дверях цеха, и встревоженные школьники бросились врассыпную. Лука снова увидел Буажелена: тот, стоя на пороге, наблюдал за работой печей подозрительным и гневным взором обеспокоенного хозяина, вечно опасающегося, как бы рабочие не обокрали его. Буажелена часто видели в различных цехах завода; он растерянно бродил повсюду, горюя, что не может сразу осмотреть все огромное пространство завода, и все более и более терял голову при мысли, что терпит каждый день миллионные убытки и все-таки т может сам проследить за работой всего этого множества людей, которые были источником его колоссальных доходов. Рабочих было слишком много, он не мог сразу охватить взором всех и был не в силах управлять своим огромным предприятием: это бремя давило на него, словно каменные своды. Всю жизнь прожив в праздности, он был вконец измучен и сбит с толку своими бесплодными скитаниями по заводу; Лука почувствовал глубокую жалость к Буажелену, он хотел было подойти к нему, попытаться успокоить и незаметно отвести домой. Но Буажелен был настороже: он отскочил назад и убежал, затерялся в огромных цехах. Утренний обход Луки был закончен; он вернулся к себе. С тех пор, как город так неудержимо разросся, Луке стало не под силу обходить его целиком: он прогуливался по многочисленным кварталам, следя спокойным и радостным взглядом творца, как его творение расширяется и постепенно захватывает все пространство равнины. В тот день он еще раз заглянул в послеполуденное время на главные склады, а потом, уже в сумерки, зашел на часок к Жорданам. В маленькой гостиной, выходившей окнами в парк, Лука застал Сэрэтту, учителя Эрмелина и аббата Марля; Жордан, завернувшись в большой плед, лежал на диване; глядя на заходящее вдали солнце, он, как всегда, был погружен в размышления. Доктор Новар, этот чудесный человек, недавно умер среди роз своего сада, проболев всего несколько часов; он умер, жалея лишь о том, что ему из удастся дожить до осуществления стольких прекрасных вещей, в которые он сначала не слишком-то верил. И теперь Сэрэтта принимала у себя только учителя и священника — в те редкие дни, когда они уступали старой привычке встречаться друг с другом у Жорданов. Семидесятилетний Эрмелин, выйдя в отставку, доживал свой век, глядя с горечью и озлоблением на то, что совершалось кругом. Он дошел до того, что находил даже аббата Марля слишком умеренным; аббат был старше учителя на пять лет; он видел со скорбью, что церковь его пустеет и его бог умирает, и замыкался в высокомерном, исполненном собственного достоинства молчании. Лука сел около Сэрэтты — молчаливой, кроткой и терпеливой; учитель старался расшевелить аббата, повторяя свои прежние обвинения, обвинения республиканца-сектанта, приверженца сильной государственной власти. — Да ну же, аббат! Раз я согласен с вами, поддержите и вы меня!.. Ведь наступает конец света: в детях взращивают страсти, те плевелы, которые мы, воспитатели, некогда, старались вырывать. Если снять узду с анархической личности каждого ребенка, как сможет государство обрести в его лице дисциплинированного гражданина, воспитанного для служения обществу? Если мы, сторонники единственно разумного метода воспитания, не спасем республику, она погибнет. С тех пор, как Эрмелин стал упорно толковать о спасении республики от тех, кого он именовал социалистами и анархистами, он перешел на сторону реакции и примкнул к священнику: им двигала ненависть к тем, кто обрел свободу без его помощи и не считаясь с его узкими взглядами упрямого якобинца. — Говорю вам, аббат, что ваша церковь будет сметена, если вы не станете защищаться! — продолжал с еще большим возбуждением Эрмелин. — Конечно, ваша религия никогда не была моей. Но я всегда считал ее необходимой для народа, и, несомненно, католицизм был орудием, превосходно приспособленным для управления массами… Так действуйте же! Мы с вами заодно, отвоюем обратно души и тела, а там посмотрим. Аббат Марль сначала только медленно покачал головой. Он уже не отвечал, не сердился. Потом он неторопливо сказал: — Я добросовестно выполняю свой долг: каждое утро я стою у алтаря, даже тогда, когда моя церковь пуста, и молю бога о чуде… Несомненно, он совершит его, если сочтет необходимым. Эти слова окончательно привели Эрмелина в исступление. — Ну, знаете, нужно помочь ему, этому вашему богу! Бездействие было бы трусостью. Сэрэтта, полная терпимости к этим двум людям, двум обреченным, решила вмешаться в разговор. — Будь здесь милый доктор Новар, — сказала она с улыбкой, — он попросил бы вас не примиряться до такой степени друг с другом, коль скоро это примирение обостряет ваш спор… Вы меня очень огорчаете, друзья мои; я не жду, чтобы вы стали сторонниками наших идей, но я была бы счастлива услышать, что вы хотя бы отчасти признаете ту великую, ныне доказанную опытом пользу, какую они принесли нашему краю. Учитель и аббат сохранили глубокое уважение к кроткой, до святости доброй Сэрэтте; само их пребывание в маленькой гостиной, в центре нового Города, свидетельствовало о том, какое влияние оказывала на них Сэрэтта. Они даже терпели здесь присутствие Луки, их победоносного противника; впрочем, Лука тактично избегал подчеркивать свое торжество перед лицом этой горькой и жестокой агонии старого мира. Он и на этот раз не вмешался в разговор, а молча слушал, как Эрмелин яростно отрицает все то, что Лука создал, отрицает именно потому, что все осуществилось. То было последнее возмущение принципа авторитарности против личной свободы и социального раскрепощения человека; и такое возмущение было одной из форм тирании; всемогущая церковь и всемогущее государство встали бок о бок: когда-то они алчно оспаривали друг у друга власть над народами, а теперь, когда увидели, что люди хотят сбросить с себя иго и гражданского и религиозного рабства, бывшие соперники готовы были вступить в союз, чтобы общими усилиями вернуть свое утерянное могущество. — Ну, если вы признаете себя побежденным, аббат, тогда кончено! — воскликнул Эрмелин. — Мне остается только замолчать, как вы, и умереть в своем углу! И снова безмолвный священник скорбно покачал головой. Потом он все же сказал: — Бог не может быть побежден: предоставим ему действовать. Над парком медленно спускалась ночь; в маленькой гостиной сгущался сумрак; наступило молчание: казалось, повеяло дыханием печального прошлого. Учитель встал и распрощался. Встал за ним и священник; Сэрэтта, по своему обычаю, хотела было незаметно положить ему в руку немного денег для раздачи бедным. В течение более сорока лет аббат принимал от нее деньги; но на этот раз он отказался. — Нет, благодарю вас, мадмуазель, оставьте эти деньги у себя, — медленно и тихо сказал он. — Я не знаю, что мне делать с ними: бедняков больше нет. О, с какой радостью внимал Лука этим словам! Нет больше бедняков! Сердце так и дрогнуло у него в груди. Нет больше бедных, нет голодных в этом Боклере, который был когда-то мрачным, нищим городом, где ютился отверженный, умиравший с голоду рабочий люд! Неужели будут до конца исцелены ужасные язвы наемного труда? Неужели исчезнет нужда, а вместе с нею позор и преступление? Оказалось, достаточно было преобразовать труд на справедливых началах — и этим самым уже было достигнуто более правильное распределение богатств. А когда труд станет честью, здоровьем, радостью, тогда в счастливом Городе будет жить братски единое, умиротворенное человечество. Жордан, закутавшись в плед, по-прежнему неподвижно лежал на диване; его взгляд был устремлен в бесконечную даль: погруженный в размышления, он, казалось, со страстным интересом следил за медленным исчезновением заходящего солнца. По уходе аббата и учителя Жордан вернулся к действительности. Не отрываясь глазами от солнца, он сказал, как во сне: — Каждый раз, когда я смотрю на закат, меня охватывают бесконечная грусть и жестокая тревога. А что, если солнце не вернется, если оно больше не поднимется над черной, обледеневшей землей? Какая страшная смерть ждет тогда все живое! Ведь солнце — это отец, это оплодотворитель, зачинатель, без него побеги жизни высохли бы или сгнили. В солнце наша надежда на грядущее облегчение и счастье; если бы оно не помогало нам, жизнь в конце концов неизбежно иссякла бы. Лука улыбнулся. Он знал, что Жордан, несмотря на свои семьдесят четыре года, уже несколько лет работает над сложнейшей проблемой использования солнечной энергии: Жордан стремился накоплять эту энергию, в обширных резервуарах, откуда он мог бы затем распределять ее, как единственную — великую и вечную — силу жизни. Настанет время, когда в недрах земли иссякнет уголь: где взять тогда нужную энергию, тот поток электричества, который уже стал необходим для жизни? Благодаря своим первым изобретениям Жордан достиг того, что мог снабжать Город электричеством почти бесплатно. Но какой бы это было победой, если бы ему удалось превратить солнце во вселенский двигатель, черпать непосредственно в нем тепловую энергию, спящую в угле, если бы он мог сделать солнце единственным возбудителем, вечным отцом жизни! Осуществи Жордан это последнее великое открытие, его дело было бы закончено: тогда он мог бы спокойно умереть. — Будьте уверены, — сказал весело Лука, — солнце завтра взойдет, и вы, в конце концов, похитите у него священный огонь, божественное пламя — источник вечного созидания и труда. В окно повеяло вечерней свежестью. — Тебе не холодно? Не закрыть ли ставни? — спросила брата обеспокоенная Сэрэтта. Но Жордан сделал отрицательный жест; он только позволил закутать себя до подбородка в большой плед. Казалось, он продолжает жить только чудом, единственно потому, что хочет жить, что отложил свою смерть до вечера того последнего трудового дня, когда, закончив свое дело, обеспечив его дальнейшую судьбу, он сможет наконец уснуть крепким сном честного и довольного собой работника. Сестра оберегала его с удвоенным рвением, окружала брата всевозможными заботами, — поддерживала его существование, чтобы он мог хотя бы два часа в день работать с необходимой физической и умственной энергией; а Жордан благодаря предельной методичности своего труда великолепно использовал каждую минуту из этих двух часов. И бедное, хилое, дряхлое, полумертвое существо, которое могло быть сметено первым же сквозняком, продолжало завоевывать мир и повелевать им одной только силой упорного труда, неуклонно ведущего к цели. — Вы проживете сто лет, — сказал с дружеской улыбкой Лука. Развеселился и Жордан: — Ну, конечно, если это окажется необходимым. В маленькой гостиной, полной задушевной интимности, снова наступила глубокая тишина. Теплые, чарующие сумерки медленно заливали парк; в глубоких аллеях сгущался мрак. Лужайки словно грезили, на них лежали воздушные отсветы неба; в синеватой дали вырисовывались ускользающие трепетно-легкие очертания высоких деревьев. Наступал час влюбленных: парк и по вечерам оставался широко открытым для них; они приходили сюда в сумерки, покончив с дневной работой. Никто не смущался зрелищем этих блуждающих пар, этих теней, которые, обняв друг друга, терялись среди зелени. Их вверяли дружественной охране вековых дубов, рассчитывая, что свободная любовь сделает любящих кроткими и целомудренными, а их объятия, объятия будущих супругов, — добровольными и нерасторжимыми. Чтобы полюбить навсегда, достаточно знать, почему и как любишь. Люди, которые свободно и сознательно избрали друг друга, никогда не разлучатся. И теперь среди замирающей дрожи земли, среди свежих благоуханий весны, в темных аллеях, по смутно видневшимся лужайкам уже бродили влюбленные, населяя медленно скользившими видениями все возраставшую тайну сумрака. Прошло несколько новых пар; Лука узнал некоторые из них; то были юноши и девушки, которых он видел утром в цехах. Две тесно слитые, блуждающие тени, будто плывшие по верхушкам трав, не Адольф Лабок ли это и Жермена Ивонно? А вот эти, склонившиеся головами друг к другу, не Ипполит ли Митен и Лора Фошар? А те двое, так тесно обнявшиеся, что руки их, казалось, никогда не разомкнутся, не Александр ли Фейа и Климентина Буррон? Лука почувствовал нежное волнение: он узнал среди гуляющих двух своих сыновей — Шарля, прижимавшего к груди темноволосую Селину Ланфан, и Жюля, обнявшего за шею светловолосую Клодину Боннер. Молодые, здоровые, красивые люди, вестники новой весны, рожденные для любви пары, в которых зажглось извечным огнем неугасимое желание, — ведь это факел жизни, передаваемый одним поколением другому! Они еще не пошли дальше целомудренной дрожи первого любовного лепета, тех невинных ласк; тех чистых объятий, в которых ищут друг друга неопытные сердца, тех мимолетных поцелуев, сладость которых отверзает небеса. Но жажда ребенка вскоре с неизбежностью соединит, сольет их друг с другом своим всесильным пламенем; и тогда от них родятся новые подданные любви, новые пары, которые когда-нибудь придут в этот парк в пору чарующего пробуждения своей любви. С каждым новым поколением будет воцаряться все больше счастья, все больше свободного чувства и, следовательно, все больше гармонии. Подходили все новые и новые пары: все влюбленные счастливого Города спешили в парк насладиться после трудового дня дивным вечером, среди поэтических лужаек и рощ, полных тайны и благоухания; всюду слышался смех и легкие звуки поцелуев. Но тут перед окном гостиной остановилась какая-то фигура. То была обеспокоенная Сюзанна; она искала Луку, чтобы поделиться с ним своей тревогой: Буажелен до сих пор не возвратился домой. Никогда еще он не задерживался так поздно. — Вы были правы, — повторяла Сюзанна, — напрасно я предоставила ему свободу… Ах, несчастный! Ах, вечный ребенок! Беспокойство Сюзанны передалось Луке; он уговорил ее вернуться домой. — Буажелен может возвратиться с минуты на минуту, поэтому вам лучше быть дома, — сказал он. — Я же обойду окрестности и сообщу вам о результатах моих поисков. Взяв с собою двух человек, Лука тотчас же углубился в парк, намереваясь начать поиски со стороны завода. Но он не прошел и трехсот шагов; едва достиг он очаровательного, осененного ивами пруда, как услышал поблизости испуганное восклицание; Лука остановился, из рощицы показалась встревоженная чета влюбленных. Лука узнал своего сына Жюля и светловолосую Клодину Боннер. — В чем дело? Что с вами? — крикнул он им. Но они молча исчезли, словно уносимые дыханием ужаса, подобно влюбленным голубкам, чьи ласки смутила какая-то ужасная встреча. Лука углубился по узкой тропинке в рощу, желая узнать, что произошло; но тут у него самого вырвался крик ужаса. Он едва не наткнулся на чье-то темное тело: оно висело на ветке, загородив тропинку. При умирающем свете вечернего неба, в котором уже зажигались звезды, Лука узнал Буажелена. — Ах, несчастный! Ах, вечный ребенок! — повторил Лука слова Сюзанны. Эта страшная драма потрясла его до глубины души. Он горестно подумал о том, как мучительно будет это событие для Сюзанны. С помощью своих спутников Лука поспешно вынул тело из петли и опустил его на землю. Но труп уже успел окоченеть: по-видимому, Буажелен покончил с собой вскоре после полудня, тотчас же после своих бесцельных скитаний по заводу. Лука увидел под деревом глубокую яму: это объяснило ему все; видимо, яму эту вырыл голыми руками Буажелен, намереваясь спрятать в ней те воображаемые огромные сокровища, которые он будто бы скопил, а теперь не знал, куда сложить. Очевидно, он решил, что ему не удастся довести яму до нужных размеров и что необъятная груда его сокровищ не поместится в ней; тогда, подавленный нестерпимо угнетавшей его заботой об этом все растущем капитале, он и решил тут же покончить с собой. Бесцельные скитания, мучительное безумие праздного человека, не находящего себе места в новом, трудовом Городе, — все это привело Буажелена к трагической смерти. А кругом в сумраке теплой брачной ночи парк наполнялся шорохом ласк, шепотом влюбленных голосов. Не желая пугать влюбленных, скользивших легкими тенями среди деревьев, Лука отправил своих спутников в Крешрй за носилками, попросив их никому не рассказывать об ужасном происшествии. Вскоре они возвратились; тело Буажелена укрыли за серыми холщовыми занавесками носилок; печальное шествие направилось по самым темным тропинкам, стараясь остаться незамеченным. Зловещая смерть, окутанная мраком, безмолвно прошла среди упоительного весеннего пробуждения, трепетавшего новой жизнью. Влюбленные, казалось, так и рождались вокруг: они появлялись на повороте каждой аллеи, из-за каждого куста, среди бесконечного изобилия побегов, приподнимавших грудь исполненной томления земли. Благоухание цветов наполняло воздух, руки искали друг друга, губы сливались в поцелуе с неуловимым шорохом распускающегося цветка. То катился поток жизни, принимая в себя все новые и новые волны; то была непрерывная победа над смертью, безостановочное укрепление грядущего, устремленного к истине, справедливости и счастью. Сюзанна ждала вестей, стоя у порога своего дома; полная томительной тоски, она глядела вдаль, в ночь. Едва она завидела носилки, как сразу же поняла, в чем дело; у нее вырвался глухой стон. Лука в двух словах рассказал ей о жалкой смерти, которой закончилась бесполезная жизнь Буажелена. Перед Сюзанной еще раз прошла вся эта жизнь, пустая, отравленная и отравляющая, принесшая ей столько горя. — Ах, несчастный! Ах, вечный ребенок! — только и смогла повторить она. Произошли еще и другие катастрофы: старое, прогнившее, обреченное на исчезновение общество неудержимо распадалось. Одна из этих катастроф произвела наибольшее впечатление на город; разыгралась она через месяц после смерти Буажелена; однажды, ясным солнечным утром, когда аббат Марль служил обедню только для порхавших по пустой церкви воробьев, крыша храма обрушилась. Священник давно уже знал, что церковь рано или поздно рухнет ему на голову. Здание церкви отличалось тонким изяществом; оно было построено еще в XVI веке и с тех пор сильно обветшало, в нем всюду виднелись трещины. Правда, сорок лет назад починили колокольню; но за недостатком средств пришлось отложить ремонт крыши, хотя полусгнившие балки свода уже прогибались; с той поры все просьбы об отпуске денег оставались тщетными. Государство, изнемогавшее под бременем долгов, предоставило эту безвестную провинциальную церковь ее собственной участи. Город Боклер отказал во всяком вспомоществовании: мэр Гурье никогда не симпатизировал священникам. Таким образом, аббату пришлось в конце концов самому приняться за сбор той крупной суммы, которая требовалась для ремонта: откладывать его больше не было возможности — церковь со дня на день угрожала обрушиться. Но тщетно аббат обращался к своим богатым прихожанам: верующих становилось все меньше, рвение их остывало. Пока была жива жена мэра, красавица Леонора, ее пылкое благочестие вознаграждало аббата за атеизм ее мужа; смерть Леоноры лишила священника незаменимой поддержки. У него осталась одна г-жа Мазель; но эта почтенная особа от природы была мало склонна к щедрости, к тому же и ее приверженность религии шла на убыль. А когда выяснилось, что ее ренте грозит опасность, она совершенно потеряла голову и вовсе перестала являться в церковь; аббат утратил в ее лице последнюю из своих богатых прихожанок; отныне церковь посещало лишь несколько женщин, живших в нужде и упорствовавших в своих мечтах о лучшей жизни. Наконец наступил день, когда в Боклере уже не осталось бедных, и тогда церковь окончательно опустела; аббат оказался в ней в полном одиночестве: люди отвернулись от него и от его бога, порожденного заблуждением и нуждой. И тут аббат Марль понял, что для того мира, с которым он сжился, пробил смертный час. Священник видел, что его снисходительность не спасла буржуазию — лживую, тлетворную, подточенную язвой бесчестия. Тщетно он прикрывал ее агонию мантией религии — буржуазия умерла позорной смертью. И так же тщетно искал аббат убежища в непогрешимой букве догмата, не желая отступить ни на шаг перед научными истинами; он чувствовал, что наука идет на последний, решительный приступ, что в тысячелетнем здании католицизма уже пробита брешь, что окончательно обнаружилась призрачность догмата, что торжествующая справедливость низводит царствие божие на землю. Новая религия, религия человека, сознательно и свободно распоряжающегося своей судьбой, сметала древние мифы, все те дебри символов, в которых заблудился человек, гонимый страхом перед своей многовековой противницей-природой. Исчезли храмы древних языческих религий, теперь пробил час и католической церкви: братский, единый народ безошибочно искал свое счастье лишь в живой силе солидарности, не нуждаясь в хитроумной системе наказаний и наград. Никто уже не приближался ни к исповедальне, ни к престолу; церковь опустела; и священник, отправляя службу, каждый день видел, как трещины в стенах увеличивались, слышал, как балки крыши трещали все громче. То было непрерывное осыпание, глухая работа разрушения; о близости катастрофы говорили отчетливо раздававшиеся в тишине церкви шорохи и потрескивания. Аббату не удалось достать денег даже на самый неотложный ремонт; и теперь ему оставалось одно: предоставить события их ходу и ждать, когда и для церкви и для него самого наступит естественный конец всего земного. И аббат отправлял богослужение, как подвижник веры, наедине со своим богом, покинутым людьми; а купол церкви между тем все шире и шире разверзался над алтарем. Однажды утром аббат Марль заметил, что за ночь в куполе появилась новая, огромная трещина. Священник понял, что наступает тот роковой час, которого он ждал в течение долгих месяцев; невзирая на это, он надел свое самое роскошное облачение и стал служить свою последнюю обедню. Крепкий, высокий, с орлиным носом, аббат, несмотря на глубокую старость, держался прямо и твердо. Он служил один, без помощников, переходил с места на место, произносил слова молитвы, совершал установленные движения, словно кругом теснилась покорная его голосу толпа. Но церковь была пуста; одни только сломанные стулья валялись на каменном полу, подобие скамьям, плачевно чернеющим в саду под зимними дождями. Колонны покрылись мхом, у подножия их росла трава. В разбитые окна дул ветер; полусорванная с петель входная дверь открывала доступ домашним животным. Но в тот ясный день победно врывалось в церковь солнце; это казалось неодолимым вторжением жизни, завладевающей трагическими развалинами церкви; под сводами порхали птицы, в каменных складках плащей на старинных статуях святых угнездились колосья овса. Но над алтарем все еще высилось огромное, вырезанное из дерева, раскрашенное и позолоченное распятие; Христос простирал ввысь свое бледное, страдальческое тело, забрызганное черной кровью, капли которой стекали подобно слезам. Во время чтения евангелия аббат Марль услышал громкий треск. На алтарь посыпались пыль и куски штукатурки. Во время освящения даров треск послышался вновь — резкий, сухой, грозный; здание качнулось, словно перед падением. Тогда священник, собрав всю силу своей веры, из глубины сердца воззвал к богу, прося его совершить то ослепительное, славное и спасительное чудо, которого он, аббат, ждал так долго. Если на то будет воля божья, церковь вновь обретет свою мощь, на крепких столпах восстанет несокрушимый свод. Не нужно каменщиков, довольно будет божественного всемогущества; возродится великолепное святилище с золотыми часовнями, с пурпурными витражами, со стенной обшивкой из дорогого дерева, с ослепительными мраморными статуями, и бесчисленная коленопреклоненная толпа верующих воспоет псалом воскресения среди тысячи свечей и громоподобного звона колоколов. «О вечный, всемогущий творец! Ты один в силах обновить этот храм и наполнить его вновь обретшими веру прихожанами; восставь же твой царственный дом, если не хочешь сам погибнуть под его развалинами!» Священник поднял чашу; но чудо, о котором он просил, не совершилось; произошла катастрофа. Аббат стоял, выпрямившись, подняв вверх обе руки великолепным жестом героической веры, приглашая своего царственного повелителя умереть вместе с ним, если религии наступил конец. Свод раскололся, как от удара молнии; среди ужасающего, громового грохота рухнула в вихре обломков крыша. Колокольня пошатнулась и, в свою очередь, обрушилась, ломая стены и довершая гибель храма. Под ясным солнцем осталась только огромная куча камня и мусора; под ней даже не удалось разыскать тело аббата Марля: прах раздавленного алтаря, казалось, пожрал его плоть и выпил его кровь. Ничего не осталось и от большого деревянного, раскрашенного и позолоченного распятия: оно также распалось прахом. Умерла еще одна религия, последний священник пал в последней церкви за своей последней обедней. В течение нескольких дней после катастрофы около развалин церкви бродил старый Эрмелин, бывший учитель; он разговаривал вслух сам с собою, как это делают глубокие старики, неотступно одержимые какой-либо мыслью. Смысл его слов был не совсем ясен: казалось, Эрмелин все еще спорит со священником, упрекает аббата в том, что ему не удалось добиться чуда от своего бога. Вскоре после этого, однажды утром, Эрмелина нашли в постели мертвым. Позднее, когда место, где некогда высилась церковь, было очищено от развалин, там разбили сад с развесистыми деревьями, тенистыми аллеями, благоухающими лужайками. И в сад этот пришли влюбленные — так же, как тихими вечерами приходили они в крешрийский парк. Счастливый Город все расширялся, дети росли, соединялись в новые и новые пары, и в сумраке ночей их поцелуи вызывали к жизни новых детей для непрерывных грядущих жатв. По вечерам, после веселого трудового дня, на каждом кусте распускались навстречу влюбленным розы. И в этом чарующем саду, где покоились останки религии горя и смерти, теперь буйно расцвела ликующая жизнь. |
||
|