"В защиту науки (3)" - читать интересную книгу автора (Комиссия по борьбе с лженаукой и...)Наука в кривом зеркале: Лакатос, Фейерабенд, КунПубликация моей статьи «Может ли учёный быть атеистом?» (http://atheismru.narod.ru/humanism/journal/32/manin.htm) в «Русском журнале» (http://www.russ.ru/) породила долгую дискуссию в форумах РЖ, в которой я некоторое время участвовал. При всей бесплодности таких дискуссий из них можно извлечь пользу, если честно пытаться вникнуть в аргументы оппонентов. В случае успеха в следующий раз можно попробовать заранее нейтрализовать эти аргументы и направить разговор в более плодотворное русло. В этой дискуссии меня удивил высокий накал нападок на науку как способ познания. Казалось бы, принято считать, что наука — самый надёжный источник знаний о мире. Казалось бы, отрицать надёжность научного знания, сидя за компьютером, подсоединённым к Всемирной сети, и беседуя с людьми, разбросанными по всему земному шару, — вопиющая нелепость. Но факт остается фактом: отрицают со ссылками на классиков философии науки. В следующий раз мне пришлось столкнуться с этим феноменом, когда по стечению обстоятельств я наткнулся на проповедь одного священника, в которой говорилось: «Мы должны верить в то, что является истиной, независимо от того, какую степень дискомфорта нам это доставит». Заинтригованный, я послал ему письмо, в котором спрашивал, как предполагается узнавать, что является истиной, а что не является, чтобы не ошибиться, решая, во что верить. Поскольку мой корреспондент опубликовал свой ответ для всеобщего сведения, я считаю себя вправе его тут привести (в написании оригинала): В этом ответе затронуто много интересных тем, но по существу вопроса он, если немного вдуматься, оказывается аргументом того же типа, что «сам дурак» и «а у вас зато негров линчуют». В самом деле, даже если вы доказали, что наука — не источник истины, из этого никак не следует, что религия — источник истины. Тем не менее утверждение «наука доказала, что наука ничего не может доказать» снова привлекло моё внимание, и я решил обратиться к первоисточникам. Результат меня поразил. Оказалось, что классики философии науки XX в. науки не понимают. Я осознаю, что это очень серьёзное заявление, которое надо доказывать, поэтому без дальнейших предисловий перейду к разбору избранных мест, а дальше логика изложения естественно приведёт к некоторым обобщениям. Оговорюсь лишь во избежание недоразумений, что, говоря ниже о «философах» и «философии», я буду иметь в виду не всех вообще философов, а только тех, о ком непосредственно идёт речь в статье. Из работы «Фальсификация и методология научно-исследовательских программ», глава «Фаллибизм против фальсифика-ционизма»: Это очень типичное заявление как по широте охвата, так и по идеологическому заряду. Первый раз встретившись с таким заявлением, чешешь в затылке: неужели уважаемый философ считает, что теория всемирного тяготения не запрещает, например, наблюдения спелого яблока, срывающегося с ветки и со свистом улетающего в космос, вместо того чтобы стукнуть Ньютона по голове? Такое заявление следовало бы хорошенько обосновать, по меньшей мере. Читаем дальше. Немножко удивительно, что утверждение весьма общего характера предполагается доказать с помощью одной поучительной истории, а потом сразу переходить к общим выводам. Но пусть так, может быть, в самом деле история настолько поучительна, что откроет нам глаза. Минуточку, значит, поучительная история, которую нам предлагают в качестве доказательства, ещё и выдуманная? Ну и ну. Ладно, примем и этот поворот темы и попробуем вникнуть в суть доказательства. Это возможно, конечно. Именно так был открыт Нептун. Заметим, однако, что далеко не всякое отклонение наблюдаемой орбиты от расчётной возможно приписать Так же, как не всякую ошибку в тексте можно списать на опечатку, далеко не всякое отклонение орбиты можно объяснить влиянием другого небесного тела, и если это вообще удаётся, то едва ли по случайности. Уверенность лакатосовского учёного в своей правоте вполне обоснованна. Но, — говорится дальше, — Не могу не обратить внимания, хотя это и не имеет прямого отношения к обсуждаемому примеру, на наивность философа, очевидно, полагающего, что если более мощный телескоп ещё не построен, то это потому, что никто об этом не попросил. На самом деле, конечно, учёные изготавливают настолько мощные инструменты исследования, насколько позволяют уровень развития техники и экономическая ситуация. Поистине замечателен этот сарказм: «на весь мир раструбили бы». Автор, очевидно, совсем забыл, что рассказывает историю, которую сам целиком выдумал. А вот тут уже начинается настоящее передёргивание. Или катастрофическое непонимание предмета, о котором трактует философ. Где должно находиться это гипотетическое облако? Если между Землёй и предсказанной планетой, то при движении обеих по орбитам облако должно перестать заслонять планету, достаточно немного подождать. К тому же это облако будет заслонять и звёзды, что должно легко обнаруживаться. С этого момента история быстро теряет правдоподобие. На самом деле на этом этапе наиболее вероятным объяснением отклонения траектории становятся ошибки наблюдения, и следует сосредоточить усилия на её уточнении. Никаких денег на спутниковые наблюдения под такую слабую программу нашему гипотетическому учёному никто не даст, и в первую очередь это предложение не пройдёт процедуры научного рецензирования. Но Лакатоса это совершенно не смущает, и он предлагает нам уже совершенно фантастическое продолжение: Понятно, почему нам подсовывают не реальную историю, а высосанную из пальца: в реальной истории науки ничего подобного обнаружить нельзя. Но вот ещё что интересно: что же там было Значит, видимо, Лакатос подразумевает, что ньютоновскаяя динамика действительно нарушается, и нашему учёному представляется уникальная возможность наблюдать это нарушение, а он его не видит. Но понимает ли кто-нибудь из философов, Ещё на один аспект этой истории хочется обратить внимание: она изображает, как учёный транжирит общественные денежки на никому не нужные телескопы и спутники, а всё из-за порочной приверженности к недоказанной и недоказуемой теории Ньютона. Этот вывод явно не делается, но в подсознание западает. Но посмотрим всё же, какой вывод делается. Этот пассаж, скорее всего, искажён переводчиком и кончался в оригинале примерно так: «may fail to prohibit any observable state of things», т. е. «могут оказаться не в состоянии запретить никакие наблюдаемые положения вещей». Интересна смена модальности по сравнению с началом всей истории: там было безапелляционное «не могут», а здесь «могут оказаться не в состоянии». Видимо, автор всё же чувствует, что доказательство немножко недостаточно железобетонное. Разумеется, ничего такого эта история не показывает, да и не может показать. К этому и сходным положениям мы ещё вернемся, чтобы понять, откуда они всё-таки берутся; здесь же нашей целью было продемонстрировать только тот факт, что философ науки предмета своего исследования откровенно не понимает (признаю, этот общий вывод сделан на основании одного примера, но так же поступает и Лакатос; наш пример, по крайней мере, не выдуманный). Философы науки очень любят опровергать законы природы, мы с этим встретимся ещё не раз. Причина этого, забегая вперёд, примерно такая: философ пытается логически доказать, что закон природы можно однозначно вывести из опыта. Обнаруживает, что это ему не удаётся. (Законы природы выводятся из опыта, но не дедуктивно-механически, как того хотели бы ученики Аристотеля, а индуктивно-творчески. Но это отдельная большая тема, о которой надо говорить либо подробно, либо никак.) Отсюда он делает вывод, что раз законы природы логически доказать нельзя, то их и вовсе не существует. Однако опровергать законы природы — дело тяжёлое и неблагодарное, требующее незаурядной ловкости рук. Второй закон термодинамики гласит, что если холодное тело и горячее привести в соприкосновение, то холодное нагреется, а горячее остынет — и Это чрезвычайно путаное объяснение расшифровать можно только предположительно. В пункте (б) говорится, по-видимому, о сохранении энергии. Закон сохранения энергии — это первый закон термодинамики. Таким образом, Фейерабенд утверждает, что если бы можно было непосредственно проверить выполнение первого закона термодинамики в случае броуновской частицы, это опровергло бы второй закон термодинамики. Разумеется, это абсолютная чепуха. Какой же вывод делается из всего этого? В самом деле, прямое опровержение законов, справедливых в мире, в котором мы живём, невозможно в силу законов, справедливых в этом мире. О, философия!.. А вот здесь мы сталкиваемся с ещё одной упрямо повторяющейся темой. Здесь утверждается, что феноменологическая термодинамика (теория тепловых явлений, оперирующая понятиями температуры, давления, количества тепла и т. п., но не связывающая их с молекулярным строением вещества) была опровергнута статистической физикой (теорией теплоты как молекулярного движения). Между тем любой физик скажет вам, что статистическая термодинамика, наоборот, обосновала феноменологическую. Совершенно аналогичным образом философы считают, что, например, теория относительности опровергла ньютоновскую динамику, а физики — что доказала. Как возможно такое фундаментальное расхождение во взглядах? В этом мы попробуем разобраться на примере из Куна. Надо сразу сказать, что Кун грамотнее и Лакатоса, и тем более Фейерабенда в том, что касается понимания физики. Цитировать здесь придётся больше. Кун — методолог, и мотивировка его «Структуры научных революций» методологическая. Отсюда его склонность к нормативным утверждениям вроде «теория… может быть принята только в случае…». Выглядит это так, будто он представляет некий отдел технического контроля, который решает, принять ли теорию или забраковать. К сожалению, методологи науки решительно ограничиваются теми случаями, когда решение уже принято без них. Мне не приходилось встречать работ, в которых методологи рассматривали бы современные конкурирующие теории в области элементарных частиц или космологии и заключали, какие из них предпочтительнее с методологической точки зрения. (Впрочем, см. статью M. Massimi "What Demonstrative Induction Can Do Against the Threat of Underdetermination: Bohr, Heisenberg, and Pauli on Spectroscopic Anomalies (1921–1924)", в которой, судя по резюме, делается вполне честная попытка проверить методологическую теорию на реальных опытных данных.) Итак, Кун рассматривает доводы против идеи о несовместимости теории относительности с классической механикой: Примерно правильно, но я бы выразил это более решительно и сжато: (1) уравнения динамики Ньютона выводятся из уравнений теории относительности в пределе малых скоростей, (2) поэтому все наличные свидетельства в пользу классической механики автоматически становятся свидетельствами в пользу теории относительности, (3) а всякий, кто претендует на опровержение классической механики, должен сначала опровергнуть теорию относительности. Таким образом, будучи включена в теорию относительности как её частный случай, классическая механика Ньютона становится Вернёмся к Куну. Что же он может возразить против приведённых выше аргументов? Я пропущу некоторое количество второстепенных рассуждений и процитирую самый главный пункт. Иначе говоря, доводы Куна сводятся к следующему: «Пусть мы и вывели уравнения классической механики из теории относительности в пределе малых скоростей, но это не означает, что мы вывели саму классическую механику, потому что содержание понятий массы, пространства и т. д., которыми она оперирует, совершенно иное». Но это попросту неверно. Возьмем, например, массу. В классической механике есть две массы, а не одна: инертная, которая определяет, насколько трудно сдвинуть тело с места, и гравитационная, которая определяет, насколько сильно тела притягиваются друг к другу. Эти две величины тождественно равны, но это равенство представляется в классической механике необъяснимым совпадением. В теории относительности оба свойства — инерции и притяжения — сохраняются точно в том же смысле, но их равенство оказывается фундаментальным законом природы («объясняется»). Важно для нас сейчас то, что масса как мера инертности и гравитации имеет в точности одно и то же физическое содержание и у Ньютона, и у Эйнштейна. Далее, сохранение массы в классической механике вообще не утверждается, она прекрасно работает и с телами переменной массы (например, космическими ракетами, которые становятсяя легче по мере выгорания топлива). Сохранение массы — это закон Ломоносова-Лавуазье, совершенно отдельный. Зато в классической механике доказывается закон сохранения механической энергии. А теория относительности, устанавливая эквивалентность массы и энергии, объединяет эти два закона сохранения (массы и энергии), существовавшие до того независимо друг от друга, в один общий закон. Но при том, что у массы обнаружились новые свойства, она всё же та же самая масса. Это то, что определяет инерцию и гравитацию и в классической, и в релятивистской механике. Что означает выражение «но даже тогда они не могут быть представлены одинаково», я не понимаю и оставляю его на совести Куна (или его переводчика). Главное, что отсюда можно заключить, — это, к сожалению, опять фундаментальное непонимание физики, на этот раз — того, что такое масса. Сложнее обстоит дело с понятием пространства. Философы любят поминать «абсолютное пространство ньютонианцев», с которым покончила теория относительности. Но если поглядеть на три закона Ньютона, никакого «абсолютного пространства» там усмотреть невозможно. Во-первых, там вообще речь идёт не о пространстве, а о движении и силах, а во-вторых, в этих законах нет и абсолютности, наоборот, в них воплощён принцип относительности Галилея («галилеевская инвариантность»). Тот самый принцип относительности, который впоследствии лёг в основу и специальной теории относительности Эйнштейна и который гласит, что не существует способа узнать, покоишься ли ты или движешься с постоянной скоростью, если не указать, Конечно, нельзя не признать, что наше понятие о пространстве сильно изменилось в результате работы Эйнштейна. Можно даже сказать, что теория относительности опровергла прежние представления о пространстве. Но эти прежние представления отнюдь не лежали в основе ньютоновской механики, что позволило бы хотя бы в каком-то смысле признать теорию относительности её опровержением. Напротив, в той мере, в какой понятие об абсолютном пространстве вообще связано с ньютоновской механикой, оно скорее относится к философской надстройке над ней. Поэтому можно реконструировать ситуацию следующим образом: (1) философ интерпретирует уравнения классической механики и создаёт концепцию абсолютного пространства; (2) появляется теория относительности, включающая классическую механику как частный случай при малых скоростях; (3) физик считает классическую механику объяснённой и окончательно доказанной тем, что она включена в более общую теорию; (4) философ интерпретирует теорию относительности и обнаруживает, что понятие пространства, построенное на её основе, обладает качественно новыми свойствами; (5) вместо того, чтобы сказать, что теория относительности опровергла его прежние построения насчёт природы пространства, философ утверждает, что она опровергла классическую механику. Иначе говоря, я полагаю, что упорство философов в опровержении Ньютона происходит из недоразумения. Не понимая настоящей физики, выраженной уравнениями, философы принимают за физику слова, которые говорятся вокруг и по поводу уравнений (в том числе, конечно, и самими учёными). Но слова обманчивы, двусмысленны и многолики, как Протей. И чем дальше, тем эта ситуация становится хуже, потому что уравнения, которыми оперирует современная наука, усложняются чрезвычайно, и всё труднее оказывается без специального образования хотя бы приблизительно, на полуинтуитивном уровне, представить себе, как они выглядят и что означают. Но что говорить о современной науке, когда, как выясняется, классик философии науки обнаруживает непонимание даже классической механики. Впрочем, дело не в сложности уравнений, а в принципиально разном модусе мышления философа и физика. Философ убеждён, что всё, что можно доказать, можно доказать одними словами; в этом и состоит главный порок философии, по крайней мере тогда, когда она обращается к естествознанию. Переход от системы Птолемея к гелиоцентрической системе — излюбленный предмет наших философов. С одной стороны, тут всё до конца понятно, в отличие от теории относительности или квантовой механики, а с другой стороны, налицо явный переворот всех прежних представлений. Правда, переход этот происходил ещё в донаучный период естествознания, но можно сказать, что небесная механика (или, точнее, кинематика) опередила все остальные отрасли и уже тогда была точной (т. е. количественной) экспериментальной наукой. Разные аспекты того, как этот переход исторически происходил, описаны всеми тремя нашими авторами, и хотя их описания не вполне согласуются друг с другом, нас будет интересовать не это, а то, в чём они все согласны друг с другом: не существует разумного основания, на котором можно было бы признать превосходство гелиоцентрической системы перед системой Птолемея в тот период, когда она появилась (т. е. до наблюдения фаз Венеры). Она не была ни точнее, ни проще, а зато шла против здравого смысла. Поэтому победу гелиоцентрической системы якобы можно приписать только полемическому дару Галилея или же тому, что разумно было дать новой теории шанс, поскольку ясно было, что старая исчерпала потенциал развития. Я хочу отвлечься от исторических обстоятельств и показать, что на самом деле есть один очень простой и сильный критерий в пользу гелиоцентрической системы. Я не утверждаю, что он играл свою роль в конкретных исторических обстоятельствах, но всякий современный учёный не испытал бы ни малейших затруднений в его применении к этой ситуации, как он применяет его чуть ли не на каждом шагу в своей работе. Этот критерий — количество подгоночных (свободных, феноменологических) параметров. Что это значит? Система Птолемея в её простейшем виде сводится к тому, что для каждой планеты имеется вращающаяся вокруг Земли хрустальная сфера, на этой сфере укреплена ещё одна сфера, поменьше и тоже вращающаяся, а уже на этой сфере укреплена планета. В результате видимое движение каждой планеты описывается четырьмя параметрами: диаметрами двух сфер и периодами их вращения. Гелиоцентрическая система в её простейшем виде утверждает, что Земля является одной из планет, и все планеты обращаются вокруг Солнца по окружностям. При этом, если глядеть с Земли, движение остальных планет представляется как сумма двух движений — собственного обращения планеты вокруг Солнца и обращения наблюдателя вокруг Солнца вместе с Землёй. В результате наблюдатель видит в Сколькими параметрами определяется траектория планеты на небесах в гелиоцентрической системе? Тоже четырьмя, конечно, — диаметрами орбит Земли и самой планеты и их периодами обращения. Однако разница тут в том, что два из этих параметров для всех планет одинаковы! Поэтому полное число параметров для 7 планет составит 28 для системы Птолемея против 16 для гелиоцентрической системы. На человека, не имевшего дела с научной работой, это может не произвести впечатления. Но этот же факт можно выразить иначе: гелиоцентрическая система объяснила некоторые соотношения между параметрами орбит, ранее представлявшиеся непонятными совпадениями: почему все малые сферы вращаются с одной и той же скоростью? (Потому что на самом деле это скорость обращения Земли вокруг Солнца.) Вообще, всегда, когда удаётся снизить число свободных параметров в теории, это значит, что нам удалось что-то объяснить, найти какие-то новые связи между сущностями, ранее казавшимися отдельными. Именно поэтому физики так стремятся к теориям, объединяющим ранее не связанные явления — от электромагнетизма до Великого Объединения (которое ещё не достигнуто). Ньютон связал закон падения тел на Земле с законом обращения планет вокруг Солнца, показав, что это один и тот же закон. Эйнштейн связал гравитационную массу с инертной, показав, что это одна и та же величина. Любая теория, котораяя вскрывает связь между далекими явлениями, приносит нам более глубокое понимание природы вещей. Поэтому и система Коперника лучше системы Птолемея. Но это, казалось бы, ещё не гарантирует ее Так же и с теориями. Чем больше свободных параметров в теории, тем легче её подогнать под наблюдательные данные, тем меньше её научная ценность… Стоп! Разве это не парадокс? Разве не лучше для учёного такая теория, которую легко подогнать под эксперимент? Отнюдь нет. Потому что учёного заботит, чтобы согласие теории с наблюдениями было убедительным, для чего необходимо, чтобы это согласие давалось нелегко и нельзя было его списать на случайность. Если теорию можно подогнать к любым данным, грош ей цена. Идеальная теория вообще не содержит свободных параметров. Так, согласно кинетической теории идеального газа, удельная теплоёмкость всех одноатомных газов должна быть одинакова. В такой формулировке теория допускает (и выдерживает) совершенно недвусмысленную проверку. Гелиоцентрическая система Коперника лучше геоцентрической системы Птолемея, потому что её согласие с наблюдениями гораздо труднее объявить игрой случая. Принцип минимизации числа свободных параметров, вероятно, близкородствен «бритве Оккама» («не умножай сущностей сверх необходимости»). Преимущество его — в точности определения, зато он и менее широко применим. Но я думаю, что большинство случаев применения бритвы Оккама в науке можно переформулировать через число свободных параметров. Итак, понимали это Галилей с Коперником или не понимали, но гелиоцентрическая система определённо лучше геоцентрической. Почему же философы не заметили этого? Увы, приходится опять признать, что они некомпетентны в предмете своего анализа — науке. Научные революции, конечно, происходят — по Куну ли или иначе; бессмысленно отрицать реальность крупных концептуальных перестроек. Правда, в наше время они, похоже, воспринимаются скорее как должное (вероятно, не без влияния Куна, но в первую очередь, конечно, мы к ним просто привыкли). Я бы даже сказал, что нам уже не терпится поглядеть, что готовит новенького следующая революция. Одиннадцатимерное пространство-время? Отлично! Проглотили, давайте ещё. Но (благодаря, конечно, Куну) сфокусировав взгляд на перестройках, мы совершенно упустили из виду, что некоторые вещи проходят через все революции невредимыми. А ведь это очень важно. Это-то, может быть, и есть самые что ни на есть фундаментальные принципы. Так, никуда не делся закон сохранения энергии. Квантовые частицы, правда, как бы нарушают этот закон, но тайком, чтобы никто не заметил. А если поймаешь за руку — глядишь, всё на месте, ничего не украдено. Ничего не стряслось со вторым началом термодинамики. Фарш также невозможно провернуть назад, будь он хоть трижды квантовым и релятивистским. Но есть и ещё один такой принцип, о котором мало пишут. Для меня самое поразительное следствие теории относительности — не кривизна пространства и даже времени. В конце концов, в природе нет ничего прямого, почему пространство-время должно быть исключением? Самое поразительное для меня — относительность одновременности. Два события (две вспышки света, например), одновременные с моей точки зрения, будут неодновременны для вас, если вы движетесь относительно меня. Мало того, если вспышка A, с моей точки зрения, произошла раньше вспышки B, но достаточно скоро или далеко, — то для вас вполне возможно, что Но это ставит под угрозу принцип причинности! Ведь если событие Квантовая механика тоже, казалось бы, ставит под вопрос принцип причинности в так называемом парадоксе Эйнштей-на-Подольского-Розена. Не вдаваясь в подробности, можно сказать, что при определённых условиях две квантовые частицы, находящиеся далеко друг от друга, ведут себя так, как будто одна мгновенно «узнаёт», что делает другая. Поразительно, однако, что и это происходит таким особым образом, чтобы не позволить передачу причинно-следственных связей быстрее света. Особенно это удивительно потому, что нерелятивистская квантовая механика ничего не знает о скорости света и не обязана в этом согласовываться с теорией относительности. Тем не менее всё устраивается таким образом, чтобы не нарушить принцип причинности. Но мы отвлеклись. Вернёмся теперь к самому первому сюжету и попробуем выяснить, почему утверждается, что никакой эксперимент не может противоречить теории. . Вместо того, чтобы объяснять, что здесь имеется в виду, яя предоставлю слово В. Нестерову, автору трёх лекций под заглавием «Научное знание как модель», опубликованных на сайте «Школа научной мысли» (http://alter.sinor.ru:8100/school/ index.html). Автор — физиолог, кандидат медицинских наук, преподающий в Новосибирской государственной медицинской академии (по сведениям на 1999 г.). Это, насколько я могу судить, точно иллюстрирует тезис Ла-катоса, который заключается в том, что любое наблюдение для своей интерпретации требует принятия некоторых теоретических положений. В результате выходит, что никакая теория не может опираться только на факты, а неизбежно опирается на другие («наблюдательные») теории. И аналогично никакой противоречащий теории факт на самом деле не является чистым фактом, а зависит от других теорий. На первый взгляд это выглядит убедительно. Читаем дальше. Что же это за удивительная магия слов заключена в философских построениях, если она может заставить здравомыслящего человека, кандидата медицинских наук, усомниться в своей способности определять, идёт ли на улице дождь? Что это за удивительная и опасная магия? А ну-ка, быстро: назовите десять существенно разных способов проверить, идёт ли дождь на улице. Ну, например: • Посмотреть, мокрое ли окно снаружи. • Послушать, стучат ли капли по подоконнику или крыше. • Посмотреть, идут ли прохожие под зонтиками и держат ли портфели над головой. • Прокалить до обесцвечивания порошок медного купороса, выставить в чашке Петри и проверить, посинеет ли он. • Выставить зажженную сигарету и проверить, погаснет ли она. • Позвонить соседу и спросить, идёт ли дождь. • Высунуть руку и проверить, мокрая ли она. • Посмотреть, потемнел ли асфальт (или раскисла ли тропинка). • Посмотреть, смылись ли «классики», которые дети нарисовали вчера. • Выставить наружу датчик, состоящий из упругой мембраны, натянутой на обод, к которой снизу приклеен пьезоэлемент, провода от которого через усилитель идут к самописцу, и посмотреть, регистрирует ли самописец удары капель о мембрану. • Посмотреть, включены ли у проезжающих машин «дворники». • Выставить кусочек металлического натрия и посмотреть, загорится ли он. • Проверить, не превратились ли в кашу сухари в птичьей кормушке. • Посмотреть, расходятся ли по лужам концентрические кругообразные волны. • Выставить пустой стакан и проверить, набирается ли в него вода. …Кажется, я увлёкся. Каждый из этих способов основан на том, что философы называют «наблюдательной теорией»? Да, конечно. Каждый может давать ошибочный результат? Разумеется. Но фокус в том, что все они основаны на разных и независимых «наблюдательных теориях». Можно спросить: что толку в десяти свидетельствах «за», если ни одно из них нельзя считать непогрешимым? Давайте посчитаем. Предположим, наши «наблюдательные теории» настолько ненадёжны, что мы только на 50 % уверены в каждой из них в отдельности. То есть, например, если мы видим капли воды, падающие с неба, то считаем, что с равной вероятностью это или дождь, или галлюцинация. Тогда, если у нас есть положительные свидетельства двух независимых методов наблюдения, вероятность того, что оба ошибочны, вычисляется как произведение вероятностей ошибки каждого из них. То есть 25 %. Для трех получаем 12,5 %. Для десяти — меньше 0,1 %. После пятнадцатой независимой проверки мы можем быть на 99,997 % уверены в том, что дождь действительно идёт. А если надёжность каждого из методов — не 50 %, а хотя бы 90, то вероятность ошибки будет микроскопически ничтожной. Поэтому-то в науке придаётся такое значение независимым проверкам результатов в разных лабораториях, и особенно — разными методами. Но следует обратить внимание и на другой аспект ситуации. Согласование между собой результатов двух наблюдений, основанных на двух независимых теориях, в каждой из которых мы не вполне уверены, не только придаёт вес результатам наблюдения, но и дополнительно обосновывает сами эти теории. Так, возвращаясь к распаду трития, предположим, что мы не уверены ни в чём — ни в том, что при этом испускаются электроны, ни в том, что камера Вильсона действительно регистрирует их, а не что-нибудь другое, ни даже в уравнениях, выражающих воздействие магнитного поля на движущиеся электрические заряды. Тем не менее мы вычисляем величину, которая, при условии, что все предпосылки верны, выражает заряд электрона (точнее, отношение заряда к массе). Далее мы обращаемся к катодным лучам. Мы опять же ни в чём твердо не уверены, даже в том, что катодные лучи — это те же электроны. Но в предположении, что это так, мы снова вычисляем заряд электрона по этим, совершенно не связанным с предыдущими, данным. И — удача! Величина получается та же самая. Едва ли кто станет отрицать, что этот результат придаёт нам уверенности во всех исходных предположениях разом. Впрочем, не будем полагаться на эмоции, а проанализируем ситуацию (заранее прошу прощения у читателя за наукообразие). Пусть имеется эксперимент Оставлю на совести Фейерабенда «опровергнутые идеи», хотя и странно слышать это из уст пламенного романтика анархизма, который на словах отказывается признавать какие бы то ни было идеи опровергнутыми. Вникнем в суть дела. Коперник предсказывает изменение яркости Марса во времени на основании некой непроверенной теории. Галилей наблюдает Марс в телескоп, который был прибором ещё несовершенным, давал оптические артефакты, да к тому же освящённая веками традиция гласила, что небесные объекты вообще нельзя наблюдать в телескоп, потому что их природа иная, чем у земных. И вдруг — удача! Наблюдения согласуются с теорией. Может ли этому быть какое-нибудь иное объяснение, кроме того, что все Так, как ситуация изложена Фейерабендом, она кажется похожей на порочный круг: Коперник подтверждает Галилея, Галилей подтверждает Коперника, рука руку моет. На самом же деле всё обстоит совершенно иначе: Коперник вычисляет некую величину на основании одной непроверенной теории, Галилей измеряет некую величину на основании другой непроверенной теории, вовсе не связанной с первой, и эти две величины совпадают, что возможно Вспомним Нестерова: «Для Представьте себе, что вы отгадываете очень большой, потенциально бесконечный кроссворд. Слова в этом кроссворде не написаны аккуратно на плоском листе, а изгибаются в пространстве и могут пересекаться с другими, отстоящими очень далеко. Два слова, которые вы пытаетесь отгадать в разных местах кроссворда, могут неожиданно оказаться пересекающимися друг с другом. В уже, казалось бы, до конца разгаданный участок может вдруг вторгнуться новое слово, да так, что многое придётся переделывать. Например, вы отгадали Шопена, и вдруг оказывается, что его средняя буква должна быть первой буквой бесспорного Моцарта. Это ещё ничего, потому что можно заменить его на Шумана, оставив нетронутыми остальные слова. Теперь вопрос: можно ли указать в такой игре точный и безошибочный критерий, когда слово наверняка отгадано правильно? Очевидно, нельзя. С другой стороны, повышается или понижается ваша уверенность в правильности решения с каждым новым отгаданным и увязанным с другими словом? Очевидно, повышается. Совершенно то же самое можно сказать относительно того, единственное ли возможное решение вы находите. Гарантии дать нельзя, но чем туже плетение, тем менее вероятно, что существует альтернативное решение. Ясно, что если рассматривать один (искусственно) изолированный участок кроссворда, то убедительность решения покажется сомнительной: «Шуман» опирается на «Моцарта», а «Моцарт» — на «Шумана», и где уверенность? Но та же самая идея о взаимосвязи, которая приводит философов к выводу о несуществовании «чистых наблюдений», одновременно делает неправомерным и такое локальное рассмотрение. Плетёнку научных теорий нужно рассматривать в целом. Но как это сделать? Эта метафора родственна нашей метафоре кроссворда, но вывод оказывается прямо противоположным. Конечно, о таких глобальных материях трудно говорить сколько-нибудь доказательно, но кое-что сказать всё же можно. Прежде всего, хотя Куайн чуть ниже и называет себя «физиком-любителем» (специалист он по философской логике), выбранная им метафора выдаёт человека, которому никогда не приходилось иметь дела с физическими системами, которые задаются граничными условиями и требованием внутренней самосогласованности. Для читателя, которому тоже не приходилось иметь с ними дела, приведем пример: мыльная плёнка на проволочном ободе. Проверьте, если хотите: на ободе заданной формы (граничные условия) мыльная плёнка И это не случайно. Если у вас есть система со связями и каким-нибудь минимальным принципом (т. е. стремлением сколько возможно понизить какую-нибудь величину), в случае общего положения (т. е. если специально не стараться) у неё не будет континуума решений, о котором говорит Куайн, а будут изолированные локальные минимумы. Так, мыльная плёнка минимизирует площадь своей поверхности, а наука минимизирует, вероятно, число свободных параметров или оккамовских сущностей. Вот искусство ничего не минимизирует, поэтому, действительно, одну и ту же жизнь каждый поэт описывает по-своему. Но это не то, о чём говорит Куайн. Хочется ещё заметить, что куайновские перестройки с учётом сказанного всё же могут происходить, но не мелкими подвижками, а катастрофическим переходом из одного локального минимума в другой, неблизкий, но более глубокий. И тогда их можно было бы уподобить куновским революциям. Но это, конечно, уже злоупотребление метафорой. Наконец, можно обратиться к реальной науке. Есть ли в ней примеры множества равно согласующихся с «граничными условиями», но неэквивалентных систем? Мне такие неизвестны. Зато сколько угодно примеров теорий, которым явным образом нет никаких альтернатив. Приведу цитату, позаимствованную в книжке Б. Грина «Элегантная Вселенная» (гл. 9). Это высказывание принадлежит нобелевскому лауреату по физике Ш. Глэшоу, который в 1980-х гг. отзывался резко критически о теории струн. В 1997 г. он сказал: «Мы, работавшие вне теории струн, за последние десять лет не продвинулись ни на шаг. Поэтому аргумент о том, что теории струн нет альтернативы, оказывается очень мощным. Есть вопросы, на которые в рамках традиционной квантовой теории поля ответов получено не будет. Это уже совершенно ясно. На них может ответить какая-нибудь другая теория, но никакой другой, кроме теории струн, я не знаю». Может быть, Куайн знает? Можно спросить, не слишком ли абстрактны все эти рассуждения. Оказывается, нет: из них делаются весьма практические выводы. Тремя абзацами ниже у Куайна читаем: Конечно, в этом пассаже прежде всего обращаешь внимание на гомеровских богов. Утверждение, что физические объекты «эпистемологически не лучше» (т. е. не реальнее, попросту говоря) богов, — готовый лозунг для наступления на науку с религиозных позиций. Заметим, что сам Куайн — не обскурант, о чём свидетельствует его оговорка о «погрешности против науки». Он просто стремится сохранять свою интеллектуальную честность и не выдавать за доказанное то, что, по его мнению, доказанным не является. Рассуждение, которое он имеет в виду, сводится примерно к следующему: единственное, что нам дано непосредственно, о чём у нас имеется непосредственное знание, — это наши собственные ощущения, мысли и чувства. И нет никакого способа убедиться в том, что эти ощущения адекватно отражают то, что их производит (и вообще производит ли их что-нибудь внешнее), потому что ни о чём внешнем у нас нет иного знания, кроме выведенного из ощущений же. Это рассуждение восходит как минимум к Платону с его знаменитой метафорой пещеры, а в Новое время связано в первую очередь с именами Юма, Локка, Беркли и Маха. Однако его солидная родословная ещё не гарантирует неуязвимости. Представьте себе следующий эксперимент. Вы стоите передо мной; я поднимаю руку; вы говорите, какую руку я поднял — левую или правую. Замечательно здесь то, что я обладаю непосредственным знанием о том, какую руку я собирался поднять. Вы же обладаете об этом знанием, опосредованным вашими ощущениями. И мы можем сравнить эти два знания и убедиться тем самым, что ваше знание правильное. Если это галлюцинация, то чья? Или же я могу взять ком гончарной глины, удалиться в запертую комнату и вылепить осла, а потом вы туда войдёте и скажете мне, что я вылепил. На самом деле не надо даже мысленных экспериментов. Я сейчас пишу текст, который вы будете читать. Я обладаю По Куайну, гомеровские боги привлекаются для объяснения наблюдений или для того, чтобы экономно описывать наблюдения, точно с той же степенью обоснованности, как и физические объекты. Однако заметим, что экспериментов, подобных описанным выше, с гомеровскими (или любыми другими) богами на месте физических объектов провести нельзя. Трудно даже представить себе, как должны были бы выглядеть такие эксперименты. И вот это-то и есть качественная разница, которой почему-то не хочет замечать Куайн. Но почему? Я могу только предполагать. Заметим, что приведённый выше аргумент покоится на двух дополнительных (по сравнению с эмпиристским) положениях. Во-первых, на том, что мы обладаем непосредственным знанием не только об ощущениях (чувственном опыте), но и о намерениях или планах действий. Это положение не требует доказательства, даже в рамках эмпи-ристской доктрины, поскольку оно само есть предмет непосредственного знания. Во-вторых, мы принимаем факт существования других людей. Это положение не приводит к порочному кругу, потому что само по себе не требует принятия существованияя материального мира — другие люди вполне могут быть бестелесными душами. Можно изобрести много доказательств существования других людей. Для меня лучшее лекарство от солипсизма — это «Евгений Онегин», теория относительности и Чакона из Второй партиты для скрипки соло ре-минор: я знаю, что их создал не я. Но такие доказательства по большей части излишни, потому что настоящих солипсистов всё-таки и так не бывает. По-видимому, причина заключена в философской традиции представлять человека познающего в виде строго пассивного (и абстрактного) наблюдателя-чувствователя. Возможно, эта традиция восходит к презрению древних греков к ручному труду, уделу рабов. Кажется, только великий Архимед не гнушался работы с вещами, остальные считали единственно достойным делом умосозерцание. И в дальнейшей истории философии свободная воля человека и вообще его способность к деятельности принимались везде, кроме, почему-то, эпистемологии: проблему познания предполагается решать исключительно пассивным наблюдением и логическим выводом. Когда Куайн говорит о «структурировании потока восприятия», мне представляется парализованный инвалид, которому недоступно никакое действие, а доступно только восприятие. Конечно, когда вы только видите нечто округлое, матово-зелёное, с небольшим хвостиком и размером с кулак, вы можете предполагать, что это яблоко, — но не можете быть до конца уверены. Но если это округлое можно взять и утолить им голод, а семечко вынуть, посадить и в конечном счёте вырастить из него дерево — какие могут оставаться после этого сомнения? Я, конечно, не претендую на то, чтобы в паре абзацев разделаться с проблемой существования материального мира. Мояя цель — указать на очевидные пробелы в типичных рассуждениях. Но хотелось бы привести ещё один пример, показывающий, что отрицать его существование не так просто, как иногда это представляют. Это сюжет научно-фантастического характера, популяризованный в недавнее время фильмом «Матрица», но разрабатывавшийся и раньше, например Лемом в «Сумме технологии». Предположим, я подозреваю, что на самом деле я представляю собой голый мозг в банке с физиологическим раствором, к нервным окончаниям которого подключен гигантский компьютер. Этот компьютер моделирует физику моего тела и внешнего мира, учитывает сигналы, идущие по моим моторным нервам, и подаёт на сенсорные нервные окончания соответствующие сигналы. Могу ли я опровергнуть эту гипотезу? Оказывается, могу, и очень просто. Достаточно выпить стакан водки и посмотреть, что будет. Поскольку спирт, растворённый в крови, действует не на мои нервные окончания, а непосредственно на клетки головного мозга, предполагаемый компьютер никаким образом не сможет, действуя только через нервные окончания, произвести такой же эффект, как водка. Если эффект будет, то придется либо отказаться от гипотезы, либо предположить, что компьютер может добавить спирта в питающий меня физиологический раствор (а потом постепенно заменять его на ацетальдегид, моделируя естественные метаболические процессы, приводящие к похмелью). Но тогда придётся предположить, что у него есть доступ и ко всему огромному набору психотропных веществ, которые мне придёт в голову попробовать. Если этого недостаточно, можно, например, хорошенько треснуться обо что-нибудь головой, чтобы заработать сотрясение мозга. Если и это получится, придется предполагать, что наш компьютер способен контролируемо трясти банку с физиологическим раствором — специально на этот случай. И этим, конечно, возможности проверки далеко не исчерпываются. Есть и ещё один интересный поворот у этой истории. X. Пат-нем в книге «Разум, истина и история» приводит длинное рассуждение, согласно которому утверждение «я — мозг в банке» опровергает само себя. Если оно истинно, говорит он, то слова «мозг» и «банка» означают некоторые представления мозга в банке, а не реальные мозг и банку, к которым у него нет доступа. Следовательно, оно ложно. Если же оно ложно, то оно тоже ложно. При всей остроумности этого рассуждения, при внимательном рассмотрении оно поражает содержательной пустотой. Не имеет никакого значения, что мозг-в-банке не знает, как на самом деле выглядит он сам и его банка, поскольку речь идет не о том, что «белесоватый округлый бороздчатый ком помещён в цилиндрический прозрачный сосуд», а о том, что «мыслящий орган изолирован от физического мира и получает на вход искусственно порождаемые сигналы». Подход Патнема ярко иллюстрирует склонность современной философии логического направления сводить все вопросы к анализу высказываний. То есть в некотором смысле (впрочем, почти буквальном) не отличать мир от разговоров о нём. Направление это, в свою очередь, тесно связано с постмодернистским представлением о том, что, кроме слов, вообще ничего нет (ключевые слова здесь «нарратив» и «дискурс»), но это уже тема для отдельной статьи. Наши рассуждения увели нас довольно далеко, по видимости, от исходного пункта, и пора уже вернуться к нему и окинуть взглядом исследованную территорию. Вспомним, с чего всё началось: «Хотелось бы тогда спросить, а каковы критерии и способы познания истины хотя бы в мирских делах (в естествознании, истории и т. д.)? Сегодняшняя философия (которая учитывает сразу и Гёделя, и Куна с Лакатосом, и ещё довольно-таки многое в том же роде) не может на это ответить. Тогда следует ли нам удивляться, что о богословии ей сказать и вовсе нечего?» Мне представляется, что роль философии на самом деле заключается не в том, чтобы отвечать на вопросы. Я не знаю ни одного вопроса, на который философия как целое нашла бы ответ. На каждый философский вопрос в разных философских течениях можно найти разные ответы. (В этом она отличается от науки и сходна с религией.) Нет, философия не умеет отвечать на вопросы, зато она очень хорошо умеет их задавать. Здравый смысл склонен смеяться над «дураком, который может задать столько вопросов, что и сто мудрецов не ответят», но к нему самому надо относиться с осторожностью — ведь за последние 100 лет наука нашла много такого, что здравому смыслу очень трудно переварить. Философия играет роль «адвоката дьявола», задавая неудобные вопросы и подвергая сомнению очевидности, которые от этого перестают быть очевидными. К сожалению, однако, к этой благородной задаче слишком часто подходят с совершенно негодными средствами. Примеры научной безграмотности философов, берущихся судить о науке, можно приводить бесконечно. Вот, например, такая величина, как Хайдеггер («Время картины мира») путает скорость и ускорение во втором законе Ньютона: «всякая сила определяется смотря по тому и, стало быть, есть лишь то, что она даёт в смысле движения, т. е. опять-таки в смысле величины пространственного перемещения за единицу времени»5. А чуть выше он называет «определением» (на самом деле аксиомой или постулатом) утверждение о том, что «любое место в пространстве подобно любому другому», — а ведь это никоим образом не аксиома, а эмпирический факт, подлежащий экспериментальной проверке и имеющий глубокие связи с другими фактами. В частности, из него следует закон сохранения импульса. Эта ошибка не такая постыдная, как первая, зато гораздо более важная. Но нигде я не видел такого комичного в своём простодушии признания, как вынесенная в эпиграф цитата из Лакатоса. В самом деле, выходит, что не стоит удивляться тому, что «сегодняшняя философия не может ответить на вопросы о критериях истины и способах её познания». |
|
|