"Звезда Полынь" - читать интересную книгу автора (Рыбаков Вячеслав Михайлович)

ГЛАВА 6

Время жевать камни

Все же Валька классный журналист.

И хороший человек.

Ни одного неосторожного слова. Ничего, что могло бы впрямую указать, откуда он, собственно, взял материал для своих обличений. Конечно, те, кто знал, чем и с каким результатом сам Кармаданов занимался в последние недели, без особых усилий могли бы заподозрить, откуда дунул ветер перемен, – но только заподозрить.

Зато умозаключениям Валька дал волю. Даже, на вкус Кармаданова, малость перегнул.

Так называемое покорение космоса, мол, и в советское-то время было не более чем промышленными отходами оборонки и сверкающей пылью в глаза, тщательно нагнетаемой иллюзией, призванной поднять так называемую гордость за отвратительную на самом-то деле страну, и воспитывать так называемый советский патриотизм – позорный, как и всякий патриотизм, являющийся последним прибежищем негодяев, если только он не есть закономерный и естественный ответ на реальную заботу государства о свободе и благосостоянии. А уж в наше-то время верить бессовестно распространяемым некоторыми официозами байкам о сохранении и преумножении замечательных традиций великой космической державы могут только непроходимые тупицы, потому что любому мало-мальски здравомыслящему человеку должно быть ясно: в принципе не может претендовать даже на малый ломтик космоса страна, в которой и приличных унитазов так и не научились делать, в которой текут все, какие ни есть, трубы жилкомхоза, в которой половина лекарств, вплоть до простейшего аспирина, – подделка… Такой стране просто нечем и не на чем летать. Не говоря уж о том, что незачем. Как и всякие песни о великих традициях и замечательном наследии, песня о космосе – лишь средство оболванивания людей, средство легального и даже радостного для самих этих людей отъема у них последних денег. У этой страны нет великих традиций и замечательного наследия, нет и нет, и быть не может, пора наконец это понять! У нее есть только привычка к идолопоклонству, к коленопреклонению и к кнуту. И те, кто стоит во главе этой страны сейчас, прекрасно это знают и пользуются народными привычками беззастенчиво и почти неприкрыто. Старые песни о главном запели сейчас слегка на новый лад – но это ничего не меняет. Вот, например, вновь созданная государственно-частная корпорация "Полдень-22". Одно название чего стоит! Издевательство, а не название! А по сути? Почему не государственная – понятно.

У государства уже не хватает ума ни на что, кроме как пить кровь из нефтянки. Но почему не просто частная? Ведь понятно, что частный бизнес идет именно в те области экономики, за которыми будущее. Если бизнес чем-то занялся, если он рискнул чем-то заняться – будьте уверены, через пятнадцать-двадцать лет именно здесь будут золотые горы; и не под землей найденные, а настоящие, сделанные трудом людей. Если частный капитал не занимается космосом – значит, космос не нужен. Значит, за этим занятием нет перспективы. Значит, оно – туфта, как любит называть подлоги и обманы поголовно ставший уголовником хотя бы в том, как он говорит, так называемый народ-богоносец. Тогда зачем нужна государственно-частная корпорация? Зачем этот не понятный никому тянитолкай? Надо полагать, все для того же простого занятия: обогащения чиновников. Потому что, если кто еще не понял: отъем денег у тех, кто их честно зарабатывает, то есть у бизнеса, у реальных организаторов реального производства, и перекачка их в карманы тех, кто не делает ровным счетом ничего, кроме как сидит в высоких кабинетах, есть основное занятие государственных служащих высшего и среднего звена. Но существуют разные схемы. Одна – прямой государственный рэкет. Заботами СМИ, общественных организаций и международного сообщества, пристально следящих за бандитскими прихватами путинской вертикали, эту деятельность чиновников удалось подсократить. Но даже голь на выдумки хитра, а уж вертикаль – и подавно. Следовало бы как следует проверить, не является ли корпорация "Полдень" обкаткой – возможно, не первой – новой схемы: самим же Кремлем в одночасье назначенные частными предпринимателями служилые товарищи просто получают из казны действительно колоссальные, космические во всех смыслах, можно даже сказать – астрономические суммы… А дальше – ищи их свищи. Недавно полученные нами косвенные данные недвусмысленно намекают на то, что именно ракетно-космическая отрасль благодаря традиционно не скупому (мягко говоря!) бюджетному финансированию избрана государственными тунеядцами новым каналом обогащения и "Полдень" является первой по-настоящему работоспособной схемой такого рода. И самое отвратительное, что рука руку моет, и все государственные учреждения – в том числе и те, что призваны контролировать остальные и не допускать их до лихоимства, на самом деле в доле, или, по крайней мере, берегут честь мундира, надеясь, скорее всего, оказаться за это в доле хотя бы потом…

Лихая получилась статья.

И в то же время… Кармаданов перечел ее дважды, сложил газету и понял, что ему даже жалко немножко Вальку Бабцева. Дон Кихот… Мечтатель. Юный пионер, честное слово, буржуинский Мальчиш-Кибальчиш. Нам бы только день простоять да ночь продержаться. И банки есть, да банкиры побиты… Частное предпринимательство у него – спасение от всех бед, панацея от нечестности, коррупции и произвола… Иногда Кармаданову казалось, что Валька сам-то в глубине души давно уж не уверен в том, что большие и чистые деньги (поселянка, хочешь большой, но чистой любви? приходи на сеновал!) есть главная тяга мироздания и венец развития человечества. Потому и утверждает это с такой неистовостью при каждом удобном случае, тщась в первую очередь удержать в этой вере себя самого. Потому что если не это, тогда что? Опять коммунизм какой-нибудь? Это ж лучше повеситься! И вот стойко, как оловянный солдатик, хранит верность перестроечным смутным надеждам. Можно только восхититься – но почему-то не хотелось. И даже понятно почему – слишком Валька был воинственен и непримирим. Будто знал истину в, последней инстанции и с ее высот раздавал всем сестрам по серьгам. А это всегда противно и всегда вызывает протест. Любая сказка, которая вдруг зазнается настолько, что начинает почитать себя единственно верным отражением так называемой реальной жизни, становится рвотным порошком…

Ах, если бы Валька прав был – как это оказалось бы хорошо!

Правда-то в том, что хапают и частники, и госслужащие, все, просто каждый по-своему. Что-то рухнуло куда более стержневое и нутряное, нежели монополия государства на производство и крупномасштабное стяжание.

При коммуняках был один идеал на всех, ради него делалось все. Ради него поля пахали, ракеты летали, солдаты маршировали. Ради него имело смысл быть честным и бескорыстным, ради него можно было с легким сердцем смеяться над барахлом да барахольщиками и пренебрежительно отмахиваться от неустроенностей быта. Прямо по Библии: Ты каменная гора моя и ограда моя; ради имени Твоего води меня и управляй мною… Но поскольку государство сей идеал старательно вбивало в мозги, в конце концов всяк стал от него шарахаться. Даже неважно уж, правильный он или нет, – просто человек не терпит насилия. Раз вбивают – значит, неправильный. Тогда разрешили идеалы выбирать самим, но главным идеалом как-то очень уж проворно стала толщина бумажника. Энергичность и порядочность, талант и упорство меряются единственно этим критерием! Кто не удовлетворяет ему, тот дурак (умный всегда найдет способ заработать!), тот подлец (как можно забывать о своем долге заботиться о семье, о детях – а разве может дать им достойную жизнь бедный?), тот бездарь (в наше время одаренному человеку все пути открыты!).

Не предусмотрено ни одной развилки в сердце, которая могла бы отвлечь от этого идеала ради какого-то иного… Не о чем мечтать. Ничто не ценно и не мило само по себе, без налепленного ценника…

Кармаданов успел прочесть Валентинов опус по дороге на работу – специально поехал, как бедняк, на муниципальных перекладных, чтобы на станции метро купить излюбленный Валькин еженедельник. Смотри, шустрый какой Валька. Утром в газете – вечером в куплете… Надо будет вечерком позвонить ему, поблагодарить и поздравить.

Да, он настоящий товарищ. Не засветил. У Кармаданова, если честно, немножко тряслись поджилки после откровенного разговора с другом – не ляпнул бы тот потом лишнего. Нет, Кармаданов ни секунды не жалел о своей порывистой откровенности – на войне, как на войне. Но все же неприятностей не хотелось. Если можно обойтись без них – лучше бы все-таки без них. На работу он пришел, ощущая себя кем-то вроде сапера, шагающего прямиком на минное поле. Вот под ногами привычная почва, затканная душистым зеленым кружевом травы и всяких там полевых цветочков, а вот-вот ухнет, и травушка-муравушка – в стороны, и почва ломтями вывернется из-под ног наизнанку, выстрелив изнутри прямо в тебя преисподний огонь… Но сослуживцы вели себя как всегда, и бумаги дожидались на столе, как всегда; и скоро Кармаданов с головой погрузился в текучку и забыл о своих опасениях.

Хотя, конечно, расслабляться рано. Это ведь только он сам, Кармаданов, прикинул, когда и где ждать статью. Пока еще на нее обратят внимание, пока у начальства шестеренки в головах провернутся…

Так или иначе, день пролетел незаметно. И хорошо. Нынче Кармаданову было все ж таки не по себе в родных стенах. В каком-то смысле он ведь свою контору предал. Ибо сказано в Писании, сиречь в Законе о Счетной палате: при проведении комплексных ревизий и тематических проверок должностные лица Счетной палаты не должны предавать гласности свои выводы до завершения ревизии или проверки и оформления ее результатов.

Однако в нем же сказано: Счетная палата должна регулярно предоставлять сведения о своей деятельности средствам массовой информации…

Хороший закон. Умный. Но, собственно, у нас все законы такие. Нельзя, но надлежит. Можно – да не в этот раз.

Домой Кармаданов возвращался в добром расположении духа. День прошел, ничего не случилось. И гражданский долг свой выполнил, и с рук сошло – во всяком случае, пока; но газета-то уже вышла, и круги по воде пойдут, пойдут, не могут не пойти, а после драки кулаками не машут. И погода – хороша… Вот ведь как весна спохватилась и решила напомнить, что после нее – не сразу осень, а еще и на лето можно рассчитывать. Еще позавчера моросило и ни намека на листву, а теперь просто сердце радуется.

Кармаданову нравилось место, где он жил. Такой зеленый массив под боком – парк МГУ, не шутка, многие сюда специально с других концов города катаются – пройтись, полюбоваться, ощутить смутную гордость… В юности Кармаданов и сам обожал бродить по смотровой площадке. Вся Москва на ладони. Лечу это я, лечу… А уж как благоговейно он трепетал от вида титанических корпусов цитадели знаний да грандиозных каменных болванов с каменными же книжками… Теперь ему на эти очковтирательские красоты начхать, а вот что зелени много – это хорошо, это правильно. Было где малышку выгуливать. Есть где подышать на досуге. Даже если некогда тащиться на смотровую – все равно уже в пяти минутах от дома, только перейди перекресток, в одночасье ставший площадью имени Индиры Ганди – хотя ничего в обличье перекрестка не изменилось, перекресток и перекресток, только статую невинно убиенной премьерши вдруг взяли да воткнули, – и вот он тебе длинный, с красивым круглым прудом, сквер, заклиненный в узости между Мичуринским и улицей Дружбы, чуть ли не во всю длину занятой великой стеной китайского посольства.

Когда Серафима была еще совсем малая, в коляске гуляла, именно здесь Кармаданов ее напитывал кислородом. В ту пору почище было, и скамейки не так утопали в окурках, объедках и пластиковых пустых бутылках…

А сколько было в мае-июне одуванчиков! Будто густое, крупитчатое солнце заливало поляны…

Жена сидела, чуть сутулясь, над очередными тестами своих – отнюдь не каменных – болванов; манежила она их, как Суворов солдатиков. Явно пришла недавно. Но каким-то чудом в квартире уже пахло мясным и вкусным; Кармаданов, и не заходя на кухню, сразу понял: ужин ждет. Каким манером жена все успевала – загадка.

– Шалом, Руфик, – сказал Кармаданов и поцеловал жену в склоненный над ученическими каракулями затылок. – Эрев тов.

Она повернулась к Кармаданову, недовольно оттопырив нижнюю губу. Поглядела на него поверх очков.

– Слушай, сколько ты еще будешь меня доставать своим пиджин-ивритом? – вместо "здрасьте" брезгливо осведомилась она, но глаза ее смеялись. – Гляди, на пиджин-русском заговорю.

– С тех пог, как твоя тетя Гоза пгигласила нас погостить у себя в Нетании, я тгенигуюсь, – сказал Кармаданов, расстегивая пуговицы рубашки. – Вдгуг ты туда и на вовсе гешишь пегебгаться?

– Вот только гиюра мне не хватало, – мрачно ответила Руфь и снова повернулась к кипе листков.

И неожиданно подумала: а может, муж и не просто шутит. Может, эта мысль беспокоит его всерьез? Руфь Кармаданова продолжала смотреть в бумагу, но уже не видела ни единой буквы.

Неужто правда? Придумал себе тревогу и вполне всерьез теперь относится к выдумке – только виду не подает? И решил теперь вот так, дурачась, осведомиться невзначай… Может же такое быть?

Ведь чужая душа – потемки, а душа близкого человека – и подавно, потому что близкий тебя бережет, ни ранить не хочет, ни унижать, ни даже просто ставить в неловкое положение; как ни крути, а больше всего достоверной информации о мире мы получаем, когда он нас унижает и доставляет нам всяческую боль.

И, чуть подумав, Руфь добавила, не оглядываясь на мужа и как бы тоже шутейно:

– Я женщина, гусская сегцем…

Нет, сразу поняла она, мало. Если он себе такое пугало измыслил два месяца назад, когда она читала вслух письмо, и все это время отращивал – мелкой проходной шуткой его враз не вылечишь.

– И вообще, – сказала она, горбясь над бумагами, – русский с еврейкой братья навек.

Она так и не узнала, понял он ее, или нет. Если она про его тревоги все попусту придумала, то наверняка не понял; но лишний раз объясниться в любви никогда на самом-то деле не помешает. А если не придумала – может, она ему тем и впрямь выбила мрачную придурь из головы. Потому что подхватил он ее тон сразу и с таким легким, летучим вдохновением, какое бывает, лишь когда гора валится с плеч. Только секундочку промедлил и запел:

– Крепнет единство народов и рас! Рюрик и Шломо слушают нас!

И совершенно как едина плоть, разом, они расхохотались до слез; даже в своей комнате Серафима, читавшая в кресле, их все-таки услышала и, не тратя времени на то, чтобы впрыгнуть в тапки, босиком побежала туда, где все и где всем весело. Через мгновение, подозрительно приглядываясь к гогочущим родителям, она уже возникла в дверях. Как всегда, с какой-то книжкой под мышкой.

– Привет, – сказала она.

– Привет, – ответил, чуть задыхаясь, Кармаданов и ухватился за брюки, которые расстегнул было, чтобы сменить на домашние. При дочери он разоблачаться стеснялся.

– Слушай, Семен, – озадаченно спросила Руфь, – а откуда мы слова-то знаем? Это же пятидесятые годы! Ни тебя, ни меня еще и в проекте не было!

– Советские гены, наверное… Они же стальные, как Павка Корчагин. А может, в каком-нибудь фильме про те времена ее употребили в фоновом режиме… В общем, понятия не имею. Я, кроме этих строчек, и не помню ничего.

– А я бы и про народы и расы без тебя не вспомнила…

Серафима решила, что слишком уж долго в ее присутствии родаки беседуют друг с другом через ее голову, и решила встрять.

– Ты кого-нибудь нынче прихватил?

– Нет. Нынче не прихватил. Отвернись, девушка, я же штаны меняю.

Она послушно отвернулась, но разговора не прервала ни на миг.

– Похоже, па, день прошел впустую?

– Да как сказать… Мы восполним другими радостями. Погода хороша. Ты уже гуляла, шестикрылая?

У Серафимы с вожделением напряглась спина.

– Хорошего всегда мало… – нейтрально сказала она.

– Вот мы сейчас поедим и пойдем еще подышим. Я тоже с удовольствием повечеряю среди кущ с газеткой…

– Пора бы тебе во время своих лингвистических тренировок выучить, – не поворачиваясь, подала голос Руфь, – что кущи – это не кусты, а шалаши.

– Понял, не дурак, – сказал Кармаданов. – А нам шалаши не нужны, у нас жилплощадь. Нам свежий воздух нужен. Мама не против?

– Мама не против.

– А что девушки нынче читают? – спросил, переодевшись, Кармаданов.

Серафима молча протянула ему книгу обложкой в нос.

– "Алые паруса", – растерянно прочитал Кармаданов заезженное по пустякам, но в первозданной сути своей почти забытое сочетание слов, и с некоторым сомнением обернулся на жену. – Руфик, а не рано?

В памяти сразу всплыла неприятная, будто пахнущая многомесячной немытостью картинка в телевизоре – разбитные девицы в блестящих портках, кривляясь, гундосят нарочито противными голосами что-то вроде "ты больше не зови меня Ассоль, у меня на этом месте от тебя мозоль…". Нет, дословно не вспомнить текстовку, только образ остался. Яркий, надо признать. Сто вкусных супов съешь, а будто и не было их – но таракан в супе не забудется.

И нынче тараканов стало больше, чем супов.

Впрочем, в самой книжке, вспомнил Кармаданов, этого все-таки нет. Так что глупый вопрос он задал, и понятно, что дочка прокомментировала его, саркастично хмыкнув: мол, ты вообще-то заметил, что я уже не в подгузниках?

– Я не знаю слова "рано", – проворчала Руфь. – Я знаю только слово "поздно".

Явно что-то процитировала. Что-то даже знакомое, но Кармаданов никак не мог вспомнить что. Вертелось, раздражающе виляло задом из кустов – а лица не показывало.

– Между прочим, сейчас новый взгляд возобладал, – академично начал Кармаданов и сел в кресло сбоку от стола, за которым работала жена. Сима с проворством котенка устроилась у него на коленях, и Кармаданову, как всегда, показалось, что она и весит не больше. Теплая, уютная и все еще маленькая… Он обнял ее левой рукой. – Современные тенденции борьбы с мифологизацией сознания, в частности, гласят, что Ассоль и впрямь свихнулась на красивой сказке и совершенно не могла приспособиться к реальности. Не мылась, не стриглась, отца уморила голодом, спалила по рассеянности дом – все корабль свой ждала. А капитан Грэй, когда ее повстречал, враз сообразил, что в братья милосердия не нанимался, и сбежал. И только тем ограничился, что нашел сказочника, который свел девку с ума своей выдумкой, и начистил ему рыло. В общем, реализм такой, что Грэй получил срок за бандитизм, а Ассоль померла в психушке.

Руфь оторвалась-таки от бумаг и, полуобернувшись, опять уставилась на мужа поверх очков. Классическая училка. Если бы она не была такой красивой… Тонкий нос с интеллектуальной горбинкой, ясный лоб, библейские глаза…

– Ну, если возобладал – тогда хана, – сказала Руфь. – Тогда расхищение народного хозяйства будет нарастать и нарастать. Увольняйся, Кармаданов. Все зря.

– Не понял, – озадачился Кармаданов, и Сима, впившаяся было ему в лицо ждущим, пытливым взглядом, сразу опять повернулась к матери. – Какая связь?

– Какая связь? – похоже, немножко дразнясь и уж во всяком случае балуясь, повторила Сима.

– Простая, – ответила Руфь. – Из одного лишь страха наказания не совершают преступлений только первобытные люди – в маленьком племени, когда все друг у друга на виду, а вдобавок за каждым углом бдят грозные боги с колотушками. Все эти малореалистичные требования – не убий, не укради, не предай, даже не сквернословь – это же всё алые паруса, про которые каждому из нас в раннем детстве рассказывает великий сказочник – культура. И если она начинает сама бороться со своими же собственными красивыми сказками, все ее питомцы превращаются в дикарей. Да при том нет у них уже ни строгого, крепко сбитого племени, ни богов с колотушками. Следовательно, гуляй, рванина.

Сима прыснула. Вряд ли она понимала все, что родители наговорили, но она видела, что они вместе, точно две чудесно подогнанные одна к другой детали самой главной игрушки на свете; что они довольны друг другом и рады друг другу, и, стоило им оказаться после рабочего дня под одной крышей, озорничают от души, – и ей тоже было легко и радостно.

– А тебе, шестикрылая, нравится книжка? -спросил Кармаданов.

Сима посерьезнела. Хотелось ответить так, чтобы папа, при всех своих взрослых закидонах, понял.

– Ага, – сказала она. – Там так просторно, красиво… – Помедлила и, поскольку была еще и честной, добавила: – Хотя местами занудь жуткая!

Уже основательно посвежело, когда Кармаданов с дочерью вышли на улицу. Идти далеко, на смотровую, было поздновато. Кармаданов уселся на скамейку перед прудом и развернул газету, Сима то с интересом присматривалась к выгуливаемым здесь же домашним хвостатым на четырех четырках, а с самыми общительными немедля пыталась знакомиться, то напрочь о них забывала и принималась деловито, очень осмысленно кидать в воду какие-то веточки и листики. Впадала в детство, как она порой сама это очень по-взрослому называла. Кармаданов не вдавался, как и чем она развлекается без родительского присмотру, с друзьями-подружками, нечего девицу бесить мелким контролем; пивом не пахнет пока, и слава богу. Но когда удавалось им выбраться на пленер семейственно, вдвоем ли, тем паче втроем, дочка с наслаждением впадала в детство. Кармаданову думалось тогда, что она играет в это время не столько в то, что она по виду играет, сколько в маленькую себя. Увлеченно, от души… Какое удовольствие она с того получала? Поди пойми…

Кармаданов время от времени отрывался от газеты и взглядывал, не слишком ли Сима рискует, например, съехать по еще влажному склизкому склону в воду. Потом опять опускал глаза. От чтения он получал, надо признать, скорее мазохистское блаженство: "Ну, что еще у нас плохого?" Кого ни возьми – всяк только и знал, что доказывал: я прав, я! Вот бы дали мне порулить! Ну, не мне, так тому, кто меня проплатил, – уж он-то точно знает средство от всех напастей! На словах что ни строчка – то клятва в верности народовластию и уважении к чужим мнениям, но между каждой парой строк такой гонор, такая однобокость, что чувствуется: дай этому волю хоть на час, он сразу всех на лесоповал… Всяк ощущал себя в силах и вправе рулить всем что ни есть в стране – по-диктаторски. Но совершить хоть малое полезное действие здесь и сейчас, не обеспечив себе загодя безответственность и безнаказанность диктатурой, не дерзал никто, и потому все, в общем-то, лишь канючили и хаяли друг друга.

А уж снаружи… Там и вовсе клейма было некуда ставить. Подморозка девяностых – рудимент тридцатилетнего осторожного покачивания мира на сбалансированных весах двух блоков – прекратила течение свое. История понеслась вскачь. Все стало можно.

Высокие материи, для поколения Кармаданова еще бывшие ценностями, слова, ради которых люди всерьез готовы были подвижничать и страдать, окончательно выродились в бренды. Свободными можно было уж даже не делать насильно, зачем – свободными можно стало просто назначать. И несвободными тоже. Чувствовалось: пришел тот, кто возомнил себя полным хозяином всерьез.

Куда там туповатым и застенчивым, разом и беспардонно нахрапистым, и невпопад совестливым послесталинским коммунякам, отягощенным всеми патриархальными комплексами царизма – говорят же, что Александр Второй, коего народовольцы травили, как зайца, стреляли в него, взрывали его то с семьей, то в одиночку, как застанут, велел однажды запереть себя на ночь в одиночке Петропавловки, исключительно дабы понять и прочувствовать, что испытывают те, кого за покушения на него сажает охранка… Коммуняки хоть и насиловали, когда им в их бреду это казалось необходимым, все же чуяли сами, что совершают нечто ужасное и отвратительное, – и другой рукой тут же норовили как-то извиниться и подсластить произвол… И, разумеется, тем самым лишь провоцировали стремление покочевряжиться в ответ. Теперь не то. Теперь у хозяина достоевщинки за душой было не больше чем у арифмометра, и совесть его ссохлась в доведенную до абсурда хваленую протестантскую этику: что эффективно, то и этично.

Он мог бы и в Освенцим явиться с гуманитарной инспекцией – и если это был выгодный ему Освенцим, то без малейшей дрожи в голосе, НЕПОГРЕШИМО заявил бы вопреки всякой очевидности: здесь права человека соблюдаются. А мировое сообщество с полной готовностью (неофиты, как водится, вервей всех, от безмерной преданности елозя пузом и повизгивая) подхватило бы: пра-авильное реше-ение! в Освенциме права человека соблюдаются! старший сказал!

И даже не потому, что народы боялись бомбежек. Народы-то как раз могли возмущаться сколько их душеньке угодно – свобода. Но про них и их суверенитет вспоминали, только когда они возмущались чем-нибудь, чем надо.

Ведь те, от кого хоть сколько-то зависели реальные решения, те, кто правдами и неправдами выбился в элиты, – всеми своими жизненно необходимыми яхтами, виллами, самолетами, заводами и газопроводами неизбежно должны были поголовно вписываться в одну-единственную безальтернативную финансовую систему. Чтобы не оказаться в ней изгоями, чтобы не лишиться счетов, кредитов и займов, они непременно должны были подыгрывать тем, чья политика – какая угодно, хоть в перспективе смертоубийственная для планеты – обеспечивала сиюминутную стабильность этой единственной экономики. Оказаться за ее монументальными золотыми и мраморными бортами, оказаться снова обычными гражданами вершители судеб стран своих боялись куда больше, чем, скажем, при Сталине простой народ боялся лагерей.

Кто пытался как-то заслониться, тот с неизбежностью и впрямь нарушал права человека, и в первую очередь главное из них: право хапать, – а потому немедленно получал за это по полной. Любая духовная ценность, которая хоть как-то могла конкурировать с этим великим правом, немедля объявлялась чреватым кровью мифом, угрозой свободе… И потом ее, в общем, уж и не требовалось корчевать силой; она, вынужденная днем и ночью доказывать, что она – не верблюд, отлаиваться и отбиваться, доведенная до истерики беспрерывными мелкими укусами, неизбежно превращалась в злобного кособокого урода и дискредитировала сама себя.

Или, наскоро подмазав губы и натянувши трусики с надписью: "Я – духовная ценность", шла на панель. И там, натурально, сразу превращалась из бичуемой отрыжки тоталитаризма в достопочтенную свободу совести.

А Серафима пускала листики, которые были корабликами – возможно, с алыми парусами…

Кармаданов вскинул бдительный отцовский взгляд. Отметил, что с дочкой все в порядке: та в процессе каких-то ей одной понятных маневров переместилась на противоположный край пруда и что-то чертила на земле; по проезжей части у нее за спиной медленно, явно не представляя опасности безумным лихачеством и даже, судя по всему, собираясь вовсе остановиться, накатом приближалась единственная, насколько хватает глаз, машина, какая-то иномарка без особых примет, а народу кругом резко стало меньше. Кармаданов снова вернулся к газете и оторвался от нее, лишь когда пожилой, невысокий человек в светлом плаще и старомодной шляпе, тоже с газетой в руке, остановился рядом с ним и, чуть поклонившись, церемонно спросил:

– Вы позволите?

– Да, конечно, – ответил Кармаданов и вежливо подвинулся. Машинально поискал глазами дочь и ее не увидел. Никого не увидел. Иномарка стояла. И рядом с нею тоже никого не было. Кармаданов обеспокоенно заозирался, вытянув шею, но еще не созрев до того, чтобы вскочить; пожилой вдруг сказал:

– Девочка пока посидит у нас в машине. Если вы будете вести себя разумно, с нею ровным счетом ничего не случится.

Несколько мгновений Кармаданов не понимал, что он услышал. Будто фраза прозвучала на незнакомом языке. Просто птичка что-то прочирикала, или собачка проворчала… Он все продолжал озираться, хотя глаза уже как бы ослепли.

– Что? – спросил он потом и перевел взгляд на пожилого.

Лицо как лицо. Морщинки у глаз. Легкая успокаивающая улыбка.

– Это очень удачно, что вы вышли погулять вдвоем. Это многое упростило. Но, чтобы вы все окончательно поняли, посмотрите вниз.

Кармаданов непроизвольно скосил вниз глаза. Пожилой чуть приподнял лежащую у него на коленях газету, и Кармаданов увидел, что под газетой прямо ему в бок смотрит…

Зажигалка такая, что ли?

– Да-да, вы правильно поняли, – проговорил пожилой. – Это огнестрельное оружие. Соблюдайте спокойствие и ответьте на несколько вопросов. Если мы поймем друг друга, все эти неприятности закончатся через пять минут.

Кармаданов не нашелся, что сказать. Ситуация была дикой. Пожилой опять опустил газету, но Кармаданов все равно уже знал, что там, под ней. И чувствовал, как его беззащитный бок, примериваясь, сверлит железным взглядом еще не вылетавшая пуля. Это было незнакомое и совершенно непередаваемое ощущение. Точно Кармаданова едва-едва, на пределе восприимчивости кожи, щекотали острием толстой стальной проволоки – но в любой момент могли проткнуть насквозь.

– Нам крайне существенно, чтобы вы вспомнили, на какие счета поступили те деньги, которые вы сочли пропавшими. Где они растворились и по каким именно причинам вы решили, что они растворились. Для чего они предназначались формально и до какой инстанции их перемещение возможно проследить. В общем, все, что их касается.

Мир изменился мгновенно, словно Кармаданов невесть как разом попал с пусть безалаберной, но родной и уютной Земли на какую-нибудь чуждую Луну. Раскаленную, промороженную, безводную… безвоздушную…

– Ну, отдышитесь, отдышитесь, – заботливо сказал пожилой. – Я подожду. Мне-то спешить некуда. Это, собственно, в ваших интересах – покончить с неприятной процедурой побыстрее.

– Я… – просипел Кармаданов. Говорить было трудно, словно он ворочал языком камни и пытался прожевать их, а они не давались. – Я не могу… Это же не на память…

– А вы напрягите память, – ласково посоветовал пожилой. – Вы же профессионал.

Кармаданов молчал. Он просто не мог придумать, что сказать.

– Ну, начните с самого простого, – посоветовал пожилой. – Какая именно сумма растворилась? Уж это вы должны были запомнить.

Ни души не было крутом. Ни души. Даже солнце зашло. Даже автомобили будто вымерли. Только вдали, натужно приближаясь, с рычанием преодолевала пространство замызганная мятая маршрутка.

Что с нее толку.

Гортанно и протяжно кричали в деревьях галки. Что с них толку. Поодаль шумел потоками машин и лязгом подскакивающих на выбоинах троллейбусов Ломоносовский. Там было полно народу.

Что с него толку.

Кармаданов будто превратился в лед. Изо всех чувств осталось одно: то, что он, со всем своим умом, знаниями, бездной прочитанных книг, со всей своей любовью к жене и дочери и даже со всей их двойной любовью к нему – оказывается, гораздо слабее и МЕНЬШЕ, чем короткий стальной плевок, которым волен все это прекратить или не прекратить неожиданно оказавшийся рядом совершенно незнакомый человек.

Поразительное откровение. Испытав его, жить потом невозможно.

– Вы кто? – хрипло спросил Кармаданов.

– Экий вы тормоз, Семен Никитич, – недовольно сказал пожилой. – Похоже, вам все же придется со мной поехать. Возможно, когда Сима будет у вас на глазах… И все, что с ней будет происходить, – тоже у вас на глазах… Это вас взбодрит. Вставайте.

Кармаданов сидел, будто примерз к скамейке. Это же была та самая скамейка, на которой он сидел, когда Сима еще в коляске гугукала! Та самая!

– А если я не встану? – глухо спросил он.

– Яйца отстрелю, – просто ответил пожилой.

Кармаданов при этих его словах, как ни странно, ничего не почувствовал. Ему уже нечем было чувствовать. Он уже умер. Он встал.

– Ну, вот и ладушки, – сказал пожилой и поднялся тоже, так и продолжая ловко и очень невзначай прикрывать пистолет газетой. – Айда.

Когда до иномарки оставалось метра два, передняя левая дверца открылась; изнутри, из уютной мягкой глубины комфортабельного салона, высунулся белобрысый парень и широко улыбнулся, глядя Кармаданову в глаза. У него была открытая, беззлобная улыбка.

– Паялник жопа хочиш-шь? – глумливо спросил он.

В нем не было ни тени, как с некоторых пор принято формулировать, кавказской национальности. Нормальный русак. Просто, наверное, среди таких русаков принято так шутить. Наверное, так они кажутся себе круче.

Мужественней.

– Ну, зачем вы это, – с неудовольствием одернул шофера пожилой. – Здесь нет фанатиков. И Семен Никитич тоже вполне интеллигентный человек. Просто он малость прибалдел. Сейчас мы покатаемся немного, и все утрясется. Садитесь на заднее сиденье, Семен Никитич, к дочурке поближе. А я спереди, – он опустил газету с пистолетом и шагнул в сторону от Кармаданова, чтобы открыть дверцу для себя. Он был так уверен в покорности Кармаданова… в своей неуязвимости… В том, что никто не в силах ему помешать…

Наверное, именно сейчас можно было бы что-то сделать. Но Кармаданов не умел.

Он покорно взялся за ручку дверцы. Открыл. Увидел, что Сима, съежившись, сидит на заднем сиденье, и вся нижняя половина лица у нее заклеена скотчем, а рядом с Симой, с противоположной от Кармаданова стороны, расположился, обнимая девочку за плечи, еще один мужчина. Сима, сжавшись, глядела папе в лицо; у нее были огромные, бездонно-черные и сухие глаза. Она была в полной власти того, кто сидел с ней рядом. Может, у него на коленях тоже был направленный в нее пистолет.

Свободное место на сиденье рядом с Симой тянуло, как яма, в которую уже начал падать. Как сосущая бездна. Никуда, кроме как туда, пути не было.

Это оказалось очередным заблуждением.

Натужно катившая мимо, сто лет не мытая "газель"-раздрыга маршрутного такси, видно, совсем обессилела. Мотор ее гневно взревел, но вместо того, чтобы ускориться, тачка вконец потеряла сцепление и, замедляясь, пошла накатом. Откуда-то издалека прилетел едва слышный в шумных судорогах ее движка легкий сухой щелчок, где-то близко цзинькнуло стекло – и человек, сидевший рядом с Симой, ни с того ни с сего смешно передернулся всем телом и ткнулся лицом в маленькое дочкино плечо – будто это теперь ему, взрослому и вооруженному, стало больно и страшно и это он искал защиты. Пожилой, вдруг растерявшись, оглянулся. А у "газели" сзади пружинно распахнулись дверцы аварийного выхода, и оттуда с нечеловеческой слаженностью и ловкостью, как складные, разом по двое выскочили четыре человека в черных вязаных то ли бандитских, то ли спецназовских – кто теперь поймет – масках; в три прыжка они оказались рядом, обогнав, казалось, даже свои поленом в темя бьющие крики:

– Стоять! Руки на машину! Ноги расставил! Шире, шире!

Тогда Кармаданов, неожиданно для себя все-таки ожив, одним рывком выдернул из-под неподвижного и очень тяжелого мужчины совсем потерявшуюся под его тушей маленькую-маленькую Симу и что было сил прижал к себе. А она обхватила его обеими руками.

И это снова была Земля.

Пять минут спустя они оказались на той же самой скамейке. Освобожденная от скотча, но не сказавшая ни слова Сима вжималась всем телом в грудь Кармаданову, сидя у него на коленях, и по-прежнему обнимала его обеими руками. Она не плакала, она не прокусила себе до крови губу, ничего такого – лишь глаза ее, казалось, все еще состоят из одних зрачков. И ее трясло. Кармаданов, у которого теперь размякли все поджилки, и дай ему волю уйти – все равно не дошел бы до дому, прижимал дочь к себе, втискивал в себя, словно она просто очень замерзла и он хотел ее согреть… Но его самого трясло точно так же. Ну, почти так же. А рядом сидел пятнисто седой пожилой человек в светлой спортивной куртке и джинсах – чем-то неуловимо похожий на того, первого пожилого, которого на глазах у Кармаданова и Симы стремглав скрутили, заломили ему за спину руки и сцепили их звонкими наручниками, а потом, грубо нагнув ему башку, невзначай растоптав его шляпу, впихнули в "газель" вслед за тоже скованным, ошалелым и неистово матерящимся молодым шофером. И этот второй пожилой теперь тоже что-то говорил. Наверное, этим он и был похож на первого: тоном негромкого властного голоса, заботливым, словно в насмешку. И тот, и другой говорили одинаково – точно рачительные хозяева в своем хлеву: кушай, Мокушка, кушай как следует, к Рождеству зарежем…

Кармаданов не слышал ни слова.

Пожилой это понял. Наверное, по лицу Кармаданова было видно, что у него темнеет в глазах.

– Семен Никитич, – осторожно сказал второй пожилой. – Вы как? Валидолу дать вам?

– Да, – сипло потребовал Кармаданов.

Второй пожилой сунул руку в карман – и по телу Кармаданова медленной судорогой прокатила ледяная волна: может, тот полез за пистолетом. Но второй пожилой достал из кармана всего лишь пластинку с запечатанными в нее бледно-янтарными бусинками, выдавил одну из них на ладонь, потом, подумав, выдавил вторую.

– Подставляйте ладошку, – сказал он.

Кармаданов не смог подставить ладошку. Судорожно сведенные руки не слушались и не отлипали от Симы. Хотели ее прижимать, и все. Второй пожилой, похоже еще раз поняв, поднес свою ладонь ко рту Кармаданова. Кармаданов запрокинул голову (скажите "а-а"), и второй пожилой неловко скатил валидолины ему в рот. Кармаданов судорожно раскусил; ему некогда было ждать, когда растворится оболочка. Мятный холод окатил язык и небо.

Второй пожилой, не глядя на Кармаданова, сокрушенно покачал головой.

– Еле успели, – пробормотал он. Помолчал. Взглянул Кармаданову в лицо. – Нам с вами надо будет обстоятельно поговорить, Семен Никитич. Но, конечно, не сейчас. Сейчас я даже спрашивать ни о чем не буду. Вас до дому проводить?

Кармаданов не ответил. Дыхание стало выравниваться, и сейчас он мог только дышать, радуясь уже тому, что дышит. Просто дышит.

– Ваш шеф предупредил нас часов в пять пополудни. Он в курсе, в общем… И по вашим репликам понял, что вы совершенно не отдаете себе отчет, во что вляпались. А он ничего не мог вам сказать. Пока мы соображали, пока разворачивались… Едва не опоздали.

– Кто это – мы? – тихо спросил Кармаданов.

Второй пожилой усмехнулся.

– Да, звучит жутковато, – согласился он. – Мы… В общем, основной мой тезис таков: непосредственная опасность миновала, но в Москве вам, боюсь, все равно теперь работать спокойно не дадут. Да и жить. Да и нам надежней и приятней станет, если вы окажетесь у нас под рукой… А специалисты такого класса нам нужны. Мы ведь тоже деньги зарабатываем и тратим, и нас тоже порой пытаются обуть. В мире живем, не на облаке. Завтра мы встретимся в любом удобном для вас месте – я приеду к вам на службу, или домой, или мы вас подхватим, где вы скажете, и привезем к себе для подробной беседы. И постараемся все прояснить.

– Что это было? – спросил Кармаданов.

Второй пожилой покусал губу.

– Какая-то реклама была в телевизоре, – сказал он. – Кошку чуть не засосало в пылесос, а потом, когда опасность миновала, она вылизывается и спрашивает томным кошачьим голосом: "Что это было?"

Он почти пропел эту фразу – чуть в нос. Получилось очень похоже. Помедлил.

– Не берусь сказать сразу с полной определенностью, и надо бы с этими гражданами сперва поговорить с пристрастием – но, полагаю, их очень интересовала специфика финансирования "Полудня".

С этими словами второй пожилой поднялся. Уже стоя, достал визитную карточку. Протянул ее Кармаданову. Потом, вспомнив, что у того руки приклеены к дочке, положил Серафиме на коленки. Странная то была визитка. Один телефон. Ни имени, ни адреса, ни факса-мэйла… Только телефон.

– Звоните в любое время, когда будете готовы, – сказал он.

– Кого спросить?

– Меня зовут Анатолий, – сказал пожилой. – Но вообще-то спрашивать не придется – отвечу я, и только я. До свидания.

Кармаданов хотел было задать еще вопрос, но сдержался. Впрочем, пожилой заметил и понял. В чуткости ему было не отказать.

– Сегодня никаких эксцессов больше не будет, мы присмотрим. Отдыхайте спокойно. До завтра.

И ушел. Его "газель" давно уехала, и он просто пошел пешком в сторону Университетского проспекта. Легким, спортивным шагом, будто бы не обремененный никакой заботой, никакой тяготой, будто бы все произошедшее было таким незначительным и обыденным… Он даже, кажется, что-то засвистел себе под нос.

И ни разу не оглянулся.

Еще с минуту Кармаданов и Серафима молчали, только втискивались друг в друга. Дрожь ее немного унялась. Он спросил:

– Ты идти сможешь?

– А ты? – как ровня, в ответ спросила она. Да она теперь и была ему ровня.

– Кажется, да.

– И я – кажется, да.

Он осторожно поднял ее с колен – ноги ее на миг беспомощно вытянулись в воздухе, упала на землю странная визитка – и поставил на землю. Осторожно поднялся сам. Сима нагнулась, подняла визитку и подала отцу. Он взял.

– Как сердце у тебя? – очень взросло спросила она. Так иногда Руфь спрашивала; дочь до сегодня – ни разу.

Он прислушался к себе и с некоторым удивлением понял, что вроде бы в первом приближении очухался. Ответил:

– Шевелится. Может, тебя понести?

– Вот только этого еще не хватало, – сказала Сима.

Тогда он просто взял ее за руку, и они чинно пошли к дому. Со стороны любой подумал бы просто: как славно гуляют.

– А давай маме ничего не скажем, – вдруг предложила Сима. – Чего ее зря волновать? Нам уже все равно, а она пусть живет как раньше.

Кармаданов даже сбился с шага. Наклонился. Сима тоже остановилась, подняла голову. Они посмотрели друг другу в глаза.

Двенадцать лет пигалице…

Кармаданову оставалось только преклоняться перед мужеством дочери.

– Я – за, – сглотнув от избытка чувств, сказал он.

И тогда словно кто-то распахнул перед ним дверь, по ту сторону которой сверкают в беспредельном пространстве все истины мира – и он увидел: эта родная храбрая пигалица станет поразительной женщиной, а они с Руфью будут гордиться тем, что они – ее родители…

Время эффектно и сполна подтвердило его правоту.