"Земля" - читать интересную книгу автора (Золя Эмиль)VПрошло два года. Деревенская жизнь по-прежнему протекала в однообразном труде. Ронь жила сменой времен года, одним и тем же ходом вещей, теми же работами, тем же отдыхом. Внизу, на том месте дороги, где находилась школа, стоял колодец, к которому ходили все женщины за водою для кухни, так как при домах имелись только лужи, годные для скотины и поливки. Каждый день, в шесть часов вечера, там обменивались новостями, это была своего рода местная газета. Она откликалась на самые незначительные события и занималась бесконечными пересудами о том, кто ест мясо или чья дочка беременна с прошлого сретения. В течение двух лет одни и те же сплетни менялись и повторялись вместе со сменой времен года, возвращаясь постоянно к одним и тем же предметам: преждевременно родившимся детям, пьяным мужьям и побитым женам, избытку работы и избытку нищеты. Кажется, столько всего произошло, и вместе с тем — ничего! Отказ Фуанов от своего владения возбудил оживленные разговоры, но старики жили настолько незаметно, что люди начали забывать о самом их существовании. Дело нисколько не подвинулось вперед, Бюто упорствовал и так и не женился на старшей дочери Мухи, продолжавшей воспитывать младенца. Жана обвиняли в сожительстве с Лизой и ставили на ту же доску, что и Бюто: может быть, конечно, Жан и не жил с ней, но зачем же тогда он продолжал таскаться к сестрам? Это казалось подозрительным. В некоторые дни у колодца говорить было бы не о чем, если бы не соперничество Селины Макрон и Флоры Лангень, которых старуха Бекю под предлогом примирения натравливала друг на друга. Затем среди полного спокойствия разразились два больших события: предстоящие выборы и обсуждение вопроса о пресловутой дороге из Рони в Шатоден. Эти вещи всех взбаламутили, кувшины наполнялись водой и выстраивались в линию, женщины и не думали расходиться. В одну из суббот они едва не подрались. Как раз на следующий день г-н де Шедвиль — депутат, срок полномочий которого истекал, — завтракал в Бордери у Урдекена. Он заканчивал предвыборный объезд кантона и считал нужным высказать свое расположение этому фермеру, имевшему большое влияние на местных крестьян. Однако он и без того был уверен в своем переизбрании, так как его кандидатура выставлялась правительством. Он был один раз в Компьене, вся окрестность называла его «другом императора». Этого уже было достаточно: о нем говорили так, как будто он жил в самом Тюильрийском дворце. Г-н де Шедвиль был когда-то красавцем, блистал при Луи-Филиппе и до сих пор хранил в глубине души свои орлеанистские симпатии. Он до такой степени разорился на женщин, что у него осталась только одна ферма Шамад, около Оржера, куда он заглядывал только в предвыборные дни. Его раздражало, однако, непрерывное падение арендных цен, потому что мысли о восстановлении состояния путем разного рода операций пришли ему слишком поздно. Высокого роста, еще не потерявший своего изящества, он подкладывал себе искусственную грудь и красил волосы. Хотя глаза его и продолжали по-прежнему загораться при виде самой паршивой юбки, он все-таки остепенился. По его словам, он был занят сейчас подготовкой серьезных речей, посвященных аграрному вопросу. Накануне у Урдекена происходило сражение с Жаклиной, непременно желавшей участвовать в завтраке. — Депутат, твой депутат! Что я его, съем, что ли?.. Так, значит, ты меня стыдишься? Однако он не уступил, и стол был накрыт только на две персоны. Жаклина дулась, несмотря на галантность г-на де Шедвиля, которому положение вещей стало ясно с первого взгляда и который то и дело поглядывал в сторону кухни, куда она величественно удалилась. Завтрак, состоявший из яичницы, эгрской форели и жареных голубей, подходил уже к концу. — Что нас убивает, — говорил г-н де Шедвиль, — так это свободная торговля, которой теперь так увлечен император. Конечно, после договора, заключенного в 1861 году, дела шли прекрасно, раздавались крики о чуде. Но теперь мы уже чувствуем все последствия этого, — посмотрите, как падают цены. Я стою за протекционизм, так как считаю, что нас надо защищать от посягательств из-за границы. Урдекен, перестав есть и откинувшись на спинку стула, смотрел блуждающими глазами и медленно цедил слова: — Пшеница расценивается на рынке по восемнадцать франков, а себе стоит шестнадцать… Если цена на нее будет продолжать падать, наступит полное разорение… Америка же ежегодно увеличивает экспорт зерна и грозит заполнить им рынок. Что тогда будет с нами? Подумайте… Я всегда был за прогресс, за науку, за свободу. И вот меня окончательно подломило. Даю вам честное слово. Если нам не окажут поддержки, мы сдохнем с голоду! Принявшись снова за крылышко голубя, он продолжал: — А вы знаете, что ваш соперник, г-н Рошфонтен, владелец строительных мастерских в Шатодене, — ярый сторонник свободы торговли? Они обменялись мнениями об этом промышленнике, умном и деятельном человеке, державшем тысячу двести рабочих и обладавшем к тому же большим состоянием. Готовый служить Империи, Рошфонтен был, однако, обижен тем, что префект не оказал ему никакой поддержки, и решился выступить в качестве независимого кандидата. Шансов у Рошфонтена не было никаких, так как деревенские избиратели, видя его нелады с господствующей партией, относились к нему, как к врагу общества. — Еще бы! — заметил г-н де Шедвиль. — Он ничего другого не хочет, кроме снижения цен на хлеб, чтобы поменьше платить своим рабочим. Фермер, взявшийся было за бутылку, чтобы налить себе стакан бордо, поставил ее снова на место. — Вот что ужасней всего! — воскликнул он. — С одной стороны, мы, крестьяне, которым нужно продавать хлеб по такой цене, чтобы она окупала хозяйство, а с другой — промышленность, которая добивается понижения цен, чтобы соответственно снизить заработную плату. Это ожесточенная война, и чем она, скажите мне, кончится? В самом деле, это была страшная проблема времени, антагонизм, грозивший создать трещину во всем государстве. Задача явно превосходила способности бывшего красавца, и он удовлетворился тем, что, сделав неопределенный жест, кивнул головой. Урдекен налил себе стакан вина и выпил его залпом. — Это добром не кончится… Если мужик будет продавать хлеб с выгодой для себя, рабочий подохнет с голоду. А когда рабочий будет сыт, подохнет крестьянин… Что же остается делать? Пожирать друг друга? Он увлекся и, опершись обеими руками на стол, разразился для собственного облегчения громовой речью. В иронической дрожи его голоса чувствовалось скрытое презрение к этому землевладельцу, который не занимался никаким хозяйством и ничего не знал о кормившей его земле. — Вы просили у меня фактических материалов для ваших речей… Ну так вот. Прежде всего, вы сами виноваты, если Шамад не приносит вам дохода. Фермер Робикэ, который сидит у вас там, распустился, потому что срок договора истекает, и он подозревает с вашей стороны желание повысить арендную плату. Вас никогда не видно, с вами не считаются и, вполне естественно, вас обкрадывают. Наконец есть еще более простая причина вашего разорения — это то, что мы все разоряемся, что Бос истощается. Да, да, наша плодородная Бос, наша кормилица, мать! — Он продолжал. — Вот пример, — во времена его молодости Перш, по ту сторону Луары, была бедной округой с жалким хозяйством, почти без своего хлеба. Люди оттуда приходили в рабочую пору наниматься в Клуа, в Шатоден, в Бонневаль. А теперь непрерывное повышение цен на рабочие Руки привело к тому, что Перш процветает и скоро перещеголяет Бос, не говоря уже о том, что Перш богатеет за счет разведения скота, так как ярмарки в Мондубло, Сенкале и Куртален снабжают равнину лошадьми, быками и свиньями. Что касается Бос, то у нас нет ничего, кроме овец, и два года тому назад, когда разразилась эпидемия, наш край переживал ужасный кризис. Если бы бедствие не кончилось, Бос совершенно погибла бы. И он принялся повествовать о самом себе, о своей тридцатилетней борьбе с землей — борьбе, из которой он выходил еще более обедневшим. Всегда ему не хватало денег, он не был в состоянии удобрять поля, как ему хотелось. Один только мергель был доступен по цене, но никто им не пользовался, кроме него. А другие виды удобрений? Употребляли один только навоз со скотного двора. Навоза оказывалось недостаточно, а соседи подымали его на смех, когда он пытался применять химические удобрения. Нередко плохое качество этих удобрений оправдывало насмешки. Сколько он ни размышлял о севообороте, он вынужден был довольствоваться принятым в округе трехпольем, при котором — с тех пор как он взялся за луговые посевы и кормовые травы — земля никогда не оставалась под паром. Из машины начинала прививаться одна молотилка. Эта был неизбежный застой, рутина, подобная смерти. И если в эту рутину втягивался он, разумный сторонник прогресса, что же было говорить о тупоголовых и консервативных мелких земельных собственниках. Крестьянин скорее подохнет с голода, чем возьмет на своем поле пригоршню земли, чтобы отнести на химическое исследование и узнать, чего в ней слишком много и чего недостает, какого удобрения она требует и как ее лучше обрабатывать. Целыми веками крестьянин истощал землю, ничего не давая ей взамен, ничего не зная, кроме навоза от своих двух коров и лошади. Над этим навозом он дрожал, а все остальное шло на авось, семена бросались в любую почву, прорастали по воле случая, а если не прорастали — посылались проклятия небу. В тот день, когда крестьянин получит наконец образование и решится хозяйствовать разумно, как требует наука, урожаи удвоятся. А пока что земля будет гибнуть, гибнуть из-за невежества, упрямства и полного отсутствия средств. Поэтому-то Бос, прежняя житница Франции, плоская и безводная Бос, где не было ничего, кроме пшеницы, и умирала мало-помалу от истощения, теряя все свои силы и кровь ради того, чтобы прокормить дураков. — Ах, все идет к чертовой матери! — грубо крикнул он. — Да, наши дети увидят полный крах земледелия… Знаете ли вы, что наши крестьяне, копившие раньше по грошам деньги, чтобы купить себе клочок земли, облюбованный в течение долгих лет, покупают теперь ценные бумаги — испанские, португальские и даже мексиканские? Но они не рискнут и сотней франков, чтобы улучшить гектар земли! У них исчезло всякое доверие, старики изнемогают под гнетом рутины, как скот под ярмом, а молодежь только и мечтает, как бы отделаться от пахоты, распродать скот и удрать в город… Но самое скверное то, что просвещение — пресловутое просвещение, которое должно было бы все спасти, — только способствует отливу населения из деревни, прививая детям идиотское тщеславие и стремление к мнимому благополучию… Возьмите вы Ронь! У них есть учитель, этот Леке, детина, улизнувший от плуга и ненавидящий землю, за обработку которой ему едва не пришлось приняться. Как же вы хотите, чтобы он внушал ученикам любовь к их положению, когда он ежедневно обращается с ними, как с дикарями и скотом, тычет им в нос родительским навозом и презирает их с высоты своей учености! Где же средство? Бог мой, средство одно: завести другие школы, перестроить народное образование на практических основах, организовать земледельческие курсы различных ступеней… Вот, господин депутат, факт, который я вас прошу отметить. Настаивайте на этом. Если еще не поздно, спасение может быть только в школах. Г-н де Шедвиль, рассеянно слушавший фермера и подавленный этой лавиной фактических данных, поспешил ответить: — Конечно, конечно! В эту минуту служанка принесла десерт — сыр и фрукты, оставив широко раскрытой дверь в кухню. Депутат увидел красивый профиль Жаклины. Он наклонился вперед, прищурил глаза и заволновался, стараясь обратить на себя внимание этой милой особы. Затем бывший покоритель женских сердец с нежностью в голосе сказал: — Но вы ничего не говорите мне о мелкой собственности! Он начал излагать ходячие идеи: мелкая собственность, созданная восемьдесят девятым годом и поощряемая законодательством, призвана возродить сельское хозяйство. Каждый собственник обязан вкладывать весь свой ум и всю свою силу в обработку клочка, которым он владеет. — Бросьте! — заявил Урдекен. — Прежде всего мелкая собственность существовала и до восемьдесят девятого года и почти в таких же огромных масштабах. Наконец, об этом дроблении земли можно сказать много хорошего, но много и плохого. Упершись снова локтями о стол и принявшись за вишни, косточки которых он выплевывал, Урдекен пустился в подробности. В Бос мелкая собственность, не превышающая двадцати гектаров, составляла восемьдесят процентов всех владений. В последнее время каждый батрак покупал себе землю у фермеров, разбазаривавших по частям свои имения, и обрабатывал ее в свободное время. Это, конечно, было превосходно, так как привязывало работника к земле. В защиту мелкой собственности можно добавить еще и то, что она делала людей более достойными, более гордыми, более образованными. Наконец, производство хлеба соответственно повышалось, так же как и качество, ибо землевладелец отдавал хозяйству все свои силы. Но, с другой стороны, сколько минусов. Прежде всего, указанные преимущества являлись результатом непосильного, изнурительного труда всей семьи: работал отец, мать, работали дети. Далее, дробление земли вызывало излишние перевозки, которые портили дороги, увеличивало расходы, не говоря уже о потерянном времени. Что же до употребления машин, то применять их для слишком мелких участков оказывалось невозможным. Вдобавок хозяйство на таких участках требовало сохранения трехполья, которое наукой безусловно осуждено, так как неразумно засевать землю подряд двумя злачными культурами: пшеницей и овсом. Короче говоря, чрезмерное дробление, которое поощряли непосредственно после Революции, как меру против восстановления крупных владений, теперь становилось опасным в связи с проводимой правительством политикой свободной торговли. — Слушайте, — продолжая он, — между крупными и мелкими собственниками идет борьба, которая все больше и больше обостряется. Одни, как и я, стоят за крупные поместья, потому что это согласуется с наукой и требованиями прогресса, потому что это дает возможность использовать в широкой степени машины и вложить в дело крупные капиталы. Другие, наоборот, верят в одно только личное усилие и признают лишь мелкие участки, мечтая о каких-то микроскопических хозяйствах, где каждый мог бы производить для себя навоз и возделывать свои четверть арпана, распределяя семена по зернышку и сажая их в подходящую почву, а затем выращивая каждое растение в отдельности, под особым колпаком… Который из этих двух взглядов одержит верх? Черт меня подери, если я знаю! Как я вам уже говорил, я знаю только одно: каждый год вокруг меня распадаются на крохи разоренные фермы, орудуют темные дельцы, и мелких собственников, безусловно, становится больше. Я знаю, кроме того, очень любопытный пример. Одна старуха в Рони ухитряется кормить мужа и себя, обрабатывая только один арпан. Живут они совсем неплохо и позволяют себе даже лишнее. Она, эта мамаша Дерьмо, как ее прозвали, не стыдится выливать на свой огород горшки из-под себя и из-под мужа, следуя, по-видимому, китайскому обычаю. Но это возможно только в огородах, так как я не знаю случая, когда бы злаки росли на грядках, как редька. И если крестьянин, чтобы удовлетворить свои потребности, должен выращивать решительно все, я не знаю, что станет с нашими босскими мужиками, у которых ничего нет, кроме пшеницы, что станется со всей Бос, изрезанной на квадратики, как шахматная доска. В конце концов поживем — увидим, за кем останется будущее: за крупной или мелкой собственностью. Он перебил себя восклицанием: — Да подадут ли нам сегодня кофе! Затем, закуривая трубку, закончил свою речь: — Если только их не убьют, и ту и другую, что сейчас и делают… Признайтесь, господин депутат, что сельское хозяйство находится в агонии, что оно развалится совсем, если к нему не придут на помощь. Его давит все: налоги, заграничная конкуренция, непрерывный рост цен на рабочие руки, отлив денежных средств, которые текут в промышленность и банки… Конечно, на обещания не скупятся, их расточают все — префекты, министры, император. А потом время проходит, и все остается по-старому. Хотите вы знать подлинную правду? В наше время земледелец, у которого хозяйство идет пока сносно, разоряет себя или других. Вот у меня есть еще в запасе кое-какие гроши, и дело спорится. Но я знаю таких, которым приходится занимать и платить шесть процентов, тогда как доходы от земли не превышают трех. Крах совсем та носу. Крестьянин, который вынужден занимать, — конченый человек; ему придется спустить все до последней рубашки. Только на прошлой неделе выгнали из дому одного из моих соседей, выбросили на улицу отца, мать и четверых детей, после того как у них по закону было отнято все — скот, земля, дом… Правда, вот уже несколько лет, как обещают сельскохозяйственный кредит на сносных условиях… Но дождемся ли мы его? Даже хорошие земледельцы извелись. Они щупают карманы, прежде чем сделать жене ребенка. Спасибо! Еще лишний рот, еще один голодающий, который проклянет свое появление на свет. Раз не хватает хлеба на всех, нельзя рожать детей, — и вот нация начинает дохнуть! Г-н де Шедвиль, серьезно расстроенный, рискнул пробормотать с беспокойной улыбкой: — Однако вещи представляются вам не в розовом свете. — Да, бывают дни, когда я все готов послать к черту, — весело ответил Урдекен. — Эти нелепости продолжаются уже тридцать лет… Не знаю, почему я так упорствую: мне давным-давно нужно было бы спустить ферму и заняться чем-нибудь другим. Конечно, привычка, а потом надежда, что обстоятельства переменятся; наконец, я уже пристрастился, почему не признаться в этом. Чертовка земля, если уж она сожмет тебя в своих объятиях, то не отпустит… Вот взгляните на эту вещицу, может быть, оно и глупо, но когда я посмотрю на нее, то чувствую себя немного утешенным. Он показал рукой на серебряный кубок, покрытый от мух кисеею. Это был почетный приз, полученный им на одной из сельскохозяйственных выставок. Выставки, где он обычно оставался победителем, подстрекали его еще больше и были одной из причин его упорства. Несмотря на совершенно явное изнеможение своего собеседника, фермер не торопился допивать кофе и в третий раз подливал коньяку себе в чашку. Но, посмотрев на часы, он вскочил со стула. — Черт возьми, уже два часа! А у меня заседание муниципального совета. Да, да, дело идет о дороге. Мы согласны заплатить половину, но хотим, чтобы правительство выдало нам субсидию на остальные расходы. Г-н де Шедвиль встал, довольный тем, что, наконец, освободился. — Скажите, так я могу быть вам полезным? Я выхлопочу вам эту субсидию… Хотите, я подвезу вас в Ронь в своем кабриолете, раз вы спешите? — Великолепно. Урдекен вышел, чтобы приказать заложить экипаж, стоявший посреди двора. Вернувшись, он уже не нашел депутата в столовой. Тот находился на кухне, куда проник, толкнув закрытую дверь. Он стоял перед просиявшей Жаклиной и любезничал с ней; лица их почти соприкасались, а взгляды обоих прозрачно говорили о том, что они вполне понимают друг друга. Когда г-н де Шедвиль сел в свой кабриолет, Жаклина удержала на минуту Урдекена, чтобы шепнуть ему на ухо: — Вот он-то полюбезнее тебя и не находит, что меня нужно держать взаперти. По дороге, пока экипаж катился между посевов, фермер снова заговорил о земле, о его единственной и вечной страсти. Он предлагал теперь депутату свои письменные заметки, цифровые данные, так как уже несколько лет серьезно вел свое счетоводство. Во всей Бос было только трое таких хозяев, как он, и мелкие собственники-крестьяне пожимали по этому поводу плечами, не понимая его затеи. Однако картину общего положения хозяйства мог дать только один учет, только он мог указать, какие отрасли земледелия приносят доход, какие являются убыточными. Кроме того, учет позволял определить себестоимость продукции, а следовательно, и ее продажную цену. У него каждый батрак, каждая голова скота, даже каждая машина имели свою собственную страницу в два столбца, свой дебет и кредит, и таким образом он в любую минуту знал, хорошо или плохо идут его дела. — По крайней мере, — сказал он, громко смеясь, — мне хорошо известно, как я разоряюсь. Тут он прервался и выругался сквозь зубы. Уже в течение нескольких минут, по мере того как кабриолет подвигался вперед, Урдекен старался уяснить себе, что происходило вдали, у дороги. Несмотря на воскресный день, он послал туда ворошилку, чтобы перевернуть скошенную люцерну, которую надо было поскорее убрать. Ворошилка была новой системы и куплена недавно. Ничего не подозревавший работник не догадывался, что в незнакомом ему экипаже ехал хозяин, и продолжал издеваться над машиной в компании с тремя крестьянами, которых он остановил по дороге. — Ну и башмак!.. — говорил он. — Только мнет траву, да еще отравляет ее. Честное слово, уже три барана околели. Крестьяне смеялись и разглядывали ворошилку, как злую и капризную скотину. Один из них заявил: — Все это дьявольские выдумки назло беднякам. Что же остается делать нашим женщинам, если при уборке сена будут обходиться без них? — Черт бы побрал этих хозяев! — снова заговорил работник, давая машине пинок ногой. — Эй ты, кляча! Урдекен слышал это. Рассердившись, он высунулся из экипажа и крикнул: — Ступай на ферму, Зефирен, и получи расчет! Работник остолбенел, крестьяне отошли с грубыми ругательствами и насмешками. — Вот! — сказал Урдекен, опускаясь опять на скамейку кабриолета. — Вы видели… Можно подумать, что усовершенствованные машины обжигают им руки. Они считают меня буржуем, работают на моей ферме хуже, чем в других местах, под предлогом, что я в состоянии платить дороже. А их поддерживают мои соседи-фермеры, обвиняя меня в том, что я приучил местных крестьян работать спустя рукава. Фермеры приходят в ярость оттого, что, как они говорят, скоро совсем не найдешь народа, способного работать так, как прежде. Кабриолет въезжал в Ронь со стороны Базош-ле-Дуайен, и в это время депутат заметил аббата Годара, выходившего из дома Макрона, у которого он завтракал после обедни. Избирательные заботы снова охватили его, и он спросил: — А как у наших крестьян обстоит дело с религией? — О, соблюдают только обряды, а в глубине души ничего нет, — небрежно ответил Урдекен. Он велел остановить экипаж против кабачка Макрона. Сам хозяин стоял на пороге вместе с аббатом. Урдекен представил Депутату своего помощника, одетого в засаленное пальто. Селина, в чистом платье из тонкого ситца, выбежала тем временем наружу, подталкивай вперед гордость всей семьи, Берту, разряженную, как барышня, в светло-лиловый шелк в мелкую полоску. Деревня, за несколько минут перед тем казавшаяся совершенно вымершей, погруженная в лень чудесного праздничного дня, под влиянием этого необычного посещения как бы проснулась. Один за другим на улице показывались крестьяне, ребятишки цеплялись за юбки своих матерей. Особенное оживленно было заметно у Лангеней; сам Лангень с бритвой в руках вытянул шею, а его жена Флора, не закончив отвешивать порцию табаку на четыре су, прилипла к оконному стеклу. Оба они были оскорблены и взбешены тем, что господа остановились у дома их соперника. Мало-помалу собрался народ, образовались маленькие кучки. Вся Ронь, от края до края, знала уже о чрезвычайном событии. — Господин депутат, — лепетал, покраснев от смущения, Макрон, — это такая честь… Но г-н де Шедвиль его не слушал. Он был восхищен хорошеньким личиком Берты, смело смотревшей на него своими светлыми глазами, окаймленными легкой синевой. Мать ее рассказывала, сколько ей лет, где она училась, а она сама, улыбаясь и кланяясь, приглашала гостя войти, если он соблаговолит, в дом. — Но почему же нет, моя милая девочка! — воскликнул депутат. Тем временем аббат Годар завладел Урдекеном и умолял его, уже который раз, убедить муниципальный совет вотировать средства на приглашение в Ронь постоянного священника. Он возвращался к этому вопросу через каждые полгода и излагал свои доводы: он устал, деревня часто ссорилась с ним, не говоря уже об интересах самой церкви. — Не отказывайте мне в этом, — с беспокойством добавил он, заметив уклончивый жест фермера. — Во всяком случае, поговорите с ними, я буду ждать ответа. Затем он бросился к г-ну де Шедвилю, который собирался последовать за Бертой. Он остановил его своим упрямым, но добродушным видом. — Простите, господин депутат, несчастная церковь в этой деревне в таком ужасном состоянии. Я хочу показать вам ее; совершенно необходимо, чтобы вы добились ремонта. Меня совсем не слушают… Пойдемте, пойдемте же, я вас очень прошу. Очень недовольный этим обстоятельством, бывший красавец упирался, но Урдекен, узнав от Макрона, что в мэрии уже собралось несколько членов муниципального совета, дожидавшихся его с полчаса, сказал, как человек, не любящий церемониться: — Вот и хорошо. Посмотрите церковь… Вы убьете этим время, пока я не покончу с делами; а потом отвезете меня обратно. Г-ну де Шедвилю пришлось последовать за аббатом. Кучки народа все росли, некоторые двинулись по пятам депутата. Становились смелее, и каждый собирался его о чем-либо попросить. Урдекен и Макрон перешли через улицу; напротив помещалась мэрия, и они нашли там Делома и еще двух членов совета. Зал заседания представлял собой выбеленную известью горницу. Кроме длинного стола из некрашеного дерева и двенадцати соломенных стульев, никакой другой мебели там не было. В простенке между двумя выходившими на улицу окнами находился шкаф, где хранился архив и различные разрозненные административные документы. По стенам на полках были нагромождены брезентовые пожарные ведра, дар одного буржуа, с которыми не знали, что делать, так как насоса в деревне не было. — Милостивые государи, — вежливо обратился к присутствующим Урдекен, — прошу у вас извинения. У меня завтракал господин де Шедвиль. Никто не пошевелился, так что осталось неизвестным, признано ли его оправдание достаточно уважительным. Депутата они видели сами в окно, предстоящие выборы их волновали; однако из-за всего этого незачем было торопиться высказываться. — Черт возьми, нас только пятеро, — заявил фермер, — мы не сможем принять никакого решения. К счастью, вошел Лангень. Сперва он думал не ходить на заседание совета, так как не был заинтересован в устройстве дороги. Он даже надеялся, что его отсутствие задержит решение вопроса. Но при появлении г-на де Шедвиля его стало мучить любопытство, и он решился тоже пойти, чтобы узнать, как кончится дело. — Отлично, вот нас и шестеро, мы сможем теперь голосовать! — воскликнул мэр. Пришел и Леке, исполнявший обязанности секретаря совета; он уселся с мрачным и расстроенным видом, разложив перед собой книгу протоколов. Ничто более не мешало открыть заседание. Но в это время Делом начал шепотом разговаривать со своим соседом Клу, долговязым и черным кузнецом. Заметив, что их слушают, они замолчали. Всем, однако, удалось расслышать имя независимого кандидата г-на Рошфонтена. Присутствующие переглянулись и — кто насмешкой, кто просто гримасой — выразили свое пренебрежение к этому неизвестному им кандидату. Они стояли за порядок, за сохранение существующего положения вещей, за повиновение властям, обеспечивающим сбыт урожая. Разве этот господин считал себя сильнее правительства? Неужели он сумеет поднять цену на пшеницу до тридцати франков за гектолитр? Какая самоуверенность: рассылать свои проспекты и обещать, что масла станет больше, чем теперь хлеба, не неся ни перед кем никакой ответственности. Они дошли до того, что обозвали его авантюристом, бесчестным человеком, проходимцем, который намеревался украсть их голоса так же, как он украл бы то, что у них в карманах. Урдекен мог бы разъяснить им, что г-н Рошфонтен, как сторонник свободной торговли, по существу, держался тех же взглядов, что и император; но он предоставил Макрону изливать свои бонапартистские симпатии, а Делому высказывать суждения, которые, как всегда у ограниченного человека, не были лишены здравого смысла. Лангень, исполнявший обязанности сборщика налогов, должен был прикусить язык и ворчал что-то у себя в углу, пряча свои туманные республиканские устремления. Хотя имени г-на де Шедвиля ни разу не называли, все, что говорилось, относилось прямо к нему и было как бы преклонением перед его званием правительственного кандидата. — Вот что, господа, — начал снова мэр, — не пора ли нам начинать? Он сел за стол, на свое председательское кресло — стул с более широкой спинкой и двумя ручками. С ним сел рядом только один помощник. Из четырех членов совета двое продолжали стоять, двое присели на подоконник. Между тем Леке передал мэру листок бумаги и что-то шепнул ему на ухо. Затем он с достоинством вышел. — Господа, — сказал Урдекен, — нам подано заявление от школьного учителя. Заявление было прочитано. Учитель просил о годовой прибавке жалованья на тридцать франков, мотивируя свое ходатайство усиленной деятельностью. Лица у всех помрачнели. Члены совета оказывались скупыми и на общественные деньги, как если бы им приходилось вынимать их из своего собственного кармана. Особенно скупились они на школу. Просьба учителя даже не обсуждалась, ему была отказано без всяких разговоров. — Ладно. Пусть подождет. Уж очень он прыток, этот молодой человек… А теперь давайте приступим к вопросу о дороге. — Простите, господин мэр, — прервал Урдекена Макрон, — я хотел сказать словечко по поводу нашего прихода… Урдекен был удивлен и только теперь понял, зачем аббат Годар завтракал сегодня у кабатчика. Но что побуждало последнего соваться вперед? Впрочем, предложение Макрона постигла та же участь, что и заявление школьного учителя. Тщетно он распинался, что деревня была достаточно богата, чтобы завести собственного священника, что было просто неприлично питаться остатками от Базош-ле-Дуайен, — все пожимали плечами и спрашивали, чем обедня от этого станет лучше. Нет, нет! Ведь тогда нужно будет ремонтировать для священника дом; собственный священник — это не по карману. Достаточно и того, что есть сейчас: полчаса по воскресеньям. Мэр, недовольный выступлением помощника, сказал: — Значит, говорить не о чем? Совет изложил свое мнение. А теперь перейдем к дороге, надо с ней покончить… Делом, позовите, пожалуйста, господина Леке. Эта скотина, наверно, думает, что мы будем обсуждать его заявление до самого вечера. Леке, дожидавшийся на крыльце, вошел с важным видом, и так как ему не сочли нужным сообщить о судьбе его прошения, сел с встревоженным и возмущенным видом, выражая глухую обиду. Ах, эти мужики, какой подлый народ! Он достал из шкафа план дороги и разложил его на столе. План этот был хорошо известен муниципальному совету. Он валялся в мэрии уже несколько лет. Но тем не менее все подошли к столу, облокотились и начали размышлять заново. Мэр перечислял выгоды, которые представляла дорога для Рони: пологий склон позволяет подъезжать на лошадях к церкви, затем расстояние до Шатодена сокращалось на целых два лье по сравнению с дорогой, проходящей через Клуа. На долю общины падает только три километра, так как соседи в Бланвиле уже вынесли постановление начать работы на участке, доходящем до пересечения с большой дорогой из Шатодена в Орлеан. Урдекена слушали, все глаза оставались прикованными к бумаге, но никто не раскрывал рта. Окончательное осуществление проекта задерживалось прежде всего потому, что не был решен вопрос об отчуждении земли в пользу дороги. Каждый усматривал здесь возможность нажиться и с тревогой думал о том, пройдет ли дорога через его поле и сумеет ли он продать землю общине попето франков за туаз. А если его поле останется незатронутым, зачем ему голосовать за обогащение других? Всем было совершенно наплевать как на пологий склон, так и на сокращение расстояния до Шатодена. Ведь это выгодно только одним лошадям. Поэтому Урдекену незачем было вызывать на разговоры членов совета, чтобы узнать их мнение. Сам он являлся горячим сторонником дороги исключительно потому, что она должна была пройти мимо Бордери и в некоторых местах затронуть его поля. По этой же причине высказывались за проведение дороги Макрон и Делом, участки которых шли один за другим как раз в ее направлении. Это составляло три голоса, но ни Клу, ни другой член совета не были заинтересованы ни в чем, а что касается Лангеня, то он являлся яростным противником проекта как потому, что не получал лично никаких выгод, так главным образом и потому, что его приводила в отчаяние возможность наживы для его соперника, помощника мэра. Если Клу и другой сомневающийся член совета будут голосовать против, голоса разделятся пополам: три против трех. Урдекен начинал беспокоиться. Наконец обсуждение началось. — К чему это? К чему это? — повторял Лангень. — Ведь у нас уже есть дорога! Только ради удовольствия выбросить деньги на ветер, залезть в карман к Жану и переложить оттуда монеты в карман Пьера… Хорошо еще, что ты обещал пожертвовать свой участок даром. Это был коварный намек но адресу Макрона. Но того уже давно терзало раскаяние но поводу своего опрометчивого обещания, и он не постеснялся солгать: — Я? Я ничего решительно не обещал… Кто это тебе сказал? — Как кто? Да ты сам, черт тебя дери… Да еще при людях! Вот господин Леке был тогда тут же, он может сказать… Правда ведь, господин Леке? Учитель, который выходил из себя, ожидая решения своей судьбы, грубо отмахнулся. Какое ему дело до их перебранок! — Так, значит, — продолжал Лангень, — раз уж у людей нет больше совести, придется переселиться в лес и жить с волками. Нет, нет, я возражаю самым решительным образом против вашей дороги. Чистое мошенничество. Видя, что дело портится, мэр поспешил вмешаться: — Все это пустая болтовня. Ваши частные споры никого не касаются. Дело идет об общественном интересе, и только интересы всей общины должны руководить нами в наших решениях. — Разумеется, — благоразумно заявил Делом. — Новая дорога принесет большую пользу всей общине… Но только нам надо было бы знать… Префект вот все говорит нам: «Ассигнуйте сумму, а тогда мы посмотрим, что сможет сделать для вас правительство». А если оно ничего не собирается сделать, то чего ради будем мы тратить попусту время на голосование. Урдекен понял, что наступило время сообщить важную новость, которую он держал про запас: — По этому поводу, господа, я должен сообщить вам, что господин де Шедвиль берется выхлопотать у правительства субсидию в размере половины всех расходов… А вы ведь знаете, что он друг императора. Господину де Шедвилю достаточно сказать про нас несколько слов за десертом… Это сразило даже Лангеня, а все остальные лица приняли блаженное выражение, точно мимо проносили святые дары. Переизбрание депутата стало делом совершенно верным. Друг императора — это здорово, значит, он находился у самого источника местечек и денег. А потом это было лицо всем известное, человек уважаемый, могущественный, влиятельный! Все только закивали головами. Говорить, было не о чем, эти веши были понятны сами собой. Тем не менее Урдекен был обеспокоен молчанием Клу. Он встал, посмотрел в окно и, увидев полевого сторожа, приказал ему разыскать дедушку Луазо и привести его сюда, живого или мертвого. Луазо был старым глухим крестьянином и приходился Макрону дядей. Макрон провел его в члены совета, куда тот никогда не показывался, отговариваясь тем, что у него от заседаний болит голова. Сын его работал в Бордери, и Луазо был вполне предан мэру. Когда старик появился с растерянным видом, Урдекен только крикнул ему прямо в ухо, что дело идет о дороге. Все уже писали свои билетики, уткнувшись носом в бумагу и растопырив руки, чтобы другие не могли ничего прочесть. Затем приступили к голосованию половины расходов, опуская билеты в ящичек из некрашеного дерева, напоминавший церковную кружку. Результаты голосования были великолепны: шесть голосов за и один против — голос Лангеня. Даже эта скотина Клу голосовал за дорогу. После того как каждый из присутствующих подписал протокол, заранее составленный школьным учителем, который оставил только пустые места для отметки числа голосов, — заседание было закрыто. Все немедленно разошлись в разные стороны тяжелой походкой, не простившись, не пожав друг другу руки. — Да, я совсем забыл, — сказал Урдекен все еще стоявшему в ожидании Леке, — ваше ходатайство о прибавке отклонено… Совет находит, что на школу и так тратится слишком много. — Скоты! — воскликнул, позеленев от ярости, молодой человек, когда он остался один. — Живите вместе со своими свиньями. Заседание продолжалось два часа. Г-н де Шедвиль дожидался Урдекена около мэрии: он только что освободился от обхода деревни. Сперва его таскал за собой без всякой жалости священник, не пропустивший ни одной дыры в церкви: крыша протекала, стекла были разбиты, стены облупились. Затем, едва депутат ускользнул из ризницы, которую нужно было заново перекрасить, им стали завладевать по очереди жители деревни. Осмелев, они переругивались друг с другом и уводили его каждый к себе, чтобы о чем-нибудь заявить, попросить содействия. Один тащил к общественному пруду, за которым из-за отсутствия средств не было никакого ухода, другой требовал устройства в выбранном им на берегу Эгры месте крытой плотомойни, третий настаивал на расширении улицы перед своим домом, так как иначе его повозка не могла повернуться. Дело дошло до того, что одна старуха, приведя депутата к себе, показала ему свои опухшие ноги и спросила, нет ли в Париже какого-нибудь средства против ее болезни. Измученный, запыхавшийся, он милостиво улыбался и все обещал. Да, это был порядочный человек, не задирающий носа перед бедняками. — Ну что ж, едемте? — спросил Урдекен. — Меня ждут на ферме. Но тут снова выбежали Селина и Берта, упрашивая г-на де Шедвиля зайти на минутку к ним. Тот, еле отдышавшись, не желал ничего лучшего, обрадовавшись светлому и вместе с тем затуманенному взгляду красивых глаз девушки. — Нет, нет! — заявил фермер. — Нам некогда, в другой раз. И он заставил совершенно растерявшегося г-на де Шедвиля влезть в кабриолет. На вопрос дожидавшегося священника он ответил, что совет решил оставить вопрос о приходе без изменений. Кучер хлестнул лошадь, экипаж тронулся и покатил по деревне, не скрывавшей своего восхищения и дружеского расположения к депутату. Только один аббат был вне себя. Ему снова пришлось пройти пешком три километра, отделявшие Ронь от Базош-ле-Дуайен. Через две недели г-н де Шедвиль был переизбран подавляющим большинством. А в конце августа он сдержал свое обещание: община получила субсидию на строительство новой дороги. Работа началась немедленно. Вечером того дня, когда начали рыть землю, Селина, худая и черная, пошла за водой и слушала там разглагольствования старухи Бекю, скрестившей руки под фартуком. Разговорам ее не было конца. Уже целую неделю у колодца царило возбуждение, вызванное прокладкой дороги: только и говорили, что о деньгах, выпавших на долю одних, о зависти и злобе, ставших уделом других. Старуха Бекю ежедневно держала Селину в курсе того, что говорила про нее Флора Лангень. Разумеется, она делала это не для того, чтобы поссорить их между собой окончательно, а, напротив, для того, чтобы заставить их объясниться, так как это был лучший способ прийти к соглашению. Поставив полные кувшины у своих ног и упершись руками в бок, женщины забывали обо всем на свете. — Так вот она и сказала, что все это было сговорено у мэра с его помощником; они вместе затеяли дело, чтобы нажиться и нахапать побольше на земле. Еще она говорила, что ваш муж не держит своего слова… В эту минуту из своего дома вышла с кувшином в руках Флора. Когда она, грузная и дряблая, подошла к колодцу, Селина сразу же разразилась грязными ругательствами. Полная негодования, она принялась, упершись руками в бока, осыпать Селину самыми последними словами, тыча ей в нос потаскухой-дочерью и обвиняя ее в близких отношениях с клиентами. Та же, волоча по земле свои истрепанные туфли, только повторяла плаксивым голосом: — Ну и стерва! Ну и стерва! Старуха Бекю бросилась между ними, стремясь заставить их поцеловаться. Это привело к тому, что Селина и Флора чуть не вцепились друг другу в волосы. Тогда Бекю объявила новость: — А знаете ли вы, что дочерям дяди Мухи достанется пятьсот франков? — Быть не может! Ссора сразу была забыта, и все столпились в кучу среди расставленных кувшинов. Так оно и должно было быть: дорога там, наверху, у Корнай, проходила по их полю, пересекая его на протяжении целых двухсот пятидесяти метров: считая по два франка за метр, выходило как раз пятьсот. А кроме того, стоимость всей остальной земли, расположенной вдоль дороги, повышалась. Им действительно везло. — Но тогда Лиза даже и со своим младенцем становится хорошей партией, — заметила Флора. — Капрал, хоть он и болван, а чуял, что тут есть чем поживиться. Потому он так и упорствовал… — Если только Бюто не займет его места, — добавила Селина. — Он также не останется в накладе от этой дороги. Бекю обернулась и толкнула разговаривавших локтем: — Шш… Молчите. К ним весело подходила Лиза, покачивая в руках кувшин. Женщины одна за другой начали расходиться по домам. |
||
|