"Разбитая музыка" - читать интересную книгу автора (Стинг)2.Наш молочный магазин на Стейшн-роуд вернулся наконец к своему обычному графику, и вот я отправляюсь в школу с маминым письмом к мистеру Лоу, директору школы. В этом письме нет ни слова правды. Моей маме прекрасно удаются убедительные записки о болезни: ей легче солгать, что у меня был «желчный приступ», чем признаться, что я помогал отцу развозить молоко. Думаю, она считает, что слово «желчный» придает ее записке некоторую медицинскую достоверность, и ей нравится использовать его. Мама будет применять это слово во всех записках, которые она напишет для меня в школу, хотя я никогда в жизни не чувствовал ничего, даже отдаленно это напоминающего. Мотивы этого обмана не выразишь одним словом. Здесь замешана некоторая степень стыда в сочетании с инстинктивным стремлением не делать наши семейные сложности достоянием общественности. Я, разумеется, являюсь убежденным соучастником этой лжи, хотя и не смог бы объяснить, почему она необходима. Бывают дни, когда мне попросту не хочется идти в школу. Там скучно, а при этом так легко уговорить маму позволить мне остаться дома. Мне кажется, она рада моему присутствию, и после того, как я высплюсь, она позволяет мне встать и помочь ей по дому или просто сидеть и смотреть на огонь. Иногда я задергиваю занавески, оставляя между ними специальную щель, и наблюдаю, как пылинки в лучах света плавают, как галактики. Викторианское здание, в котором мы живем, — старое, замысловато устроенное. В нем легко найти укромные места. Я превращаю буфет под лестницей в потайную комнату священника, а пространство за комодом — в пещеру отшельника. Я сижу на шифере крыши нашего молочного магазина, как часовой, и воображаю себя в осажденной крепости. Я — мечтатель, и мама это видит. Она видит и саму себя в фокусе устремленного куда-то за горизонт взгляда своего сына, который представляет себя путешественником. На следующий день я возвращаюсь в школу, неся в кармане очередную записку от мамы. Порой огромная пелена тумана наползает с реки Тайн, и ничего не видно уже на расстоянии ярда. В такие дни мне нравится идти в школу: мир вокруг исчезает, и руины домов маячат в тумане, как остовы кораблей. Еще я люблю ясные весенние утра, когда еще видно луну, бледно рисующуюся на голубом небе, как состриженный ноготь. Мой путь в школу пролегает через разрушенный бомбардировками квартал, улица за улицей тянутся сгоревшие дома, которые пятнадцать лет назад, во время войны, разбомбили летчики «Люфтваффе», метившие в судостроительный завод. Я вижу деревянные, полуразвалившиеся лестничные пролеты, которые ведут в никуда, спальни, безжалостно открытые непогоде, грустные складки оторванных и покоробившихся обоев. Здесь царит затхлый, гнилой запах, здесь сломаны полы, а голые балки перекрытий наводят на мысль о распятии. Мне нравится романтика и таинственность разрушенных улиц, но при виде них я всегда ощущаю что-то жуткое и беспокоящее, как будто это состояние неустойчивости и опустошения может вырваться за пределы разрушенного квартала и накрыть все вокруг, как ядовитое облако. Приближаются выборы, и премьер-министр Гарольд Макмиллан, представитель партии тори, развернул новую рекламную кампанию на плакатах. ВЫ ЕЩЕ НИКОГДА НЕ ЖИЛИ ТАК ХОРОШО, — гласит надпись, исполненная в стиле граффити. Местное отделение партии лейбористов напечатало свои собственные плакаты, используя лозунг тори с зачеркнутыми последними двумя словами. Он гласит: ВЫ ЕЩЕ НИКОГДА НЕ ЖИЛИ. Отец уже ушел на работу. Сегодня школьный день, поэтому я проснулся рано. Я одеваюсь и начинаю спускаться по лестнице вниз, чтобы развести огонь в камине, что в комнате за магазином. Когда я оказываюсь на первом этаже и поворачиваю за угол, я слышу какой-то шум в конце коридора, ведущего к маленькой прихожей и парадной двери. Нагнувшись, я вижу тени двоих людей за матовым стеклом двери прихожей. Я очень тихо спускаюсь вниз по ступенькам, стараясь не издавать ни звука и всем своим весом налегая на деревянные перила. Из-за стеклянной двери слышны тихие стоны и учащенное дыхание, за ней читаются очертания двух прижавшихся друг к другу голов на фоне стены. Я двигаюсь медленно и без единого звука вниз по длинному лестничному пролету, не смея даже вздохнуть. Стоны становятся громче, как будто кому-то делают больно, и, когда моя рука хватается за ручку двери, я ощущаю и ужас и бесстрашие одновременно. Мной движет недоумение, любопытство и, хотя я этого до конца не осознаю, необходимость спасти маму от какой-то ужасной опасности. Когда я поворачиваю дверную ручку, с той стороны стекла внезапно начинается паника. Как только мне удается немного приоткрыть дверь, ее со страшной силой захлопывают с обратной стороны. «Все хорошо, все хорошо», — я слышу мамин голос, старающийся меня успокоить, но его нарочитая нормальность звучит неубедительно. Внезапно мы оба становимся похожи на обреченных в падающем самолете: мама не в состоянии ни утаить опасность от меня, ни скрыть свой собственный страх. Я так ничего и не увидел, но я убегаю прочь и слышу, как где-то позади захлопывается входная дверь. Мама не находит меня, когда поднимается ко мне в комнату. Я спрятался глубоко в моей пещере под лестницей — хранитель тайны, которая недоступна моему пониманию. Мне не известно, узнал ли отец об увлечении матери или интуитивно почувствовал, что происходит что-то не то и подыскал подходящий предлог, чтобы уволить Алана, но Алан больше не работает с нами. На эту тему у нас в семье не было сказано ни единого слова. У меня появилась надежда, что теперь наша жизнь вернется в более или менее нормальное русло, но мои чувства все еще в расстроенном состоянии, и я становлюсь замкнутым и погружаюсь в самого себя. Я спрашиваю себя, нет ли в случившемся моей вины, но мне некому довериться и некому заверить меня, что я ни в чем не виноват. Я начинаю все чаще бывать в доме бабушки и дедушки и проводить там все больше и больше времени. Я не чувствую себя вправе поделиться своим секретом с Агнес или Томом, но я ощущаю себя более защищенным в атмосфере надежности, которая царит в их уютном доме, атмосфере, созданной теми бесчисленными годами, что они провели вместе. Еще мне нравится барабанить по клавишам пианино, которое стоит у них в гостиной. Над пианино висит картина с изображением Сердца Христова. На картине можно увидеть Иисуса, чей сострадательный орган ярко пылает у него в груди, окруженный терновым венком с ужасными шипами. Я начал скучать по нашему пианино с тех пор, как его увезли, поэтому инструмент бабушки Агнес становится идеальной отдушиной для моего невысказанного смятения и затаенной злости. Это та же комната и тот же инструмент, на котором мама аккомпанировала отцу в их счастливые времена, и воспоминание о песенке «Goodnight Irene» витает здесь, как тонкий аромат духов. Я закрываю дверь гостиной и задергиваю занавески. До отказа нажав на обе педали, я набрасываюсь на клавиши с очевидно антимузыкальной свирепостью. Наверное, я ищу гармонии в рухнувшем мире, но совсем не ее производят мои неумелые руки. Из-под моих пальцев вырываются чудовищные звуки, но меня это почему-то успокаивает. Если бы пианино не давало выхода моей агрессии, я, возможно, стал бы преступником. Я громил бы автобусные остановки, воровал всякую всячину в магазине «Вулворт» — да мало ли существует всевозможных мелких правонарушений! Видит Бог, соответствующие знакомства у меня были. Возможно, бабушка Агнес и дедушка Том, которые вынуждены были слушать мою какофонию, смирились бы с ней, если бы знали о моих переживаниях, но они не знали. Никто не знал. Я так и вижу бабушку, которая медленно открывает дверь в гостиную. Она раздраженно сверкает глазами из-под очков в черепаховой оправе. Я прекращаю свою шумную импровизацию, как будто меня застали за чем-то постыдным. — Послушай, сынок, — говорит бабушка, — ты не мог бы сыграть что-нибудь получше, чем эта… — она мучительно пытается подобрать слово, описывающее мои музыкальные опыты, — эта… эта сломанная музыка? Я опускаю голову, не в силах даже взглянуть на нее. «Да, бабушка, я постараюсь». Весной погода наладилась, и отцу уже не составило труда найти замену для Алана. Напряжение, царившее в нашем доме, несколько разрядилось. Моим родителям удавалось, по крайней мере, быть вежливыми друг с другом, хотя и без прежней теплоты. Прихожая больше не могла служить надежным местом для маминых тайных свиданий с Аланом, и теперь мама выезжает из дома только раз в неделю, в четверг вечером, чтобы навестить Нэнси — во всяком случае, так она нам говорит. Она отправляется туда на машине, а отец, мрачный и молчаливый, остается дома с нами. Вероятно, мама не раз пыталась порвать свои тайные отношения с Аланом, но ее душевное стремление и романтическая привязанность к нему неизменно оказывались сильнее. Она встретила любовь своей жизни, и до конца своих дней будет трагически разрываться между этой любовью и узами семьи. Наступила Пасха 1962 года, и я получил право на обучение в гимназии в Ньюкасле. В нашем классе еще сорок одиннадцатилетних детей, но только четыре мальчика и десять девочек набрали количество баллов, достаточное для поступления в гимназию, эту высшую ступень школьной системы того времени. Мой друг Томми Томпсон не вошел в число избранных, хотя, по моему мнению, он умнее любого из нас. Мой отец не любит тратить деньги на пустяки, но мама убедила его, что я заслужил награду за свои успехи в учебе, — я втайне подозреваю, что она чувствует свою вину передо мной из-за того случая с Аланом и хочет как-то ее загладить, хотя и не говорит об этом ни слова. Я намекаю, что видел в магазине новый велосипед — красный, с загнутыми ручками, белобокими покрышками и четырьмя скоростями. Он стоит пятнадцать гиней — огромные деньги. Я знаю, что рискую, но знаю и то, что вряд ли когда-нибудь еще окажусь в таком выгодном положении. Эрни с некоторой неохотой отправляется вместе со мной в велосипедный магазин, который располагается неподалеку от Хай-стрит, по соседству с похоронным бюро. Велосипед стоит в самом центре витрины, как приз для какого-нибудь телевизионного шоу. При виде его даже отец приходит в восторг. Его как инженера не может не восхищать легкость велосипедной рамы, передаточный механизм и система тормозов. Держась за ручки руля, я вдыхаю новизну моего велосипеда, а его хромированная сталь мерцает, как обещание будущего счастья. — Спасибо, папа. — Только будь поосторожнее. — Да, папа! Томми живет в квартале муниципальных домов в миле отсюда, и я решаю отправиться на новом велосипеде прямо к нему. На дворе весна, и все вокруг сияет новизной, как и сам велосипед — сверкающий символ жизни, полной свободы и приключений. Я прислоняю велосипед к стене дома Томми, рядом с облупленной кухонной дверью. Я захожу в кухню. — Томми дома? — Он смотрит телевизор, — говорит мама Томми. — Он не в настроении. Меня никто не останавливает, и я вхожу в гостиную. — Привет, Томми, у меня новый велосипед, — с порога говорю я. В комнате темно, потому что занавески задернуты, а Томми, сидя в кресле, пристально смотрит на телевизионный экран с настроечной таблицей. Это черно-белая картинка из пересекающихся горизонтальных и косых линий, которая в те времена была единственной дневной телевизионной программой. Вероятно, специалисты-телевизионщики использовали это время, чтобы освоить и настроить ту новую для тех лет технологию, которая должна была ввести окружающий мир в гостиные наших домов. Томми не отвечает. Он продолжает сидеть, уставившись на экран. Его губы сурово сжаты, и теперь, когда я немного привык к полумраку, становится заметно, что его глаза покраснели и опухли. Из кухни приходит мать Томми. — В чем дело, Томми, сынок? Ты что, язык проглотил? Поздоровайся со своим другом. — Заткнись ты! Я вздрагиваю в страшном замешательстве, когда она поворачивается ко мне. — Ах, наш сильный мальчик плакал, потому что он провалил экзамен в гимназию. — Я сказал, заткнись, — кричит Томми. В комнате нависает густая атмосфера насилия, но мать Томми отнюдь не собирается успокаиваться теперь, когда она получила меня в качестве слушателя своих шумных тирад. — Как же, как же. Мистер Важная Персона не ходил в школу: он круглыми днями бездельничал, курил свои самокрутки и бог знает чем еще занимался, но он заплакал как младенец, когда получил свои результаты. Ведь так, мальчик? — Заткнись и иди к черту. — Не напрашивайся, голубчик, ты еще слишком мал, чтобы я не смогла ударить тебя. — Убирайся к черту! С этими словами Томми вскакивает со стула и стремительно пересекает комнату. Как в кинокадре, его силуэт вырисовывается в дверном проеме кухни. Он медленно поворачивается ко мне. — Ты идешь или как? Я робко следую за ним, стараясь казаться как можно более незаметным. — Ммм, до свидания, миссис Томпсон. — До свидания, сынок, — как ни в чем не бывало, отвечает она, а затем кричит вслед уходящему Томми: — А ты чтоб вернулся до темноты, а не то отец задаст тебе ремня. Слышал, что я сказала? Но Томми уже за дверью, а вместе с ним и я. Может быть, он и обращает внимание на мой новый велосипед, однако не говорит о нем ни слова. Между нами мгновенно устанавливается молчаливая договоренность: он не будет замечать мой новый велосипед, а я сделаю вид, что не вижу его покрасневшие глаза. — Куда поедем? — спрашивает он, и это слегка огорошивает меня, потому что маршруты наших странствий всегда определял Томми. — Может, поедем в Госфорт-парк, — осмеливаюсь предложить я. — Хорошо, поехали. Томми направляется в обветшалый деревянный сарай, пристроенный к дому, и появляется оттуда с полуразвалившимся старым велосипедом, который достался ему от сестры. Велосипед явно видал лучшие времена. Мало того что у него низкая рама, как у всех женских велосипедов, и кривое переднее колесо с несколькими отсутствующими спицами, он еще и слишком мал для Томми и к тому же вручную выкрашен черной эмалью. Короче говоря, этот велосипед — жалок и смешон, но я никогда не осмелился бы сказать об этом Томми, который всем своим видом провоцирует меня на какое-нибудь унизительное высказывание в адрес велосипеда. Он все еще отказывается признавать существование красного трофея, который, как олицетворенная обида, сверкает в моих руках. Мне приходит в голову, не проверяет ли меня Томми. Наверное, радуясь своему поступлению в гимназию, я предположил, что туда поступил и Томми: ведь он, без сомнения, достаточно умен. Я забыл и о дурной наследственности его семьи. Но то, как моему другу удается сохранить чувство собственного достоинства, несмотря на удручающую разницу между моим и его велосипедом, немного напоминает Клинта Иствуда, который едет верхом на осле в первой сцене фильма «Хороший, плохой, злой»: да, велосипед уродлив, но я никогда не рискнул бы сказать об этом вслух. Госфорт-парк расположен на севере Ньюкасла, в пяти милях от того места, где мы живем. Там есть ипподром, и пейзаж очень напоминает сельский. Это самое близкое к нашему дому место, где можно побыть на природе. Мы пускаемся в путь. Томми едет позади меня на своей развалине. Мы не проехали и нескольких улиц, когда стало ясно, что велосипед Томми не в состоянии угнаться за моим. На каждом углу я оборачиваюсь, вижу, как Томми отчаянно борется с крошечными колесами своей развалюхи, и жду, когда он поравняется со мной. Мой друг взбешен, и с каждым преодоленным метром у него становится все меньше и меньше сил. В следующий раз, когда я оборачиваюсь, чтобы его подождать, я вижу, как он со злостью пинает лежащий на боку велосипед в придорожную канаву, приговаривая: «Чертов кусок дерьма!» Я подъезжаю к нему — ослепительное видение ярко-красной краски и хромированной стали. — На что ты, черт возьми, уставился? — взрывается Томми. — Томми, с такой скоростью мы никогда не доберемся до Госфорт-парка. — Мне удаетсяподавить свое раздражение, и после некоторого колебания я решительно говорю: — Почему бытебе не взять на время этот велосипед, а я возьму твой. Эти слова немедленно производят эффект, и в первый раз Томми удостаивает внимания мой новый велосипед, после чего смотрит на меня с некоторым подозрением: — Кто тебе его купил? — Отец, — из осторожности я стараюсь быть односложным. — Почему, сегодня ведь не твой день рождения? Теперь я не знаю, что ответить. — Ты получил его за то, что поступил в гимназию, так ведь? Я не отвечаю на его вопрос, но мне все-таки удается подобрать нужные слова: — Так ты берешь велосипед или нет? Томми переводит свой расчетливый и проницательный взгляд с меня на велосипед, с преувеличенной значительностью поглаживая кончик своего подбородка. — Я прокачусь на нем, — говорит он, стараясь изобразить как можно более снисходительнуюинтонацию, и взбирается на мой новый велосипед с невероятно равнодушным видом. Я достаю из канавы ветхое посмешище, принадлежащее моему другу, и мы снова пускаемся впуть. На этот раз Томми мчится впереди, а я выбиваюсь из сил, чтобы не отстать от него, проклиная несчастную машину с ее нелепыми педалями и кривыми колесами. — Слезай и подои его! — кричит мне какой-то бездельник на углу улицы, добавляя к моейусталости еще и стыд. Едва ли я смогу объяснить этому задире, что сверкающее красной краской фантастическое видение, несущееся впереди и мелькающее своими белобокими покрышками, — на самом деле мой велосипед и что на самом деле я делаю моему другу одолжение. Через некоторое время уже не Томми, а я пинаю несчастный старый велосипед в придорожную канаву и проклинаю того, кто его сделал. — Ты, наверное, хочешь получить свой велосипед назад? — интересуется Томми. В конце концов нам все-таки удается добраться до Госфорт-парка и вернуться обратно донаступления темноты. Последний отрезок пути на новом велосипеде едет Томми. Он кружитвокруг меня, не держась руками за руль и как бы поддразнивая. Мы расстаемся на углу Стейшн-роуд и Вест-стрит. Томми забирает свое жалкое подобие велосипеда и отдает мне мою новенькую машину. Когда мы направляемся каждый к своему дому, между нами ощущается какое-то легкое напряжение. — Ммм, спасибо, — говорит Томми. — Не за что, — отвечаю я. Томми был моим лучшим другом почти шесть лет, а потом наши судьбы печальным и неизбежным образом разошлись. Но именно это время стало временем дружбы, которую я запомню на всю жизнь. В нашей семье музыка звучала всегда: мама играла на пианино, папа пел. Даже отдаленно напоминающие музыку звуки, которые извлекал из своей мандолины дедушка Том, внушили мне уверенность, что право на музыку положено мне по рождению. Самый младший брат бабушки Агнес, мой двоюродный дедушка Джо, умел играть на аккордеоне. Он часто повторял со своим обычным юмором и самоиронией, что джентльмен — это «человек, который может играть на аккордеоне, — многозначительная пауза, — но не делает этого!». Во время войны дедушка Джо удостоился похвалы в официальном донесении. Его батальон попал в засаду на побережье Крита, и солдаты ждали, когда флот сможет их эвакуировать. Целыми днями немецкие самолеты безжалостно бомбили их с воздуха. Дедушка Джо играл на аккордеоне на протяжении всего сурового испытания и, согласно официальному донесению, «в самых тяжелых условиях поддерживал в войсках боевой дух». Дедушка Джо вовсе не был отважным героем, он был испуган не меньше, чем остальные мальчики-солдаты на том берегу, но я понимаю, почему он играл на своем инструменте, когда падали бомбы, и люблю его за это. Он выжил на войне и до глубокой старости играл в рабочих клубах. Благодаря еще одному дяде, хотя и не родному мне по крови, я становлюсь обладателем гитары. Это один из старейших друзей моего отца, который уезжает в Канаду и просит разрешения оставить некоторые из своих вещей на хранение у нас на чердаке. Среди этих вещей — потрепанная акустическая гитара с пятью ржавыми струнами. Я хватаюсь за нее как изголодавшийся человек, попавший в кондитерскую, так, будто у меня есть какое-то священное право на эту вещь. Мне так долго не хватало нашего пианино, а на бабушкином я играть перестал, чтобы не травмировать ее своими немелодичными экспериментами. Мама не упоминает о пианино с того самого дня, как его увезли на голубом грузовике, но я знаю, что и она грустит о нем. Гитаре необходимы новые струны, а мне необходимо сообразить, как на ней играть. Рядом с кинотеатром «Гомон» расположен музыкальный магазин Брэдфорда. Мистер Брэдфорд носит очки с толстыми линзами из горного хрусталя, у него непослушные седые волосы, которые торчат в разные стороны, и совершенно невообразимая манера говорить. Нужно потратить уйму времени на то, чтобы расслышать и понять, что он говорит. Мистер Брэдфорд говорит на уникальном диалекте, который состоит почти из одних только гласных. В его магазине мне доводилось видеть, как компании уличных мальчишек-хулиганов в своих длинных пижонских вельветовых пиджаках, узких галстуках, и знаменитых теннисках «бразель-крипер» потешались над мистером Брэдфордом, прыская в кулак в то время, как он отчаянно пытался ответить на их издевательские вопросы. — Полфунта сосисок и две палки сервелата, мистер Брэдфорд, — просит один из них. Старик начинает свою запинающуюся фразу, которая звучит так, как будто задыхаются сами слова. Кажется, проходит целая вечность, когда наконец с некоторым раздражением ему удается выговорить: — Ээо уузыаы мааи… — Что он сказал? Ты можешь как следует говорить по-английски, старик? Я страстно мечтаю быть достаточно смелым, чтобы сказать им: «Он говорит, что это музыкальныймагазин, вы, чертовы идиоты». Но я ничего не говорю, и мне стыдно. Стыдно, что я такой маленький, и стыдно своей трусости. Я боюсь уличных хулиганов, а они, в свою очередь, даже не замечают моего существования. — Ну, хорошо. А как насчет банки клетчатой краски? Не продадите ли упаковку дырок отгвоздей? Но хулиганам уже наскучила эта игра, и они выходят из магазина, хихикая в рукава своих просторных пиджаков. Они опьянены успехом своей собственной шутки. Мне нравится старый мистер Брэдфорд и его магазин. Для меня это место как пещера Аладдина. В витрине музыкального магазина во множестве выставлены конверты долгоиграющих пластинок и пластинки с только что вышедшими шлягерами. При входе в магазин посетителя встречает звон колокольчика и список двадцати самых популярных песен из журнала На полке прямо за стойкой мистер Брэдфорд хранит наборы гитарных струн. По королевской цене в две полукроны я покупаю струны «Black Diamonds» и трачу еще пять выпрошенных у мамы шиллингов на книжку «Основы игры на гитаре» Джеффри Сислея. Эта книжка научит меня настраивать гитару, исполнять основные аккорды и читать ноты. Я на седьмом небе от счастья. Мной овладевает какая-то одержимость, я использую каждую свободную минуту, чтобы лишний раз подержать гитару в руках, заглянуть внутрь ее корпуса и в очередной раз проиграть одну и ту же последовательность аккордов. Я часто думаю, что игра на музыкальном инструменте — это какой-то невроз навязчивости или признак асоциальности играющего, но я так и не могу решить, способствует ли игра на музыкальном инструменте социализации человека или человек, который берется за инструмент, изначально неспособен к нормальной жизни в обществе, а музыка служит для него лишь некоторым утешением. Нечего и говорить, что, став обладателем гитары, я сделался еще менее общительным с домашними и с головой погрузился в тот герметичный мир, который создал себе сам. Успешно сдав экзамен в гимназию, я потерял всякий интерес к школе, которую тем не менее нужно было заканчивать. Я практически перестал тратить силы на учебу и даже притворяться, что делаю это. Мистер Лоу негодует, потому что я — один из всего лишь четырех мальчиков во всем классе, поступивших в гимназию. Перед всем классом он объявил, что я зазнался. Это далеко не первый раз, когда меня обвиняют в высокомерии, но это совсем не высокомерие, это простая лень. Как бы то ни было, эта школа скучна, и вскоре я уйду в другую. С тех пор как начался мамин роман с Аланом, секс, кажется, пустил свои ростки повсюду, словно побеги диких крокусов после долгой и утомительной зимы. Газетные заголовки кричали: СКАНДАЛ, ПРОФЬЮМО, КИЛЛЕР. Правительство Макмиллана на грани краха. Киноафиши в мгновение ока превратились в сенсационные плакаты сексуального содержания, рекламирующие «любовные игры» и «непристойные истории». Газетную лавку на Хай-стрит заполонили изображения полуобнаженных женщин, сладострастно глядящих с обложек журналов и дешевых книг. Дома у нас есть альбом Джулии Лондон. На конверте пластинки напечатана ее фотография в очень коротком вечернем платье. Стоит только закрыть рукой низ конверта, и она кажется совершенно обнаженной. Это зрелище вызывает в моем теле такое возбуждение, что я выбегаю на улицу и взбираюсь на фонарный столб позади дома, но от этого становится только хуже. Я могу сидеть на столбе часами. Мои ночные приключения доходят до одержимости (теперь я прекрасно знаю, что это не кровь пачкает мои простыни), но мама слишком смущена или слишком подавлена собственной виной, чтобы сказать мне что-нибудь о моих более чем очевидных ночных занятиях. И тем не менее я все еще убежден, что это феноменальное открытие принадлежит мне одному. Я так и не поделился им ни с одним из своих друзей, уверенный, что никто из них, даже Томми, не поймет, о чем вообще идет речь. Об исповеди я боюсь даже подумать и втайне наслаждаюсь своим грехом. Я надменно воображаю себя одним из падших ангелов Божьих. В школе, помимо Томми (который далеко не всегда бывает на уроках), я завел других друзей-правонарушителей среди своих одноклассников. С одной стороны, я искал их покровительства, с другой — испытывал искреннюю любовь и восхищение перед их миром, где с такой естественностью курили, сквернословили и воровали. Хотя я сам не принимаю прямого участия в этих делах, большинство моих друзей живут именно такой жизнью, и я нередко сопровождаю их повсюду, как какой-нибудь иностранный корреспондент, нейтральный наблюдатель. Магазин «Вулворт» на углу Стейшн-роуд и Хай-стрит — настоящая Мекка для обладателей ловких рук и глубоких карманов. За кинотеатром «Риц» собираются те, кто в совершенстве овладел искусством изготовления самокруток, — вскоре это место будет переименовано в самокруточную фабрику Rizla. Здешние сборища сопровождаются изощренным сквернословием и мастерскими плевками. Единственное занятие этих ребят, в котором я принимаю активное участие, хотя и не по своей воле, — это драки. Дело в том, что с тех пор, как я пошел в школу, я всегда был по меньшей мере на полторы головы выше всех в классе. И если это обстоятельство не очень смущало головорезов из моего класса, оно тем не менее сильно досаждало головорезам из старших классов, особенно тем, которые не вышли ростом. Волей-неволей я вынужден драться с ними после школы за «Рицем». Но поскольку я с семилетнего возраста грузил металлические ящики с молоком, битва обычно оказывается не очень равной, а победа — почти столь же неприятной, как поражение. И в то же время «Риц» — место счастливых воспоминаний. Здесь я увидел свои первые фильмы: Фесса Паркера в роли Дэви Крокета, Дорис Дэй в «Пожалуйста, не ешьте маргаритки». Мы с братом провели в этом кинотеатре много времени, когда мама хотела, чтобы нас не было дома. Мы никогда не использовали слово «фильм», мы всегда говорили «картина». Сначала в городе появилось около полудюжины кинотеатров сразу, но к концу пятидесятых осталось только два: «Гомон» и «Риц». Мы с Филипом ходили в «Риц» смотреть «Пушки острова Наварон» с Грегори Пеком и Дэвидом Нивеном. Нам даже удалось попасть на «Авантюристов», попросив кого-то из взрослых в очереди притвориться нашим сопровождающим, чтобы насладиться запретным упадочничеством фильма, на который пускали не всех. По субботам утром в кинотеатре «Риц» шла программа «ABC Малыши», где показывали кино для детей и мультфильмы. Это были отличные программы, но в моем перевозбужденном и склонном понимать все буквально сознании родилась уверенность, что мы с братом присутствуем на них незаконно. Я вообразил, что на эти сеансы допускаются только дети горняков[9]. Мы тщательно скрывали свое происхождение, и целых две недели проходили незамеченными. Самым острым воспоминанием от этих просмотров остался шок появления на экране цветного кино, благодаря которому серые улицы за стенами кинотеатра стали казаться еще более мрачными и монотонными, чем были на самом деле. Я начал верить, что мир за пределами наших мест со свинцовыми водами реки Тайн и небом цвета обшивки военных кораблей существует в ином цветовом пространстве. Там царят охра и лимонно-желтый, лиловый и синий кобальт, нам же суждено наслаждаться ими лишь в тех целлулоидных сказках, которые так захватывали и так очаровывали нас длинными, дождливыми днями. Мне кажется, что из фильмов я узнаю не меньше, чем в школе, хотя большинство учителей считает меня способным учеником. В моих способностях не сомневается даже мистер Лоу, который меня не особенно жалует. Поэтому меня вместе с остальными «яркими звездочками» помещают в специальный анклав в правой части классной комнаты, состоящий большей частью из девочек и отделяющий меня от друзей. Я сижу рядом с Брайаном Бантингом, милым, интеллигентным мальчиком, у которого «какие-то проблемы с гландами». Брайан очень крупный, и это делает его мишенью издевательских шуток со стороны ребят из левой части класса. Благодаря своему удивительно высокому росту я тоже отчасти ненормален, поэтому между мной и Брайаном возникает определенная симпатия и интеллектуальное взаимопонимание, которое не распространяется на остальных ребят нашего класса. Единственное, что мне нравится в школе, — пение. Мы учим гимны, хоралы и народные песни. Все это мы исполняем хором под аккомпанемент пианино. У меня хороший голос, но, когда мистер Лоу просит каждого ученика спеть по отдельности, я подстраиваюсь под убогое пение моих друзей-хулиганов, вместо того чтобы обнаружить свои певческие способности. Я делаю это из опасения утратить друзей и авторитет. Мистер Лоу часто выглядит озадаченным, когда слышит чистое, звонкое сопрано откуда-то из задних рядов, но ему так и не удается понять, кто это. Брайан, я и еще двое мальчиков, а также девять девочек успешно сдали экзамен в гимназию. В результате между мной и моими прежними друзьями растет чувство отчуждения. Отдаляться стал и Томми Томпсон, который обречен теперь на богадельню под названием средняя современная школа, где уровень возможностей и перспектив удручающе низок. Об этом знают сами ребята; об этом знают учителя; знаем об этом и мы, избранные. Мы будем носить униформу, которая будет нас выделять, мы будем учить латынь и высшую математику, которые заставят нас мыслить по-другому, на нас будут возлагать надежды, и мы начнем вести себя по-другому, и мы примем эту отдельность как то, что положено нам по праву. Шрамы от этой узаконенной жестокости по сей день остались у представителей обеих сторон. Как раз тогда, когда я начинаю учебу в новой школе, происходит североатлантическая встреча Хрущева и Кеннеди по поводу ракетных баз, которые СССР разместил на Кубе, а вместе с этим и недолгому затишью на Стейшн-роуд, 84 приходит конец. Кажется, что весь мир неудержимо катится в хаос и кошмар и заодно с ним жизнь в нашем доме над молочным магазином превращается в череду отвратительных, уродливых скандалов. Почти все, что говорят друг другу мои родители, окрашено сарказмом и язвительностью, полно колкостей и направлено только на то, чтобы обидеть, уязвить и запутать. Мой брат и я усваиваем этот ужасный язык взаимного разрушения. Это «окопная» война нашего детства, которую мы с братом вынуждены пересиживать под ядовитыми тучами брани, что разрастаются над нашими головами, и нам не известно, будет ли этому когда-нибудь конец. Когда маме уже не хватает слов, она начинает бросать в отца все, что попадается ей под руку, целя ему в голову, но он никогда не отвечает ей тем же. Он только смотрит на нее мрачным, угрожающим взглядом или отпускает в ее адрес какое-нибудь саркастическое замечание и замолкает, от чего мама приходит в еще большую ярость. Возможно, любые виды физиологического проявления эмоций были подсознательной потребностью моей матери, и, возможно, отец на подсознательном уровне тоже знал об этом, поэтому и не отвечал насилием на насилие, но мое детское сердце было благодарно за то, что кровь так никогда и не пролилась. Сегодняшняя ссора разгорелась из-за машины, нашего драгоценного автомобиля «воксхолл виктор». Сегодня четверг, и мама собирается ехать к Нэнси. Она хочет взять машину, но отец по какой-то причине против. — Куда ты едешь? — спрашивает он. — Туда же, куда я езжу каждый четверг, — отвечает она. — И что же это за место? — спрашивает он с тонким налетом вежливости, за которым скрывается ядовитая ирония. И вот начинается: отец и мать принимаются снова и снова осыпать друг друга одними и теми же упреками. Отец делает выпад по поводу неопределенности ее ответа, мать ставит ему в вину его сарказм. Ни один из них не способен вырваться из замкнутого круга и высказать что-нибудь начистоту. Дело доходит до того, что раздраженная и загнанная в угол мама пронзительно кричит, уже не в силах сосчитать все колкости отца. Теперь, что бы он ни говорил, что бы ни делал, — ее невозможно унять. Мой маленький брат сосет свой палец, а я сижу, перебираю струны гитары и мысленно молюсь, чтобы они прекратили ссору. Я решил: если они разойдутся, я останусь с папой. Я всем сердцем люблю маму, но только отцу я доверил бы свою жизнь. Он хороший солдат, смелый и честный, его стоицизм придает ему надежности, тогда как мама уже сейчас — не более чем истеричный, кричащий призрак. У меня странное и пугающее предчувствие, что она умрет молодой. На этот раз победа осталась за мамой только благодаря более высокому накалу раздражения и способности громче кричать. Победив, она устремляется вверх по лестнице; чтобы переодеться. Я, никем не замеченный, выхожу через заднюю дверь и вместе с велосипедом жду на углу Лорел-стрит. Она появляется через двадцать минут, цветущая и прекрасная, пугливая и быстрая, как лань, убегающая от охотника. Когда автомобиль трогается, я следую за ним на некотором расстоянии, чтобы мама не увидела меня. Нэнси живет в миле от нашего дома, если ехать на восток, но вскоре становится ясно, что мама едет совсем не туда. Она свернула с Хай-стрит и стала петлять по улицам. Я следую за ней, и внутри у меня нарастает тревога. Я догоняю ее, изо всех сил нажимая на педали. Она должна увидеть меня в зеркале заднего вида, она просто не может меня не видеть! Автомобиль набирает скорость, и я устремляюсь вслед, наблюдая, как голубоватое облачко дыма вырывается из его выхлопной трубы. Я слышу, как мама нажимает педаль газа, слышу шум трансмиссии и скрежет коробки передач, после чего машина быстро удаляется и исчезает за поворотом. Вернувшись домой, я прохожу мимо родительской спальни. У папы, должно быть, опять мигрень. Во всяком случае, я думаю, что у него мигрень, потому что он тихо плачет, но я не знаю, как его успокоить. |
||
|