"Черная книга" - читать интересную книгу автора (Гроссман Эренбург В.Гроссман И.Эренбург,...)

В. Гроссман, И. Эренбург
Черная книга

Рассказ инженера Ю. Фарбера

Я по профессии инженер-электрик. До войны я жил в Москве, работал в научно-исследовательском институте связи и заканчивал аспирантуру по специальности.

С первых дней войны я находился в рядах Красной Армии.

Осенью 1941 года я попал в окружение, и после блуждания по лесам и попытки выбраться к своим был захвачен немцами.

Один из немцев, посмотрев на меня, сказал:

"Этому в плену мучиться не придется – он еврей и сегодняшнего заката уже не увидит".

Я все понял, так как владею немецким языком, но не подал и виду.

Единственное, что я сделал – это уничтожил все бумаги и документы, имеющие ко мне отношение. В это время по дороге проходило большое количество пленных. Меня поставили в ряды. и повели по дороге под конвоем… По пути нас остановил эсэсовский патруль и, не объясняя причин, стали выводить из рядов отдельных пленных. Если у человека был длинный, горбатый нос, они его выводили, или расстегивали рубашку на груди, если на груди была растительность, то его тоже выводили, но меня они не тронули. Надо сказать, что когда я без очков, то у меня не очень такой бросающийся в глаза характерный вид и произношение у меня достаточно чистое русское…

Нас, большую группу пленных, повели на пригорок окруженный колючей проволокой. Мы лежали на площадке под открытым небом; по сторонам стояли пулеметы. Через три дня нас заперли в товарные вагоны и повезли; не давали ни еды, ни воды, не отворяли дверей- На шестые сутки нас привезли в Вильнюс. В вагонах осталось очень много трупов. Восемь тысяч пленных поместили в лагерь, в Ново-Вилейку, около Вильнюса. Люди жили в бывших конюшнях без окон и дверей, стены были в огромных щелях. Начиналась зима.

Пищевой рацион был таков – килограмм хлеба на 7 человек, но часто хлеба не давали. Немцы привозили смерзшуюся глыбу картофеля с грязью, льдом, шелухой, соломой. Ее бросали в котел, разваривали до состояния крахмала; пленный получал пол-литра баланды.

Каждое утро из всех бараков вытаскивали мертвецов. К яме волокли трупы, их слегка присыпали хлорной известью, но не закапывали, ибо на другой день в эту же яму сбрасывали новую партию трупов. Бывали дни, когда число трупов превышало полтораста, нередко вместе с трупами в яму бросали и живых людей.

Немцы называли нас подонками человечества – "унтерменш". Однажды за какую-то ничтожную провинность немцы приказали двум пленным лечь животами в лужу, которая уже покрылась тонким льдом.

Их оставили на ночь, а они ведь лежали голые, и они замерзли.

У меня в памяти остались две даты – ночь с 5 на 6 декабря 1941 года и ночь с 6 на 7. У меня был товарищ, молодой парень, 20 лет, украинец – Павел Кирполянский. В нашем бараке было холодно и чтобы согреться, мы ложились на одну шинель, а сверху покрывались другой, и спали в обнимку. Мы были усеяны паразитами. Сыпной тиф косил людей. В эту ночь мы лежали обнявшись с Павлом. Внезапно я был разбужен, чувствую, что он порывается бежать. Я положил ему руку на лоб и сразу понял, в чем дело. Павел горел в жару, в бреду он меня не узнавал. Оставлять его без шинели нельзя было, я его обхватил и держал крепко в своих объятиях до утра-. Утром он умер, его поволокли в яму- Однако я не заболел тифом.

В ночь с 6 на 7 декабря, с двух сторон, возле меня лежали мои товарищи, украинские парни. Мы обнялись, мне было тепло, и я крепко спал. На рассвете раздается свисток, я стал толкать своего соседа Андрея. Он не отзывался, он был мертв. Я стал будить второго соседа – Михайличенко. Он тоже был мертв. Оказывается, эту ночь я спал рядом с мертвецами.

Мысль о том, что я останусь жив и буду в Москве, меня никогда не покидала.

Я заставлял себя умываться и даже бриться. В бараке был парикмахер. Он изредка брил военнопленных и в качестве платы взимал одну картошку. В этот день, 7 декабря, меня ожидала большая удача: мне попалась в баланде целая картошка. Я решил побриться. Когда я протянул парикмахеру картошку, выловленную из супа, он посмотрел на меня и сказал: "Не надо-." Я спросил: "Почему?" Он ответил: 'Ты все равно на этой неделе помрешь, кушай сам".

Прошла неделя, я снова пришел бриться. Парикмахер был поражен, увидев меня:

"Как, ты еще жив? Ну ладно, я тебя еще раз побрею бесплатно, все равно ты скоро помрешь".

Когда, однако, я пришел и в третий раз, то парикмахер сказал:

"Я тебя буду брить бесплатно, пока ты не умрешь".

В это время не было ни номеров, ни регистрации. Евреев специально не выискивали. Но достаточно было кому-нибудь указать пальцем на любого человека и сказать либо "юде", либо "жид" и человека немедленно расстреливали. Никаких доказательств не было.

К новому году я уже не мог ходить – у меня был голодный отек Пальцы на ногах сначала почернели, потом мясо отваливалось и были видны кости на пальцах.

Выделенный из пленных переводчик, ленинградский студент Игорь Деменев, – впоследствии он с товарищами убил немецких охранников и бежал, – помог мне попасть в лазарет при лагере. Среди нескольких деревянных бараков, в разрушенном кирпичном домишке переводчик и несколько врачей-военнопленных организовали инфекционный лазарет. Ко мне врачи отнеслись хорошо.

Заместителем главного врача был доктор Евгений Михайлович Гутнер из Сталинграда. Он отнесся ко мне с братским сочувствием и заботой. К маю месяцу я начал ходить, в июне мог подниматься на второй этаж. Лазарет был единственным местом в лагере, куда немцы не заглядывали, так как боялись тифа и туберкулеза. Меня не выгнали из лазарета, а сделали уборщиком. Смертность была огромная.

В этом лазарете я прожил до конца 1943 года. Количество военнопленных все уменьшалось. Из привезенных восьми тысяч осталась в живых небольшая горсточка.

Немцы использовали пленных на работах за пределами лагеря. Жители подкармливали военнопленных.

Военный врач Сергей Федорович Мартышев шел на величайший риск, чтобы спасти возможно большее количество людей. Под разными вымышленными предлогами он задерживал людей в лазарете, оказывал им всяческую поддержку.

Когда мы узнали о Сталинграде, это произвело огромный поворот в настроении военнопленных и гражданского населения, все поняли, что война немцами проиграна.

Отрезанный от всего мира, наш маленький коллектив тоже включился в борьбу против немецких захватчиков.

Для немцев писали листовки, некоторые на немецком языке писал и я. В одной листовке я писал: "Господь бог дал немцам три качества – ум, порядочность и нацизм, но никто не обладает больше, чем двумя достоинствами. Если немец умный и нацист, то он непорядочный, но если он умный и порядочный, то он не нацист".

В другой листовке было написано просто: "Гитлеру капут".

Охранники были рослые, широкоплечие, упитанные. Машина с новой охраной въехала в лагерь. Колючая проволока образовывала две стены, и как мы потом узнали, в проходе были мины.

В проволоке был еще один небольшей узкий проход. Этим проходом нас подвели к краю огромной ямы. Это был котлован для нефтехранилища; диаметр составлял 24 метра. В глубину яма имела 4 метра. Стены ее были зацементированы. Две трети ямы было укрыто бревнами, а одна треть открыта. На дне ямы я увидел женщину и понял, что там живут люди. Наверху лежали две лестницы. Одна лестница считалась "чистой", ею пользовались только немцы. Нас спустили вниз по "нечистой" лестнице, охрана осталась наверху. Откуда-то вызвали старшего рабочего, это был еврей по имени Абрам Гамбург, из Вильнюса. Немцы его звали Франц. Вызвали еще одного рабочего по имени Мотл, которого немцы звали Макс. Он был в кандалах, ему приказали и нас заковать.

Это были цепи из звеньев, толщиной немного меньше пальца. Их накладывали на ногу, пониже колена, примерно там, где оканчиваются сапоги. Цепь свисала до земли; чтобы она не мешала ходьбе, половину цепи разрешили веревкой подвязывать к поясу.

Когда все прибывшие были закованы в цепи, появился начальник, штурмфюрер.

Это был утонченный садист, ему было лет 30. Он был щегольски одет, на нем были белые замшевые перчатки до локтя. Сапоги блестели, как зеркало. От него очень сильно пахло духами. Он держал себя очень высокомерно не только с нами, но и немцев охранников держал в неимоверном страхе.

Нас выстроили, он спросил каждого – откуда он. Мы с Костей Потаниным сказали, что мы не понимаем его (я все время скрывал знание немецкого языка). Старший рабочий Франц переводил. Штурмфюрер говорил по-еврейски и по-польски, кое-как он объяснялся по-русски.

Когда дошла очередь до меня и он спросил: "Откуда ты?", я ответил, что из Москвы.

Штурмфюрер насмешливо сказал: "Люксус город Москва" и посмотрел на меня в упор. Я ответил: "А что, не любишь Москву?" Переводчик Франц затрясся, он перевел мои слова в очень смягченном виде. Штурмфюрер замахнулся, но не тронул меня.

Он сказал, что мы будем работать на важной работе государственного значения "Не пытайтесь снять кандалы, потому что их будут проверять несколько раз в сутки, при малейшей попытке бежать вы будете расстреляны. Не думайте бежать, потому что из Понар никто не уходил и никто никогда не уйдет". Потом началось перечисление: за малейшую по- пытку к бегству – расстрел. Во всем мы должны слушать команду начальников, за малейшее нарушение-расстрел. Мы должны выполнять правила внутреннего распорядка-иначе расстрел. Должны прилежно работать, кто будет обвинен в лени – расстрел. Он говорил очень долго, и мне стало ясно: умереть здесь нетрудно-После этой назидательной речи он ушел. Мы стояли на дне ямы, там была одна женщина и из глубины ямы вышла вторая. Мы стали с ними беседовать.

Мы фазу задали им вопрос – будут ли нас кормить. Они ответили: "Об этом вы не беспокойтесь, кормить вас будут, но выйти живыми вам не удастся".

Мы зашли под навес; там был деревянный загон, который назывался бункером, и маленькая кухня. Женщины сказали, что здесь живут евреи из Вильнюса и окрестных сел. Они скрывались вне гетто, но их нашли, посадили в тюрьму, а потом привезли сюда. Канторович, о котором я уже упоминал (он был виленец), перекинулся несколькими фразами с женщинами. Они стали откровеннее и сказали, что это Понары, где расстреляны не только вилен-ские евреи, но и евреи из Чехословакии и Франции. Наша работа будет состоять в том, чтобы сжигать трупы. Это держится в величайшем секрете. Немцы думают, что женщины ничего не знают, и мы тоже не должны проговориться. При немцах надо говорить, что мы занимаемся заготовкой леса. Не успели мы все это услышать, как раздался свисток, и мы должны были подняться наверх по лестнице. Нас построили попарно и повели.

Первое, что нас ошеломило – это запах.

Надзиратель СД сказал:

– Возьмите лопаты, отбросьте песок и если увидите кости, то выбрасывайте наверх.

Я взял лопату, опустил в песок она сразу наткнулась на что-то твердое. Я отгреб песок и увидел труп. Надзиратель сказал:

"Ничего, так надо".

То была колоссальная яма, которую начали заполнять еще с 1941 года. Людей не закапывали и даже хлорной известью не заливали, это был конвейер, действовавший непрерывно. Трупы падали в беспорядке, в разных позах и положениях Люди, убитые в 1941 году, были в верхней одежде. В 1942 и 1943 гг. была организована так называемая зимняя помощь, – кампания "добровольного" пожертвования теплой одежды для немецкой армии. Пригоняемых на расстрел немцы заставляли раздеваться до белья, а одежда шла в фонд "добровольных" пожертвований для немецкой армии.

Техника сожжения была такая: на краю ямы из сосновых бревен строился очаг, 7х7 метров, помост, один ряд стволов, поперек стволы, а в середине труба из сосновых стволов. Первая операция состояла в том, чтобы разгребать песок пока обнаруживалась "фигура", (немцы велели так называть трупы).

Вторую операцию осуществлял "крючок", так назывался рабочий, который извлекал тела из ямы железным крючком. Тела лежали плотно. Два "крючка", обычно это были самые сильные люди из рабочей команды, забрасывали крюки и вытаскивали труп. В большинстве случаев тела разваливались на части.

Третью операцию делали носильщики – трегеры. Надо было положить на носилки труп, причем немцы контролировали, чтобы на носилках была действительно целая фигура, т.е. две ноги, две руки, голова и туловище.

Немцы вели строгий учет того, сколько тел извлечено. У нас было задание сжигать 800 трупов в сутки; мы работали от темноты до темноты. Трегеры относили тела к деревянному очагу. Там "фигуры" укладывались рядами, одна к другой. Когда был уложен один слой, наверх клали еловые ветки; специальный рабочий – офенмайстер следил за топливом и обеспечивал костры сухими бревнами.

Когда бревна и ветви были уложены, все это поливалось горючим черным маслом, -тогда укладывался второй слой, за ним третий и т.д. Таким образом эта пирамида достигала четырех метров, а иногда и больше. Пирамида считалась готовой, когда в ней было три с половиной тысячи трупов. Ее обильно поливали горючим маслом не только сверху, но и с боков, обкладывали по бокам специальными сухими бревнами, обливали бензином в достаточном количестве, закладывали одну или две термитных бомбы, и вся пирамида поджигалась. Немцы каждое такое сожжение обставляли очень торжественно.

Пирамида обычно горела трое суток У нее было характерное невысокое пламя; густой, черный, тяжелый дым как бы нехотя поднимался наверх. Он содержал большие хлопья черной сажи.

Возле костра стоял файермайстер с лопатой, он должен был следить, чтобы огонь не потухал.

Через трое суток оставалась груда пепла с частицами неперегоревших костей.

Глубокие старики и физически немощные люди работали на трамбовке. На огромный железный лист лопатами сваливали перегоревшие кости, их дробили трамбовками, чтобы не сохранилось ни одного кусочка кости.

Следующая операция заключалась в том, чтобы размолотые кости просеивать лопатой через мелкую металлическую сетку. Эта операция имела двоякий смысл. Если на сетке ничего не оставалось, значит их хорошо раздробили, а, во-вторых, при этом обнаруживались металлические несгоревшие ценные вещи, золотые монеты и т.д

Следует упомянуть еще об одной операции. Когда из ямы выносили труп, то специальный человек вставлял металлический крючок трупу в рот и если обнаруживал коронки, или золотые мосты, то вырывал их и складывал в специальную коробку."

Были ямы, в которых находилось по 20 тысяч трупов. Смрад буквально выворачивал наружу нутро, доводил до головокружения.

Темпы работы были такие, что нельзя было остановиться ни на секунду.

Охрана состояла из 60 эсэсовцев. Это были откормленные волкодавы, они отвечали за то, чтобы мы не сбежали. Они стояли цепью вокруг ямы и каждые 15 минут переходили с места на место. У них всего было в изобилии: мясо, вино, шоколад Но за пределы Понар им нельзя было выходить. Они или отбывали вахту, или находились в своем помещении.

Страшней даже эсэсовцев были чины СД – эти беспокоились о выработке и порядке. Они стояли с дубинками и часто пускали их в ход Мы были постоянно под их надзором. Лексикон их был очень прост: или они кричали по-немецки "ран, ран, ран", что означает -"беги", "катись", "быстро", или по-польски "прендзей" – "скоро". Употребляли они и русские матерные ругательства. Они стояли так, что все участки ямы им были видны. Дубинки они пускали в ход часто, по любому поводу. Эсэсовцы кричали, когда мы носили тела:

"Неси, неси, скоро и тебя так понесут".

В первый день появился штурмфюрер, осмотрел яму и закричал: "А почему этот из Москвы работает лопатой, почему он не может носить?" Сейчас же ко мне подбежали СД и велели взять носилки.

Мы взяли тело, положили его на носилки. Было очень тяжело, колена подгибались. Вдруг штурмфюрер закричал изо всех сил: "По одной фигуре он будет в Москве носить, пусть несет две". Пришлось взять второе тело. На мое счастье у меня был физически сильный напарник Понесли два трупа. Штурмфюрер вновь закричал: 'У них очень легкие носилки. Пусть берут третью фигуру".

Когда кончался рабочий день, нас пересчитывали, проверяли у всех цепи и приказывали спуститься вниз. в бункер. Когда все спускались, лестницу забирали наверх. [Когда нас привезли, пришлось строить второй бункер.]

На темноту нельзя было пожаловаться, в яме было электрическое освещение.

Когда мы приходили с работы, нас ожидали тазы с марганцовкой; мы тщательно мыли ею руки.

Всех нас было 80 человек: 76 мужчин и 4 женщины. Мужчины были в кандалах. Женщины не носили кандалов. На их обязанности лежало – убрать помещение, заготовить воду, дрова, готовить пищу. Самой старшей из женщин – Басе – было 30 лет. Это была опытная женщина, она пользовалась большим влиянием, потому что безраздельно владела старшим рабочим-Францем. Остальные были очень молодые девушки- 18-19-20 лет. Одна из них – Сусанна Беккер – дочь знаменитых виленских богачей. Характерно, что даже там, в Понарах, некоторые старики снимали перед ней шапки и говорили: "Это дочь Беккера, сколько у него было каменных домов!"

Третью девушку звали Геней, она была дочерью виленского ремесленника.

Четвертая девушка – Соня Шейндл. Это девушка из бедной семьи, исключительно трудолюбивая и приветливая. Она старалась облегчить наше существование всем, чем только могла. Например, в ее обязанности не входила стирка белья, но она частенько стирала нам белье.

Мужчины в большинстве были виленцы.

У нас не было ни одного виленца, который не нашел бы свою семью среди трупов.

Вторую группу рабочих, человек 15, составляли советские военнопленные.

А третья группа мужчин была из Вевиса, маленького местечка между Вильнюсом и Каунасом.

Самой многочисленной была виленская группа, в нее входили люди различных возрастов и социальных прослоек Они знали друг друга много лет, но частенько между ними не было дружбы и единства. Люди припоминали друг другу прегрешения 10-летней давности. Из этих людей можно выделить Исаака Догима и Давида Канторовича. Догим, молодой, 1914 года рождения, энергичный виленский рабочий, печатник и электромонтер, был крайне необщительный человек

У Канторовича судьба была своеобразная. Это был подвижной, разбитной парень, 1918 года рождения. До войны он служил приказчиком в книжном магазине. Немцы убили его жену Сам он связался с партизанами, но был пойман.

Мотл Зайдель был сын бедных родителей из Свенцян. Его мать и отец погибли, сам он жил в гетто. Это был миловидный юноша 19 лет, он имел прекрасный голос и любил петь. С 1941 года он непрерывно кочевал по тюрьмам, было страшно слушать про его бесконечные горестные скитания.

Мы называли его Мотл маленький, "ингелэ", в отличие от другого – Мотл "с вонсами", с усами.

Неразлучными друзьями был Лейзер Бер Овсейчик из Ошмян и Мацкин из Свенцян. Мацкину было лет 35. Это был богатый человек, владелец магазина. Овсейчик был ремесленником.

Несмотря на социальное неравенство, этих двух людей связывала тесная дружба. Овсейчик сам не съест, а отдаст товарищу и наоборот.

Интересной личностью был Шлема Голь. Это был человек средних лет, чрезвычайно добрый, крайне слабохарактерный. Его жена – член ППР с 1933 года – подвергалась пре- следованиям, была в концлагере Березе Картузской. В советское время они оба были на руководящей работе в Барановичах. Он никогда не злословил по адресу своих соседей и был изумительно предан делу побега. Но об этом отдельно.

Абрам Зингер – довольно известный композитор, до войны он руководил оркестром. Это был интеллигентный, образованный человек. Он хорошо владел еврейским, русским, польским и немецким языками.

Переводчиком у штурмфюрера служил наш старший рабочий Франц, но когда штурм-фюрер произносил особенно торжественные речи – переводил Зингер. Даже в страшных условиях ямы Зингер сочинял песни. Как-то он сочинил хорошую песню на немецком языке. И мы стали ее петь в своей яме. К несчастью, песню услышал штурмфюрер, он ее записал и напечатал за своим именем, дал Зингеру за это одну сигарету и 100 граммов повидла. На Зингера это страшно подействовало, он со мной делился своими переживаниями. Он видел в этом величайшее надругательство над своей душой и говорил: "Я не для немцев пою песни".

В яме было несколько лиц духовного звания. От времени до времени они устраивали поминальные, трагические молебны, которые проходили торжественно и печально- Все умывались тщательно и готовились к этим молебнам. Овсейчик молился 2 раза в день, по 2 часа ежедневно, с большой искренностью и подъемом.

Скажу о военнопленных. Кроме меня, был Петя Зинин из Молдавии, русский, по профессии фельдшер, 1922 года рождения. После побега он был у партизан, где показал себя с самой лучшей стороны.

Мирон Кальницкий, еврей из Одессы, был полезен тем, что в свое время работал вблизи от Понар в лагере для военнопленных (не в лагере смерти), – и хорошо знал местность. Среди пленных также был Вениамин Юльевич Якобсон из Ленинграда. 54 лет, по профессии провизор. Это был чрезвычайно добродушный человек, он по-отечески заботился о заключенных. У него в кармане всегда находились какие-то мази, бинты, порошки. Он пользовался большим авторитетом. Если возникал спор, Якобсон всегда мирил спорщиков. Но он был человеком "поврежденным" и все твердил, что нас не расстреляют. "Мы не вино- ваты. За что нас будут расстреливать?"

Грозой и ужасом был штурмфюрер. Когда он появлялся на краю ямы, все понимали, что дело добром не кончится. Люди выбивались из последних сил, а штурмфюрер стоит, заложив руки за спину, смотрит, смотрит, а потом обращается к кому-нибудь (некоторым он дал презрительные клички): "Почему ты медленно ходишь, ты болен?" Человек отвечает, что он здоров, ни на что не жалуется. Но штурмфюрер не успокаивается: "Нет, ты не здоров". Был у нас один старик 65 лет, мы все звали его "фетэр" – "дядя". Штурмфюрер ему сказал: "Завтра ты пойдешь в лазарет". Все знали, что это означает расстрел. Этот вечер в бункере был мучительно тяжелый. Нам было страшно и стыдно, что старого человека уводят на смерть и мы ничем не можем помочь. "Фетэра" попробовали утешить. Он сказал: "Зачем меня утешать, я свое прожил".

Однажды мы пришли с работы, дошли до ямы, вдруг появился штурмфюрер в очень злом настроении. Задает вопрос: "Кто болен?" Больных, естественно, не оказалось. Штурм-фюрер выстроил всех в две шеренги и сказал: "Я сейчас найду больных". Он подходил к каждому и пристально смотрел в глаза, буквально сверлил человека глазами. "Вот ты больной, выходи", сказал он одному, затем второму

Но это ему показалось недостаточным. Он подошел к молодому здоровому парню и спросил: 'Ты со слесарным делом знаком?" Тот ответил: "Знаком". Его также вывели из рядов и сняли кандалы. Всем было ясно, раз с человека сняли кандалы, значит его поведут на расстрел.

Штурмфюрер подошел к четвертому человеку и спросил: 'Ты со слесарным делом знаком7' Тот ответил: "Нет, не знаком". "Ну ничего, научишься, выходи". С четвертого тоже сняли кандалы и повели наверх.

Через несколько минут мы услышали четыре выстрела. Штурмфюрер сделал выговор нашему старшему рабочему:

"Безобразие, не могли людей помыть, отправили их в лазарет, а на них вшей полно".

Прибегал штурмфюрер и к такому методу Он обходил шеренгу выстроенных людей, заглядывал в глаза и спрашивал, кому здесь не нравится работать? Все должны хором отвечать, что им очень хорошо. Штурмфюрер обращался к Зингеру:

"Ты музыкант, может быть здесь тебе неприятно работать?"

Штурмфюрер продолжал спрашивать:

"Может быть кто- нибудь из охранников груб с вами, плохо обращается?"

Мы хором должны были отвечать, что охранники относятся к нам хорошо. Затем он приказывал: "Пойте песни". После тяжелого дня мы еле держались на ногах, но должны были петь. Чаще всего он приказывал петь "Сулико", арии из оперены "Цыганский барон" и еще некоторые.

Он слушал, слушал и приказывал часовому:

"Я сейчас уйду а они пусть поют, пока я не вернусь".

Грязным надругательствам злодеев не было предела.

Во мне все протестовало, мне казалось недостойным погибнуть "бараньей" смертью. Такие настроения были не у меня одного. Мысль о побеге "витала" в воздухе.

Вскоре все это приняло реальные формы.

Мне пришлось во всем этом деле сыграть известную роль. То, что я москвич, и все сразу признали во мне человека интеллигентного, очень укрепило мой авторитет.

Меня привезли на Понары 29 января, а 1 февраля мы уже начали производить подкоп.

Самую активную роль в подкопе играли: Петя Зинин, Исаак Догим, Давид Канторович. Неутомимым работником был Шлема Голь. Если надо было, он вставал в 4 часа утра.

Очень пригодились золотые руки Овсейчика – подпилить, подогнать – он был тут как тут. Виленский пекарь Иосиф Белиц бью неграмотный, неразвитой человек, но в работах по подкопу он оказался очень полезен, так как имел в этом деле некоторый опыт.

В связи с подкопом я должен сказать несколько слов еще о двух жителях ямы.

Иосиф Каган (его настоящая фамилия Блязер) в свое время сидел в тюрьме за уголовные дела. Каган- Блязер знаменит тем, что он уходил из Понар 2 раза. В 1941 году его забрали и отправили в Понары; поставили у края ямы и "расстреляли". Он выказал изуми- тельную находчивость и самообладание. Увидев, что пулеметная очередь приближается к нему, он сумел в нужный момент, за какую-то долю секунды до выстрела упасть в яму. Он остался жив. Сверху на него падали трупы, их немного присыпали песком. Так он пролежал до вечера. Когда стало темно, он выбрался из ямы и пошел обратно в город. Он спрятался в "малине", но его нашли и вторично отправили в Понары. Он участвовал в подкопе, и таким образом спасся из Понар во второй раз.

Франц (Абрам) Гамбург тоже два раза был в Понарах. В первый раз его нашли в одной из "малин", где скрывалось 17 человек Их всех привезли в Понары; заставив раздеться догола, подвели к краю ямы. Вопреки обычаю, стали расстреливать по одному человеку. Гамбург стоял семнадцатым. Он видел, как немцы стреляют в упор, в затылок, и люди падают один за другим. Таким образом расстреляли 16 человек Когда очередь дошла до него, он повернулся и сказал, что у него очень много золота. "Вы меня не расстреливайте, я вам его отдам". "Где золото?" спросили немцы. "Спрятано в городе". Ему позволили одеться, посадили в машину и повезли в Вильнюс. В Вильнюсе он знал подвал, в котором лежало 2 тысячи тонн картошки. Он привел немцев к этому подвалу и сказал, что там под картошкой, в самом углу лежит золото. Немцы согнали большую группу рабочих, которые несколько дней разбирали картошку и освободили угол, указанный Гамбургом. Он сказал, что надо копать вглубь, так как золото в земле. Стали копать, но ничего не нашли. Немцы его смертельно избили, но он настаивал, что золото было именно здесь. К удивлению, его не расстреляли, а вернули на Понары и сделали старшим среди "бреннеров".

nbsp17 февраля 1944 года привезли к нам новую партию военнопленных. Среди них было двое моих личных друзей из лагеря.

Юрий Гудкин, инженер-строитель, до войны жил в Электростали, под Москвой. У него в Москве жена и дочь трех лет. В лагере для военнопленных он принимал самое активное участие в выпуске листовок, организовывал связи с партизанами и т.д. А второй военнопленный – Костя Жарков, студент Ленинградского института, был со мной в госпитале, очень много мне помогал. У него было подавленное настроение. Я старался его ободрить. Юрию я в эту же ночь показал наш подкоп. Он одобрил его и дал несколько ценных указаний. Я очень дорожил его мнением. Наутро нас, "стариков", отправили на работу, а новых оставили в яме. Женщины потом рассказывали, что пришел штурмфюрер, всех выстроил; штурмфюрер осматривал новичков. Если нас он спрашивал, откуда кто родом, то им он задавал один вопрос – о профессии. Не знаю, как случилось, что Юрий Гудкин, человек, бывавший в переделках, безрассудно заявил, что он инженер- строитель. Надо сказать, что немцы в первую очередь истребляли интеллигенцию. Штурмфюрер пришел в необычайно веселое настроение. Он потирал руки от удовольствия: "Зачем вас сюда прислали? Мы вам дадим работу по специальности. Снять с него кандалы". Его вывели из ямы. Костя Жарков и еще один военнопленный сказали, что они студенты. Штурмфюрер был в восторге. Заявив, что немцы высоко ценят науку, он приказал снять с них кандалы. Их вывели наверх и всех расстреляли. Остальных отправили к нам.

Провокаторство, садизм, цинизм гитлеровцев были поистине невероятны.

Вот рассказ работавшего с нами Козловского.

nbsp6 апреля 1943 года на Понары привезли эшелон женщин. Немцы пустили провокационный слух, что гетто в Вильнюсе будет ликвидировано, а гетто в Каунасе останется в неприкосновенности. Немцы отобрали две тысячи пятьсот самых красивых и здоровых женщин и сказали, что через несколько дней они поедут в Каунас. Им дали номерки, которые рассматривались как право на жизнь. За эти номерки люди отдавали все свое состояние. Эшелон пришел на Понары. Немцы вошли в вагоны и предложили всем раздеться догола. Женщины отказались, тогда их страшно избили. Затем под усиленным, учетверенным конвоем их отвели к ямам. Контроль следил, чтобы на них не осталось ни одной тряпочки, ни одной ниточки. И действительно, когда мы раскопали эту яму, то обнаружили там две тысячи пятьсот хорошо сохранившихся обнаженных женских трупов.

Командовал этим избиением Вайс.

Козловский, который был в команде по сбору одежды, рассказал мне такой эпизод

Вайс всех торопил, только и слышно было: "Скорей, скорей". Открылись двери одного вагона (Козловский стоял у дверей), одна женщина при выходе споткнулась и упала. Тогда Вайс сделал знак всем остановиться, собрал женщин и мужчин, и обратился к ним с речью:

"Как это могло случиться, что женщина, выходя из вагона, упала и никто ее не поддержал? Где ваша галантность, ваше джентельменство? Ведь эта женщина может быть мать в будущем".

Он читал такую нотацию в течение 10 минут, потом дал сигнал, и всех женщин, вместе с упавшей повели на расстрел.

Был у нас мальчик Беня Вульф, 16 лет. Как-то проехала автомашина, и Беня Вульф перебежал перед машиной дорогу. Вдали стоял штурмфюрер и видел это. Он был вне себя, дал свисток, приказал немедленно собрать всех рабочих. Мы стоим грязные с лопатами, а он учинил Бене Вульфу выговор: "Как ты неосторожен. Ведь тебе могли повредить руку, это было бы большое несчастье. Подумать страшно, тебя могли убить, это была бы непоправимая катастрофа. Жизнь – божий дар, никто не имеет права посягать на жизнь. Тебе только 16 лет, у тебя все впереди".

Исаак Догим нашел в одной яме с трупами свою жену, мать, двух сестер. Это на него так подействовало, что он был близок к помешательству. Он и до этого был мрачный и неразговорчивый человек. Немцы глумились и издевались над ним- Мотл нашел в яме своего сына. Этот день был самым тяжелым. Когда мы пришли "домой", в свою яму, Исаак Догим сказал, что у него есть нож, он подкрадется к штурмфюреру и убьет его. Я его очень долго уговаривал не делать этого, он погубит всех А между тем подкоп был почти готов. Я дал ему честное слово, что он выйдет на волю первым.

Как мы делали подкоп? У нас имелась маленькая кладовка для продуктов. В этой маленькой кладовке мы соорудили вторую фальшивую стенку, приладили две доски на гвоздях, дернешь – и гвозди отпадают и туда можно проникнуть. Весь инструмент мы нашли в ямах: мертвые помогли нам.

Почва была песчаная, песок вынимался легко, но надо было делать крепь, деревянные подпорки. Потребовались доски. К этому делу были привлечены Овсейчик и Канторович. Когда нас привезли в Понары, пришлось строить второй бункер, так как в одном бункере было тесно для всех. Они строили бункер и тайком брали доски.

Однажды в яме нам удалось найти пилку для хлеба. Она стала нашим основным инструментом. Мы ее закалили на огне: кроме того мы нашли пачку маленьких граненых напильников. Таким образом нам удалось сделать настоящую ручную пилу.

Подкоп мы вели после своей дневной работы.

Люди приходили с работы, обедали и начинали петь. Песни пели громко, немцы были довольны таким весельем. Я – советский гражданин, но не знал такого количества советских песен, как виленские евреи. Они знали содержание всех советских кинокартин, имена всех советских киноартистов, все песенки из кинофильмов знали наизусть. Они очень лю- били песню "Советская винтовка": "Бей, винтовка, метко, ловко".

Абрам, как старший рабочий, оказывал нам содействие, распоряжался, чтобы нам оставляли обед. Мы обедали позже, отдельно от других. Все отдыхали и пели, а мы сразу уходили в кладовую и приступали к делу, к рытью туннеля. Вначале работа подвигалась довольно медленно. В первой половине февраля копали только я да Каган. Костя, Овсейчик занимались заготовкой досок Мацкин помогал вытаскивать из тунеля песок и разбрасывал его по полу. Яма, в которой мы жили, была глубиной в 4 метра, к концу работы яма была глубиной в 3 метра 90 см, то есть слой вынутого песка достиг толщины в 10 сантиметров. Сперва мы выкопали шахту, а затем стали рыть тунель- штольню. Проход мы делали шириной 70 см, а высотой 65 см.

Работа все ширилась, становилась все более трудоемкой. В это время у нас было два бункера: мы сделали так что в наш бункер перевели наиболее надежных и активных участников подкопа, а во второй бункер – людей пассивных.

У нас была такая система: сначала клали две стойки и подпорки, – эту часть работы приходилось делать вдвоем.

Один выгребал землю, ставил стойки, другой подавал доски и отгребал песок Это была крайне тяжелая работа, два человека могли работать полтора-два часа и выходили из подкопа в полном изнеможении. За эти полтора-два часа можно было поставить 4 доски. Главная тяжесть была в том, что воздуха не хватало, спички не горели, зажигалки не горели. Встал вопрос о проводке электричества.

Когда двое работающих вылезали (это были либо я и Каган, или Белиц и Канторович, либо Шлема со своим напарником, его фамилию я забыл), в подкоп залезала бригада выбрасывать песок Люди лежали цепью, на боку, брали горстями песок у головы и бросали его к своим ногам. Это была каторжная работа.

Нам удалось провести электричество, выключатель был в комнате у девушек в кровати. В кухне мы оставляли дежурного, он смотрел наверх: если немцев нет, то можно было работать; как только немцы показывались, он бежал к выключателю и давал сигнал, надо быпо выползать пулей. Мы ложились и укрывались шинелями. Один раз, буквально через 3 секунды после того как мы выскочили из колодца и успели поставить доски на место, появился эсэсовец.

Многие отказывались от работы в подкопе, потому что не верили в успех и, главное, все страшно уставали после дневной каторги. Были и такие, которые не хотели уходить из Понар. Они говорили: "У меня здесь убита жена, убита семья, куда я пойду". Так говорили по- жилые люди, среди них был и раввин.

nbsp9 апреля мы наткнулись на корни пней, расположенные треугольником. Мы стремились, чтобы подкоп вышел на поверхность между этих пней, так как это место не просматривалось часовым. Когда мы наткнулись на корни, я понял, что мы находимся на правильном пути, очень близко от поверхности земли. У нас был железный крюк и мы протолкнули его немного вверх. Мы почувствовали струю свежего воздуха. Я радовался с товарищами и гордился, как инженер, что технически вопрос решен правильно.

У меня был компас, линейка и мы сами сделали ватерпас. Я давал указания и отвечал за выбор направления подкопа Надо сказать, что в начале апреля люди в подкопе работали через силу. Раздавались голоса; "Два месяца копаем и никакой пользы". Мы взяли пробу земли, и оказалось, что рядом с подкопом имеется яма с трупами. Возникло опасение, что мы можем натолкнуться на трупы. Некоторые начали упрекать меня в том, что я неправильно определил направление подкопа. Последние дни были буквально критическими днями, только небольшая группа осталась мне верна. Мне пришлось проявить настойчивость и волю, и тем больше было мое торжество, когда я 9 апреля наткнулся на корни и почувствовал, что выход найден. Теперь во всей остроте встал вопрос – как организовать выход Мы знали, что кругом немецкая охрана, а дальше – все было неизвестно. Находятся ли вблизи партизаны, – об этом тоже ни у кого не было ни малейшего представления.

Зингер знал эту местность. Он мне сказал, что в 14 километрах от Понар начинается знаменитая Рудницкая пуща – большой лес, и что где-то вблизи должна быть река.

Немцы охраняли Понары необыкновенно тщательно. Однажды у нас вдруг поднялась тревога: к нам забрел заблудившийся мертвецки пьяный эсэсовец. Штурмфюрер пристрелил его на месте. Никто не должен был проникнуть в тайну Понар.

Мы решили идти все вместе по определенному направлению.

Всех заключенных мы разбили на 8 десятков. Над каждым десятком был поставлен командир. Этом командир знал состав своего десятка и инструктировал своих людей. Я поставил вопрос таким образом: выход возможен только на основании железной дисциплины. Я сказал: "Выбирайте любого командира, я его распоряжения буду беспрекословно выполнять".

Мне поручили составить списки. Первые два десятка я объединил вместе. В это число я включил людей, которые больше всего работали по подкопу и, кроме того, могли в дальнейшем принести пользу партизанам.

Вот в каком порядке шли люди первого десятка: 1 – Догим, 2 – Фарбер, 3 – Костя Потанин, 4 – Белиц, 5 – М. Зайдель, 6 – Петя Зинин, 7 – Овсейчик, 8 – М. Кальницкий. 9 – Шлема Голь, 10 – Канторович.

Мне хотелось уйти 12 апреля, так как это знаменательная дата в моей жизни-день рождения брата.

Но, к сожалению, 12 апреля светила луна; вот тут нам помог своим советом раввин. К нему обратился Овсейчик. Раввин ему сказал, что через 3 дня – 15 апреля – будет самая темная ночь месяца.

nbsp12 апреля мы с Белицом спустились в подкоп. У нас была маленькая медная трубка с делениями, и мы снова убедились, что до поверхности земли осталось 10 см. Мы видели уже звезды, мы почувствовали свежий апрельский воздух, и это нам придало сипы. Мы воочию увидели, что освобождение близко.

nbsp15 апреля мы целый день работали. В этот день один немец, которого мы прозвали обезьяной, без всяких причин сильно ударил меня палкой по плечу.

В 11 часов вечера мы с Догимом собрали всех.

У первого десятка было два ножа и большой флакон уксусной эссенции, который разлили в две бутылки. Все это мы взяли у трупов. Вообще все, что у нас было, мы достали у трупов. Перед выходом я сказал:

"Имейте в виду, назад дороги нет ни при каких обстоятельствах Если нас обнаружат, нас все равно расстреляют. Лучше умереть в схватке, но идти только вперед".

Мы поползли. Догим убрал последний слой земли, мы уже дышали полной грудью. Ночь, действительно, была очень темная, кругом стояла абсолютная тишина. Когда все было готово, Догим и я сняли цепи. Послали Вольфа дать сигнал, что все готово, и вот, по одному, первые 20 человек спустились в туннель. Костя всем снял цепи и люди поползли. Стали выползать из туннеля. Надо было соблюдать абсолютную тишину, даже при стрельбе не нарушать порядка и молчания. Ползти надо было метров 200-250 от нашей ямы, там начинался небольшой лесок Надо было добраться до проволоки и перерезать ее кусачками. На то место в заграждении, которое прорывалось кусачками, были повешены две белые тряпки, чтобы следующие видели, где проход. Я предполагал, что 14 километров можно пройти за одну ночь. Первым полз Догим, вторым я. Держу его за ногу, выползаем и вдруг я вижу, что Догим сворачивает вправо. Я вижу, что налево, на фоне неба вырисовывается фигура часового. Еще отползли шагов 20-30, но и с этой стороны виднеется фигура часового. Он медленно ходит. Опять пришлось сделать поворот. Когда я полз по земле, то испытал совершенно непередаваемое чувство. Я дышал всеми порами тела.

Я чувствовал, что наш труд не пропал и ликовал. Вдруг раздался выстрел в воздух Видимо, под чьей-то рукой хрустнула веточка. Как только раздался первый выстрел, началась стрельба со всех сторон. Я оглянулся, вся наша трасса была наполнена ползущими людьми, некоторые повскакивали и бежали в разные стороны. Однако мы доползли до проволоки и разрезали ее кусачками, а выстрелы все громче и ближе.

Через 2 километра – снова проволока, мы ее также перекусили, я вижу, что около меня осталось только пять человек А немцы ударили из миномета. Это сигнал тревоги для всего гарнизона. Мы вбежали в лес, но не учли, что со всех сторон были расположены военные объекты. Нас отовсюду обстреливали. Дошли до реки, новая беда: никто из пяти моих спутников не умеет плавать. Пришлось мне по очереди каждого из них переправить через эту реку. Мы шли всю ночь, а днем замаскировались в лесу.

Пробирались мы 14 километров целую неделю: 22 апреля мы были уже в глубине Рудницкой пущи, пришли в лесную деревню Жагарине. Встречных крестьян я спрашивал:

"Немцы есть?" Они делали удивленные глаза, говорили: "Немцев нема, и поляков нема". "А Советы есть? 'Тего не вем, проще пана". Вечером мы встретили трех партизан, советских офицеров, среди них оказался капитан Василенко. Я стал его целовать. Он спросил нас:

"Вы откуда?"

"С того света". – "А точнее?" – "Из Понар". – "Из Понар? Пойдемте со мной".

Я сказал, что я москвич. Он также оказался москвичом. Вдруг наша беседа была прервана, начался обстрел. Сильный обстрел, а наши ребята не прячутся. Капитан Василенко их спросил с удивлением:

"Вы что, смерти не боитесь?"

Они ответили:

"Не боимся".

Нас привели на партизанскую базу, рядом с ней была база еврейского отряда "Смерть фашизму" и "За победу". В еврейских отрядах нашлось много знакомых моих виленских спутников. Двоюродный брат Исаака Догима, Аба Ковнер, был командиром отряда "Смерть фашизму". Еврейские партизаны отлично знали, что такое Понары. Никто не мог поверить в то, что мы оттуда пришли живыми, это произвело потрясающее впечатление. Нас буквально разрывали на части, расспрашивая обо всем и обо всех По всем партизанским базам было отдано распоряжение встречать беглецов. Партизанская разведка в тот же день обнаружила еще 5 человек из нашей партии.

Сообщение А. Резниченко

При немцах я, художник Абрам Резниченко, скрывался под именем Аркадия Ильича Резенко.

В дни отступления – осенью 1941 года – я попал в окружение на левом берегу Днепра.

Раненный, отбившись от своих, я кружил вокруг Пирятина и две недели скитался по лесам, прятался в балках. Войти в город я боялся. Измученный, голодный, обессиленный, вшивый, я в конце концов попал в руки немцев. Они пригнали меня в Хорольский лагерь.

На небольшом, обнесенном колючей проволокой участке, томилось шестьдесят тысяч человек Здесь были люди всех возрастов и профессий, военные и штатские, старики и юноши многих национальностей.

Вся моя сознательная жизнь протекала в Советском государстве. Естественно, что мне, советскому гражданину, никогда не приходилось скрывать, что я – еврей.

В первых числах октября 1941 года, на виду у многих военнопленных, немецкий солдат нагайкой рассек лицо ни в чем не повинному человеку и крикнул ему, обливавшемуся кровью: 'Ты должен умереть, еврей!" Всех нас выстроили, солдат через переводчика приказал всем евреям выступить вперед.

Тысячи людей стояли молча, никто не двинулся с места.

Переводчик, немец из Поволжья, прошел вдоль шеренги, внимательно вглядываясь в лица.

– Евреи, выходите, – говорил он, – вам ничего не будет.

Несколько человек поверили его словам.

И только они шагнули вперед как их окружил караул, отвел в сторону за холмик Скоро мы услышали несколько залпов.

После убийства этих первых жертв перед нами появился гроза Хорола – комендант лагеря.

Комендант обратился к нам с речью.

– Военнопленные, сказал он, – наконец-то война закончена. Установлена демаркационная линия – она пролегает по Уральскому хребту- По одну сторону хребта – великая Германия, по другую сторону – великая Япония. Еврейские комиссары, как и следовало ожидать, бежали в Америку. По воле фюрера, вы, военнопленные, будете отпущены домой. В первую очередь мы освободим украинцев, потом русских и белоруссов.

В Хорольском лагере, устроенном на территории бездействующего кирпичного завода, был всего лишь один полусгнивший, на покосившихся столбах, барак, – единственное место, где можно было хоть как-нибудь спрятаться от осеннего дождя и стужи.

Немногим из шестидесяти тысяч пленников удавалось туда проникнуть.

Однажды я попал в барак.

Плотно, прижавшись друг к другу, стояли люди. Они задыхались от вони и испарений, обливались потом, Уже через минуту я понял – лучше на дождь, лучше одеревенеть под осенним ветром, чем оставаться здесь. Но как вырваться? Крича, я по спинам и плечам соседей стал пробираться к единственному выходу. Меня толкали, отбрасывали в сторону. Со слепой настойчивостью я лез и лез вперед, навстречу тем, кто во что бы то ни стало хотел попасть в барак…

В 5 часов утра нас подымали на завтрак Тысячи людей тотчас же выстраивались друг другу в затылок Вонючее, жидкое пойло (в сравнении с ним баланда казалась лакомством) выдавали медленно. Многим поэтому приходилось "завтракать" поздно ночью.

Почти ежедневно, а иногда и по нескольку раз в день, комендант лагеря появлялся у места раздачи пищи. Он пришпоривал лошадь и врывался в очередь. Много людей погибло под копытами его лошади!

Около бочек с горячим пойлом стояли немцы-кашевары, гестаповцы и их верные помощники – фольксдойчи.

– Юде?

– Нет, нет!

– Жид!

И несчастного выталкивали из очереди.

Был такой случай: полуголого, застывшего, грязного, покрытого коростой человека, изобличенного гестаповцами в том, что он еврей, подняли над толпой и, раскачав, головой вниз, бросили в куб с горячим пойлом.

Несколько минут его держали за ноги. Потом, когда несчастный затих, кашевары опрокинули куб. Не обращая внимания на окрики и стрельбу, толпа бросилась к мертвецу. Потерявшие человеческий облик люди слизывали со складок его одежды застывшие капли пойла, потом принялись ладонями сгребать с земли лужицы того же проклятого варева.

Часто в Хорольский лагерь приводили партии евреев. Их приводили под усиленным конвоем, на рукавах и на спинах у них были нашиты опознавательные знаки – шестиконечные звезды. Евреев гнали по всему лагерю, посылали на самые унизительные работы, а к концу дня, на глазах у всех, – уничтожали.

Казни в Хорольском лагере были разнообразны, немцы не ограничивались расстрелами и повешением.

На евреев натравливали овчарок, овчарки гнались за бегущими врассыпную людьми, набрасывались на них, перегрызали им горло [и мертвых или умирающих волокли к ногам коменданта…}

К молодому врачу- еврею подошел патрульный и с криком "юде" – выстрелил. Патрульный стрелял в упор. Истекая кровью, врач упал, пуля раздробила ему челюсть. Немцы подняли его и, держа за руки и ноги, бросили в яму. Яму тут же стали засыпать. Врач все еще дышал, земля над его телом шевелилась.

В лагере началась повальная дизентерия. Ежедневно умирали тысячи.

Счастливейшим среди нас считался тот, у кого сохранился котелок, -его уступали соседу за часть дневного рациона. Люди, не имевшие котелков, подставляли кашевару пилотку или вырванный рукав гимнастерки-Жители ближайших деревень старались передать пленникам хоть какую-нибудь еду.

Парню из Золотоноши жена принесла однажды мешочек с продуктами. Этот мешочек ей удалось перебросить через проволочное заграждение.

Счастливца обступили. Испуганными глазами он глядел на собравшихся. – Братики, вас тысячи, а я один, – шептал он. – И торбинка у меня одна- Разве я накормлю вас? – И он обхватил руками буханку хлеба и прижал ее к себе, как ребенка.

Три с половиной месяца я провел в этом лагере; декабрь уже был на исходе.

Время от времени из того или другого района в Хорольский лагерь прибывали старосты. Они договаривались с администрацией об освобождении своих земляков.

С завистью я приглядывался к тому, как отбирают людей. Я знал: никто за мной не придет. Я присматривался к тому, как держат себя счастливцы. И однажды (вызывали лохвицких) я решил испытать судьбу.

– Кто лохвицкие? – кричал староста, – лохвицкие: объявляйся! Какой-то парень откликнулся, еще двое подошли к старосте. И вот я решил оказаться четвертым.

Мне повезло: староста "узнал" меня: своего "земляка". Так я вышел из Хорольского лагеря.

В Лохвицу мы шли пешком Стоял морозный декабрь. С незажившей раной на ноге мне мучительно трудно было передвигаться И все-таки я шел, я боялся отбиться от "своих", лохвицких.

На второй день меня свалила дизентерия.

Я остался один на снегу. Прошло несколько часов. Я встал, поплелся. К вечеру добрался до села и постучал в дверь большой хаты. Это оказалась школа. Здесь меня приютили, позволили переночевать.

Здесь я жил у сторожихи, ел, обогрелся. Однако долго оставаться у нее было невозможно, – я не имел документов- [во мне могли признать еврея…]

Я решил добраться до родного города, до Кременчуга.

По дороге в Кременчуг я забрел в село Пироги и заночевал у одной селянки. Я заявил, что я – военнопленный, отпущенный из лагеря, и она приютила меня.

Утром в хату неожиданно ввалился немец. За мгновение до того, как он переступил через порог, мои верные новые друзья – хозяйка и ее дети, – спрятали меня на печи.

Немец чувствовал себя в хате хозяином, сидел за столом, распоряжался, ел все, что хозяйка приготовила для себя и своих детей.

Наконец он удалился, и я продолжал свой путь.

В Кременчуге, куда я, наконец, добрался после долгих и мучительных странствий, я попал в городскую больницу продолжала гноиться раненая нога

Много горя я видела в кременчугской больнице. Я видел душегубку, увозившую больных и раненых евреев. Я видел смерть доктора Максона, крупного специалиста, всеми уважаемого человека, ласкового, отзывчивого старика. Несмотря на возраст, доктор продолжал работать в больнице, он оставался на своем посту – в палате, у больничных коек И вот однажды в здание больницы пришел патруль.

– Максон – еврей. Давайте нам этого еврея!

Тысячи кременчужан ходатайствовали об освобождении доктора Максона.

Немцы уступили. Восьмидесятилетний старик покинул здание комендатуры и, окруженный людьми, ушел домой.

На следующее утро немцы ворвались в квартиру Максона. Старика бросили в тачку и повезли за город. Там он был расстрелян. Один из больных, еврей, сапожник, услыхав о судьбе Максона, попытался бежать.

Сапожника поймали, избили и связанного вернули в больницу. Ночью он бритвой перерезал себе горло.

Утром к койке агонизирующего сапожника подошел гестаповец. Гестаповец надел халат и белую врачебную шапочку.

– Бедняга, – сказал он, присев на койку. – До чего тебя довел страх. Он погладил сапожника и повторил:

– Бедняга, бедненький!

Внезапно немец вскочил, размахнулся и кулаком ударил лежащего по лицу.

– У, юде!

Сапожник был расстрелян за воротами больницы.

Расстреливал его тот же гестаповец, он даже не снял халата и врачебной белой шапочки.

(Эстония)

От редакции

Красная Армия заняла эстонское местечко Клоога настолько стремительной атакой, что костры из трупов рас- стрелянных немцами евреев еще пылали. Один из костров немцы не успели даже поджечь. Иностранные корреспонденты, находившиеся при наступающих частях, видели эти костры. Их описание и фотографии обошли весь мир.

Стремительность советского наступления застигла немцев врасплох, иначе они, разумеется, покончили бы со своими пленниками заранее и постарались бы уничтожить следы расстрела. Но неожиданность спасла жизнь лишь нескольким десяткам заключенных в лагере. Эти счастливцы успели спрятаться, а немцам было уже не до поисков.

Ниже публикуются рассказы нескольких спасшихся.

Зайнтрауб, студент Виленского университета.

Я находился в гетто, в Вильнюсе. 23 сентября 1943 года нас разбудили и приказали готовиться к эвакуации. В 5 часов утра нас выстроили по пять человек в ряд и под охраной большого отряда штурмовиков вывели из гетто.

Около ограды гетто лицом к стене стояли человек сорок-пятьдесят. Это были отобранные для расстрела. Почему отобрали именно их, не знаю.

Нас повели в район Субоч (четыре километра от гетто). Гетто и улицы, которыми нас вели, находились под усиленной охраной штурмовиков.

В Субоче нас мужчин, отделили от женщин и детей. Как мы узнали впоследствии, женщин и детей отправили в Майданек.

"Сортировка" продолжалась до 10 часов утра. Пока длилась эта операция, немцы вызвали Палевского. Его не было, – он скрывался в гетто. Тогда был вызван Левин, в десятке которого работал Палевский. Левина, как и Хвойника, Биг и учителя Катана, увели. Впоследствии мы узнали, что они были расстреляны.

Только в 16 часов нас посадили в вагоны-теплушки. Окна и выходы были огорожены колючей проволокой. Теплушки были заперты, и поезд охранявшийся штурмовиками, тронулся.

Ехали мы четыре дня и прибыли в лагерь Вайвари. Оттуда нас отправили в Клоога.

Там находилось в это время четыреста мужчин и сто пятьдесят женщин.

Нас прежде всего тщательно обыскали и отобрали все. что представляло какую-нибудь ценность. Штурмовик нашел у одного заключенного двадцать рублей советскими деньгами и застрелил его на месте.

Нас поместили в разрушенном здании казарм. Спать приходилось на цементном полу Нас разделили на бригады и отправили на работы. На работе мы находились в подчинении у служащих организации Тодта. В лагере нами командовали штурмовики и эсэсовцы. В обращении и те и другие были одинаковы.

Я принадлежал к группе в триста мужчин, переносивших пятидесятикилограммовые мешки с цементом от завода к станции (сто пятьдесят метров). За нами, носильщиками, следовали надсмотрщики. Они били толстыми палками по головам тех, кто не проявлял до- статочного усердия, ^результате мы не ходили, а должны были бегать с таким грузом.}

Остальные мужчины работали на цементном заводе, на лесопилке, в шахтах и мастерских. Женщины работали на каменоломнях. Они перетаскивали огромные камни. Норма для них была четыре тонны в день.

Распорядок дня был такой: вставали в 5 часов утра, пили пустой эрзац-кофе, выходили на "аппель" (проверку), в 6 часов приступали к работе, от 12 ч. до 12 ч. 45 м. обедали, и снова работали до 18 часов, после чего следовал вечерний "аппель". Обед состоял только из жидкого супа. Ужина не полагалось.

Во время "аппелей" мы выстраивались по сто человек в ряд и должны были ждать, утром – пока надсмотрщик не отправит на работу, а вечером – в лагерь. Стоять приходилось иногда часами; тех, кто стоял не на вытяжку, наказывали.

Каждая сотня имела своего мучителя. Особенно неистовствовали Штейнбергер – он бил лопатой и дубинкой по голове, Кароль и Дыбовский. Дыбовский однажды сломал ногу рабочему Леви. Кроме того в лагере был один эсэсовец, фамилии которого я не знаю. Заключенные прозвали его "шестиногим": его неизменно сопровождал большой волкодав, который вылавливал "преступников" – тех, кто спрятал хлеб или присел, чтобы отдохнуть. Собака набрасывалась на "преступника", рвала на нем одежду, кусала его и порой причиняла жестокие раны, а "шестиногий" от себя еще давал провинившемуся двадцать пять ударов нагайкой.

Был еще такой надсмотрщик Лауя. Он без всякого повода застрелил Вайнштейна.

Много горя причинили нам поклоны. Было распоряжение: евреи не имеют права кланяться немцам. Однако, когда мы не кланялись, нас били за "невежливость". А когда кланялись – "за невыполнение приказа".

Мы лишились своих имен: каждый получил номер, обозначенный на плече и на колене. В случае какой-либо провинности, немец записывал этот номер и во время "аппеля" вызывал провинившегося для телесного наказания.

Имелась скамейка, изогнутая, длиной в метр. К ней привязывали провинившегося за руки и за ноги. Один из палачей садился жертве на голову, а другой бил. Наказываемый должен был сам считать удары. Если он сбивался со счета, наказание начиналось сначала. Если он терял сознание, его обливали водой и продолжали экзекуцию. [Сперва били березовой палкой, потом стали бить удом быка, сквозь который была протянута стальная проволока.} Наказание производилось в присутствии всех заключенных.

Были и другие виды наказаний: привязывали к дереву и оставляли под солнцем или на морозе на много часов, лишали пищи и так далее. Работа была тяжелая и условия жизни трудные, а так как кроме эрзац-кофе, жидкого супа и куска хлеба [340 граммов} с примесью песка мы ничего не получали, то многие заболевали, опухали. Количество больных росло с каждым днем. Но от тяжелых больных немцы избавлялись простым способом: их отравляли и затем сжигали. Медицинской помощи никакой не было.

Старшим "санитетером" был доктор Бодман. Он и решал, кого надо отравить, составлял яд и предписывал дать его больному. Когда он являлся к больным, он кричал: "Ахтунг!" (внимание!). Все больные должны были мгновенно уложить руки крестом поверх одеяла. Запоздавших доктор бил палкой.

Втайне мы устраивали вечера. На них выступали артисты Бляхер, Ротштейн, Розенталь, Думаркин, Фин, Познанский, Мотек, Кренгель и другие. Мы устраивали беседы о политическом положении, о положении на фронтах и так далее. Вопреки всем предписаниям мы ухитрялись раздобывать газеты и обсуждали их. Чтобы найти крупицы правды в немецких газетах, надо было проявить немало сообразительности. Втайне, в подвале, мы учились стрелять.

Женщины были отделены от нас. Их положение было еще хуже нашего. Они работали сверх всяких сил, их чаще наказывали. Одна из них попыталась убежать. Сделать это оказалось невозможным: лагерь слишком хорошо охранялся. Ее поймали. Мало того, что ее избили, – бедную женщину заставили еще носить на груди большой плакат с надписью:

"Ура! Ура! Я снова здесь!"

В лагере родилось несколько детей. По приказанию лагерфюрера их бросили в кочегарку.

В августе 1944 года большая часть эстонских лагерей была ликвидирована, в том числе Кивиоли, Эреда. Филипоки. Мы узнали об этом из надписей на мешках цемента, привезенных оттуда. Таков был способ переписки заключенных между собой.

Мы знали, что Красная Армия приближается, и ждали ее с затаенным дыханием. 19 сентября утром нас вывели на площадь, где производились "аппели". Мужчин построили отдельно от женщин. Вызвали триста самых здоровых мужчин и объявили, что всех эвакуируют, а эти триста нужны для того, чтобы вывезти дрова. Ввиду приближения Красной Армии и эвакуации других лагерей все это показалось нам правдоподобным. Кроме того не- мцы приказали приготовить для всех обед, в том числе и для трехсот мужчин, отправляемых на работы.

Но в 13 часов 30 минут мы услышали выстрелы. Сперва мы подумали, что это эсэсовцы упражняются, как они делали это неоднократно раньше. Вскоре, однако, в лагерь явилось тридцать вооруженных эсэсовцев и, выбрав тридцать человек, вывели их. Когда после этого вновь послышались выстрелы, мы поняли, что все будем убиты. Многие бросились бе- жать. Я вместе с двадцатью другими спрятался в подвале. Спустя некоторое время мы услышали, как немцы говорили друг другу:

"Скорее, скорее! Советы близки!"

А через несколько дней мы услышали наверху голоса красноармейцев… Анолик

Всего в Эстонии было двадцать три лагеря. В них помещалось около двадцати тысяч человек, в том числе десять тысяч человек из Литвы. Большинство лагерей находилось в восточной части Эстонии. В Вайвари был концентрационный лагерь: туда отправляли всех увезенных из разных гетто, а там их уже распределяли по другим лагерям.

Лагерь в Клоога был окружен колючей проволокой в два ряда. Между рядами лежали большие шары, сплетенные тоже из колючей проволоки. Вдоль ограды стояли высокие башни, откуда часовые наблюдали за ними днем и ночью.

Всех брили: женщин – наголо, мужчин – полосою.

Больше одной рубашки нам не полагалось. Если находили вторую – секли. А если у кого-нибудь находили хлеб сверх нормы, то наказывали обитателей всей камеры. С 1 апреля мы должны были сдавать верхнюю одежду и работать без пальто. Выстаивать долгие часы на "аппелях" тоже приходилось без пальто.

В некоторых лагерях было еще хуже. В Вийвиконна лагерь освещали сильными рефлекторами. Там заключенные ютились в бараках, построенных на болоте. Если идти в этот лагерь пешком, приходилось двигаться по колено в воде. Была особая форма наказания в этом лагере: надзиратели связывали заключенных и бросали их на несколько часов в болото. Несколько человек в Вийвиконна засекли насмерть. А в лагере Вайвари за короткое время из тысячи заключенных умерло шестьсот.

В декабре 1943 года в лагерях вспыхнула эпидемия сыпного тифа. Огромное количество больных умерло. Выздоравливавшие уже на четырнадцатый день посылались на работы. Они, разумеется, не выдерживали и падали, тогда их убивали. Тогда же стали сжигать трупы умерших и убитых на больших кострах.

В лагере Кивиоли заключенные работали на сланцевых разработках. В Эреда бью лагерь больных. Там находился и я. 1 февраля 1944 года этот лагерь был эвакуирован. Больные должны были пройти пешком сто восемьдесят километров. Двадцать три человека так ослабели, что не могли идти. Сопровождавший нас врач приказал нам бросить этих людей в море. Это было около Иехви. Мы наотрез отказались выполнить приказ. Тогда эсэсовцы и сам врач бросили несчастных в море.

В июле 1944 года были истреблены все старики и больные лагеря Кивиоли. Это называлось "акцией". Во время этой "акции" погибли виленские врачи Волковыский и Рудик. В июле же был эвакуирован лагерь Леэзи. причем стариков и больных тоже расстреляли. У остальных отобрали платья и увели их полунагими.

Я попал в Клоога лишь в мае 1944 года и, таким образом, пробыл там недолго. Когда началось истребление заключенных, я спрятался в бараке и пролежал там под одеялами, не двигаясь, пять дней, до прихода Красной Армии. А. Ерушалми

Как бывший член юденрата Шавельского (Шауляйского) гетто я могу рассказать следующее. В начале февраля 1944 года через Шавли проехал эшелон с женщинами, детьми и неработоспособными из Эстонии. Все время поездки – 5 дней только до Шавли – их везли в пломбированных и опутанных колючей проволокой вагонах – без еды и без воды. В эшелоне находился 17-летний Бекер. Он болел сыпным тифом и, как только температура спала, его поспали на работы за 16 км от лагеря. Он отморозил ноги, простудил почки и стал инвалидом,- поэтому он попал в эшелон. На станции Мешкуйчай. с разрешения конвойного, он вышел из вагона, чтобы напиться. Тем временем эшелон ушел, а на станции его арестовали.

Так как он едва мог ходить, то его отправили в наше гетто и заключили в помещение для арестованных. Комендант нашего гетто оберштурмфюрер Шлеф запросил начальника всех еврейских лагерей Гекке, и тот наложил резолюцию: "Зондеркоманде". Это означало, что Бекера надо передать в руки "Зондеркоманде", то есть эсэсовцев, занимавшихся истреблением евреев. Юденрат узнал об этом и выхлопотал у Шлефа разрешение отра- вить Бекера в самом гетто. Шлеф согласился, Бекера перевезли в больницу, где в течение месяца всеми правдами и неправдами выполнение приговора оттягивалось. Тем временем в гетто умер один из его обитателей и был записан в больничную книгу под именем Бекера, а Бекер под именем умершего был отправлен в другой лагерь. Позже мы узнали, что эшелон от которого отстал Бекер, ушел в Майданек. Вацник

Я был среди тех трехсот человек, которых немцы первыми вывели из лагеря на смерть под предлогом использования их на заготовке дров. Я попал также в число первых тридцати. отправленных в лес таскать дрова. Мы клали дрова на подводы, подводы уезжали. Когда уехала последняя подвода, нам приказали лечь на землю. Мы пролежали до 16 часов 30 минут. Затем нас повели к бараку. По дороге вооруженные эсэсовцы стояли шпалерами. Нам было приказано идти "с поникшей головой" и с руками, заложенными назад Нас остановили у одного барака. Ко мне подошел эсэсовец и велел мне идти вперед в барак. Я понял, что меня ждет смерть, и задрожал, переступив порог барака. Немец очень ласково сказал мне; 'Что ты дрожишь, мальчик?" и в ту же секунду выстрелил в меня два раза – в шею и в спину. Одна пуля ранила меня навылет, другая осталась в теле. Но я не потерял сознания. Я упал и притворился мертвым. Я услышал, что немец вышел из барака, и хотел подняться. В это время немцы ввели еще двух заключенных. Я снова притворился мертвым. Этих двоих положили на пол и застрелили. Затем приводили все новых, всех клали в одну кучу и убивали. Ввели ребенка, – я услыхал, как он закричал; "Мама", и в ту же минуту раздался выстрел. Умирающие стонали и хрипели. Наконец, выстрелы прекратились.

Я стал выбираться из-под трупов. Мне это удалось с большим трудом. Пришлось шагать по трупам, чтобы добраться до выхода. Вдруг я увидел, что мой друг Липенгольц еще жив. Я помог ему выбраться. Был еще жив и Янкель Либман. Он просил; "Помоги мне вытянуть ноги". Мы тянули его, сколько могли, но у нас не было сил, мы оба были ранены. Либман вскоре затих-

Мы почувствовали запах бензина. Бросились к двери, к окнам – забиты! Ударив по окну изо всех сил, я выбил его и выпрыгнул, Липенгольц за мной. Мы упали на траву, вскочили и бросились бежать. Не соображая ничего, мы побежали к кострам, на которых немцы жгли трупы. Нас обстреляли. Но мы бежали без оглядки, и, к счастью, пули нас не задели. Бежали мы семь километров, и достигли лагеря для русских заключенных. Те нас спрятали в больнице, и там мы дождались Красной Армии. Анолик Беньямин младший.

Первым мы увидели капитана Красной Армии. Мы попросили разрешения дотронуться до него, так как нам все не верилось, что мы свободны, что перед нами красноармейцы. Капитан обнял нас и поздравил с освобождением. А мы, – мы такали, и каждый хотел пощупать звездочку на фуражке капитана.

Мы повели наших освободителей по лагерю. Вот скамейка, на которой нас секли. [Окровавленная нагайка из бычьего уда лежит на земле.} Вот деревья, к которым нас привязывали. А вот блок, где жили люди. Капитан вынимает платок: пахнет трупным запахом. Здесь лежат те, кого немцы не успели отнести на костры и сжечь. Вот лежит трехмесячный ребенок, мертвый. Руки его протянуты к мертвой матери. Я смотрю на капитана. Из глаз его текут слезы, и он не скрывает их. У него на груди ордена и нашивки ранений. Это русский человек. Он знает, что такое смерть и горе. Он плачет. Эти слезы сейчас для нас дороже всего на свете-

А вот здесь стоял дом в восемь комнат, переполненных заключенными. От него остались два дымохода и груды обгорелых костей. А вот костры. Кругом разбросаны вещи -пальто, юбки. Костров четыре; из них три еще дымятся: трупы горят. Один из них немцы не успели поджечь. Ряд дров, ряд убитых, ряд дров, ряд убитых- Мужчины, умирая, закрыли глаза шапками, женщины – руками. Вот двое лежат, обнявшись: это братья. И есть один костер без трупов, только дрова. Этот был приготовлен для нас Если бы Красная Армия пришла несколькими часами позже, вероятно и мы, уцелевшие, лежали бы здесь и горели. Нас, чудом уцелевших, восемьдесят два человека. А на кострах две с половиной тысяч.

Мы просим капитана:

"Возьмите нас с собой! Возьмите нас в армию! Мы должны отомстить".

На глазах капитана снова слезы.

"Вы все больны, – говорит он. – Погодите. Вам необходимо отдохнуть. [Мы отомстим за вас. Мы придем в Берлин и там предъявим немцам счет за вас]."

И все-таки один из нас сразу попадает в армию. Он здоровее других. Это поэт с именем, которое много говорит каждому еврею: Бейлис. Это однофамилец Бейлиса, которого когда-то царская власть судила по обвинению в ритуальном убийстве и вынуждена была оправдать. Его тоже уговаривают отдохнуть, подождать. Он показывает на звездочку на фуражке капитана и говорит: "Это мой единственный отдых". И потом он показывает на затея.

"Это мой единственный путь."

И на красноармейцев:

"Это – мои. братья", Треблинка

На восток от Варшавы, вдоль Западного Буга, тянутся пески и болота, стоят густые сосновые и лиственные леса. Места эти пустынные и унылые, деревни тут редки. И пешеход. и проезжий избегают песчаных, узких проселков, где нога увязает, а колесо уходит по са- мую ось в глубокий песок.

Здесь, на седлецкой железнодорожной ветке, расположена маленькая захолустная станция Треблинка, в шестидесяти с лишним километрах от Варшавы, недалеко от станции Малкини, где пересекаются железные дороги, ведущие из Варшавы, Белостока, Седльца, Ломжи.

Должно быть, многим из тех, кого привезли в 1942 году в Треблинку, приходилось в мирное время проезжать здесь, рассеянным взором следить за скучным пейзажем – сосны, песок, песок и снова сосны, вереск, сухой кустарник, унылые станционные постройки, пересечения железнодорожных путей. И, может быть, скучающий взор пассажира мельком замечал идущую от станции одноколейную ветку, уходящую среди плотно обступивших ее сосен в лес. Эта ветка ведет к песчаному карьеру, где добывался белый песок для про- мышленного и городского строительства.

Карьер отделен от станции расстоянием в четыре километра, он находится на пустыре, окруженном со всех сторон сосновым лесом. Почва здесь скупа и неплодородна и крестьяне не обрабатывают ее. Пустырь так и оставался пустырем. Земля кое-где покрыта мхом, кое- где высятся худые сосенки. Изредка пролетит галка или пестрый хохлатый удод. Этот убогий пустырь был избран и одобрен германским рейхсфюрером СС Генрихом Гиммлером для постройки всемирной плахи, какой не знал род человеческий от времен первобытного варварства до наших жестоких дней.

В Треблинке было два лагеря – трудовой лагерь № 1, где работали заключенные разных национальностей, главным образом поляки, и еврейский лагерь, лагерь № 2.

Лагерь № 1 – трудовой или штрафной – находится непосредственно возле песчаного карьера, неподалеку от лесной опушки. Это был обычный лагерь, каких гестаповцы построили сотни и тысячи на оккупированных восточных землях. Он возник в 1941 году.

Бережливость, аккуратность, расчетливость, педантичная чистота – все это неплохие черты, присущие многим немцам. Приложенные к сельскому хозяйству, к промышленности, они дают свои плоды. Гитлеризм приложил эти черты к преступлению против человечества, и рейхе СС действовало в польском трудовом лагере так, словно речь шла о разведении цветной капусты или картофеля.

Площадь лагеря нарезана ровными прямоугольниками, бараки выстроились под линеечку, дорожки обсажены березками, посыпаны песочком. Были устроены бетонированные бассейны для домашней водоплавающей птицы, бассейны для стирки белья с удобными ступенями, службы для немецкого персонала – образцовая пекарня, парикмахерская, га- раж, бензоколонка со стеклянным шаром, склады. Примерно по такому же принципу с садиками, питьевыми колонками, бетонированными дорогами, был устроен и люблинский лагерь на Майданеке, по такому же принципу устраивались в Восточной Польше десятки других трудовых лагерей, где гестапо и СС полагали осесть всерьез и надолго. В устройстве этих лагерей отразились черты немецкой аккуратности, мелочной расчетливости, педантичной тяги к порядку, немецкая любовь к расписанию, к схеме, разработанной до малейших деталей и мелочей.

Люди поступали в лагерь на срок, иногда совсем небольшой: четыре-пять- шесть месяцев. В него пригоняли поляков, нарушавших законы генерал-губернаторства, причем нарушения были, как правило, незначительными, ибо за значительные нарушения полагался не лагерь, полагалась немедленная смерть. Донос, оговор, случайное слово, оброненное на улице, недовыполнение поставок, отказ дать немцу подводу либо лошадь, дерзость де- вушки, отклонившей любовные предложения эсэсовца, не саботаж в работе на фабрике, а одно лишь подозрение в возможности саботажа, – все это привело сотни и тысячи поляков – рабочих, крестьян, интеллигентов, мужчин и девушек, стариков и подростков, матерей семейств – в штрафной лагерь. Всего через лагерь прошло около пятидесяти тысяч человек. Евреи попадали в лагерь лишь в том случае, если они были выдающимися, знаменитыми мастерами – пекарями, сапожниками, краснодеревщиками, каменщиками, портными. Здесь имелись всевозможные мастерские и среди них солидная мастерская мебели, снабжавшая креслами, столами, стульями штабы германской армии.

Лагерь № 1 существовал с осени 1941 года по 23 июля 1944 года. Он был ликвидирован полностью, когда заключенные слышали уже глухой гул советской артиллерии. 23 июля, ранним утром, вахманы и эсэсовцы, распив для бодрости шнапс, приступили к ликвидации лагеря. К вечеру были убиты все заключенные в лагере, убиты и закопаны в землю. Удалось спастись варшавскому столяру Максу Левиту – раненым пролежал он под трупами своих товарищей до темноты и уполз в лес. Он рассказал, как. лежа в яме, слушал пение команды тридцати лагерных мальчиков, перед расстрелом затянувших песню "Широка страна моя родная", слышал, как один из мальчиков крикнул: "Сталин отомстит!"; упавший на него в яму после залпа вожак мальчиков, любимец лагеря Лейб, приподнявшись, попросил: "Пане вахман, не трафил, проше пана, еще раз, еще раз".

Сейчас можно подробно рассказать о немецком порядке в этом трудовом лагере -десятки свидетелей, поляков и полек, бежавших и выпущенных в свое время из лагеря № 1, в своих подробных показаниях рассказывают о законах трудового лагеря. Мы знаем о работе в песчаном карьере, о том, как не выполнявших норму бросали с обрыва в котлован, знаем о норме питания: сто семьдесят-двести граммов хлеба и литр бурды, именуемой супом; знаем о голодных смертях, об опухших, которых на тачках вывозили за проволоку и пристреливали; знаем о диких оргиях, которые устраивали немцы, о том, как они насиловали девушек и тут же пристреливали своих подневольных любовниц, о том, как сбрасывали с шестиметровой вышки людей, как пьяная компания ночью забирала из барака десять-пятнадцать заключенных и начинала неторопливо демонстрировать на них методы умерщвления, стреляя обреченным в сердце, в затылок, глаз, рот, висок. Мы знаем имена лагерных эсэсовцев, их характеры, особенности – знаем начальника лагеря, голландского немца Ван Эйпена, ненасытного убийцу и ненасытного развратника, любителя хороших лошадей и быстрой верховой езды, знаем массивного, молодого Штумпфе, которого охватывали непроизвольные приступы смеха каждый раз, когда он убивал кого-нибудь из заключенных или когда в его присутствии производилась казнь. Его прозвали "смеющаяся смерть". Последним слышал его смех Макс Левит, когда по команде Штумпфе вахманы расстреливали мальчиков. Левит в это время лежал недостреленный на дне этой ямы.

Знаем одноглазого немца из Одессы, Свидерского, названного "мастером молотка". Это он считался непревзойденным специалистом по "холодному" убийству и это он в течение нескольких минут убил молотком пятнадцать детей в возрасте от восьми до тринадцати лет, признанных непригодными для работы. Знаем худого, похожего на цыгана, эсэсовца Прейфи, с кличкой "старый", угрюмого и неразговорчивого. Он развлекал свою меланхолию тем, что, сидя на лагерной помойке, подстерегал заключенных, приходивших тайком есть картофельные очистки, заставлял их открывать рот и затем стрелял им в открытые рты.

Знаем имена убийц- профессионалов Шварца и Ледеке. Это они развлекались стрельбой по возвращающимся в сумерках с работы заключенным, убивая по двадцать, тридцать, сорок человек ежедневно.

Так жил этот лагерь, подобный уменьшенному Майданеку, и могло показаться, что нет ничего страшней в мире. Но жившие в лагере № 1 хорошо знали, что есть нечто ужасней, во сто крат страшней, чем их лагерь.

В трех километрах от трудового лагеря немцы в мае 1942 года приступили к строительству еврейского лагеря, лагеря-плахи. Строительство шло быстрыми темпами, в нем работало больше тысячи рабочих. В этом лагере ничто не было приспособлено для жизни, а все было приспособлено для смерти. Существование этого лагеря должно было, по замыслу Гиммлера, находиться в глубочайшей тайне. Стрельба по случайным прохожим от- крывалась без предупреждения за километр. Самолетам германской авиации запрещалось летать над этим районом. Жертвы, подвозимые эшелонами по специальному ответвлению железнодорожной ветки, до последней минуты не знали о ждущей их судьбе. Охрана, сопровождавшая эшелоны, не допускалась даже во внешнюю ограду лагеря. При подходе вагонов охрану принимали лагерные эсэсовцы. Эшелон, состоявший обычно из шестидесяти вагонов, расчленялся в лесу перед лагерем на три части, и паровоз последовательно подавал по двадцать вагонов к лагерной платформе. Паровоз толкал вагоны сзади и останавливался у проволоки – таким образом, ни машинист, ни кочегар не переступали лагерной черты. Когда вагоны разгружались, дежурный унтер-офицер войск СС свистком вызывал ожидавшие в двухстах метрах новые двадцать вагонов. Когда разгружались полностью все шестьдесят вагонов, комендатура лагеря по телефону вызывала со станции новый эшелон, а разгруженный шел дальше по ветке к карьеру, где вагоны грузились песком, и уходил на станции Треблинка и Малкини уже с новым грузом.

Здесь сказалась выгода положения Треблинки – эшелоны с жертвами шли сюда со всех четырех сторон света, с запада и востока, с севера и юга. Эшелоны из польских городов – Варшавы Мендзыжеча, Ченстоховы, Седльца, Радома, из Ломжи, Белостока, Гродно и многих городов Белоруссии; из Германии, Чехословакии, Австрии, Болгарии и Бессарабии.

Эшелоны шли к Треблинке в течение тринадцати месяцев, в каждом эшелоне было шестьдесят вагонов, на каждом вагоне мелом были написаны цифры 150, 180, 200. Эти цифры показывали количество людей, находящихся в вагоне. Железнодорожные служащие и крестьяне тайно вели счет этим эшелонам. Крестьянин деревни Вулька (самый близкий к лагерю населенный пункт) шестидесятидвухлетний Казимир Скаржинский говорил мне, что иногда бывали дни, когда мимо Вульки проходило по одной лишь седлецкой ветке шесть эшелонов, и почти не бывало дня в течение этих тринадцати месяцев, чтобы не прошел хотя бы один эшелон. А ведь седлецкая ветка была лишь одной из четырех железных дорог, снабжавших Треблинку. Железнодорожный ремонтный рабочий Люциан Цукова, мобилизованный немцами для работы на ветке, ведущей от Треблинки к лагерю № 2, говорит, что за время его работы, с 15 июня 1942 года по август 1943 года, в лагерь, по ветке от станции Треблинка ежедневно подходили от одного до трех железнодорожных составов в день. В каждом составе было по шестьдесят вагонов, а в каждом вагоне не менее ста пятидесяти человек. Таких показаний мы собрали десятки…

Сам лагерь, с внешним обводом, складами для вещей казненных, платформой и прочими подсобными помещениями занимает очень небольшую площадь – 780 х 600 метров. Если на миг усомниться в судьбе привезенных сюда миллионов и если на миг предположить, что немцы не убивали их тотчас по прибытии, то спрашивается, где же они, эти люди, могущие составить население маленького государства или же большого столичного европейского города? Ведь площадь лагеря так мала, что сохранив хоть на несколько суток жизнь приезжающих сюда, через десять дней не уместились бы за проволокой людские потоки, лившиеся со всех концов Западной Европы, из Польши и Белоруссии. Тринадцать месяцев – 395 дней эшелоны уходили, груженые песком или пустыми, ни один человек из прибывших в лагерь № 2 не уехал обратно.

Все, что написано ниже, составлено по рассказам живых свидетелей, по показаниям людей, работавших в Треблинке с первого дня ее существования по день 2 августа 1943 года, когда восставшие смертники сожгли лагерь и бежали в лес, по показаниям арестованных вахманов, которые от слова до слова подтвердили и во многом пополнили рассказы свидетелей. Этих людей я видел лично, долго и подробно говорил с ними, их письменные показания лежат передо мной на столе, – и все эти многочисленные, из различных источников идущие свидетельства сходятся между собой во всех деталях, начиная от описания повадок комендантской собаки "Бари" и кончая рассказом о технологии убийства жертв и устройства конвейерной плахи.

Пойдем же по кругам треблинского ада.

Кто были люди, которых везли в эшелонах в Треблинку? К весне 1942 года еврейское население Польши, Германии, западных районов Белоруссии было согнано в гетто. В этих гетто – Варшавском, Радомском, Ченстоховском, Люблинском, Белостокском, Гродненском и многих десятках других, более мелких, были собраны миллионы еврейского населения – рабочих, ремесленников, врачей, профессоров, архитекторов, инженеров, учителей, работников искусств, людей нетрудовых профессий, все с семьями, женами, дочерьми, сыновьями, матерями и отцами. В одном Варшавском гетто находилось около пятисот тысяч человек. [По-видимому,] это заключение в гетто явилось первой, предварительной, частью гитлеровского плана истребления евреев.

Лето 1942 года, пора наибольшего военного успеха фашизма, было признано подходящим временем для проведения второй части плана – физического уничтожения. Известно, что Гиммлер приезжал в это время в Варшаву, отдавал соответствующие распоряжения. День и ночь шла подготовка треблинской плахи. В июле первые эшелоны уже шли из Варшавы и Ченстоховы в Треблинку. Людей извещали, что их везут на Украину для работы в сельском хозяйстве. Разрешалось брать с собой двадцать килограммов багажа и продукты питания. Во многих случаях немцы предлагали своим жертвам покупать железнодорожные билеты до станции "Обер-Майдан". Этим условным названием немцы именовали Треблинку. Дело в том, что слух об ужасном месте вскоре прошел по всей Польше, и слово Треблинка перестало фигурировать у эсэсовцев при погрузке людей в эшелоны.

Однако, обращение при погрузке в эшелоны было таким, что не вызывало уже сомнений о судьбе, ждущей пассажиров. В товарный вагон набивалось не менее ста пятидесяти человек, обычно сто восемьдесят-двести. Весь путь, который длился иногда два-три дня, заключенным не давали воды. Страдания от жажды были так велики, что люди пили собственную мочу. Охрана требовала за глоток воды сто злотых и, получив деньги, обычно воды не давала. Люди ехали, прижавшись друг к другу, иногда даже стоя; в каждом вагоне умирало к концу путешествия, особенно в душные летние дни, несколько стариков и больных сердечными болезнями. Так как двери до конца путешествия ни разу не раскрывались, то трупы начинали разлагаться, отравляя воздух в вагонах. Едва кто- либо из едущих зажигал в ночное время спичку, охрана открывала стрельбу по стенам вагона. Парикмахер Абрам Кон рассказывает, что в его вагоне было много раненых и пятеро убитых в результате стрельбы охраны по стенам вагона.

Совершенно иначе прибывали в Треблинку поезда из западноевропейских стран – Франции. Болгарии, Австрии… Здесь люди ничего не слышали о Треблинке и до последней минуты верили, что их везут на работы, да притом еще немцы всячески расписывали удобства и прелесть новой жизни, ждущей переселенцев. Некоторые эшелоны прибывали с людьми, уверенными, что их вывозят за границу, в нейтральные страны: за большие деньги они приобрели у немецких властей визы на выезд.

Однажды прибыл в Треблинку поезд с гражданами Англии, Канады, Америки, Австралии, застрявшими во время войны в Западной Европе и Польше. После длительных хлопот, сопряженных с дачей больших взяток, они добились выезда в нейтральные страны. Все поезда из европейских стран приходили без охраны с обычной обслуживающей прислугой, и в составе этих поездов были спальные вагоны и вагоны-рестораны. Пассажиры везли с собой объемистые сундуки и чемоданы, большие запасы продуктов. Дети пассажиров выбегали на промежуточных станциях и спрашивали, скоро ли будет Обер-Майдан.

Прибывали изредка эшелоны цыган из Бессарабии и из других районов. Несколько раз прибывали эшелоны молодых поляков-крестьян и рабочих, участвовавших в восстаниях и партизанских отрядах.

Трудно сказать, что страшней: ехать на смерть в ужасных мучениях, зная о ее приближении, либо, в полном неведении гибели, выглядывать из окна мягкого вагона в тот момент, когда со станции Треблинка уже звонят в лагерь и сообщают данные о прибывшем поезде и количестве людей, едущих в нем.

Для последнего обмана людей, приезжавших из Европы, самый железнодорожный тупик в лагере смерти был оборудован наподобие пассажирской станции. На платформе, у которой разгружались очередные двадцать вагонов, стояло вокзальное здание с кассами, камерой хранения багажа, с залом ресторана: повсюду имелись стрелы-указатели: "посадка на Белосток", "на Барановичи", "посадка на Волковыск"… К прибытию эшелона в здании вокзала играл оркестр, все музыканты были хорошо одеты. Швейцар в форме железнодорожного служащего отбирал у пассажиров билеты и выпускал их на площадь. Три-четыре тысячи людей, нагруженные мешками и чемоданами, поддерживая стариков и больных, выходили на эту площадь. Матери держали на руках детей, дети постарше жались к родителям, пытливо оглядывая площадь.

Что-то тревожное и страшное было в этой площади, вытоптанной миллионами человеческих ног. Обостренный взор людей быстро ловил тревожащие мелочи – на торопливо подметенной, видимо за несколько минут до выхода партии, земле видны были брошенные предметы – узелок одежды, раскрытые чемоданы, кисти для бритья, эмалированные кастрюли. Как попали они сюда? И почему сразу же за вокзальной платформой оканчивается железнодорожный путь, растет желтая трава и тянется трехметровая проволока? Где же путь на Белосток, на Седльце, Варшаву, Волковыск?

И почему так странно усмехаются новые охранники, оглядывая поправляющих галстуки мужчин, аккуратных старушек, мальчиков в матросских курточках, худеньких девушек, умудрившихся сохранить в этом путешествии опрятность одежды, молодых матерей, любовно поправляющих одеяльца на своих младенцах? Все эти вахманы в черных мундирах и эсэсовские унтер-офицеры походили на погонщиков стада при входе в бойню. Для них вновь прибывшая партия не была живыми людьми – и они невольно улыбались, глядя на проявление стыдливости, любви, страха, заботы о близких, о вещах, их смешило, что матери выговаривают детям, отбежавшим на несколько шагов, и одергивали на них курточки, что мужчины вытирали лбы носовыми платками и закуривали сигареты, что девушки поправляли волосы и испуганно придерживали юбки, когда налетал порыв ветра. Их смешило, что старики старались присесть на чемоданчики, что некоторые держали под мышкой книги и что больные кутали шеи. До двадцати тысяч человек проходило ежедневно через Треблинку. Дни, когда из вокзала выходило шесть-семь тысяч, считались пустыми днями. Четыре, пять раз на день наполнялась площадь людьми. И все эти тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч людей, все эти юные и старые лица, чернокудрые и золотоволосые красавицы, горбатенькие и сутулые, лысые старики, робкие подростки – все это сливалось в едином потоке, поглощающем и разум, и прекрасную человеческую науку, и девичью любовь, и детское недоумение, и кашель стариков, и сердце человека.

И вновь прибывшие с дрожью ощущали странность этого сдержанного сытого, насмешливого взгляда, взгляда превосходства живого скота над мертвым человеком. И снова, в эти короткие мгновения, вышедшие на площадь ловили мелочи, непонятные и вселяющие тревогу.

Что это там, за этой огромной, шестиметровой стеной, плотно закрытой одеялами и начавшими желтеть сосновыми ветвями? Одеяла тоже внушали тревогу: стеганые, разноцветные, шелковые и крытые ситцами, они напоминали те одеяла, что лежали в постельных принадлежностях приехавших. Как попали они сюда? Кто их привез? И где они, владельцы этих одеял? Почему им не нужны больше одеяла? И кто эти люди с голубыми повязками? Вспоминается все передуманное за последнее время, тревоги, слухи, передаваемые шепотом. Нет, нет, не может быть. И человек отгоняет страшную мысль.

Тревога на площади продолжается несколько мгновений, – может быть две-три минуты, пока все прибывшие успеют выйти на площадь. Этот выход всегда сопряжен с задержкой: в каждой партии имеются калеки, хромые, старики и больные, едва передвигающие ноги. Но вот все на площади. Унтершарфюрер (унтер-офицер войск СС) громко и раздельно предлагает приехавшим оставить вещи на площади и отправиться в баню, имея при себе лишь личные документы, ценности и самые небольшие пакетики с умывальными принадлежностями. У стоящих возникают десятки вопросов – брать ли белье, можно ли развязывать узлы, не перепугаются ли вещи, сложенные на площади, не пропадут ли. Но какая-то странная сила заставляет их молча, поспешно шагать, не задавая вопросов, не оглядываясь, к проходу в шестиметровой проволочной стене, замаскированной ветками. Они проходят мимо противотанковых ежей, мимо высокой, в три человеческих роста, колючей проволоки, мимо трехметрового противотанкового рва, снова мимо тонкой, клубками наброшенной стальной проволоки, в которой ноги бегущего застревают, как лапки мухи в паутине, и снова мимо многометровой стены колючей проволоки. И страшное чувство, чувство обреченности, чувство беспомощности охватывает их – ни бежать, ни повернуть обратно, ни драться: с деревянных низеньких и приземистых башен смотрят на них дула крупнокалиберных пулеметов. Звать на помощь? Но ведь кругом эсэсовцы и вахманы с автоматами, ручными гранатами, пистолетами.

А на площади перед вокзалом – две сотни рабочих, с небесно-голубыми повязками (группа "небеских") молча, быстро, умело развязывают узлы, вскрывают корзинки и чемоданы, снимают ремни с портпледов. Идет сортировка и оценка вещей, оставленных только что прибывшей партией. Летят на землю заботливо уложенные штопальные принадлежно- сти, клубки ниток, детские трусики, сорочки, простыни, джемперы, бритвенные приборы, связки писем, фотографии, наперстки, флаконы духов, зеркала, чепчики, туфли, валенки, сшитые из ватных одеял на случай мороза, дамские туфельки, чулки, кружева, пижамы, пакеты с маслом, кофе, банки какао, молитвенные одежды, подсвечники, книги, сухари, скрипки, детские кубики. Нужно обладать квалификацией, чтобы в считанные минуты рассортировать все эти тысячи предметов, оценить их – одни отобрать для отправки в Германию, другие второстепенные, старые и штопаные – для сожжения. Горе ошибавшемуся рабочему, положившему старый, фибровый чемодан в кучу отобранных для отправки в Германию кожаных саквояжей, либо бросившему в кучу старых штопаных носков пару парижских чулок с фабричной пломбой. Рабочий мог ошибиться только один раз. Два раза ему не дано было ошибаться. Сорок эсэсовцев и шестьдесят вахманов работали "на транспорте" – так называлась в Треблинке первая, только что описанная нами стадия: прием эшелона, вывод партии на "вокзал" и на площадь, наблюдение за рабочими, сортирующими и оценивающими вещи. Во время этой работы рабочие часто незаметно от охраны совали в рот куски хлеба, сахара, конфеты, найденные в продуктовых пакетах. Это не разрешалось. Разрешалось после окончания работы мыть руки и лица одеколоном и духами, – воды в Треблинке не хватало и для умывания ею пользовались только немцы и вахманы.

И пока люди, все еще живые, готовились к "бане", работа над их вещами подходила к концу – ценные вещи уносились на склад, а письма, фотографии новорожденных, братьев, невест, пожелтевшие извещения о свадьбе, – все эти тысячи драгоценных предметов, бесконечно дорогих для их владельцев и представляющих лишь хлам для треблинских хозяев, собирались в кучи и уносились к огромным ямам, где на дне лежали сотни тысяч таких же писем, открыток, визитных карточек, бумажек с детскими каракулями и первыми неумелыми рисунками цветным карандашом. Площадь кое-как подметалась и была готова к приему новой партии обреченных.

Не всегда прием партии проходил как только что описано. В тех случаях, когда заключенные знали, куда их ведут, вспыхивали бунты. Крестьянин Скаржинский видел, как из двух поездов, выломив двери, вырвались люди и, опрокинув стражу, кинулись к лесу. Все до единого в обоих случаях были убиты из автоматов. Мужчины несли на руках четырех детей. И дети эти также были убиты. О таких же случаях борьбы с охраной рассказы- вает крестьянка Марьяна Кобус. Однажды, на ее глазах, когда она работала в поле, были убиты шестьдесят человек, прорвавшихся из поезда к лесу.

Но вот партия переходит на новую площадку, уже внутри второй лагерной ограды. На площади огромный барак, вправо еще три барака, два из них отведены под склады одежды, третий под обувь. Дальше, в западной части, расположены бараки эсэсовцев, бараки вахманов, склады продовольствия, скотный двор, стоят автомашины легковые и грузовые, броневик. Впечатление такого же обычного лагеря, как лагерь № 1.

В юго-восточном углу лагерного двора огороженное ветвями пространство, впереди него будка с надписью "лазарет". Всех дряхлых, тяжело больных отделяют от толпы, ожидающей "бани", и несут на носилках в лазарет. Из будки навстречу больным выходит доктор в белом фартуке с повязкой красного креста на левом рукаве. О том, что происходило в лазарете, мы подробно расскажем ниже.

Вторая фаза обработки прибывшей партии характеризуется подавлением воли людей беспрерывными короткими и быстрыми приказами. Эти приказы произносятся тем знаменитым тембром голоса, которым так гордится немецкая армия, тембром, являющимся одним из доказательств принадлежности немцев к расе господ. Буква "р", одновременно картавая и твердая звучит, как кнут.

"Achtung" проносится над толпой, и в свинцовой тишине голос шарфюрера произносит заученные, повторяемые несколько раз на день. много месяцев подряд слова:

– Мужчины остаются на месте, женщины и дети раздеваются в бараках налево. Здесь, по рассказам очевидцев, обычно начинаются страшные сцены. Великое чувство материнской, супружеской, сыновней любви подсказывает людям, что они в последний раз видят друг друга. Рукопожатия поцелуи, благославления. слезы, короткие слова прощания, в которые люди вкладывают всю свою любовь, всю боль. всю нежность, все отчаяние свое. Эсэсовские психиатры смерти знают, что эти чувства нужно мгновенно затушить, отсечь. Психиатры смерти знают те простые законы, которые действуют на всех скотобойнях мира, законы, которые в Треблинке скоты применяли к людям. Это один из наиболее ответственных моментов: отделение дочерей от отцов, матерей от сыновей, бабушек от внуков, мужей от жен.

И снова над площадью: "Achtung!", "Achtung!". Именно в этот момент нужно снова смутить разум людей, заворожить его надеждой, правилами смерти, выдаваемыми за правила жизни. Тот же голос рубит слово за словом:

– Женщины и дети снимают обувь при входе в барак Чулки складываются в туфли. Детские чулочки складываются в сандалии, ботиночки и туфельки детей. Будьте аккуратны. И тотчас же снова:

– Направляясь в баню, иметь при себе драгоценности, документы, деньги, полотенце и мыло. Повторяю…

Внутри женского барака находится парикмахерская – голых женщин стригут под машинку, со старух снимают парики. Странный психологический момент, – эта смертная стрижка, по свидетельству парикмахеров, более всего убеждала женщин, что их ведут в баню. Девушки, щупая голову, иногда просили: "Вот тут неровно, подстригите, пожалуйста". Обычно после стрижки женщины успокаивались, почти каждая выходила из барака, имея при себе кусочек мыла и сложенное полотенце. Некоторые молодые плакали, жалея свои красивые косы. Для чего стригли женщин? Чтобы обмануть их? Нет, эти волосы нужны были на потребу Германии. Это было сырье. Я спрашивал многих людей, что делали немцы с этим ворохом волос, снятых с голов живых покойниц. Все свидетели рассказывают, что огромные груды черных, золотых, белокурых волос, кудрей, кос подвергались дезинфекции, прессовались в мешки и отправлялись в Германию. Все свидетели подтверждали, что волосы отправляют в мешках в германские адреса. Как использовались они? В письменных показаниях Кона утверждается, что потребителем этих волос было военно-морское ведомство; волосы шли для набивки матрацев, технических приспособлений, плетения канатов для подводных лодок. Другие свидетели показывают, что волосы шли для набивки подушек кавалерийских седел.

Мужчины раздевались во дворе. Из первой внутренней партии отбиралось полтораста-триста человек, обладающих большой физической силой; их использовали для захоронения трупов и убивали обычно на второй день. Раздеваться мужчины должны были очень быстро, аккуратно складывая в порядке обувь, носки, белье, пиджаки и брюки. Сорти- ровкой вещей занималась вторая рабочая команда, "красная", отличавшаяся от работавших на "транспорте" красной нарукавной повязкой. Вещи, признанные достойными быть отправленными в Германию, поступали тут же на склады. С них тщательно спарывались все металлические и матерчатые знаки. Остальные вещи сжигались или закапывались в ямы. Чувство тревоги росло все время. Обоняние тревожил страшный запах, то и дело перебиваемый запахом хлорной извести. Казалось непонятным огромное количество жирных, назойливых мух. Откуда они здесь, среди сосен и вытоптанной земли? Люди дышали тревожно и шумно, вздрагивая, вглядываясь в каждую ничтожную мелочь, могущую объяснить, подсказать, приподнять завесу тайны над судьбой, ждущей обреченных… И почему там, в южном направлении, так грохочут гигантские экскаваторы?

Начиналась новая процедура. Голых людей подводили к кассе и предлагали сдавать документы и ценности. И вновь страшный гипнотизирующий голос кричал:

"Achtung!", "Achtung!", "За сокрытие ценностей смерть". "Achtung!"

В маленькой сколоченной из досок будке сидел шарфюрер. Возле него стояли эсэсовцы и вахманы. Подле будки стояли деревянные ящики, в которые бросались ценности, – один для бумажных денег, другой для монет, третий для ручных часов, для колец, для серег и для брошек с драгоценными камнями, для браслетов. А документы летели на землю, уже никому не нужные на свете, документы живых мертвецов, которые через час уже будут затрамбованные лежать в яме. Но золото и ценности подвергались тщательной сортировке, десятки ювелиров определяли чистоту металла, ценность камня, чистоту воды бриллиантов.

Здесь у "кассы" наступал перелом – здесь кончалась пытка ложью, державшей людей в гипнозе неведения, в лихорадке бросавшей их на протяжении нескольких минут от надежды к отчаянию, от видения жизни к видениям смерти. Эта пытка ложью являлась одним из атрибутов конвейерной плахи, она помогала эсэсовцам работать. И когда наступал по- следний акт ограбления живых мертвецов, немцы резко меняли стиль отношения к своим жертвам. Кольца срывали, ломая пальцы женщинам, вырывали серьги, раздирая мочки ушей.

На последнем этапе конвейерная плаха требовала для быстрого своего функционирования нового принципа, и поэтому слово "Achtung!" сменялось другим хлопающим, шипящим "Schnller!", "Schneller!", "Schneller!". Скорей, скорей, скорей.

Из жестокой практики последних лет известно, что голый человек теряет сразу силу сопротивления, перестает бороться против судьбы, сразу вместе с одеждой теряет и силу жизненного инстинкта, приемлет судьбу как рок. Непримиримо жаждущий жить, – становится пассивным и безразличным. Но для того, чтобы застраховать себя, эсэсовцы дополнительно применяли на последнем этапе работы конвейерной плахи метод чудовищного оглушения: ввергая людей в состояние психического, душевного шока. Как это делалось?

Внезапным и резким применением бессмысленной жестокости. Голые люди, у которых было отнято все, но которые упрямо продолжали оставаться людьми в тысячу крат больше, чем окружавшие их твари в мундирах германской армии, все еще дышали, смотрели, мыс- лили, их сердца еще бились. Из рук их вышибали куски мыла и полотенца. Их строили рядами, по пять человек в ряд.

– "Напdе hосh! Marsch, Schneller, schneller!"

Они вступали на прямую аллею, обсаженную цветами и елками, длиной в сто двадцать метров, шириной в два метра ведущую к месту казни. По обе стороны этой аллеи были протянуты проволоки и плечом к плечу стояли вахманы в черных мундирах и эсэсовцы в серых. Дорога была покрыта белым песком, и те, что шли впереди, с поднятыми руками, ви- дели на этом взрыхленном песке свежие отпечатки босых ног: маленьких женских, совсем маленьких – детских, тяжелых, старческих ступней. Этот зыбкий след на песке – все, что осталось от тысяч людей, которые недавно прошли по этой дороге, прошли так же, как шли сейчас по ней новые четыре тысячи, как пройдут после этих четырех тысяч через два часа, еще тысячи, ожидавшие очереди на лесной железнодорожной ветке. Прошли так же, как шли вчера, и десять дней назад и сто дней назад, как пройдут завтра и через пятьдесят дней, как шли люди все тринадцать месяцев существования треблинского ада. Эту аллею немцы называли – "дорога без возвращения".

Кривляющееся человекообразное, фамилия которого Сухомиль, с ужимками, кричало, коверкая нарочно немецкие слова:

– "Детки, детки, шнеллер, шнеллер, вода в бане уже остывает. Шнеллер, детки, шнеллер! – и хохотало, приседало, приплясывало.

Люди с поднятыми руками шли молча между двумя шеренгами стражи, под ударами прикладов, резиновых палок. Дети, едва поспевая за взрослыми, бежали. В этом последнем скорбном проходе все свидетели отмечают зверство одного человекообразного существа – эсэсовца Цэпфа. Он специализировался по убийству детей. Обладая огромной силой, это существо внезапно выхватывало из толпы ребенка и, либо взмахнув им, как пали- цей, било его головой оземь, либо раздирало его пополам.

Путь от "кассы" до места казни занимал три-четыре минуты. Подхлестываемые ударами, оглушенные криками, люди выходили на третью площадь и на мгновение, пораженные, останавливались.

Перед ними стояло красивое, каменное здание, отделанное деревом, построенное, как древний храм. Пять широких бетонированных ступеней вели к низким, но очень широким массивным, красиво отделанным дверям. У входа росли цветы, стояли вазоны.

Кругом же царил хаос – всюду видны были горы свежевскопанной земли, огромный экскаватор, скрежеща, выбрасывал своими стальными клешнями тонны желтой песчаной почвы, и пыль, поднятая его работой, стояла между землей и солнцем. Грохот колоссальной машины, рывшей с утра до ночи огромные рвы-могилы, смешивался с отчаянным лаем десятков немецких овчарок. С обеих сторон здания смерти шли узкоколейные линии по которым люди в широких комбинезонах подкатывали самоопрокидывающиеся вагонетки.

Широкие двери здания смерти медленно распахивались, и два подручных Шмидта. шефа комбината, появлялись у входа. Это были садисты и маньяки: один высокий, лет тридцати, с массивными плечами, со смуглым, смеющимся, радостно возбужденным лицом и черными волосами, другой помоложе, небольшого роста, шатен с бледно-желтыми ще- ками, точно после усиленного приема акрихина. Имена и фамилии этих предателей человечества известны. Высокий держал в руках метровую массивную трубу и нагайку, второй был вооружен саблей.

В это время эсэсовцы спускали натренированных собак, которые кидались в толпу и рвали зубами голые тела обреченных. Эсэсовцы с дикими криками били прикладами, подгоняли замерших, словно в столбняке, женщин.

Внутри самого здания действовали подручные Шмидта, вгоняя людей в распахнутые двери газовых камер.

К этой минуте у здания появлялся один из комендантов Треблинки, Курт Франц, ведя на поводу свою собаку Бари. Хозяин специально натренировал ее бросаться на обреченных, вырывать им половые органы. Курт Франц сделал в лагере хорошую карьеру, начав с младшего унтер-офицера войск СС и дойдя до довольно высокого чина унтерштурмфюрера. Этот тридцатипятилетний высокий и худой эсэсовец обладал не только организаторским даром в устройстве конвейерной плахи, он не только обожал свою службу и не мыслил себя вне Треблинки, где все происходило под его неутомимым наблюдением, он был до некоторой степени теоретиком и любил обобщать смысл и значение своей работы.

Потрясают до глубины души, лишают сна и покоя рассказы о том, как живые треблинские мертвецы до последней минуты сохраняли человеческое достоинство. Рассказывают о женщинах, пытавшихся спасти своих сыновей и шедших ради этого на великие безнадежные подвиги, о молодых матерях прятавших, закапывавших своих грудных детей в кучу одеял и прикрывавшие их своим телом. Никто не знает и уже никогда не узнает имен этих матерей. Рассказывали о десятилетних девочках, утешавших своих рыдающих родителей, о мальчике, кричавшем у входа в "газовню": "Русские отомстят, мама, не плачь". Никто не знает и уже никогда не узнает, как звали этих детей. Рассказывали нам о десятках обреченных людей, вступавших в борьбу – одни против огромной своры вооруженных автоматами и гранатами эсэсовцев [и гибнувших стоя, с грудью, простреленной десятками пуль.] Рассказывали нам о молодом мужчине, вонзившем нож в эсэсовца-офицера, о юноше, привезенном из восставшего Варшавского гетто, сумевшем чудом скрыть от немцев гранату; он ее бросил уже будучи голым, в толпу палачей. Рассказывают о сражении, длившемся всю ночь между восставшей партией обреченных и отрядами вахманов и эсэсовцев. До утра гремели выстрели взрывы гранат, и когда взошло солнце, вся площадь была покрыта телами мертвых бойцов и возле каждого лежало его орудие – палица, вырванная из ограды, нож, бритва. Сколько простоит земля, – уже никогда никто не узнает имена погибших. Рассказывают о высокой девушке на "дороге без возвращения", вырвавшей карабин из рук вахмана и дравшейся против десятков стрелявших в нее эсэсовцев. Два скота были убиты в этой борьбе, у третьего раздроблена рука. Он вернулся в Треблинку одноруким. Страшны были издевательства и казнь, которым подвергли девушку. Имени ее никто не узнает.

Гитлеризм отнял у этих людей дом, жизнь, хотел стереть их имена в памяти мира. Но все они – и матери, прикрывавшие телом своих детей, утиравшие слезы на глазах отцов, и те, кто дрались ножами и бросали гранаты, и павшие в ночной бойне, и нагая девушка, сражавшаяся одна против десятков, – все они, ушедшие в небытие, сохранили навечно самое лучшее имя, которого не могла втоптать в землю свора гитлеровцев-гиммлеров, – имя Человека. На их памятнике история напишет: "Здесь спит человек".

Жители ближайшей к Треблинке деревни Вулька рассказывают, что иногда крик убиваемых женщин был так ужасен, что вся деревня, теряя голову, бежала в дальний лес, чтобы не слышать этого пронзительного, просверливающего бревна, небо и землю крика. Потом крик внезапно стихал и вновь столь же внезапно рождался, такой же ужасный, пронзительный, сверлящий кости, череп, душу. Так повторялось по три-четыре раза на день.

Я расспрашивал одного из пойманных палачей об этих криках, он объяснил, что женщины кричали в ту минуту, когда спускали собак и всю партию обреченных вгоняли в здание смерти.

"Они видели смерть, кроме того там было очень тесно, их страшно били и рвали собаки".

Внезапная тишина наступала, когда закрывали двери камер. Крик возникал вновь, когда к "газовне" приводили новую партию. Так повторялось два, три, четыре, иногда пять раз на день. Ведь треблинская плаха была не просто плахой. Это была конвейерная плаха, орга- низованная по методу потока, заимствованному из современного крупного промышленного производства.

И как подлинный промышленный комбинат, Треблинка не возникла сразу в том виде, как мы ее описываем. Она росла постепенно, развивалась, ставила новые цеха. Сперва были построены три газовые камеры небольшого размера. В период строительства этих камер прибыло несколько эшелонов, и так как камеры еще не были готовы, все прибывшие были убиты холодным оружием – топорами, молотками, дубинами. Эсэсовцы не хотели стрельбой расшифровывать перед окрестными жителями работу Треблинки. Первые три бетонированные камеры были небольшого размера, пять на пять метров, то есть площадью в двадцать пять квадратных метров каждая. Высота камеры – сто девяносто сантиметров. В каждой камере имелось две двери – в одну впускались живые люди, вторая служила для вытаскивания загазированных трупов. Эта вторая дверь была очень широка, около двух с половиной метров. Камеры были смонтированы вместе на одном фундаменте. Эти три камеры не удовлетворяли заданной Берлином мощности конвейерной плахи.

Тотчас же приступили к строительству описанного выше здания. Руководители Треблинки гордились тем, что оставляют далеко позади по мощности, пропускной способности и производственной квадратуре камер все гестаповские фабрики смерти: и Майданек, и Собибор, и Бельжец.

Семьсот заключенных в течение пяти недель работали над зданием нового комбината смерти. В разгар работы приехал из Германии мастер со всей своей бригадой и приступил к монтажу. Новые камеры, общим количеством десять, располагались симметрично по обе стороны широкого бетонированного коридора. В каждой новой камере, как и в трех прежних, имелись две двери – первая со стороны коридора, в нее вводились живые люди, вторая, расположенная параллельно, проделанная в противоположной стене, служила для вы- таскивания загазированных трупов. Эти двери выходили на специальную платформу, их было две, симметрично расположенных, по обе стороны здания. К платформе подходили линии узкоколеек. Таким образом, трупы вываливались на платформы и оттуда сразу же грузились в вагонетки, отвозились к огромным рвам-могилам, их день и ночь копали колоссы-экскаваторы.

Пол в камерах был устроен с большим наклоном от коридора к платформам, и это значительно убыстряло работу по разгрузке камер; в старых камерах трупы разгружались кустарно: их носили на носилках и волокли на ремнях. Площадь каждой камеры была семь на восемь метров, то есть пятьдесят шесть квадратных метров. Общая площадь новых десяти камер составляла пятьсот шестьдесят квадратных метров, а считая и площадь трех старых камер, которые продолжали работать при поступлении небольших партий. Треблинка располагала смертной промышленной площадью в шестьсот тридцать пять метров. В одну камеру загружались одновременно четыреста-пятьсот человек. Таким образом, при полной загрузке десяти камер в один прием уничтожалось в среднем четыре с половиной тысячи человек.

Умерщвление длилось в камере от десяти до двадцати пяти минут. В первое время, когда были пущены новые камеры и палачи не могли сразу наладить газовый режим и производили опыты по дозировкам различных отравляющих веществ, жертвы подвергались страшным мучениям, продолжавшимся два и три часа. В самые первые дни скверно работали нагнетательные и отсасывающие устройства, и тогда муки несчастных затягивались на восемь и десять часов. Для умерщвления применялись различные способы. Нагнетали отработанные газы от мотора тяжелого танка, служившего двигателем треблинской станции. Этот отработанный газ содержит в себе 2-3% окиси углерода, обладающей свойствами связывать гемоглобин крови в стойкое соединение, так называемый карбоксигемоглобин. Этот карбоксигемоглобин во много раз устойчивей соединения оксигемоглобин, образуемого при соприкосновении в альвеолах легких крови с кислородом воздуха. В течение пятнадцати минут гемоглобин человеческой крови плотно связывается с окисью углерода, и человек дышит "впустую" – кислород перестает поступать в его организм, проявляются признаки кислородного голодания: сердце работает с бешеной силой, гонит кровь в легкие, но отравленная окисью углерода кровь бессильна захватить кислород из воздуха. Дыхание становится хриплым, появляются явления мучительного удушья, сознание меркнет, и человек погибает так же, как гибнет удавленный.

Вторым, принятым в Треблинке, способом, получившим наибольшее распространение, было откачивание с помощью специальных насосов воздуха из камер – смерть при этом наступала примерно от таких же причин, как и при отравлении окисью углерода: у человека отнимали кислород. И, наконец, третий способ, менее принятый, но все же применявшийся, – убийство паром, и этот способ также основывался на лишении организма кислорода: пар вытеснял из камер воздух. Применялись различные отравляющие вещества, но это было экспериментирование: промышленными способами массового убийства были названные нами первые два способа.

Найдем ли мы в себе силу задуматься над тем, что чувствовали, что испытывали в последние минуты люди, находившиеся в этих камерах? Известно, что они молчали. В страшной тесноте, от которой ломались кости и сдавленная грудная клетка не могла дышать, стояли они один к одному, облитые последним липким смертельным потом, стояли, как один человек. Кто-то, может быть мудрый старик, с усилием произносит "Утешьтесь, это конец". Кто-то кричит страшное слово проклятия. И неужели не сбудется это святое проклятие? Мать со сверхчеловеческим усилием пытается расширить место для своего дитяти – пусть его смертное дыхание будет хоть на одну миллионную облегчено последней материнской заботой. Девушка костенеющим языком спрашивает "Но почему меня душат? Почему я не могу любить и иметь детей?" А голова кружится, удушье сжимает горло. Какие картины мелькают в стеклянных умирающих глазах? Сознание меркнет и приходит минута страшной последней муки. Нет, нельзя себе представить того, что происходит в камере, Мертвые тела стоят, постепенно холодея. Дольше всех, показывают свидетели, сохраняли дыхание дети.

Через двадцать- двадцать пять минут подручные Шмидта заглядывали в глазки. Наступала пора открывать двери камер, ведущие на платформы. Заключенные в комбинезонах, под шумные понукания эсэсовцев, приступали к разгрузке. Так как пол был покатым в сторону платформы, многие тела вываливались сами. Люди. работавшие на разгрузке камер, рассказывали мне, что лица покойников были очень желты и что примерно у 70% убитых из носа и изо рта вытекало немного крови. Физиологи могут объяснить это. Эсэсовцы, переговариваясь, осматривали трупы. Если кто-нибудь оказывался жив, стонал или шевелился, его достреливали из пистолета. Затем команды, вооруженные зубоврачебными щипцами, вырывали у лежащих в ожидании погрузки убитых платиновые и золотые зубы. Зубы эти сортировались согласно их ценности, упаковывались в ящики и отправлялись в Германию. Если бы хоть чем-нибудь для эсэсовцев было выгодно или удобно вырывать зубы у живых людей, они, конечно, не задумываясь, делали бы это, так же как они снимали волосы с живых женщин. Но, по- видимому, вырывать зубы у мертвых было удобней и легче.

Трупы грузились на вагонетки и подвозились к огромным рвам-могилам. Там их укладывали рядами, плотно, один к одному. Ров оставался незасыпанным, ждал. А в это время, когда лишь приступали к разгрузке газовни, Шарфюрер, работавший "на транспортере", получал по телефону короткий приказ. Шарфюрер подавал свисток, сигнал машинисту, и новые двадцать вагонов медленно подкатывали к платформе, на которой стоял макет вокзала станции "Обер-Майдан". Новые три-четыре тысячи человек, неся чемоданы, узлы, пакеты с едой, выходили на вокзальную площадь. Матери несли детей на руках, дети постарше жались к родителям, внимательно оглядывались. Что-то тревожное и страшное было в этой площади, вытоптанной миллионами ног. И почему сразу же за вокзальной платформой оканчивается железнодорожный путь, растет желтая трава и тянется трехметровая проволока?

Прием новой партии происходит по строгому расчету, таким образом, чтобы обреченные вступали на "дорогу без возвращения" как раз в тот момент, когда последние трупы из газовни вывозились к рвам. Ров стоял незасыпанным, ждал.

И вот спустя некоторое время снова раздавался свисток шарфюрера, и снова двадцать вагонов выезжали из леса и медленно подкатывали к платформе. Новые тысячи людей, неся чемоданы, узлы, пакеты с едой, выходили на площадь, оглядывались. Что-то тревож- ное, страшное было в этой площади, вытоптанной миллионами ног.

А комендант лагеря, сидя в диспетчерской, обложенный бумагами и схемами, звонил по телефону на станцию Треблинка, и с запасных путей, скрежеща, громыхая двигался шестидесятивагонный эшелон, окруженный эсэсовской охраной, вооруженной ручными пулеметами и автоматами, и уползал по узкой, меж двумя рядами сосен идущей колее.

Огромные экскаваторы работали, урчали, рыли день и ночь новые огромные, на сотни метров длины и темной, многометровой глубины рвы. И рвы стояли незасыпанные. Ждали. Недолго ждали.

В конце зимы 1942- 1943 года в Треблинку приехал Гиммлер, сопровождаемый группой крупных чиновников гестапо. Группа Гиммлера прилетела в район лагеря на самолете, а затем на двух легковых машинах въехала в главные ворота. Большинство приехавших носило военную форму, но некоторые, возможно эксперты, были гражданскими лицами – в шубах и шляпах. Гиммлер лично осмотрел лагерь, и один из видевших его рассказывал нам, как министр смерти подошел к огромному рву и долго молча смотрел. Сопровождавшие его лица стояли в некотором отдалении и ожидали, пока Генрих Гиммлер созерцал колоссальную могилу, уже наполовину заполненную трупами.

Треблинка была самой крупной фабрикой в концерне Гиммлера. В тот же день самолет рейхсфюрера СС улетел. Покидая Треблинку, Гиммлер отдал приказ командованию лагеря, смутивший всех: и гауптштурмфюрера барона фон Фейна, и заместителя его, Короля, и капитана Франца – немедленно приступить к сожжению похороненных трупов и сжечь их все до единого, пепел и шлак вывозить из лагеря, рассеивать по полям и дорогам. В земле находились уже миллионы трупов, задача эта казалась необычайно сложной и тяжелой. Кроме того, было приказано вновь загазированных не закапывать, а тут же сжигать. Вначале дело с сожжением трупов совершенно не ладилось – трупы не хотели гореть: правда, было замечено, что женские тела горят лучше, ими пытались разжигать трупы мужчин. Тратились большие количества бензина и масла для разжигания трупов, но это стоило дорого и эффект получался ничтожный. Казалось, дело это находится в тупике. Но нашелся выход. Из Германии приехал эсэсовец, плотный мужчина под пятьдесят лет, специалист и мастер.

Под его руководством приступили к постройке печей. Это были особого типа печи-костры, ибо ни люблинский, ни любой крупнейший крематорий мира не был бы в состоянии сжечь за такой короткий срок такое гигантское количество тел. Экскаватор выкопал ров- котлован длиной в двести пятьдесят-триста метров, шириной в двадцать-двадцать пять метров, глубиной в пять метров. На дне рва, по всему его протяжению были установлены в три ряда на равных расстояниях друг от друга железобетонные столбы, высотой каждый над уровнем дна в сто-сто двадцать сантиметров. Столбы эти служили основанием для стальных балок проложенных вдоль всего рва. На эти балки поперек были положены рельсы, на расстоянии пяти-семи сантиметров одна от другой. Таким образом были устроены гигантские колосники циклопической печи. Была проложена новая узкоколейная дорога, ведущая от рвов-могил ко рву-печи. Вскоре построили еще вторую, а затем и третью печь таких же размеров. На каждую печь-решетку нагружалось одновременно три с половиной – четыре тысячи трупов.

Был доставлен второй "багер" – колосс-экскаватор, а за ним вскоре третий. Работа шла день и ночь. Люди, участвовавшие в работе по сожжению трупов, рассказывают, что печи эти напоминали гигантские вулканы: страшный жар жег лица работавших, пламя извергалось на высоту восемь-десять метров, столбы черного густого и жирного дыма достигали неба и тяжелым неподвижным покрывалом стояли в воздухе. Жители окрестных деревень видели это пламя по ночам за тридцать-сорок километров, оно поднималось выше сосновых лесов, окружавших лагерь. Запах горелого человеческого мяса заполнял всю округу. Когда ветер дул в сторону польского лагеря, расположенного в трех километрах, люди задыхались там от страшного зловония. На этой работе по сожжению трупов было занято свыше восьмисот заключенных – численный состав, превышающий количество рабочих, занятых в доменном или мартеновском цехе любого металлургического гиганта. Этот чудовищный цех работал день и ночь в течение восьми месяцев беспрерывно и не мог справиться с миллионами закопанных человеческих тел. Правда, все время прибывали новые партии для газирования, и это тоже загружало цех.

Прибыли эшелоны из Болгарии. Эсэсовцы и вахманы радовались их прибытию; обманутые немцами и тогдашним болгарским фашистским правительством, люди, не ведавшие своей судьбы, привозили большое количество ценных вещей, много вкусных продуктов, белый хлеб. Затем стали прибывать эшелоны из Гродно и Белостока, потом эшелоны из восставшего Варшавского гетто, прибыли эшелоны польских повстанцев – крестьян, рабочих, солдат. Прибыла партия цыган из Бессарабии, человек двести мужчин и восемьсот женщин и детей. Цыгане пришли пешком, за ними тянулись конные обозы: их также обманули, и пришла эта тысяча человек под конвоем всего лишь двух стражников, да и сами стражники не имели понятия, что пригнали людей на смерть. Рассказывают, что цыганки всплескивали руками от восхищения, видя красивое здание газовни, до последней минуты не догадываясь об ожидавшей их судьбе. Это особенно потешало немцев. Жестоко издевались эсэсовцы над прибывшими из восставшего Варшавского гетто. Из партии выделяли женщин с детьми и вели их не к газовым камерам, а к местам сожжения трупов. Обезумевших от ужаса матерей заставляли водить своих детей среди раскаленных колосников, на которых в пламени и дыму корежились тысячи мертвых тел, где трупы, словно ожив, метались и корчились, где у беременных покойниц лопались от жары животы и мертворожденные дети горели на раскрытом чреве матери. Зрелище это могло помрачить рассудок любого, самого закаленного человека, но немцы правильно рассчитывали, что стократ сильней это будет действовать на матерей, пытающихся закрыть ладонями глаза своим детям, кидавшимся к ним с безумными криками: "Мама, что с нами будет, нас сожгут".

"Лазарет" тоже переоборудовали по-новому. Был вырыт круглый котлован, на дне его устроили колосники, на которых горели трупы. Вокруг котлована, как вокруг спортивного стадиона, стояли низенькие скамеечки, так близко к краю, что садившийся на скамеечку находился над самой ямой. Больных и дряхлых стариков приносили в "лазарет", затем "санитары" усаживали их на скамеечку, лицом к костру из человеческих тел. Потешившись зрелищем, каннибалы стреляли в седые затылки и в согбенные спины сидевших: убитые и раненые падали в костер.

Может ли кто-нибудь из живущих на земле людей представить себе, что такое эсэсовский юмор в Треблинке, эсэсовские развлечения, эсэсовские шутки? Эсэсовцы устраивали футбольные состязания смертников, заставляли их играть в "ловитки", организовывали хор обреченных. Вблизи общежития немцев был устроен зверинец, и в клетках сидели лесные безобиднейшие звери – волки, лисы, а самые страшные свиноподобные хищники, которых носила земля, ходили на свободе, сидели на березовых скамеечках и слушали музыку. Для обреченных был даже написан специальный гимн "Треблинка", и там имелись такие слова:

Для нас осталась только Треблинка,

Это наша судьба

Окровавленных людей за несколько минут до смерти заставляли хором разучивать идиотские немецкие сентиментальные песенки:

Я сорвал цветочек

И подарил его красотке,

Любимой девушке…

Главный комендант лагеря отобрал в одной партии несколько детей, убил их родителей, одел детей в лучшее платье, закармливал их сластями, играл с ними, а затем, спустя несколько дней, когда эта забава надоела ему, приказал детей убить.

Возле уборной немцы поставили старика в молитвенных одеяниях, ему приказали следить, чтобы заходившие в уборную оправлялись не дольше трех минут. На грудь ему повесили будильник. Немцы с хохотом рассматривали его одежду. Иногда немцы заставляли стариков- евреев производить богослужение, устраивать похороны отдельным убитым с соблюдением всех религиозных обрядов, устанавливать надгробия, спустя некоторое время разрывали эти могилы, выбрасывали трупы, разбивали надгробия.

Одним из главных развлечений были ночные насилия и издевательства над молодыми красивыми женщинами и девушками, которых отбирали из каждой партии обреченных. Наутро сами насильники отводили их в газовню. Так развлекались в Треблинке эсэсовцы, оп- лот гитлеровского режима и гордость фашистской Германии.

Здесь следует отметить, что существа эти вовсе не были механическими исполнителями чужой вопи. Все свидетели подмечают общую им всем черту: любовь к теоретическим рассуждениям, философствованию. Все они имели слабость произносить перед обреченными речи, хвастать перед ними, объяснять великий смысл и значение для будущего того, что происходит в Треблинке.

Лето 1943 года выдалось необычайно жарким в этих местах. Ни дождя, ни облаков, ни ветра в течение многих недель. Работа по сожжению трупов находилась в разгаре. Уже около шести месяцев день и ночь пылали печи, а сожжено было немногим больше половины убитых.

Заключенные, работавшие на сожжении трупов, не выдерживали ужасных нравственных и телесных мучений, ежедневно кончали самоубийством пятнадцать-двадцать человек. Многие искали смерти, нарочно нарушая дисциплинарные правила.

"Получить пулю – это было люксус" (роскошь), – говорил мне коссувский пекарь, бежавший из лагеря. Люди говорили, что быть обреченным в Треблинке на жизнь во много раз страшней, чем быть обреченным на смерть.

Шлак и пепел вывозились за лагерную ограду. Мобилизованные немцами крестьяне деревни Вулька нагружали пепел и шлак на подводы и высыпали его вдоль дороги, ведущей мимо лагеря смерти к штрафному польскому лагерю. Заключенные дети с лопатами равномерно разбрасывали этот пепел по дороге. Иногда они находили в пепле сплавленные золотые монеты, сплавленные золотые коронки. Детей звали "дети с черной дороги". Дорога эта от пепла стала черной, как траурная лента Колеса машин как-то по особенному шуршали на этой дороге, и когда я ехал по ней, все время слышался из-под колес печальный шелест – негромкий, словно робкая жалоба.

Эта черная траурная лента пепла, идущая среди лесов и полей от лагеря смерти к польскому лагерю, была словно трагический символ страшной судьбы, объединившей народы, попавшие под топор гитлеровской Германии.

Крестьяне возили пепел и шлак с весны 1943 года по лето 1944 года Ежедневно на работу выезжало двадцать подвод и каждая из них нагружала по шесть-восемь раз на день по семь- восемь пудов пепла и шлака.

В песне Треблинка", которую немцы заставляли петь восемьсот человек, работавших на сожжении трупов, есть слова, где заключенных призывают к покорности и послушанию; за это им обещается "маленькое, маленькое счастье", которое мелькает "на одну, одну минутку". И удивительное дело – в жизни треблинского ада был действительно один счастливый день. Немцы однако ошиблись: не покорность и послушание подарил этот день смертникам Треблинки. Безумство смелых родило этот день. У заключенных родился план восстания. Терять им было нечего. Все они были смертниками; каждый день их жизни был днем страданий и мук. Ни одного из них, свидетелей страшных преступлений, немцы не пощадили бы – всех их ждала газовня: да их и отправляли туда после нескольких дней работы, заменяя новыми из очередных партий. Лишь несколько десятков человек жили не дни и часы, а недели и месяцы – квалифицированные мастера плотники, каменщики, обслуживающие немцев пекари, портные, парикмахеры. Они-то и создали комитет восстания. Конечно, только смертники и только люди, охваченные чувством лютой мести и всепожирающей ненависти могли составить столь безумно смелый план восстания. Они не хотели бежать до того, пока не уничтожат Треблинку. И они уничтожили ее. В рабочих бараках стало появляться оружие: топоры ножи, дубины. Какой ценой, с каким безумным риском было сопряжено добывание каждого топора и ножа! Сколько изумительного терпения, хитрости, ловкости понадобилось, чтобы укрыть это все от обыска и спрятать в бараке. Были созданы запасы бензина, чтобы облить и поджечь лагерные постройки. Как накапливался этот бензин и как бесследно исчезал он, точно растворялся! Для этого понадобились сверхчеловеческие усилия, напряжение ума воли, страшная дерзость. Наконец, был произведен большой подкоп под немецкий барак- арсенал. И здесь дерзость помогла людям, бог смелости стоял за них. Из арсенала были вынесены двадцать ручных гранат, пулемет, карабины, пистолеты. Все это исчезло в тайниках, вырытых заговорщиками. Участники заговора разбились на пятерки. Огромный, сложный план восстания был разработан до последних мелочей. Каждая пятерка имела точное задание. Одним поручался штурм башен, на которых сидели вахманы с пулеметами Вторые должны были внезапно атаковать часовых, ходивших у проходов между лагерными площадями. Третьи должны были атаковать бронемашины. Четвертые резали телефонную связь. Пятые нападали на здание казармы, шестые делали проходы в колючей проволоке. Седьмые устраивали мосты через противотанковые рвы. Восьмые обливали бензином лагерные постройки и жгли. Девятые разрушали все, что легко поддавалось разрушению.

Было предусмотрено даже снабжение деньгами бежавших. Варшавский врач, который собирал деньги, едва не погубил всего дела. Однажды шарфюрер заметил, что из кармана его брюк видна толстая пачка кредиток – это была очередная порция денег, которые доктор собирался укрыть в тайнике. Шарфюрер сделал вид что ничего не заметил, и тотчас доложил об этом самому Францу. Это было, конечно, событием чрезвычайным. Франц лично отправился допрашивать врача. Он сразу заподозрил нечто недоброе: в самом деле, для чего смертнику деньги? Франц приступил к допросу уверенно и не спеша – вряд ли на земле был человек, умевший так пытать, как он. И он был уверен, что нет на земле человека, который мог бы устоять против пыток, известных гауптману Курту Францу. В треблинском аду умели пытать великие академики этого дела. Но варшавский врач перехитрил эсэсовского гауптмана. Он принял яд. Один из участников восстания рассказывал мне, что никогда в Треблинке не старались с таким рвением спасти человеку жизнь. Видно, Франц чутьем понял, что умирающий врач уносит важную тайну. Но немецкий яд действует верно, и тайна осталась тайной.

В конце июля наступила удушающая жара. Когда вскрывали могилы, из них, как из гигантских котлов, валил пар. Чудовищное зловоние и жар печей убивали людей; изнуренные люди, тащившие мертвецов, сами мертвыми падали на колосники печей. Миллиарды тяжелых обожравшихся мух ползали по земле, гудели в воздухе. Дожигалась последняя сотня тысяч трупов.

Восстание было назначено на 2 августа. Сигналом ему послужил револьверный выстрел. Знамя успеха осенило святое дело. В небо поднялось новое пламя, не тяжелое, полное жирного дыма, пламя горящих трупов, а яркий, знойный и буйный огонь пожара. Запылали лагерные постройки, и восставшим казалось, что само солнце, разорвав свое тело, горит над Треблинкой, правит праздник свободы и чести. Загремели выстрелы, захлебываясь, затараторили пулеметы на захваченных восставшими башнях. Торжественно, как колокола правды, загудели взрывы ручных гранат. Воздух всколыхнулся от грохота и треска, рушились постройки, свист пуль заглушил гудение трупных мух. В ясном и чистом воздухе мелькали красные от крови топоры. В день 2 августа на землю треблинского ада полилась злая кровь эсэсовцев, и пышущее светом голубое небо торжествовало и праздновало миг возмездия. И здесь повторилась древняя, как мир, история: существа ведущие себя, как представители высшей расы, существа громоподобно возглашавшие: "Achtung! Mutzen аЬ!", существа, вызывавшие варшавян из их домов на казнь, потрясающими, рокочущими голосами властелинов: "Аllе-r-r-r- raus, unter-r!", эти существа, столь уверенные в своем могуществе, когда речь шла о казни миллионов женщин и детей, оказались презренными трусами, жалкими, молящими пощады пресмыкающимися, чуть дело дошло до настоящей смертной драки. Они растерялись, они метались, как крысы, они забыли о дьявольски продуманной системе обороны Треблинки, о всеубивающем огне, заранее организованном, забыли о своем оружии. Но стоит ли говорить об этом и нужно ли хоть кому-нибудь дивиться этому?

Когда запылала Треблинка и восставшие, молчаливо прощаясь с пеплом народа, уходили за проволоку, со всех концов ринулись эсэсовские и полицейские части преследовать уходящих. Сотни полицейских собак были пущены по следам. Немцы мобилизовали авиацию. Бои шли в лесах, на болотах и мало кто, – считанные люди из восставших, – дожил до наших дней. Но что с того – они погибли в бою, с оружием в руках.

После дня 2 августа Треблинка перестала существовать. Немцы дожигали оставшиеся трупы, разбирали каменные постройки, снимали проволоку, сжигали недожженные восставшими деревянные бараки. Было взорвано, погружено и увезено оборудование здания смерти, уничтожены печи, вывезены экскаваторы, огромные бесчисленные рвы засыпаны землей, снесено до последнего камня здание вокзала, наконец, разобрали рельсовые пути, увезены шпалы. На территории лагеря был посеян люпин, построил свой домик колонист Стребень. Сейчас этого домика нет, он сожжен. Чего хотели достичь всем этим немцы? Скрыть следы убийства миллионов людей в треблинском аду? Но разве это мыслимо сделать? Разве мыслимо заставить молчать тысячи людей, свидетельствующих о том, как эшелоны смертников шли со всей Европы к месту конвейерной казни? Разве мыслимо скрыть то мертвое, тяжелое пламя и тот дым, что восемь месяцев стояли в небе, видимые днем и ночью жителями десятков деревень и местечек? Разве мыслимо вырвать из сердца, заставить забыть тринадцать месяцев длившийся ужасный вопль женщин и детей, что и по сей день стоит в ушах крестьян деревни Вулька? Разве мыслимо заставить молчать оставшихся в живых свидетелей работы треблинской плахи, от первых дней ее возникновения до дня 2 августа, последнего дня ее существования, – свидетелей, согласно и точно рассказывающих о каждом эсэсовце и вахмане, свидетелей, шаг за шагом, час за часом восстанавливающих треблинский дневник? Им уже не крикнешь "Mutzen ab", и уже не свезешь в газовню. И уже не властен Гиммлер над своими подручными, которые, низко опустив головы, теребя дрожащими пальцами край пиджака, глухим, мерным голосом рассказывают кажущуюся безумием и бредом историю своих преступлений.

Мы приехали в Треблинский лагерь в начале сентября 1944 года, то есть через тринадцать месяцев после дня восстания. Тринадцать месяцев работала плаха. Тринадцать месяцев пытались немцы скрыть следы ее работы. Тихо. Едва шевелятся вершины сосен, стоящих вдоль железной дороги. Вот на эти сосны, на этот песок, на этот старый пень смотрели миллионы человеческих глаз из медленно подплывавших к перрону вагонов. Тихо шуршат пепел и дробленый шлак по черной дороге, по-немецки аккуратно обложенной крашенными в белый цвет камнями. Мы входим в лагерь, идем по треблинской земле. Стручки люпина лопаются от малейшего прикосновения, лопаются сами с легким звоном: миллионы горошинок сыплются на землю. Звук падающих горошин, звон раскрывающихся стручков сливаются в сплошную печальную и тихую мелодию. Кажется, из самой глубины земли доносится погребальный звон маленьких колоколов, едва слышный, печальный, широкий, спокойный. А земля колеблется под ногами, пухлая, жирная, словно обильно политая льняным маслом, бездонная земля Треблинки, зыбкая, как морская пучина. Этот пустырь, огороженный проволокой, поглотил в себя больше человеческих жизней, чем все океаны и моря земного шара за все время существования людского рода.

Земля извергает из себя дробленые кости, зубы, вещи, бумаги, она не хочет хранить тайны. И вещи лезут из лопнувшей земли, из незаживающих ран ее. Вот они, – полуистлевшие сорочки убитых, брюки, туфли, позеленевшие портсигары, колесики ручных часов, перочинные ножики, бритвенные кисти, подсвечники, детские туфельки с красными помпонами, полотенца с украинской вышивкой, кружевное белье, ножницы, наперстки, корсеты, бандажи. А дальше из трещин земли лезут на поверхность груды посуды: сковороды, алюминиевые кружки, чашки, кастрюли, кастрюльки, горшечки, бидоны, судки, детские чашечки из пластмассы, А дальше, из бездонной вспученной земли, точно чья- то рука выталкивает на свет похороненное немцами, выходят на поверхность полуистлевшие советские паспорта, записные книжки на болгарском языке, фотографии детей из Варшавы и Вены, детские, писанные каракулями письма, книжечки стихов, списанная на желтом листочке молитва, продуктовые карточки из Германии. И всюду сотни флаконов и крошечных граненых бутылочек из-под духов – зеленых, розовых, синих. Над всем этим стоит ужасный запах тления, его не могли победить ни огонь, ни солнце, ни дожди, ни снег, ни ветры. И сотни маленьких лесных мух ползают по полуистлевшим вещам, бумагам, фотографиям.

Мы идем все дальше по бездонной, колеблющейся треблинской земле и вдруг останавливаемся. Желтые, горящие медью, волнистые густые волосы, тонкие, легкие прелестные волосы девушки, затоптанные в землю, и рядом такие же светлые локоны, и дальше черные тяжелые косы на светлом песке, а дальше еще и еще. Это, видимо, содержимое одного, только одного лишь, не вывезенного, забытого мешка волос. Все это правда. Последняя надежда, что это сон, рушится. А стручки люпина звенят, стучат горошины, точно и в самом деле из-под земли доносится погребальный звон бесчисленных маленьких коло- колов. И кажется, сердце сейчас остановится, сжатое такой печалью, таким горем, такой тоской, каких не дано перенести человеку. Дети с черной дороги

Мы шли по полю, густо заросшему люпином. Солнце жгло, шелест сухих листьев и треск стручков спивались в грустные, почти певучие звуки. Обнажив седую, трясущуюся голову. старик-проводник перекрестился и сказал:

– Вы шагаете по могилам.

Мы шли по земле Треблинского лагеря смерти, куда немцы свозили евреев со всех концов Европы и оккупированных районов СССР.

Здесь немцами были умерщвлены миллионы людей. Страшная черная дорога прорезывает треблинское поле; она черна от того, что на протяжении трех километров засыпана человеческим пеплом. На подводах подвозили тонны пепла, одиннадцати-тринадцатилетние дети-заключенные лопатами разбрасывали его по дороге. Их называли: "дети с черной дороги".

В морозный февральский день 1943 года очередной товарный поезд в числе прочих "пассажиров" доставил в Треблинский лагерь смерти шестьдесят мальчиков. Это были еврейские дети из Варшавы, Вильнюса, Гродно, Белостока и Бреста. При высадке эшелона их отделили от семей; взрослые были отправлены в лагерь смерти, а мальчики в "трудовой лагерь".

Начальник этого лагеря, гауптштурмфюрер голландский немец Ван Эйпен, решил, что мальчиков убить всегда успеет, а пока их можно использовать на работе. Он поручил унтерштурмфюреру Фрицу Прейфи взять детей под свое начало. Прейфи отобрал 16 самых щупленьких, худосочных, посиневших от мороза ребят и передал их одноглазому Свидерскому. Одноглазый Свидерский жил когда-то в Одессе и занимался темными дела- ми. В лагере он был "специалистом по молотку".

Выстроив ребят, Свидерский выхватил из-за пояса молоток и, плюнув на обушок, как столяр перед вколачиванием гвоздя, начал убивать детей ударами в переносицу. Хрупкие тела валились на мерзлую землю. Жизнь гасла в детях быстро и легко. Мальчики сдержанно всхлипывали. И это было страшнее громкого стона. Взрослые заключенные, видавшие тысячу смертей, закрывали руками лица. Маленький рыжий мальчик с медно- золотистими курчавыми волосами и синими глазами запротестовал:

– Это плохая смерть. Лучше расстреляйте нас.

– Расстрелять? – переспросил Свидерский, показывая на свой слепой правый глаз, – стрелять не умею, из винтовки не попаду.

Он поднял молоток, чтобы убить рыжего мальчика, но Прейфи остановил палача. И рыжий мальчик ушел.

Детей, оставленных для работы, разместили в бараке. Их койками были нары, устроенные в три яруса. Прейфи приказал, чтобы они спали на досках. Самого рослого из них – Лейбу, которому было 14 лет – он назначил ["капо"] – старшиной-вожаком.

В 5 часов утра отряд детей шел на работу. Весь день до них доносились вопли тысяч убиваемых немцами мужчин, женщин и детей. Крики то замирали, то вновь нарастали. Это были вопли горя и мук. Они леденили сердце, наполняли души мальчиков несказанным страданием.

Взрослые обитатели барака приняли ребят с трогательным участием, какое могут проявить только отцы, потерявшие собственных детей. Это были евреи-рабочие высокой квалификации, оставленные в живых для работы, семьи их были истреблены. Среди них был пожилой мастер из Гродненского мясокомбината Арон, его фамилия осталась неизвестной (в лагере людей называли по имени или по кличкам), который сдружился с ребятами. Они ласкательно называли его Арли.

Арли хорошо пел и даже сочинял песни. Чтобы отвлечь ребят от мрачных мыслей, он по вечерам учил их петь. Рыжего мальчика прозвали Рыжиком. Он обладал мягким дискантом и хорошо пел. Когда Рыжик пел, каждый из взрослых вспоминал своих детей. Арон плакал и гладил мальчика по голова.

У детей из советских районов немцы отняли все. Отняли родных, дом, школу, книги, отняли мечты, детство. Одного только не сумели немцы отнять – песен. И они пели о родине, о Москве. Нередко в мрачном, тесном бараке звучала песня: "Широка страна моя родная".

Отряд детей пас гусей, коров, чистил на кухне картошку, пилил дрова. Весь лагерь знал детей. По приказу Прейфи ребят одели в форму – синие полотняные мундирчики с железными пуговицами. Прейфи заставлял ребят часами маршировать и добивался идеальной отработки строевого шага на манер солдатского. Он забавлялся ребятами, как живыми игрушками, и ломал их, когда хотел. Он хвастливо показывал маршировку своих "игрушек" начальнику Ван Эйпену.

Однажды Арли решил расшевелить в немце чувство жалости к детям. Он заставил ребят спеть самую грустную песню, которую знал. Детские голоса звенели безмерной горечью. В это время вошел еще один мальчик, несший тощую брюкву своему Арли. Немец подозвал столяра из Варшавы – Макса Левита, дал ему палку и приказал нанести мальчику двадцать пять ударов. Левит слабо ударил один раз. Прейфи вырвал у него палку и с остервенением начал избивать мальчика. Пять последних ударов он нанес уже мертвому. Разбив свою "игрушку", Прейфи сказал: "Вот как надо бить".

Был среди ребят мальчик Изак. Он умел хорошо плясать. Прейфи приказал Изаку плясать на столе, потому что все заводные игрушки пляшут на столах. И Изак плясал на квадратном метре стола с поразительной быстротой, с мертвым механическим ритмом, с восковым печальным лицом, действительно похожий на заводную игрушку.

Был еще мальчик Яша – художник. Он рисовал на кусках фанеры унылые картины из жизни лагеря. Иногда он рисовал танк с пятиконечной звездой, который, разрывая проволочные заграждения, давил вахманов (охранников). Потом он быстро стирал рисунок.

Яша и Рыжик спали вместе. В холодные ночи маленький певец и маленький художник согревали друг друга.

Прейфи был откомандирован в Краковский лагерь. Начальник лагеря Ван Эйпен назначил "шефом" ребят другого унтерштурмфюрера – Штумпфе. Это был молодой упитанный эсэсовец гигантского роста. По показаниям свидетелей – поляков и евреев – Штумпфе всегда смеялся во время казни заключенных и был прозван "смеющаяся смерть".

Этот "шеф" нашел новую работу для детей. Он приказал отряду вооружиться лопатами и разбрасывать человеческий пепел по дороге, который подвозили в вагонетках из лагеря смерти.

Наступил июль. Солнце жгло нещадно. Воздух накалился так, что нельзя было дышать. Задыхаясь от жары и смрада, истощенные, измученные дети, подгоняемые нагайками вахманов, падали в обморок на пепел своих отцов и матерей.

Во время очередной вечерней поверки Штумпфе обнаружил, что не хватает пятерых ребят. Особенно заметно было отсутствие Рыжика.

– Где Рыжик? – рявкнул "шеф".

– Я здесь, – раздался робкий голос. Штумпфе заметил чернокудрого мальчика. Это был Рыжик, весь в черной пыли. Штумпфе подошел, погрузил пальцы в густые кудри мальчика, поднял его сильной рукой за волосы.

– Негритос. – презрительно сказал он и отпустил Рыжика.

Не хватало четверых. Оказалось, что двое умерли, не выдержав нечеловеческих мук. Их маленькие тела лежали на черной дороге среди пепла. Исчезли двое: тихий Миша и красавец Полютек. Мальчики бежали. Беглецов поймали через несколько дней на железнодорожной станции и привели в лагерь. Отряд выстроили перед виселицей. Подвели Мишу и Полютека. Их руки не были связаны. Унтерштурмфюрер Ланц сказал:

– Так лучше. Если руки свободны, повешенный начинает махать ими, как птица крыльями и улетает прямо на небо.

"Смеющаяся смерть" – Штумпфе – громко хохотал. Ребят повесили. Полютек умер быстро, почти без судорог. Для Миши веревка оказалась чересчур длинной и он носками доставал до земли. Он долго хрипел и вздрагивал. Ланц отвязал конец веревки от бревна, положил живого еще мальчика на землю, туго стянув петлю, легко поднял худенькое тельце Миши и снова его повесил.

Впервые мальчики заплакали. Муки товарищей растопили их окаменевшие сердца. Стасику стало дурно. Его поддержал ["капо"] Лейб – он сказал:

– Не плачьте. Мише и Полютеку теперь хорошо, ведь они больше не будут жить.

Гауптштурмфюрер Ван Эйпен и унтерштурмфюреры Штумпфе, Ланц, Гаген и Ледеке, сели на велосипеды, сделали большой круг вокруг виселицы и, весело переговариваясь о чем-то, сфотографировали ее. Вечером дети пели песню, которую назвали "Мы проиграли". Ее сочинил Арли. Длинная, заунывная, она рисовала жизнь лагеря, оплакивала живых ребят.

Кончалась песня так:

«Бушует на поле смерти костер

Жжет сердце пепел братьев и сестер

На этом свете нам больше не жить,

Мы прожили свою короткую жизнь.

Всю ночь после казни друзей дети не могли уснуть. Певец и художник, обнявшись, тихо плакали.

nbsp22 июля 1944 года отряд детей бью направлен с лопатами не на черную дорогу, а к опушке леса. Там надо было рыть ямы "для зенитных точек" – объяснил им Штумпфе. Но капо заметил, что яма, которую они рыли, непохожа на зенитную точку. Скоро они все услышали отдаленный гул орудий – это приближался фронт. Рыжик прислушался к гулу и сказал:

– Немцы убегут, а мы останемся здесь, – и стукнул лопатой о дно ямы. Дети поняли, что копают могилу. Рано или поздно, это должно было случиться. Они были обречены и смерть их не страшила. Она стала спутницей их короткой жизни в лагере. И Рыжик спокойно сказал своему неразлучному другу Яше:

– Когда нас убьют, давай ляжем рядом.

– Мы упадем в яму, как попало. Как же мертвые могут лечь рядом?

– Могут. Мы станем на краю могилы обнимемся и вместе упадем. Вот и все.

И они оба аккуратно разровняли край могилы.

Наступило утро. Вдали за оградой крестьяне убирали хлеб, запасались на зиму сеном. Гул орудий слышался яснее. Нервно свистя, куда- то носились немецкие паровозы. Немцы спешно ликвидировали треблинский "трудовой лагерь". Гауптунтер и прочие фюреры вахманы выпивали оставшиеся запасы вина. В 7 часов начались расстрелы. Для безопасности к могилам вели только по десять человек. "Работа" затянулась до вечера. Вот повели очередной десяток, в числе которого был Арли и столяр Макс Левит. Проходя мимо ожидавших своей очереди ребят, Арли крикнул:

– Прощайте, дети мои!

– Прощайте! – ответили ребята.

– До свиданья, Арли, мы скоро придем к тебе, – сказал Лейб. Рыжик, прошмыгнув мимо вахмана, цепко обхватил Арли, прижался к нему. Арли обнял своего любимца.

– Когда мы пели в последний раз, в среду? Запомни. В среду, – сказал он мальчику.

Арли знал, что идет на расстрел. Он знал, что будет убит и маленький певец. Для чего он сказал "запомни? Не успел Рыжик задать вопрос, как вахман отшвырнул его в сторону. Арли заплакал.

Когда вахманы отсчитали десять ребят, весь отряд взбунтовался:

– Мы хотим умирать все вместе.

Их было тридцать. Вахманы торопились, поэтому уступили. Лейб выстроил свой отряд и, подняв голову, повел их строем – к могилам, которые они сами вырыли.

Макс Левит уже лежал в яме. Пьяные вахманы стреляли плохо. Макс Левит был невредим, но притворился мертвым. До него доносились стройные детские голоса. Они пели, идя на смерть. Маленькие смертники пели песню о советской Москве.

Ближе, громче, ближе. Левит слышал дружный топот ног и окрик немца Шварца:

– Молчать!

– Да здравствует Сталин! – отвечал отряд. – Он отомстит за нас!

Певец и художник крепко обняли друг друга. Раздался залп. Сраженный насмерть Яша, падая увлек раненого Рыжика в яму. Рыжик зашевелился, пристроился поплотнее к другу и взглянул на страшное лицо рядом лежащего мертвого Арли. Мальчик закрыл глаза и, упершись лбом о плечо Яши, минуту не шевелился. Потом Рыжик поднял голову и произнес:

– Пане вахмане не трафил (не попал), проще пане еще раз, еще раз.

Вахман выругался. "Смеющаяся смерть" – Штумпфе рассмеялся. Вахман снова выстрелил. [Медно-золотистая курчавая головка упала и больше не поднялась.]

Наступили сумерки, усталые вахманы, они за этот день – 23 июля 1944 года расстреляли семьсот поляков и евреев, решили засыпать ямы на следующий день, и ушли. Макс Левит выполз из-под детских трупиков и ушел в лес.

Мы встретились с Левитом в деревне Вулька-Окронглик, в двух километрах от бывшего Треблинского лагеря. К нам пришел шестидесятилетний старик поляк из этой деревни Казимир Скаржинский, работавший с детьми по разброске человеческого пепла. Столяр Макс Левит и крестьянин Казимир Скаржинский рассказали о детях с черной дороги. Восстание в Собиборе