"Труд" - читать интересную книгу автора (Золя Эмиль)

III

На следующий день, в воскресенье, Лука получил рано утром дружеское письмо от г-жи Буажелен, в котором она приглашала молодого человека в Гердаш на завтрак. Ей известно, что Лука в Боклере и что Жордан и его сестра вернутся лишь в понедельник, писала г-жа Буажелен, и ей доставило бы искреннее удовольствие повидаться с Лукой, вспомнить те теплые, дружеские отношения, которые завязались между ними в Париже, где они совместно вели большую благотворительную работу, тайно помогая беднякам Сент-Антуанского предместья. Лука уважал г-жу Буажелен и был искренне к ней расположен; поэтому он, не задумываясь, принял ее приглашение и ответил, что будет в Гердаше к одиннадцати часам.

Проливные дожди, целую неделю затеплившие улицы Боклера, сменились чудесной погодой. В безоблачно-синем небе, будто омытом ливнями, сияло яркое сентябрьское солнце, такое жаркое, что дороги уже совсем просохли. Лука с удовольствием прошел пешком расстояние в два километра, отделявшее Гердаш от Боклера. Проходя около четверти одиннадцатого по новой части города, простиравшейся от площади Мэрии до полей Руманьской равнины, молодой человек удивился солнечной веселости этих нарядных улиц: в его памяти ожила ужасающе мрачная картина рабочего квартала, виденная им накануне. Здесь, в новой части города, находились здания супрефектуры, суда, заново отстроенной тюрьмы — штукатурка на ее стенах еще не успела высохнуть. Частично была подновлена построенная еще в XVI веке церковь св. Викентия, расположенная на границе между новым и старым городом: в ней отремонтировали колокольню, грозившую обрушиться на молящихся. Солнце золотило красивые дома богачей; даже площадь Мэрии, примыкавшая к людной улице Бриа, — и та с ее древним просторным зданием, одновременно служившим ратушей и школой, приобрела под солнечными лучами веселый вид.

Лука миновал площадь и шел теперь улицей Формри, служившей продолжением улицы Бриа: эта прямая магистраль переходила за пределами города в дорогу в Формри. Она тянулась мимо Гердаша: имение находилось почти у самых городских ворот. Лука шел не спеша, как на прогулке, занятый своими мыслями; вокруг лежали поля. Обернувшись, он увидел на севере, за отлого спускающимися домами города, широко раскинувшийся отрог Блезских гор, прорезанный обрывистым ущельем, где протекала Мьонна. В этом подобии устья, выходившем на равнину, были ясно видны скученные здания и высокие трубы «Бездны», чугуноплавильный завод Крешри — целый промышленный город; его можно было различить на расстоянии нескольких лье, из глубины равнины. Лука долго смотрел на это зрелище. Потом он медленным шагом направился к Гердашу: великолепный парк имения уже виднелся вдали; по дороге молодой человек вспомнил историю Кюриньонов, рассказанную ему Жорданом; она была на редкость типична.

Основатель «Бездны» Блез Кюриньон, рабочий-металлист, расположился в 1823 году на берегу Мьонны со своими двумя гидравлическими молотами. У него никогда не было больше двадцати рабочих; он нажил скромное состояние и удовольствовался тем, что построил поблизости от завода небольшой кирпичный дом, там жил теперешний директор «Бездны» Делаво. Промышленным королем сделался его сын Жером Кюриньон, родившийся в тот самый год, когда отец его основал династию Кюриньонов. В Жероме сосредоточились творческие силы, накопленные в длинном ряде поколений рабочих, все созревавшие в них усилия, вся вековая энергия народной массы. Сотни и сотни лет непроявленной мощи, бесконечная череда предков, которые упорно пробивались к счастью, вели в безвестности яростную борьбу и умирали, не достигнув цели, — все это пришло теперь в действие и породило этого триумфатора, способного работать по восемнадцати часов в сутки, сметавшего все препятствия со своего пути благодаря исключительному уму, осмотрительности, силе воли. Менее чем в двадцать лет он вызвал из-под земли целый город, увеличил число занятых у него рабочих до тысячи двухсот и нажил миллионное состояние; Жерому было тесно в том скромном доме, который выстроил его отец, и он купил за восемьсот тысяч франков Гердаш — большой роскошный дом с прекрасным парком, землями и фермой, в котором нашлось бы место для десяти семейств. По мысли Жерома, этот дом должен был стать той патриархальной обителью, где предстояло пышно царить его потомству — многочисленным, предназначенным для любви и радости супружеским парам, которые взрастут на его богатстве, как на некоей благодатной земле. Жером готовил им царственное будущее, которое он собирался основать на труде своих рабочих, на труде укрощенном, использованном для того, чтобы позволить немногим избранным наслаждаться жизнью; разве та накопившаяся и теперь переливавшаяся через край сила, которую Жером ощущал в себе, не была всемогущей, безграничной, разве не предстояло ей перейти, еще более возросшей, к его детям, не зная оскудения и истощения? Но хотя Жером был крепок, как дуб, в пятьдесят два года, на вершине могущества, его постигло первое несчастье: у него внезапно отнялись ноги, и ему пришлось передать управление «Бездной» своему старшему сыну, Мишелю.

Третьему из Кюриньонов, Мишелю, только что минуло тогда тридцать лет. У него был младший брат, Филипп, женившийся в Париже против воли отца на женщине необычайной красоты, но сомнительного поведения; была у Мишеля еще и двадцатипятилетняя сестра Лора, старше Филиппа, приводившая родителей в отчаяние своим крайним благочестием. Мишель в ранней молодости женился на тихой и кроткой, несколько болезненной женщине, от которой у него было двое детей: Гюстав и Сюзанна; когда Мишелю пришлось стать во главе «Бездны», — Гюставу было пять лет, Сюзанне — три. Было условлено, что Мишель станет управлять заводом от имени всей семьи; прибыль должна была распределяться в определенных долях между всеми членами семейства по заранее заключенному соглашению. Блестящие качества Жерома Кюриньона — работоспособность, живой ум, методичность — не перешли в полной мере к его сыну; однако вначале Мишель выказал себя превосходным руководителем: в течение десяти лет он удерживал предприятие на прежней высоте, даже расширил на некоторое время его обороты, обновив оборудование завода. Но потом на Мишеля посыпались семейные огорчения и утраты, казалось, предвещавшие грядущие бедствия. Мать его умерла; парализованный отец, которого катали в колясочке, погрузился в абсолютное молчание с тех пор, как ему стало трудно выговаривать некоторые слова. Далее Мишелю пришлось примириться с тем, что сестра его Лора удалилась в монастырь: она была всецело охвачена мистической экзальтацией, ничто не могло удержать ее в Гердаше, среди мирских радостей; из Парижа до Мишеля доходили печальные вести о брате: жена Филиппа пускалась в более чем рискованные похождения, а сам он под ее влиянием повел расточительно-необузданный образ жизни, увлекался азартной игрой, совершал множество глупостей и безумств. Наконец умерла хрупкая и тихая жена Мишеля; это было для него непоправимым ударом, который выбил его из равновесия и толкнул к иному, беспорядочному образу жизни. Мишель и раньше не был чужд влечения к хорошеньким девицам, но он уступал этому влечению лишь втайне от любимой, вечно больной жены, боясь огорчить ее. После ее смерти ничто уже не сдерживало его; он свободно отдался своей жажде наслаждений, пустился в случайные связи, убивая на них большую часть своего времени и сил. Так протек новый период в десять лет — период упадка «Бездны»; во главе ее теперь стоял не победоносный вождь эпохи завоеваний, а усталый, пресыщенный хозяин, расточавший накопленную добычу. Лихорадочная жажда роскоши овладела Мишелем: потянулись сплошные празднества, увеселения, он без счета тратил деньги на удовлетворение своих прихотей. Мишель управлял «Бездной» все хуже, отдавал ей все меньше сил; к этому присоединилась промышленная катастрофа, едва не погубившая все металлургические заводы края. Уже невозможно было по-прежнему продавать по дешевой цене рельсы и стальные балки вследствие победоносной конкуренции со стороны северных и восточных сталелитейных заводов: новооткрытый способ химической обработки позволил этим заводам использовать с исключительной для себя выгодой залежи руды, считавшиеся до тех пор непригодными вследствие их низкого качества. В два года благосостояние «Бездны» рухнуло, а в тот день, когда Мишелю пришлось занять сто тысяч франков, чтобы расплатиться с накопившимися долгами, удручающе тяжелая семейная драма окончательно свела его с ума. Мишелю было тогда пятьдесят четыре года, его телом и душой владела некая смазливая особа, которую он привез из Парижа и тайно поселил в Боклере; Мишель поверял ей порою свою безумную мечту: бежать вместе с нею в солнечные края и жить там одной любовью, вдали от докучных забот. Здесь же, в доме, жил его двадцатисемилетний сын Гюстав; из рук вон плохо окончив курс учения, он проводил дни в праздности; Гюстав, державшийся с отцом запросто, по-товарищески, подшучивал над его увлечением. Впрочем, он подшучивал также и над «Бездной» и заявлял, что ноги его не будет на этой грязной и вонючей свалке железа; зато он ездил верхом, охотился — словом, вел тот пустой образ жизни, который подобает элегантному молодому человеку, последнему представителю древнего знатного рода. В заключение он выкрал из отцовского письменного стола те сто тысяч франков, которые Мишелю удалось собрать, чтобы уплатить на следующий день по неотложным обязательствам, и исчез вместе с «папашиной любовницей»: красавица сама бросилась ему на шею. А Мишель, пораженный до глубины души этим двойным крушением — и страсти и благосостояния, — не устоял против налетевшего на него чудовищного вихря отвращения и ужаса и застрелился.

Это случилось три года назад. С тех пор преждевременная гибель постигала то одного, то другого из Кюриньонов: судьба словно доказывала свою неумолимость. Вскоре после отъезда Гюстава Кюриньона из Ниццы пришло известие о его гибели: взбесившиеся лошади сбросили его в пропасть. Незадолго до этого в Париже был убит на дуэли младший брат Мишеля, Филипп; смерть эта была связана с какой-то грязной историей, в которую Филиппа втянула его ужасная жена; сама она, по слухам, бежала с каким-то певцом в Россию. Единственный сын Филиппа, Андре, последний представитель рода Кюриньонов, страдал рахитом и бредовыми идеями; пришлось поместить его в больницу для душевнобольных. Кроме больного Андре и его тетки Лоры, не покидавшей своего монастыря и тоже как бы похороненной заживо, оставалась только дочь Мишеля, Сюзанна. За пять лет до смерти отца двадцатилетняя Сюзанна вышла замуж за Буажелена, который влюбился в нее, встретив девушку у знакомых. Хотя дела «Бездны» уже шли не блестяще, Мишель, желая показать свое богатство, сумел раздобыть денег и дал за Сюзанной миллион приданого. У Буажелена было огромное состояние, доставшееся ему от отца и деда: более шести миллионов, нажитых темными операциями, запятнавшими род Буажеленов дурной славой ростовщичества и мошенничества; впрочем, сам Буажелен был в этом смысле вне всяких подозрений благодаря своей полной праздности, которой он оставался верен с тех пор, как появился на свет. Его уважали, ему завидовали и низко кланялись; в Париже, в парке Монсо, у него был великолепный дом; он, не считая, бросал деньги направо и налево. Когда Буажелен учился в лицее Кондорсе, он поражал товарищей своей элегантностью и считал признаком хорошего тона неизменно, занимать в классе последнее место по успехам; он ни разу не приложил рук к какому бы то ни было делу. Буажелен воображал, что являет собой тип нового аристократа, который основывает свою знатность на том, что щедро расточает нажитое его предками состояние, считая для себя унизительным самому заработать хотя бы су. Беда Буажелена состояла в том, что его шести миллионов оказалось недостаточно для того неограниченно широкого образа жизни, который он вел; он дал вовлечь себя в финансовые спекуляции, в которых к тому же. ничего не смыслил. На бирже царило в то время лихорадочное возбуждение: только что были открыты новые золотые россыпи, Буажелена уговорили, что, рискнув своим состоянием, он в два года утроит его, И вдруг разразилась паника, разгром; в первую минуту Буажелену показалось, что он разорен дотла и на следующий день ему не на что будет купить хлеба. Он плакал, как дитя, глядя, на свои руки празднолюбца, спрашивая себя, на что пригодятся ему теперь эти руки, которые ничего не умеют и не привычны к труду. Но Буажелена поддержала его жена Сюзанна, проявившая изумительную чуткость, осмотрительность и мужество. К тому же миллион, который она принесла мужу в приданое, остался цел. По настоянию Сюзанны муж ликвидировал свои парижские дела, продал дом в парке Монсо, жить в котором было уже не по средствам; таким путем удалось выручить еще миллион. Но как прожить в Париже с двумя миллионами, когда на это не хватало и шести? Да и все прошлые соблазны неминуемо возродились бы при виде той вызывающей роскоши, которой блистал огромный город. Случайная встреча определила их будущее.

У Буажелена был небогатый двоюродный брат по фамилии Делаво, сын его тетки по отцу; жена незадачливого изобретателя, она жила в крайней нужде. Делаво, рядовой инженер, окончивший специальное техническое училище, занимал скромную должность в одной из угольных копей Бриа. Как раз в это время покончил с собой Мишель Кюриньон. Делаво снедала жажда выдвинуться; это стремление усиленно поддерживала в нем жена. Будучи хорошо знаком с делами «Бездны», Делаво был уверен, что он сможет поправить их, по-новому поведя дело; прибыв в Париж в поисках компаньонов для задуманного им предприятия, он однажды вечером повстречал на улице своего двоюродного брата Буажелена. Делаво озарило: как он раньше не подумал об этом родственнике-капиталисте, да еще женатом на наследнице Кюриньона? Узнав о положении Буажеленов, о том, что супруги ищут, куда бы поместить повыгоднее оставшиеся у них два миллиона, Делано расширил свой план; он несколько раз виделся со своим двоюродным братом и выказал при этом столько уверенности, ума и энергии, что в конце концов убедил того в своей правоте. У Делаво был наготове гениальный план: воспользоваться катастрофой, купить «Бездну» за миллион, хотя завод стоил целых два, наладить, на нем изготовление стальных изделий, требующих тонкой обработки; это быстро даст значительную прибыль. Далее, почему бы Буажеленам не купить имение Гердаш? Кюрлньонам волей-неволей придется ликвидировать свои дела, они продадут Гердаш за пятьсот тысяч франков, хотя он стоил им самим восемьсот тысяч. Таким образом у Буажелена из его дзух миллионов останется еще пятьсот тысяч франков, которые можно будет вложить в эксплуатацию завода; он же, Делаво, обязуется удесятерить капитал, вложенный Буажеленом в «Бездну», он гарантирует своему двоюродному брату королевские доходы. Буажелены покинут Париж и поведут в Гердаше широкую и счастливую жизнь, в ожидании того дня, когда огромное состояние, которое они, несомненно, — наживут, позволит им возвратиться в Париж и окружить себя там безграничным блеском и роскошью.

Буажелена пугала мысль о жизни в провинции, он боялся пропасть там со скуки; окончательно уговорила его Сюзанна. Она, напротив, была в восторге, что может вернуться в Гердаш, где протекла вся ее молодость. Все произошло точь-в-точь так, как предвидел Делаво: Кюриньонам пришлось ликвидировать свои дела, причем полутора миллионов, полученных от Буажеленов за «Бездну» и Гердаш, едва хватило на уплату долгов; таким образом Буажелены оказались полными хозяевами и завода и имения: на них уже не лежало никаких обязательств в отношении двух других наследников: монахини Лоры и несчастного, рахитичного и полусумасшедшего Андре, помещенного в дом для умалишенных. Делаво сдержал слово: он перестроил завод, обновил оборудование и добился таких успехов в изготовлении стальных изделий, требующих тонкой обработки, что уже к концу первого года завод дал крупную прибыль. Через три года «Бездна» вновь сделалась одним из самых преуспевающих сталелитейных заводов края, и те доходы, которые извлекал Буажелен из труда тысячи двухсот рабочих, позволяли ему вести в Гердаше роскошный образ жизни; на конюшне у него стояло шесть лошадей, в сарае — пять экипажей; он устраивал охоты, празднества, званые обеды, и представители местной власти почитали за честь получить приглашение к нему. Буажелен, первые месяцы томившийся своей праздностью и тосковавший о Париже, свыкся с провинцией: он снова нашел уголок, в котором мог царствовать, теша свое тщеславие, снова заполнил бездельем свою пустую жизнь, жужжащую жизнь бесполезного насекомого. Но к снисходительной удовлетворенности, с которой Буажелен владычествовал над Боклером, примешивалась и другая, тайная причина, наполнявшая сердце щеголя победоносным самодовольством.

Делаво» поселился на заводе, в том помещении, которое занимал некогда Блез Кюриньон; с инженером жили его жена Фернанда и дочь Низ, всего нескольких месяцев от роду. Мужу было в то время тридцать семь лет, жене — двадцать семь. Делаво познакомился с Фернандой в Париже, в мрачном доме на улице Сен-Жак: она жила со своей матерью, учительницей музыки, в соседней квартире. Девушка была так ослепительно, так величаво прекрасна, что целый год, встречаясь с ней на лестнице, Делаво с трепетом жался к стене, стыдясь своей бедности и некрасивой наружности. Потом они начали кланяться друг другу, завязалось знакомство; мать Фернанды рассказала молодому человеку, что она провела двенадцать лет в России и единственным подарком, который вывезла оттуда, была эта царственно прекрасная девушка: в поместье, где она жила в качестве учительницы, француженку соблазнил какой-то князь. Безумно влюбленный князь, конечно, осыпал бы свою возлюбленную золотом; но он был убит нечаянным выстрелом на охоте; и бедная женщина, вернувшись без единого су в Париж, с маленькой Фернандой на руках, вновь принялась за уроки. Неутомимо трудясь, чтобы дать дочери образование, она мечтала о том, что девочке предстоит блестящая будущность. Фернанда, привыкшая к поклонению, уверенная в том, что красота откроет ей путь к богатству и знатности, столкнулась с беспросветной нуждой, когда не на что купить вторую пару ботинок, когда то и дело приходится собственноручно чинить шляпы и платья. Гнев овладел ею — постоянный, непрекращающийся — и с ним такая жажда победы в жизненной борьбе, что начиная с десятилетнего возраста не было дня, когда Ферианда не училась бы ненависти, зависти, жестокости, не накопляла бы в своей душе все большей испорченности и воли к разрушению; они разрослись под конец до чудовищных размеров. Девушка верила, что ее красота преодолеет своей собственной силой все препятствия; поэтому она имела глупость отдаться одному человеку, стоявшему на вершине богатства и власти; тот на следующий же день бросил ее. Это горькое, ревниво скрываемое от всех разочарование нанесло последний удар Фернанде: оно научило девушку лжи, лицемерию и лукавству — свойствам, до тех пор ей чуждым. Фернанда дала себе клятву, что второй раз ее на эту удочку не поймают: она была слишком честолюбива, чтобы стать содержанкой. Ее красота потерпела поражение: одной красоты оказалось мало, приходилось еще искать случая пустить ее в ход, надо было найти человека, который слепо поддался бы ее очарованию и позволил превратить себя в покорного раба. Мать Фернанды умерла, пробегав лет двадцать пять по парижской грязи, давая грошовые уроки, чтобы с трудом заработать на пропитание дочери; тут Фернаиде представился долгожданный случай: подвернулся Делаво, некрасивый, небогатый, он предлагал ей выйти за него замуж. Фернанда не любила его, но чувствовала, что он по уши влюблен; она решила войти под руку с ним в добропорядочный мир честных женщин, чтобы в дальнейшем использовать мужа как опору и орудие. Делаво пришлось с ног до головы одеть свою невесту: он взял ее в дом голой, с восторгом верующего, который поклоняется богине. Жизнь супругов сложилась так, как того хотела Фернанда. Менее чем через два месяца после того, как муж ввел ее в Гердаш, молодая женщина соблазнила Буажелена: однажды вечером она внезапно отдалась ему, тщательно взвесив перед этим свой поступок. Буажелен страстно увлекся Фернандой: он отдал бы ради нее все свое состояние, порвал все связи. Фернанда же обрела наконец в этом красивом мужчине, светском человеке, державшем верховых лошадей, давно лелеемый ею. идеал тщеславного, безрассудного и расточительного любовника, способного пренебречь чем угодно ради красивой любовницы, ставшей неотделимой частью его роскошного образа жизни. Кроме того, в этом романе находили выход различные дурные чувства, накопившиеся в душе Фернанды: глухая ненависть к мужу, трудолюбие и невозмутимое ослепление которого унижали ее в собственных глазах, и все растущая зависть к кроткой Сюзанне, которую Фернанда возненавидела с первого же дня; эта ненависть окончательно толкнула Фернанду на связь с Буажеленом: она решила отнять у Сюзанны мужа, надеясь причинить ей этим страдание. И теперь в Гердаше не переводились гости, одно развлечение сменялось другим; царицей общества была красавица Фернанда, наконецто зажившая той роскошной жизнью, о какой мечтала: она помогала Буажелену тратить деньги, которые Делаво выжимал из тысячи двухсот рабочих «Бездны», и даже питала надежду с торжеством возвратиться когда-нибудь в Париж с обещанными ей миллионами.

Обо всем этом думал Лука, направляясь неторопливым шагом к Гердашу. Не все из этих обстоятельств были ему известны, о многом он только догадывался; вскоре, однако, ему предстояло ознакомиться с ними вплоть до мельчайших подробностей. Лука поднял голову и увидел, что в сотне метров от него уже начинался дивный гердашский парк, уходивший пышно зеленеющими деревьями в неоглядный простор. Молодой человек остановился; в его воображении встал, заслоняя все остальное, образ второго из Кюриньонов, положившего основание богатству семьи, — образ г-на Жерома, которого слуга накануне провез в колясочке мимо Луки у ворот «Бездны». Старик вновь предстал пред ним — с парализованными ногами, будто пораженный молнией, немой, вот уже двадцать пять лет глядящий своими ясными глазами на все те бедствия, которые обрушились на его род. Жером видел, как его сын Мишель в жажде наслаждений роскоши довел до упадка завод, а затем покончил с собой под влиянием ужасной семейной драмы. Он видел, как внук его Гюстав, укравший любовницу у отца, разбил себе череп в глубине пропасти, словно преследуемый мстительными фуриями. Он видел, как дочь его Лора отреклась от мира и ушла в монастырь; видел, как другой его сын, Филипп, женился на продажной женщине, был втянут ею в грязную историю и погиб на дуэли; видел, как его внука, больного Андре, последнего представителя рода, заперли в дом для умалишенных. И бедствия не прекращались; довершая гибель рода, появилась, как гнилостное начало разложения, эта Фернанда с белыми зубками ненасытной хищницы, пожирающей состояния. Г-н Жером был и оставался молчаливым свидетелем всех этих событий; но замечал ли он их, оценивал ли? Говорили, будто рассудок его ослабел; но как прозрачен, как бездонно глубок был его пристальный взор! А если он думал, какие думы заполняли долгие часы его неподвижного существования? Все надежды его рухнули: та победоносная сила, которую накопил длинный ряд его предков-рабочих, та энергия, которую он хотел передать длинному ряду своих потомков, чтобы те могли достойно использовать и непрерывно умножать полученное от него богатство, — все это сгорало, как куча соломы, в пламени наслаждения. Запас творческой мощи, накопленный за столько веков нужды и усилий, расточили и промотали на протяжении трех поколений. Началась бешеная погоня за ощущениями, постоянное раздражение нервной системы, разрушительное действие повышенной чувственности. Род, слишком быстро насытивший свои вожделения, потерявший голову от обладания всеми земными благами, охваченный безумием богатства, катился вниз с недавно достигнутой высоты. Г-н Жером купил Гердаш, эту королевскую обитель, мечтая о том, что она будет заселена его многочисленными потомками, счастливыми семьями, благословляющими его имя, расширяющими царство его славы. Какую же грусть должен был он испытывать, видя, что дом наполовину пуст! Какой гнев должен был его охватывать, когда он видел, что Гердаш теперь во власти этой чужой женщины, таящей смертельный яд в складках своего платья! Сам г-н Жером вел в Гердаше замкнутый, образ жизни: доступ в обширную комнату, которую он занимал в первом этаже, разрешался лишь его внучке Сюзанне; к ней старик был нежно привязан. Одаренная любящим сердцем, еще девочкой, начиная с десятилетнего возраста, она ухаживала в этой комнате за своим бедным, грустным, больным дедом. После того, как муж ее купил «Бездну» и Гердаш, Сюзанна, вернувшись в имение, настояла на том, чтобы дед остался в доме, хотя ничто из нажитого стариком состояния ему уже не принадлежало: когда его поразил, как молния, паралич, он разделил все свое имущество между детьми. Сюзанну тревожили укоры совести: ей казалось, что, последовав совету Делано, она и муж обездолили двух остальных членов семьи: тетку Лору и больного Андре. Но, так или иначе, существование обоих было обеспечено; поэтому вся любовь молодой женщины сосредоточилась на г-не Жероме; она заботилась о нем, точно ангел-хранитель. Когда старик смотрел на внучку, в глубине его ясных, светлых глаз рождалась улыбка; когда же он глядел, как мимо него проносится вакханалия жизни обитателей Гердаша, то глаза на его холодном лице, с крупными, глубоко высеченными чертами, казались двумя налитыми ключевой водой бездонными впадинами. Видел ли он, думал ли он, из какого безнадежного отчаяния была соткана его мысль?

Лука подошел к массивной решетчатой ограде парка, выходившей на дорогу в Формри в том месте, где от нее ответвлялась проселочная дорога, которая вела в соседнюю деревню Комбетт; он открыл калитку и пошел вдоль великолепной аллеи, обсаженной вязами. В глубине парка виднелся дом — обширное, величественное по простоте здание, возведенное в XVII веке, двухэтажное, в двенадцать окон по фасаду, с украшенным великолепными вазами крыльцом, к которому вели две лестницы. Через огромный, высокоствольный парк, зеленевший лужайками, протекала Мьонна, питавшая своими водами широкий пруд, где плавали лебеди.

Лука уже направился было к крыльцу, как вдруг слуха его коснулся негромкий приветливый смех. Обернувшись, молодой человек увидел Сюзанну, сидевшую под дубом, возле каменного стола, около которого стояло несколько простых стульев; у ног Сюзанны играл ее сын Поль.

— Видите, мой друг, я спустилась сюда и поджидаю своих гостей, как сельская жительница, которая не боится открытого воздуха. Как мило, что вы приняли мое внезапное приглашение!

Она, улыбаясь, протянула молодому человеку руку. Сюзанна была небольшого роста, с изящной круглой головкой, вьющимися белокурыми волосами и кроткими голубыми глазами, она была некрасива, но очаровательна. Муж смотрел на нее пренебрежительно, не подозревая о той нежнейшей доброте и ясности ума, которые скрывались под непритязательной наружностью и манерами молодой женщины.

Лука на мгновение удержал в своих руках руку, протянутую Сюзанной.

— Как любезно с вашей стороны, что вы вспомнили обо мне! Я счастлив, необыкновенно счастлив, что вновь вижу вас!

Сюзанна была тремя годами старше Луки; она познакомилась с ним в убогом доме на улице Берси, в котором проживал тогда молодой человек, работавший в качестве начинающего инженера на соседнем заводе. Сюзанна, втайне и без посторонней помощи занимавшаяся благотворительностью, навещала жившего в этом же доме каменщика: овдовев, тот остался с шестью детьми, среди которых были две крохотные девочки; однажды, когда молодой человек сидел в каморке каменщика, качая на коленях обеих малюток, туда пришла Сюзанна: она принесла белья и хлеба. Завязалось знакомство; Лука посетил молодую женщину в ее особняке в парке Монсо по одному делу, связанному с их общей благотворительной деятельностью. Горячая взаимная симпатия мало-помалу сблизила их; Лука сделался помощником, посланцем молодой женщины, тайно помогая ей в благотворительных делах, тщательно скрывавшихся от постороннего взора. В конце концов он стал завсегдатаем особняка Буажеленов и в течение двух зимних, сезонов бывал там на званых вечерах; здесь он и познакомился с Жорданами.

— Если б вы знали, как о вас жалеют, как по вас плакали! — добавил Лука, ограничиваясь этим намеком на их совместную великодушную деятельность.

У Сюзанны вырвался растроганный жест.

— Мне так грустно, что вы не живете здесь: тут так много можно бы сделать! — вымолвила она.

Но к Луке уже подбегал Поль с пучком цветов; молодой человек удивился, как сильно вырос мальчик. Белокурый, хрупкий ребенок, улыбавшийся кроткой улыбкой, чрезвычайно походил на мать.

— О! — весело сказала Сюзанна. — Ему скоро минет семь лет, это уже маленький мужчина.

Лука присел рядом с нею, у каменного стола; овеваемые теплом сияющего сентябрьского дня, они завязали дружескую беседу и настолько углубились в близкие их сердцу воспоминания, что даже не заметили Буажелена, который, спустившись с крыльца, направился к ним. Это был высокий элегантный мужчина с моноклем, одетый в простую помещичью венгерку, но державшийся с безукоризненной корректностью; у Буажелена было банально красивое лицо, серые глаза, крупный нос, нафабренные усы; он начесывал кольцами темно-каштановые волосы на низкий, начинавший лысеть лоб.

— Здравствуйте, дорогой Фроман! — воскликнул он, преувеличенно грассируя для вящего аристократизма. — Большое спасибо, что вы присоединились к нашей компании.

Крепко, на английский манер, пожав руку Луки, он тут же повернулся к жене.

— Вы не забыли, дорогая, послать коляску за супругами Делаво?

Сюзанна не успела ответить: коляска уже показалась из-за вязов аллеи; она остановилась у каменного стола, из нее вышла чета Делаво. Делаво был маленький, коренастый человек, его короткая, массивная голова с выдающейся нижней челюстью походила на голову бульдога; курносый, с большими выпуклыми глазами, с румяными щеками, полускрытыми густой и короткой черной бородкой, он походил на военного: в его манере держать себя было что-то властное, строгое и сухое. Наружность Фернанды составляла пленительный контраст с наружностью мужа: то была высокая, гибкая брюнетка, с голубыми глазами, с изумительными плечами и грудью. Никогда столь пышные черные волосы не обрамляли столь ясного и белого лица, с такими большими, нежно-страстными лазурными глазами, с таким маленьким и свежим ртом, в котором ослепительно сверкали мелкие, несокрушимо крепкие зубы. Особенно гордилась Фернанда узкими ступнями своих ног: она видела в этом неопровержимое доказательство знатного происхождения.

Из коляски вслед за супругами Делаво вышла горничная с трехлетней Низ, их дочкой, на руках; вьющиеся, растрепанные волосы Низ были настолько же светлы, насколько волосы ее матери черны; у нее были небесно-голубые глаза, вечно смеющийся розовый ротик и ямочки на щеках и подбородке. Фернанда тотчас же извинилась перед Сюзанной:

— Простите, дорогая, я воспользовалась вашим разрешением и привезла Низ.

— И прекрасно сделали, — ответила Сюзанна. — Я вам говорила, что будет детский стол.

Обе женщины, казалось, были в дружеских отношениях. Только у Сюзанны чуть затрепетали веки, когда она увидела, как преувеличенно любезен ее муж с Фернандой; однако красавица, должно быть, дулась на Буажелена, судя по тому, что принимала его любезности с тем ледяным видом, какой она напускала на себя, когда любовник пытался не подчиниться ее очередной прихоти. Обеспокоенный Буажелен отошел к Луке и Делаво, пожимавшим друг другу руки; они познакомились еще весной, но теперь неожиданное появление молодого человека в Бойлере, видимо, взволновало директора «Бездны».

— Как? Вы здесь со вчерашнего дня? И, конечно, не застали Жордана, его внезапно вызвали телеграммой в Канны. Да, да, мне эти известно, но я не знал, что он пригласил вас к себе… У него теперь затруднения с чугуноплавильным заводом.

Лука удивился, увидя, как Делано взволнован его появлением; молодой человек чувствовал, что директор «Бездны» прямо-таки готов спросить у него, с какой целью пригласил его Жордан. Не понимая причины этой внезапной тревоги, Лука на всякий случай ответил:

— Затруднения? Не слыхал. По-моему, завод работает прекрасно.

Делаво предусмотрительно переменил тему разговора; он сообщил Буажелену, с которым был на «ты», приятную новость: Китай купил у завода партию бракованных снарядов, уже назначенных в переплавку. Потом общее внимание, привлеченное смехом Луки, обратилось на детей: молодой человек, обожавший детвору, весело глядел, как Поль преподнес бывшие у него в руках цветы своей подружке — трехлетней Низ. Что за красивая девочка, какая белокурая, прямо маленькое солнышко! И откуда у родителей-брюнетов такая светловолосая девочка? Когда Фернанде представили Луку, она пристально окинула молодого человека проницательным взглядом, желая угадать, кем станет он ей — другом или врагом? Разговор о цвете волос девочки всегда доставлял ей удовольствие: в этих случаях она прозрачно намекала на деда своей дочурки, пресловутого русского князя.

— О, это был красивый мужчина, с белокурыми волосами в нежно-румяным цветом лица! Я уверена, что Низ будет вся в него.

Однако Буажелен, по-видимому, решил, что светские приличия не позволяют хозяину дома ожидать гостей под дубом, подобно удалившемуся на покой буржуа. Он повел всех в гостиную; по дороге им встретился г-н Жером в своей неизменной колясочке. Старик, по собственному настоянию, жил совершенно обособленно от прочих обитателей дома: он ел, выезжал на прогулку, вставал и ложился спать в определенные часы; он хотел, чтобы никто не отвлекался от своих занятий ради него; в доме даже вошло в обычай не обращаться к нему ни с единым! словом. Поэтому все ограничились безмолвным поклоном; только Сюзанна поглядела ему вслед с нежной улыбкой. Г-н Жером выезжал на одну из своих долгих прогулок, продолжавшихся порою несколько часов; он пристально посмотрел на присутствующих, как всеми забытый, стоящий вне жизни свидетель событий, который уже не отвечает на поклоны. И под этим холодным, ясным взглядом! Луку вновь охватило томи тельное, тягостное беспокойство.

Гостиная представляла собою обширную, богато убранную комнату со стенами, обтянутыми красной полупарчой, с роскошной мебелью в стиле Людовика XIV. Не успели гости усесться, как в комнате появились другие приглашенные: супрефект Шатлар, за ним мэр города Гурье со своей женой Леонорой и сыном Ахиллом. Шатлар, обломок, выброшенный водоворотом парижской жизни, был сорокалетний, еще видный мужчина, лысый, с ястребиным носом, постоянно сжатыми губами, с большими живыми глазами, блестевшими из-за стекол пенсне; лишившись в Париже шевелюры и нормального пищеварения, он через одного своего друга, неожиданно выскочившего в министры, выхлопотал себе тихое место — супрефектуру в Боклере. Лишенный честолюбия, страдая печенью и чувствуя необходимость отдыха, Шатлар по счастливой игре случая встретился в Боклере с красивой г-жой Гурье, и возникшая между ними связь, не омрачаемая ни единым облачком, навсегда приковала его к этому городу; впрочем, связь эта была общепризнана и уважаема, говорили, что с нею мирился и сам мэр Гурье; у него к тому же были несколько иные вкусы, Леонора, еще красивая женщина, несмотря на то, что ей уже минуло тридцать восемь лет, была блондинка с крупными, правильными чертами лица; она отличалась чрезвычайным благочестием, но люди сведущие рассказывали шепотом, что под покровом ее холодности и набожности пылает непотухающий костер вполне мирских вожделений. Сам Гурье, вульгарный, краснолицый толстяк, с лунообразным лицом и складкой жира у затылка, об этом, по-видимому, не подозревал: он говорил о жене с улыбкой снисходительного сожаления и предпочитал ей молоденьких работниц своей башмачной фабрики, крупного предприятия, перешедшего к мэру от отца и доставившего ему целое состояние. Чета Гурье прекратила супружеские отношения лет пятнадцать назад; мужа и жену связывал только их сын Ахилл, восемнадцатилетний юноша с правильными чертами лица и красивыми глазами, унаследованными от матери, однако с темными, а не светлыми волосами, в отличие от нее; ум и независимый нрав Ахилла смущали и раздражали его родителей. Красавица Леонора никогда не заглядывала на башмачную фабрику мужа, и супруги Гурье жили внешне в полном согласии; особенно с тех пор, как Шатлар сделался завсегдатаем их дома, в семействе мэра воцарилось образцовое, ничем не омрачаемое благополучие. Супрефект и мэр стали таким! образом неразлучны; это облегчало им управление городом, и все наслаждались плодами столь удачной связи.

В комнате появлялись все новые гости. Пришел председатель суда Гом, с ним были его дочь Люсиль и жених ее, капитан в отставке, Жолливе. Гом, сорокапятилетний мужчина, с длинной головой, высоким лбом и мясистым подбородком, казалось, выбрал председательское кресло в захолустном боклерском суде с целью изгладить себя из памяти прежних знакомых в связи с ужасной семейной драмой, потрясшей его жизнь. Однажды вечером его жена, брошенная любовником, открыла мужу всю правду и тут же, на его глазах, покончила жизнь самоубийством. Безутешное страдание и душевная опустошенность томили с тех пор Гома; он скрывал их под маской внешней холодности и строгости; кроме того, в последнее время Тому внушала тревогу дочь, которую он страстно любил: Люсиль, подрастая, становилась все более и более похожей на мать. Маленькая, хрупкая, прелестная и изящная, с нежным цветом лица, золотисто-каштановыми волосами и грешными глазами, девушка напоминала отцу о падении матери; из страха перед возможным падением дочери Гом, когда ей было двадцать лет, дал согласие на брак Люсиль с капитаном Жолливе, несмотря на горечь одиночества, ожидавшую его после мучительной разлуки с дочерью. Капитану Жолливе было тридцать пять лет, но он казался старше своего возраста; однако это все же был видный мужчина с упрямым: лбом и лихими усами; подать в отставку его вынудила лихорадка, схваченная им на Мадагаскаре. Капитан только что получил наследство, приносившее двенадцать тысяч франков дохода в год; он решил поселиться в родном городе Боклере и жениться на Люсиль: его свел с ума взгляд изнемогающей голубки, которым глядела на него девушка. Гом, не имевший состояния и скромно живший на свое судейское жалованье, не мог отказать такому жениху. Ожидание брака дочери, казалось, еще усугубляло таившееся в душе Гома отчаяние; никогда еще не придерживался он так строго буквы закона; он веско обосновывал свои приговоры, подкрепляя ссылками на уголовный кодекс тяжесть устанавливаемых наказаний. Говорили, что под этой маской неумолимого судьи скрывается сломленный человек, скорбный пессимист, который изверился во всем, особенно в справедливости существующего социального строя. А как должен страдать судья, сомневающийся в своем праве судить и все же выносящий приговоры несчастным отверженцам, жертвам! всеобщей преступности!

Затем явилась чета Мазель со своей трехлетней дочкой Луизой — ей также предстояло занять место за детским столом. Супруги Мазель наслаждались безмятежным семейным счастьем; тучные сорокалетние люди, они чрезвычайно походили друг на друга: у обоих было одинаково розовое и улыбающееся лицо с одинаково приторно-сладким выражением. Они купили и отделали за сто тысяч франков нарядный дом с большим садом, расположенный около здания супрефектуры; там супруги и жили в свое удовольствие на пятнадцать тысяч франков годового дохода со своего капитала: все их деньги были вложены в государственные бумаги — только эти солидные бумаги и казались им достаточно надежными. Их счастье, безмятежность их блаженного ничегонеделания вошли в поговорку: «Эх! Жить бы, как господин Мазель, ничего не делая! Вот уж кому повезло!» Но Мазель возражал на это, что он десять лет трудился в поте лица своего и горбом заработал состояние. На самом же деле разгадка обогащения Мазеля заключалась в том, что, будучи торговым посредником по угольным операциям и получив пятьдесят тысяч франков в приданое за женой, он предугадал — по своей ли проницательности или просто по счастливой случайности — те частые забастовки, которые вот уже десять лет значительно повышали время от времени цены на французский уголь. Мазелю пришла блестящая мысль обеспечить себе за границей по самой низкой цене огромные партии угля; затем он перепродавал их с крупной прибылью французским промышленникам, когда внезапная недостача топлива грозила остановкой их заводов. В одном Мазель выказал себя как настоящий мудрец: нажив шестьсот тысяч франков, которые, по его расчетам, должны были обеспечить ему с женой полноту счастья, он, еще не достигнув сорока лет, удалился на покой. Боясь немилости судьбы, он даже не уступил искушению округлить свое состояние до миллиона. Чета Мазель представляла собой пример счастливого, торжествующего эгоизма; глядя на них, оптимист с полным основанием сказал бы, что все в этом мире идет к лучшему: то были почтеннейшие люди, они обожали друг друга, обожали свою поздно родившуюся дочурку и, достигнув полного удовлетворения своих желаний, чуждые всякого честолюбия и всяких страстных порывов, олицетворяли собой законченный образ счастья, счастья в замкнутой обители, в которой не было ни единого окна, откуда видны были бы несчастья других. Единственным облачком, омрачавшим безмятежность их счастья, была уверенность цветущей и жирной г-жи Мазель в том, что она страдает тяжелой, неизлечимой, не имеющей названия болезнью; это заставляло мужа жалеть и еще больше ублажать свою жену; улыбаясь, он говорил «болезнь моей жены» с таким любовным! самодовольством, словно произносил: «Волосы, неповторимое золото волос моей жены!» Впрочем, мысль об этой болезни не внушала супругам ни опасений, ни печали; так же лениво удивлялись они, глядя на свою маленькую Луизу, которая вырастала совершенно непохожей на родителей: то была темноволосая, худая и живая девочка, с забавной козьей головкой, с косо прорезанными глазами и тонким носом. Удивление родителей было смешано с восхищением: дочка будто упала с неба им в подарок, чтобы оживить их озаренный солнцем дом и не дать ему оцепенеть под властью безмятежных послеобеденных дремот. В высших слоях боклерского общества охотно подтрунивали над четою Мазель с их горшками и откормленными курами, но все же уважали супругов, раскланивались с ними и приглашали их к себе: обеспеченное от всяких случайностей состояние давало этим рантье превосходство над трудящимися, над чиновниками с их скудным жалованьем и даже над самими капиталистами-миллионерами, вечно стоящими перед угрозой катастрофы.

Недоставало только аббата Марля, священника церкви св. Викентия — храма богатого боклерского прихода; он вошел в то время, когда хозяева уже предложили гостям перейти в столовую. Аббат извинился: его задержали обязанности. То был высокий, крепкий мужчина с квадратным лицом, орлиным носом, большим, твердо очерченным: ртом. Он был еще молод, не старше тридцати шести лет, и охотно бросился бы в горячую борьбу за веру, если бы не легкий недостаток речи, затруднявший ему произнесение проповедей. Этим и объяснялось то обстоятельство, что он примирился с таким ничтожным полем деятельности, как Боклер; и только гладко остриженные темные волосы да черные упрямые глаза говорили о том жребии воинствующего деятеля церкви, от которого ему пришлось отказаться. Аббат не лишен был ума и прекрасно отдавал себе отчет в том, что католическая религия переживает кризис; он ни с кем не делился теми опасениями, которые охватывали его при виде пустоты, нередко царившей в церкви, и крепко держался ограниченной буквы догматов, будучи уверен, что как только наука и свободная мысль прорвут их плотину, все древнее здание церкви рухнет. Принимая приглашения в Гердаш, он отнюдь не обольщал себя иллюзиями о добродетелях буржуазии; он завтракал и обедал там как бы из чувства долга, желая укрыть плащом религии известные ему язвы, которые подтачивали жизнь обитателей поместья.

Столовая привела Луку в восхищение ясной веселостью, уютной роскошью своего убранства; то была обширная комната, занимавшая всю угловую часть первого этажа; в высокие окна виднелись лужайки и деревья парка. Чудилось, будто вся эта зелень проникает в комнату; столовая с мебелью в стиле эпохи Людовика XVI, с жемчужно-серой обшивкой стен и нежно-зелеными занавесками оттенка речной воды походила на волшебный пиршественный зал, словно выхваченный из какой-то чудесной сельской феерии. Богатая сервировка стола, белизна скатерти и салфеток, блеск серебра и хрусталя, усыпавшие стол цветы довершали великолепную картину в пленительной раме из света и благоуханий. Впечатление от нее было так сильно, что в памяти Луки встало по контрасту воспоминание о всем том, что он видел накануне вечером: о голодной и мрачной толпе, подобно стаду, месившей грязь на улице Бриа, о рабочих, опаляемых пожирающим пламенем, которые разминали в печах расплавленную сталь или вытаскивали из них раскаленные тигли, о бедном жилище Боннера, о сидящей на ступеньках лестницы Жозине, которую спас на один вечер от голода хлеб, украденный ее маленьким братом; и это последнее воспоминание было ярче других. Какая безмерность незаслуженной нищеты и отверженного труда! Ценой каких ужасных, возмущающих сердце страданий создана роскошная жизнь праздных и счастливых!

За столом, накрытым на пятнадцать персон, Лука оказался между Фернандой и Делаво. В нарушение установившегося обычая хозяин дома, сидевший рядом с г-жой Мазель, усадил по левую сторону от себя Фернанду. Это место должна была бы занимать г-жа Гурье, но у близких знакомых Леонору неизменно сажали рядом с ее другом сердца — супрефектом Шатларом, который, понятно, занимал почетное место, по правую руку Сюзанны; по левую ее руку сидел председатель суда Гом. Аббата Марля усадили рядом с Леонорой, — она особенно ревностно исповедовалась священнику в своих грехах и пользовалась его наибольшим расположением. Нареченные — капитан Жолливе и Люсиль — поместились на одном! конце стола; против них, на другом конце, между Делаво и аббатом, молча сидел юный Ахилл Гурье. Детский стол стоял тут же, позади хозяйки дома: так распорядилась предусмотрительная Сюзанна, желая иметь возможность внимательного надзора за малышами; во главе детского стола восседал семилетний Поль; по бокам его — трехлетние девочки Низ и Луиза, шарившие ручонками в тарелках и стаканах, ежеминутно грозя что-нибудь разбить. Впрочем, к ним была приставлена особая горничная; за большим столом прислуживали два лакея; им помогал кучер.

С самого начала завтрака, за фаршированными яйцами и сотернским вином, завязался общий разговор; речь зашла о боклерском хлебе.

— Я так и не смог привыкнуть к нему, — сказал Буажелен. — Даже боклерский хлеб высшего сорта — и тот нельзя в рот взять; я выписываю хлеб из Парижа.

Он сказал это с полной непринужденностью; гости посмотрели со смутным почтением на хлебцы, которые они ели. Но все умы были заняты вчерашними неприятными событиями.

— Между прочим, вы знаете, что вчера вечером разграбили булочную на улице Бриа? — воскликнула Фернанда.

Лука невольно рассмеялся.

— Разграбили? Помилуйте, сударыня! Я был там. Бедный мальчик украл хлеб — вот и все.

— И мы там были, — сказал капитан Жолливе, которого задел тон Луки, говоривший о том, что молодой человек жалеет мальчика и извиняет его поступок. — Печально, что мальчишка не был задержан, хотя бы в назидание другим.

— Конечно, конечно! — поддержал его Буажелен. — После этой проклятой забастовки участились кражи… Мне рассказывали об одной женщине, которая утащила кусок мяса с прилавка мясной. Торговцы в один голос жалуются, что разные бродяги набивают себе карманы товарами, выставленными в витринах… И наша новая, прекрасная тюрьма заселяется квартирантами, не так ли, господин председатель?

Гом не успел ответить, его перебил капитан.

— Да, безнаказанное воровство порождает грабеж, убийство, — желчио заговорил он. — Настроение рабочего населения становится угрожающим. Разве каждый из вас, кто был вчера на месте происшествия, не почувствовал этот дух мятежа, эту нависшую угрозу, наводящую ужас и трепет на город? Впрочем, анархист Ланж ничуть не скрывал своих намерений. Он крикнул нам в лицо, что собирается взорвать Боклер и разметать его развалины… Ну, раз уж этого молодчика поймали, надеюсь, с него спустят шкуру.

Резкость Жолливе смутила всю компанию. Большинство гостей помнило дыхание ужаса, о котором говорил капитан; но к чему пробуждать это воспоминание, сидя за уютным столом, уставленным такими красивыми и вкусными блюдами? Повеяло холодом; встревоженным буржуа словно почудились в наступившем молчании угрожающие громы близкой катастрофы. Лакеи между тем разносили речную форель.

Делаво почувствовал необходимость прервать молчание: оно уже становилось неловким.

— Этот Ланж — человек самых вредных убеждений… Капитан прав: раз вы его поймали, попридержите его.

Но председатель Гом покачал головой; сохраняя обычное профессионально-строгое выражение на своем холодном, непроницаемом лице, он произнес:

— Должен сообщить вам, что сегодня утром следователь, сняв с арестованного допрос, по моему совету освободил его.

Послышались восклицания, скрывавшие неподдельный страх, едва прикрытый преувеличенно шутливой формой выражения.

— О господин председатель, вы, стало быть, хотите, чтобы всех нас перерезали?

Гом в ответ медленно развел руками: это могло обозначать все, что угодно. Конечно, всего благоразумнее избегать шумного процесса: он мог бы придать неподобающее значение нескольким брошенным на ветер словам, а такие слова приносят тем больший вред, чем шире они разносятся.

Жолливе умолк, покусывая ус: ему не хотелось открыто противоречить своему будущему тестю. Но супрефект Шатлар, до тех пор молча улыбавшийся, воскликнул со свойственной ему любезностью много видевшего и остывшего от увлечений, человека:

— Как хорошо я понимаю вас, господин председатель! Вот это мудрая политика!.. Э! Настроение низов в Боклере ничуть не хуже, чем в других местах. Настроение всюду одно и то же, и нужно стараться к нему приспособиться; в конечном счете, всего лучше поддерживать, пока возможно, теперешний порядок вещей; ибо, если он изменится, то, наверное, к худшему.

Луке почудилось в словах Шатлара скрытое жало насмешливой иронии: бывшего парижского кутилу, видимо, забавлял тайный ужас этих провинциальных буржуа. Невозмутимое равнодушие, которое Шатлар неизменно сохранял при всех сменявшихся у власти министрах, составляло основу практической политики супрефекта. Он видел, что старая правительственная машина движется сама собой, по инерции, со скрипом и толчками; в час рождения нового общества она разрушится, рассыплется прахом. В конце дорожки кувырк! — как говаривал в приятельском кругу Шатлар. Машина действовала, потому что была заведена; но при первой же основательной встряске все полетит к черту. Тщетные попытки починить обветшавший механизм, робкие реформы, бесполезные законы, вводимые в то время, когда правительство даже не осмеливалось применять прежние, неистовые взрывы честолюбий и личных счетов, исступление и безумие политических партий — все это только отягощало и ускоряло неизбежную агонию. Такой государственный строй сам каждое утро, должно быть, удивлялся, как это он еще не свергнут, и говорил себе: значит, до завтра. Шатлар, будучи человеком себе на уме, действовал таким образом, чтобы остаться на своем месте, пока строй остается на своем. Он был, как полагалось, умеренным республиканцем и исполнял свои обязанности представителя государства ровно настолько, насколько нужно было, чтобы сохранить за собой занимаемую должность, строго ограничиваясь лишь самыми необходимыми проявлениями власти, стремясь прежде всего жить в мире с населением. А в час, когда все здание рухнет, он уж постарается не быть раздавленным его обломками!

— Вы же видите, — сказал он в заключение, — эта несчастная забастовка, которая всех нас так встревожила, закончилась наилучшим образом.

Однако мэру Гурье такая ироническая философия была чужда; и хотя обычно он соглашался с Шатларом, что облегчало им управлять городом, на этот раз он запротестовал:

— Позвольте, позвольте, дорогой друг, чрезмерные уступки завели бы нас слишком далеко… Я знаю рабочих, люблю их, я старый республиканец, демократ не сегодняшнего дня. Но хотя я признаю за трудящимися право улучшать свое положение, я никогда не примирюсь с пагубными теориями, с учением: коллективистов: их торжество означало бы конец всякого цивилизованного общества.

В его громком дрожащем голосе чувствовался отзвук испытанного страха, жестокость встревоженного буржуа, врожденная жажда насильственного обуздания: недаром во время стачки мэр выразил желание вызвать войска, чтобы заставить бастующих вернуться под дулами ружей на работу.

— Я, по крайней мере, сделал на своей фабрике для рабочих все, что мог: учредил кассу взаимопомощи, пенсионную кассу, обеспечил всех дешевыми жилищами — словом, предоставил им все удобства. Так в чем же дело? Чего им еще надо?.. Это прямо конец света, не так ли, господин Делаво?

Директор «Бездны» до сих пор не принимал участия в разговоре, с аппетитом уничтожая подаваемые кушанья.

— Ну, что касается конца света, — сказал он с присущим ему выражением спокойной силы, — я надеюсь, что мы не допустим этого, не поборовшись немного за его дальнейшее существование… Мне кажется, господин супрефект прав: забастовка закончилась вполне благополучно. У меня даже есть хорошая новость. Знаете Боннера, того вожака-коллективиста, которого я был вынужден принять обратно на завод? Ну, так вот, он сам воздал себе должное: вчера вечером ушел с завода. Превосходный работник, но что делать? Человек самых крайних убеждений, опасный мечтатель… Мечта — вот что ведет нас к пропасти!

Делаво продолжал говорить; он старался выказать себя беспристрастным и справедливым. Каждый имеет право отстаивать свои интересы. Рабочие, объявляя забастовку, полагали, что защищают свои. Он, директор завода, защищал вверенный ему капитал, оборудование, собственность. Делаво чувствовал, что сила на его стороне; поэтому он разрешал себе некоторую снисходительность. Его единственный долг — сохранить в неприкосновенности существующий порядок вещей, систему наемного труда, в том виде, в каком она постепенно сложилась на основе трезвого опыта. В этом и заключается практическая мудрость жизни; все остальное — лишь преступные мечтания, например коллективизм, осуществление которого привело бы к ужасающей катастрофе. Упомянул Делаво и о профессиональных союзах: с ними он ожесточенно боролся, угадав в них мощную боевую силу. Но все же он торжествовал просто как деятельный работник, как попечительный администратор, радуясь, что нанесенный забастовкой ущерб не достиг больших размеров и что она не вылилась в катастрофу, которая помешала бы ему выполнить в этом году обязательства, взятые на себя перед двоюродным братом.

Как раз в это время оба лакея обносили гостей жареными куропатками, а кучер, которому были поручены напитки, разливал сент-эмильонское вино.

— Итак, — шутливо сказал Буажелен, — ты даешь мне клятву, что мы не будем посажены на один картофель и можем разрешить себе без особых угрызений совести съесть по крылышку от этих куропаток?

Эти слова были встречены громким смехом: гости нашли шутку Буажелена как нельзя более остроумной.

— Клянусь тебе в этом, — сказал весело Делаво, смеясь вместе с другими. — Спи и ешь спокойно: революция, которая отнимет у тебя доходы, наступит еще не скоро.

Лука, не принимавший участия в разговоре, почувствовал, как сердце его забилось. Вот он — наемный труд и капитал, эксплуатирующий его! Предприниматель ссужал пять франков, заставлял рабочего выработать на семь и тратил на себя остающиеся два франка. Делаво — тот еще трудился, вкладывая в дело свой мозг и мускулы; но вечно праздный Буажелен — по какому праву вел он такой роскошный образ жизни? Поразило Луку и отношение его соседки Фернанды к этому разговору, казалось бы, малоинтересному для дамы; молодая женщина прислушивалась к нему с живым вниманием: поражение рабочих, победа денег, тех денег, которые хрустели на ее крепких, волчьих зубах, — все это, казалось, приводило ее в возбуждение и восторг. Алый рот Фернанды полураскрылся, утонченно жестокая усмешка обнажила острые зубы; на лице ее читалось торжество утоленной ненависти и удовлетворенных вожделений: напротив сидела кроткая Сюзанна, у которой она отняла мужа, по обе стороны Фернанды — элегантный любовник, выполняющий все ее прихоти, и ослепленный муж, добывающий для нее миллионное состояние. Молодую женщину, казалось, опьяняли цветы, вина, кушанья и, больше всего, извращенная радость сознания, что ее сверкающая красота вносит в этот дом упадок и разрушение.

— Помнится, предполагалось устроить в супрефектуре благотворительный праздник? — мягко спросила Сюзанна у Шатлара. — Не довольно ли говорить о политике, как вы думаете?

Шатлар с присущей ему галантностью тотчас же согласился с хозяйкой дома:

— Конечно, это просто недопустимо… Только прикажите, и я устрою сколько угодно праздников, сударыня.

Разговор разбился, каждый уселся на своего конька. Аббат Марль молчал; слушая до этого рассуждения Делаво, он ограничивался тем, что время от времени слегка кивал в знак согласия головой; аббат держал себя у Буажеленов с большой осторожностью: его огорчали недостойное поведение хозяина дома, скептицизм супрефекта, открытая враждебность мэра, щеголявшего антиклерикальными воззрениями. С какой горечью глядел священник на это пришедшее в упадок общество, которое он обязан был поддерживать! Единственное утешение доставляла ему соседка, красавица Леонора; она была занята им одним и вела с ним вполголоса милую беседу, в то время как другие гости спорили между собой. Правда, и Леонора была небезгрешна, но зато она исповедовалась в своих грехах; аббат заранее представлял себе, как она станет каяться ему в том, что ей доставило слишком много удовольствия сидеть за этим завтраком рядом со своим! другом сердца Шатларом, который нежно прижимал колено к ее колену. Молчал и добряк Мазель, сидевший между председателем Гомом и капитаном Жолливе; никто не обращал на него внимания, и он открывал рот лишь затем, чтобы поглощать кушанья; набив рот, он медленно жевал, боясь испортить желудок. С тех пор, как благодаря своему состоянию Мазель чувствовал себя в безопасности от жизненных бурь, политика перестала интересовать его. Но ему волей-неволей приходилось выслушивать теории капитана Жолливе: тот рад был случаю отвести душу перед этим благодушным соседом. Армия — школа нации; Франция, согласно прочно установившимся традициям, может быть только воинственной нацией; она обретет равновесие лишь тогда, когда вновь завоюет Европу и станет властвовать силой оружия. Говорят, будто военная служба дезорганизует труд. Вздор! Да и чей труд может дезорганизовать военная служба? Где они, эти работники? Социализм — огромная мистификация! Всегда будут существовать военные, а внизу, под ними — люди для черной работы. Саблю — ее хоть видать, но кому доводилось видеть идею, пресловутую идею, которая якобы правит миром? И капитан смеялся над собственными остротами, а добряк Мазель, питавший глубокое уважение к армии, смеялся из любезности вместе с ним; между тем невеста капитана, Люсиль, смотрела на своего жениха проницательным взором неразгаданной возлюбленной, исподтишка изучая его с неуловимой, странной улыбкой, будто забавляясь мыслью о том, какой из него выйдет муж. Молчал на другом конце стола и юный Ахилл Гурье с непроницаемым видом свидетеля и судьи; глаза его светились презрением к своим родителям и к их друзьям, с которыми они принуждали его сидеть за одним столом.

Снова на всю комнату раздался голос как раз в ту минуту, когда подали паштет из утиной печенки — настоящее чудо поваренного искусства. То был голос г-жи Мазель; до тех пор она молчала, всецело занятая едой: ее болезнь требовала усиленного питания. Так как Буажелен, поглощенный Фернандой, почти не уделял г-же Мазель внимания, она завладела мэром Гурье и рассказывала ему о своей семейной жизни, о согласии, которое царит между нею и мужем, об образовании, какое она намеревается дать своей дочери Луизе.

— Я не хочу, — чтобы ей забивали голову — о, нет! Нет! Зачем ей портить себе кровь? Она единственная дочь, весь наш доход перейдет к ней.

Луку внезапно охватило безумно задорное желание протеста.

— Вы, стало быть, не знаете, сударыня, что наследование будет отменено? — сказал он. — Да, да, в скором времени, когда будет основан новый общественный строй.

Присутствующие подумали, что молодой человек шутит; но г-жа Мазель была так комична в охватившем ее остолбенении, что все поспешили ей на помощь. Отменить наследование — что за низость! Отнять у детей заработанные отцом деньги, поставить их в необходимость самим зарабатывать свой хлеб! Ну да, это логический вывод из учения коллективистов. Растерянный Мазель, желая успокоить жену, заявил, что ему опасаться нечего, что все его состояние вложено в государственные бумаги и что никто не осмелится притронуться к Главной книге, где записаны те, кому государство выплачивает проценты с капитала.

— Ошибаетесь, сударь, — спокойно возразил Лука. — Главную книгу сожгут, государство никому не будет выплачивать процентов. Это — дело решенное.

Чету Мазель чуть не хватил удар. Как?! Государство никому не будет выплачивать процентов! Это казалось им столь же невозможным, как то, что небо может обрушиться людям на голову. Они были так потрясены, так напуганы этой угрозой крушения всех законов естества, что Шатлару пришла иронически-добродушная мысль успокоить супругов, заодно подшутив над ними; он повернулся к детскому столу; сидевшие за ним крохотные девочки, Низ и Луиза, не подражая похвальному примеру Поля, вели себя довольно шаловливо.

— Да нет же, нет! — сказал супрефект. — Речь идет еще не о завтрашнем дне; ваша дочурка успеет вырасти и в свою очередь обзавестись детьми… Но ей все-таки следовало бы вытереть личико: она выпачкала его кремом.

Смех и шутки возобновились. Однако все почувствовали пронесшееся дыхание завтрашнего дня, ветер грядущего, который вновь повеял над столом, сметая беспечную роскошь и развращающие наслаждения. И все встали на защиту ренты, капитала, буржуазно-капиталистического общества, основанного на наемном труде.

— Если республика посягнет на частную собственность, это будет для нее самоубийством, — заявил мэр Гурье.

— У нас есть законы, и все общественное здание рухнет, если не применять их, — сказал председатель Гом.

— Ну, что там ни случись, армия наготове, и она не даст этим мошенникам восторжествовать, — вмешался капитан Жолливе.

— Доверьтесь господу: он воплощение доброты и справедливости, — заключил аббат Марль.

Буажелен и Делано ограничились тем, что выразили полное согласие с говорившими: они видели, что все социальные силы встали на их защиту. Понял это и Лука: правительство, администрация, суд, армия, духовенство — вот кто поддерживал умирающее общество, это чудовищное здание, построенное на бесчестной эксплуатации, при которой убийственный труд большинства дает возможность меньшинству жить в развращающей его праздности. То, что Лука наблюдал сейчас, как бы составляло продолжение грозных картин, виденных им накануне. Вчера перед молодым человеком предстала оборотная, сегодня — лицевая сторона этого разлагающегося общества, здание которого разрушалось со всех концов. Даже здесь, среди этой роскоши, среди этой праздничной обстановки, Луке слышался треск разрушения; он чувствовал, что присутствующие обеспокоены, что они стараются искусственно заглушить свою тревогу, что они катятся в бездну, обезумев, как все те, кого сметает вихрь революции. Подали десерт: крем, пирожные, великолепные фрукты заполнили стол. За шампанским, чтобы подбодрить и развеселить чету Мазель, провозгласили тост за праздность, за дивную, божественную праздность. Обширную, светлую столовую наполняло тиховейное благоухание пышных деревьев; Лука глубоко задумался: перед лицом этих людей, воплощавших собою несправедливую и тираническую власть прошлого, он внезапно постиг мысль, которая смутно зрела в нем, — мысль о свободе будущего.

Гости перешли в гостиную, где им подали кофе; затем Буажелен предложил пройтись по парку до фермы. Во время завтрака он был особенно любезен с Фернандой, которая по-прежнему оставалась к нему немилостивой: когда Буажелен попытался прикоснуться под столом ногой к ее ноге, молодая женщина отодвинулась; она даже не отвечала любовнику, даря ясность своих улыбок сидевшему против него супрефекту. Эта тактика продолжалась уже целую неделю. Как только Буажелен осмеливался не подчиниться какому-либо из ее капризов, Фернанда тотчас же усваивала в обращении с ним ледяной тон. На этот раз они поссорились потому, что молодой женщине вздумалось потребовать от Буажелена, чтобы тот устроил псовую охоту: Фернанда хотела щегольнуть новым, специально сшитым для этого случая платьем. Буажелен дерзнул отказать ей: эта затея потребовала бы крупных расходов; к тому же и Сюзанна, узнавшая о прихоти Фернанды, настоятельно просила мужа не совершать безрассудства; таким образом, между обеими женщинами завязалась борьба, и теперь все сводилось к тому, кто возьмет верх: любовница или жена? Сюзанна, следившая во время завтрака своим кротким и печальным взором за мужем и Фернандой, заметила и намеренную холодность молодой женщины и беспокойную любезность Буажелена. Услышав, что Буажелен предлагает пройтись по парку, Сюзанна поняла, что он ищет случая побеседовать наедине с жестокой красавицей, чтобы оправдаться перед ней и вновь завоевать ее расположение. Уязвленная в самое сердце, но неспособная на открытую борьбу, Сюзанна замкнулась в своей скорби; сохраняя чувство собственного достоинства, она сказала, что останется дома вместе с супругами Мазель, которые, боясь повредить своему здоровью, избегали прогулок после еды. Председатель суда Гом, его дочь Люсиль и капитан Жолливе также объявили, что не тронутся с места; услыша это, аббат Марль предложил Тому сыграть в шахматы. Юный Ахилл Гурье уже скрылся, сославшись на то, что ему надо готовиться к экзамену: он был рад, что может вернуться к своим вольным думам среди необъятных полей. Таким образом, на ферму отправились только Буажелен, супрефект, супруги Делаво, супруги Гурье и Лука; они подвигались неторопливым шагом среди высоких деревьев парка.

Вначале все было очень корректно; пятеро мужчин шли группой, за ними следовали Фернанда и Леонора, углубленные, казалось, в какой-то интимный разговор. Буажелен жаловался на убыточность сельского хозяйства: земля оскудела, всех землевладельцев ждало близкое разорение. Шатлар и Гурье сошлись на том, что здесь встает грозная, пока никем не разрешенная проблема: промышленный рабочий может производить товары только при условии низких цен на хлеб, а если это условие налицо, разоренный крестьянин не в силах покупать промышленные товары. Делаво полагал, что делу может помочь разумный протекционизм. Лука, которого этот вопрос страстно занимал, вплотную приступил к своим собеседникам с расспросами; под конец Буажелен сознался, что его приводят в отчаяние непрестанные трения между ним и фермером Фейа, арендующим у него землю: Фейа выставлял с каждым годом все новые и новые требования. Срок арендного договора истекал, и Буажелен полагал, что будет вынужден расстаться с Фейа, так как тот настаивал на десятипроцентной скидке с арендной платы; хуже всего было то, что Фейа, опасаясь в дальнейшем лишиться фермы, перестал ухаживать за землей и удобрять ее, говоря, что ему нет смысла работать для своего преемника. То было обеспложение, медленное умирание земли.

— И так обстоит дело везде, — продолжал Буажелен. — Нигде нет согласия, работники хотят стать на место землевладельцев, а в результате страдает сельское хозяйство… Возьмите хотя бы ближайшую деревню Комбетт — ее поля отделены от моих только дорогой в Формри; вы не можете себе представить, сколько там раздоров, какие усилия делает каждый крестьянин, чтобы повредить своему соседу, и этим сам же обессиливает себя… Да! Феодальный строй имел свою хорошую сторону: все эти молодчики прекрасно бы работали и повиновались, если бы у них ничего не было и будь они убеждены, что у них никогда ничего не будет!

Лука улыбнулся, услышав такое неожиданное заключение. Но его поразило нечаянно вырвавшееся у Буажелена признание, что мнимое оскудение земли проистекало лишь из-за отсутствия согласия между земледельцами. Собеседники вышли из парка; Лука охватил взором необъятную Руманьскую равнину, которая некогда славилась своим плодородием и которую ныне обвиняли в том, что она охладела к своим сынам и не хочет больше кормить их. Налевр простирались обширные поля фермы, направо виднелись крыши убогих комбеттских домов, вокруг которых лепились крестьянские поля, похожие на сшитый из отдельных лоскутков кусок материи: они были разделены на множество мелких наделов, которые, переходя по наследству, с каждым поколением дробились все больше и больше. И что сделать, как восстановить взаимное согласие, чтобы из этих противоборствующих и мучительных усилий родилось во имя всеобщего счастья могучее устремление, к солидарности?

Гуляющие приблизились к ферме — просторному, довольно опрятному зданию; оттуда слышались ругательства, удары кулаком по столу: в доме жестоко ссорились. Затем на пороге показались два крестьянина: один толстый и неповоротливый, другой худой и желчный; в последний раз погрозив друг другу кулаками, они направились в Комбетт различными дорогами.

— В чем дело, Фейа? — спросил Буажелен фермера, стоявшего на пороге дома.

— Так, пустяки, сударь… Два крестьянина из Комбетта спорят о границе между наделами и просили меня рассудить их. Эта распря между семьей Ланфанов и семьей Ивонно длится уже долгие годы, переходит от отца к сыну; как увидят друг друга, точно с ума сходят… Сколько ни уговаривай — сами видели, — они готовы друг другу глотку перервать. Ну и глупые же люди, бог ты мой! Ведь стоило бы им пораскинуть умом да малость сговориться, какая силища была бы!

Фермер, видимо, тут же пожалел, что высказал эту мысль перед Буажеленом, хозяином его земли; глаза Фейа потускнели, лицо стало замкнутым и лишенным выражения.

— Не зайдут ли дамы и господа на ферму отдохнуть? — вымолвил он глухим голосом.

Луку, видевшего, как загорелись на миг глаза Фейа, удивили землистый цвет его лица и худоба: ведь фермеру было не более сорока лет; казалось, палящее солнце насквозь прожгло и иссушило крестьянина. Впрочем Фейа отличался живым умом; Лука вскоре заметил это, слушая его разговор с Буажеленом. Тот, улыбаясь, спросил фермера, обдумал ли он вопрос о дальнейших условиях арендного договора; Фейа, сдержанный, как дипломат, твердо идущий к намеченной цели, покачал головой и отделался несколькими скупыми словами. Луке была ясна мысль, которую не хотел высказать Фейа: земля должна принадлежать тем, кто ее обрабатывает, она должна принадлежать всем, чтобы люди вновь полюбили землю и умножили ее плодородие. Любить землю! Фейа только плечами пожимал при этих словах. Его отец, его дед исступленно любили ее. Много ли им это дало? Он, Фейа, выжидал того дня, когда снова сможет полюбить землю, когда будет удобрять ее для себя и для своей семьи, а не для землевладельца, думающего только о том, что вдвое больший урожай даст возможность повысить арендную плату. И еще другая мысль, выдающая проницательный взгляд на будущее, сквозила в скупых словах Фейа: мысль о разумном согласии среди крестьян, об объединении ныне раздробленных земельных участков воедино, о повышении интенсивности и доходности земледелия путем применения машин. Фейа скрывал от буржуа эти необычные, постепенно сложившиеся у него взгляды, но они все же сами собой проскальзывали порою в его словах.

Гуляющие зашли немного посидеть на ферму; Лука обнаружил здесь те же холодные, голые стены, ту же атмосферу труда и нищеты, которая так поразила его накануне в квартире Боннера на улице Труа-Люн. Здесь же с выражением усталой покорности на лице молча стояли жена Фейа, худобою и землистым цветом лица напоминавшая мужа, и их единственный сын Леон — двенадцатилетний мальчик, уже помогавший отцу. Всюду, у крестьянина, как и у рабочего, — тот же отверженный, обесчещенный труд, труд, который стал уродством и даже не в состоянии прокормить раба, прикованного к физической работе, как к цепи. Рядом, в Комбетте, страдания, несомненно, еще больше: люди живут в грязных лачугах и питаются месивом, словно домашние животные; супруги Ланфан с их детьми Арсеном и Олимпией, супруги Ивонно, также с двумя детьми, Эжени и Николя, — все эти бедняки плещутся в омерзительной лохани нищеты и усугубляют свои муки исступлением взаимной вражды. Лука слушал, смотрел, перед ним развертывалась картина социального ада; как бы там ни было, говорил он себе, разрешение проблемы лежит именно здесь: в день, когда будет построено новое общество, придется вернуться к земле, вечной кормилице, всеобщей матери, которая одна может обеспечить людям хлеб насущный. Покидая ферму, Буажелен сказал Фейа:

— Подумайте, любезнейший. Земля улучшилась, и доля прибыли по справедливости принадлежит мне.

— О, все уже обдумано, сударь, — отвечал фермер. — Не все ли равно, где подыхать с голоду: на большой дороге или у вас?

Назад пошли по другой аллее парка, более уединенной и более тенистой; компания разбилась на новые группы. Супрефект и Леонора замедлили шаг и вскоре очутились далеко позади; впрочем, они мирно беседовали, как чета, давно привыкшая к совместной жизни; Буажелен и Фернанда постепенно отстали от остальной компании и под конец совсем исчезли, будто сбившись с дороги на одной из запутанных тропинок парка; между любовниками шла оживленная, бурная беседа. Оба мужа, Гурье и Делаво, шли по аллее тем же неторопливым шагом, разговаривая об одной статье относительно окончания забастовки, которая появилась в «Боклерской газете»; этот листок тиражом в пятьсот экземпляров издавал некий Лебле, мелкий книготорговец, державшийся клерикального направления; в «Боклерской газете» помещали свои статьи аббат Марль и капитан Жолливе. Мэр, так же, как и директор «Бездны», вполне одобрял автора статьи, сочинившего в лирическом стиле торжественный гимн победе капитала над трудом; однако Гурье сожалел, что автор припутал к этому господа бога. Лука шел рядом с собеседниками; но вскоре ему стало так тошно и скучно их слушать, что он замедлил шаг, дал им уйти вперед, а затем углубился в чащу парка, не сомневаясь, что и сам отыщет дорогу к дому Буажеленов.

Как чудесно было оказаться в одиночестве среди густых древесных куп, сквозь которые сеялось золотой пылью нежаркое сентябрьское солнце! Некоторое время Лука шел наудачу; он был счастлив, что остался наконец один, среди природы, где можно дышать полной грудью и где зрелище всех этих людей уже не давит на мозг и сердце. Он уже собирался было вновь присоединиться к ним, как вдруг оказался у дороги в Формри; перед ним простирались обширные луга, среди которых протекал узкий рукав Мьонны, впадавший в широкий пруд. На берегу пруда Лука увидел забавную сценку, она очаровала его, и на него повеяло надеждой.

У воды стоял Поль Буажелен, получивший позволение привести сюда своих гостей — Низ Делаво и Луизу Мазель: на более отдаленную прогулку их трехлетние ножки были еще не способны. Няни обеих девочек, растянувшись под ивой, болтали, не обращая на детей никакого внимания. А между тем будущий наследник Гердаша и его крохотные дамы застали на лугу необычайное зрелище: произошло вторжение низших классов, прудом завладели три маленьких завоевателя; по-видимому, они где-то перелезли через каменную ограду или проскользнули сквозь живую изгородь. Изумленный Лука узнал среди них Нанэ: он был начальником и душою экспедиции; с ним были Люсьен и Антуанетта Боннер, которых ему, как видно, удалось подбить и увлечь на такое далекое расстояние от улицы Труа-Люн, пользуясь воскресным досугом. Все объяснялось просто: Люсьен смастерил самодвижущийся кораблик, а Нанэ предложил свести приятеля на пруд, на прекраснейший пруд, где никогда никого не бывает. Как раз в это время кораблик плыл по ясной, без единой морщинки, глади воды. Чудо, да и только! Люсьену пришла гениальная мысль использовать механизм дешевой игрушечной колясочки, приспособив ее колеса, снабженные лопастями, к выдолбленной из куска дерева лодочке. Суденышко могло проплыть метров десять с одного завода. Главная трудность заключалась в том, что после этого лодку приходилось притягивать к берегу шестом, рискуя потопить ее.

Поль и его гости стояли в восторженном оцепенении на берегу пруда. Глаза Луизы так и блестели на худеньком личике, напоминавшем мордочку своенравной козы. Неудержимое желание охватило ее.

— Хочу, хочу! — крикнула она, протягивая ручонки.

Она подбежала к Люсьену; тот только что пригнал шестом лодочку обратно к берегу, чтобы завести механизм. Благодетельная мать-природа и увлечение игрой сблизили обоих детей; они заговорили на «ты».

— Это я ее сделал, знаешь?

— О! Покажи, дай сюда!

Люсьен не соглашался; он попытался защитить свою собственность от покушавшихся на нее ручонок.

— Ну нет, не эту, я над ней слишком много трудился!.. Ты сломаешь ее, пусти.

Но Луиза была так мила, так весела, от нее так хорошо пахло, что Люсьен под конец смягчился:

— Если хочешь, я сделаю тебе другую.

Девочка согласилась; Люсьен спустил лодочку на воду, колеса вновь завертелись; Луиза захлопала в ладоши и, покоренная, уселась рядом с мальчуганом на траву, словно они были неразлучными друзьями.

Однако семилетний Поль, уже почти маленький мужчина, смутно почувствовал, что надо как-то выяснить положение. Цветущая и миловидная наружность Антуанетты, приятное выражение ее лица придали мальчику смелости; он обратился к ней:

— Сколько тебе лет?

— Четыре года, но папа говорит, что на вид мне шесть.

— А кто твой папа?

— Папа папа и есть! Ну, и глупый же ты: о чем спрашиваешь!

Девочка так мило засмеялась, что Поль нашел ответ исчерпывающим и больше не расспрашивал. Он тоже сел возле нее, и они тотчас же подружились. Видимо, мальчик не замечал, что на его собеседнице простое, дешевенькое шерстяное платьице, — такое милое впечатление производили ее цветущее личико и уверенный тон.

— А твой папа кто? Все эти деревья — его? Ну и много у тебя места для игры! А мы пролезли вон там, сквозь дыру в изгороди.

— Это запрещено… Мне тоже запрещают приходить сюда: боятся, как бы я не упал в воду. А здесь так весело! Только нужно держать язык за зубами, не то нас всех накажут.

Но тут внезапно разыгралась драма. Нанэ, белокурый, с растрепанными волосами, пришел в восторг при виде Низ, еще более белокурой и растрепанной, чем он. Они походили на две игрушки; оба немедленно двинулись друг к другу, точно их встреча была предопределена свыше, и дети ожидали ее. Со смехом взявшись за руки, они принялись играть и толкаться. Нанэ, желая показать свое мужество, крикнул:

— Лодку можно и без палки достать!.. Вот возьму и полезу за ней в воду.

Низ в восторге поддержала его: она любила необычайные игры.

— Вот-вот! Влезем в воду, снимем башмаки!

Но тут, наклонившись, она поскользнулась и чуть было не упала в пруд. Когда девочка почувствовала, что ее ботинки в воде, вся ее детская напускная храбрость исчезла: она испустила страшный вопль. Нанэ отважно бросился девочке на помощь, схватил ее своими маленькими, но уже крепкими руками, победоносно приподнял, будто трофей, я опустил на траву; Низ снова засмеялась, и они принялись играть, хватая друг друга за руки и катаясь по траве, словно два резвящихся козленка. Но вырвавшийся у испуганной Низ пронзительный крик вернул к действительности обеих нянь, которые, лежа под ивами, самозабвенно болтали. Они поднялись на ноги и остолбенели, увидя нашествие этих неведомо откуда взявшихся сорванцов, которые осмеливаются совращать детей буржуа, вверенных охране нянек. И женщины устремились к пруду с таким разгневанным и грозным видом, что Люсьен, испугавшись за свою лодку, схватил ее и пустился наутек; за ним помчались Антуанетта и даже сам Нанэ, поддавшийся общей панике. Они добежали до изгороди, бросились ничком на траву, пролезли сквозь дыру и исчезли; няни же увели Поля с его маленькими гостями обратно к гердашскому дому, уговорившись молчать о происшедшем, чтобы детям не попало от родителей, а няням от хозяев.

Они уже ушли, а Лука все еще смеялся: так развеселила его эта нечаянно подсмотренная сцена, разыгравшаяся под отечески благосклонным солнцем, среди благостной и дружелюбной природы. Что за славные ребятишки! Как быстро они поладили друг с другом, как легко преодолели все затруднения: они еще не знали о братоубийственной борьбе человека с человеком; какое победное видение будущего являли они собой! Несколько минут спустя молодой человек уже подходил к дому Буажеленов, где его снова обступило омерзительное, отравленное эгоизмом настоящее, превратившееся в поле битвы, на котором свирепствовала иступленная борьба дурных страстей. Было уже четыре часа, гости прощались.

Лука удивился, увидя налево у крыльца г-на Жерома в его колясочке. Тот только что вернулся с продолжительной прогулки; доехав до крыльца, он знаком приказал слуге оставить его на некоторое время здесь: казалось, он хочет наблюдать при нежарком свете заходящего солнца картину отъезда гостей. Те уже стояли на крыльце рядом с Сюзанной, ожидавшей возвращения мужа: Буажелен и Фернанда все еще не показывались. Все остальные участники прогулки были уже в сборе; прошло еще несколько минут, наконец Сюзанна увидела мужа с Фернандой: беседуя, они шли неторопливым шагом, как будто их столь длительное уединение было самой естественной вещью. Г-жа Буажелен не спросила мужа о причинах такого необычайного промедления, но Лука подметил, что руки ее слегка дрожали; она улыбалась вынужденно-любезной улыбкой гостеприимной хозяйки, но в этой улыбке сквозила скорбная горечь. И вдруг она вздрогнула, будто ей нанесли рану: Буажелен, обратившись к капитану Жолливе, сказал, что зайдет к нему посоветоваться: он хочет вместе с ним устроить псовую охоту, он давно уже думает об этом, но дальше простого намерения дело до сих пор не заходило. Итак, свершилось: жена была побеждена, восторжествовала любовница, сумевшая добиться осуществления своей безрассудной, дорогостоящей прихоти во время этой прогулки, — бесстыдной, как открыто назначенное свидание. Возмущение охватило Сюзанну: не следует ли ей взять своего ребенка и уйти? Но тут же, с явным усилием, она вернула себе самообладание, вновь стала прежней, исполненной собственного достоинства и величия порядочной женщиной, охраняющей свою честь и честь своего дома в героическом, самоотверженном молчании; молодая женщина давно уже жила, замкнувшись в этом молчании, чтобы оставаться недоступной для окружающей ее грязи. Лука угадал, что происходило в сердце молодой женщины: дрожание пылающей руки, которую, прощаясь, протянула ему Сюзанна, выдало ее душевную муку.

Г-н Жером смотрел на эту сцену своими прозрачными, — как ключевая вода, глазами; вглядываясь в них, Лука томительно спрашивал себя, живет ли еще в их глубине мысль, понимающий и судящий разум. Г-н Жером видел, как один за другим уехали гости: перед ним словно развертывалось шествие хозяев жизни, вершителей социальных судеб, тех властителей, которые должны служить примером для народа. Шатлар уехал в четырехместной коляске вместе с мэром Гурье и Леонерой; она, в свою очередь, пригласила аббата Марля занять место в коляске; Леонора поместилась вместе со священником на передней скамейке, а супрефект и мэр с дружеской простотой уселись напротив них. Капитан Жолливе, взявший напрокат тильбюри и сам правивший лошадью, увез свою невесту Люсиль и председателя суда Гома; отец не без тревоги следил за дочерью, которая держалась о томностью изнемогающей голубки. Наконец супруги Мазель, приехавшие в огромном ландо, снова погрузились в него, как в мягкую постель, чтобы, полулежа, закончить в уютной дремоте переваривание съеденных ими блюд. Следуя заведенному в доме порядку, гости при отъезде молча кланялись г-ну Жерому; он же глядел им вслед, как ребенок глядит на скользящие мимо тени, и ни единого проблеска чувства не появилось на его холодном лице.

Теперь из гостей оставались только супруги Делаво; директор «Бездны» высказал настойчивое желание подвезти Луку в коляске Буажелена, чтобы избавить молодого человека от необходимости возвращаться пешком. Что могло быть проще: супруги Делаво все равно должны проезжать мимо Крешри, они высадят Луку у самого дома. Так как в коляске имеется спереди только узкое откидное сиденье, Фернанда возьмет Низ к себе на колени, а няня сядет на козлы рядом с кучером. Делаво с усиленной предупредительностью настаивал на своем предложении.

— Право же, господин Фроман, вы доставите нам искреннее удовольствие.

В конце концов Луке пришлось согласиться. Буажелен бестактно вновь заговорил о псовой охоте: он был озабочен тем, достаточно ли долго пробудет Лука в Боклере, чтобы принять в ней участие. Молодой человек ответил, что он и сам еще этого не знает, но просил не рассчитывать на его участие. Сюзанна, улыбаясь, слушала его. Чувство братской симпатии, связывавшей ее с Лукой, увлажнило ее глаза, она вновь пожала ему руку:

— До свидания, мой друг.

В ту минуту, когда коляска уже трогалась, Лука в последний раз обратил внимание на г-на Жерома; молодому человеку показалось, что глаза старика медленно переходили с Фернанды на Сюзанну, как будто г-н Жером наблюдал приближение окончательной гибели, угрожавшей его роду. А впрочем, быть может, это была иллюзия? Быть может, в глазах старика просто промелькнуло выражение последнего оставшегося в нем чувства, смутный отблеск улыбки, мерцавший в его взоре, когда он глядел на свою любимую внучку — единственное существо, к которому был привязан и которое желал еще узнавать?

Коляска катилась по дороге в Боклер; Лука вскоре сообразил, откуда возникло у Делаво желание непременно подвезти его до дома. Директор «Бездны» вновь начал расспрашивать молодого человека о цели его внезапного приезда в Боклер, о том, кого Жордан намерен поставить во главе своего чугуноплавильного завода вместо умершего инженера Лароша. Делаво давно уже втайне лелеял мысль купить у Жордана его завод вместе с участком земли, отделявшим Крешри от «Бездны»; осуществись этот план, завод Жордана слился бы с «Бездной» и ценность ее удвоилась бы. Но такая покупка требовала больших денег; Делаво предполагал осуществить свой план по частям — медленно и постепенно. Однако внезапная смерть Лароша зажгла Делаво нетерпением: ему было известно, что Жордан, углубившись в свои изыскания, сам желал снять с себя докучное для него бремя управления домной; как знать, может быть, и удастся с ним договориться? Поэтому так и взволновал Делаво неожиданный приезд Луки, вызванного Жорданом: директор «Бездны» опасался, как бы молодой человек не воспротивился осуществлению его замыслов; впрочем, Делаво коснулся их лишь вскользь, с осторожностью. Первые же вопросы Делаво, заданные с добродушным видом, вызвали у Луки чувство недоверия, хотя он и не мог проникнуть в тайные мысли своего собеседника.

— Я ничего не знаю, — отвечал он уклончиво, — ведь уже более полугода я не видел Жордана… Его чугуноплавильный завод? Да он просто вверит управление им какому-нибудь молодому инженеру с головой, вот и все, я думаю.

Говоря это, Лука заметил, что Фернанда не спускает с него глаз. Низ уснула у матери на коленях, и теперь Фернанда молча, с необычайным интересом прислушивалась к разговору, будто угадывая, что речь шла о ее грядущем богатстве; глаза ее не отрывались от молодого человека — она уже почуяла в нем врага. Разве не принял он сторону г-жи Буажелен, разве Фернанда не видела, как он с братским сочувствием пожимал руку Сюзанны? Фернанда чувствовала, что война объявлена; ее красивое лицо заострилось, и жестокая улыбка на ее плотно сжатых губах выражала волю к победе. А Делаво уже бил отбой:

— О, если я и высказываю кое-какие предположения на сей счет, то лишь потому, что мне говорили, будто Жордан думает всецело посвятить себя своим изобретениям… Некоторые из них изумительны.

— Изумительны! — поддержал его с восторженной убежденностью Лука.

Коляска остановилась возле Крешри; Лука вышел из нее, поблагодарил; коляска укатила. Молодой человек остался один. Он содрогался от негодования, по телу его пробегал трепет, рожденный теми двумя днями, которые по воле благодетельной судьбы он провел после приезда в Боклер. Он видел обе стороны этого отвратительного мира, гниющий остов которого уже трещал: вопиющую нищету одних, разлагающее богатство других. Труд, плохо оплачиваемый, презираемый, несправедливо распределенный, сделался пыткой и позором, — тот труд, которому надлежало быть гордостью, здоровьем, счастьем человека. Сердце Луки готово было разорваться, мозг разверзался: то рождалась идея, которую он вынашивал в течение долгих месяцев. Из недр его существа вырывался наружу вопль о справедливости; помочь отверженным, хоть частично вернуть справедливость на землю — в этом Лука видел единственную цель своей жизни.