"Глаза века" - читать интересную книгу автора (Абрамов Александр Иванович, Абрамов Сергей...)1Я ничего не забыл. Когда Володька спросил меня, где я купил эту газету, я без запинки ответил: в Охотном. В то воскресное утро мы с отцом поехали туда за пятифунтовой банкой шотландских сельдей — в таких наглухо запаянных банках они тогда продавались только в Охотном ряду. Отец уезжал в Одессу с часовым поездом и хотел отвезти их кому-то в подарок. Пока он торговался с извозчиком на углу против трамвайной остановки, я и купил в киоске этот номер «Раннего утра». Потом мать постелила его на дно корзины, где хранились старые семейные фотографии. Было мне тогда без малого шестнадцать лет. Представьте себе нескладного гимназиста с жесткими вихрами на затылке, упрямо не уступавшими ни бриолину, ни гребешку. Измятая синяя фуражка с грязно-белым кантиком, брюки клеш, перешитые из гимназических форменных, темный пушок на губе и самоуверенность в глазах, наигранно прикрывающая мальчишескую застенчивость. Володька сейчас очень похож на того гимназиста. Те же вихры, тот же пушок под носом, та же дань моде, превратившая клеш в тонкую дудочку, и только самоуверенность естественная и совершенно беспримесная, без всякого наигрыша. Никто не уделял мне свободного времени. У отца его просто не было. Торговый агент, кочевавший по России, он месяцами не бывал дома. Мать работала кастеляншей во Вдовьем доме и даже по воскресеньям приходила запоздно. Хозяйством ведала ее дальняя родственница, тихая как мышь, тетя Паша, уходившая домой после пяти, когда обед был приготовлен и поставлен в духовку. С самого детства я был предоставлен самому себе, дворовой мальчишеской Сечи, школьным учебникам и библиотеке попечительства о народной трезвости, просвещавшей читателей в нашем квартале. В политике я не разбирался: ни дома, ни в гимназии о ней не говорили. К войне относились так же, как и «Раннее утро»: чем дольше шла война, тем меньше интересовала она редакцию и подписчиков. И хотя Февральскую революцию я, как и все гимназисты, встретил с красным бантом в петлице шинели, но знал о ней едва ли больше тети Паши, приобщавшейся к революции на рынке и в церкви. Правда, я был знаком и, как мне казалось, даже дружил с настоящим революционером, но и это не стимулировало моей политической зрелости. То была странная дружба, начавшаяся около года назад, когда студент Александр Томашевич вернулся из ссылки в Москву. На Тверском, в доме, где жили и мы, у его отца был писчебумажный магазин. В глубине его, за стеной, была темная комнатушка без окон, заставленная по стенам штабелями писчей бумаги. Эту каморку с железной печуркой, поставленной вопреки всяким пожарным правилам, приспособил для жилья бывший студент, уверявший, что в квартире его отца, двумя этажами выше, жить ему скучно и неуютно. Сюда после закрытия магазина забегал и я поболтать у огонька, вечно подогревавшего большой эмалированный чайник: самоваров Томашевич не признавал. Я познакомился с ним, когда он, заменяя за прилавком заболевшего отца, продавал тетради мальчишкам на копейку дешевле обозначенной на них цены. Когда я спросил его, почему он так делает, он засмеялся и сказал: — Возвращаю прибавочную стоимость. Знаешь, что такое прибавочная стоимость? — Не знаю, — сознался я. — Ну и не знай. Легче жить будет на свете, — сказал он. Потом я зачастил к нему, и он неизменно встречал меня веселой улыбкой, обнажавшей жемчужины зубов прелестницы с рекламы зубного полосканья «Одоль». Худощавый брюнет с черносливинами-глазами и матовой, никогда не блестевшей кожей, он был очень красив той нерусской, экзотической красотой, обрамлением которой хотелось бы видеть сомбреро или тюрбан, а уж никак не старую студенческую фуражку. Да и звали его не дон Алонзо, а просто Сашка или по-украински Сашко. Меня же он дружески называл Саней. Недоучившийся студент, таинственный революционер и прозаический агент по распространению подписных изданий совмещались в нем с легкостью, не вызывавшей душевных противоречий. О революционном подполье, тюрьме и ссылке своей он никогда по рассказывал, а мой нескромный вопрос однажды обрезал с решимостью педеля, отбирающего у вас гимназический синий билет: — Знаешь, что такое табу? — Ну, знаю. — Так вот, это табу. Понял? Я понял. Но следы прошлого проступали вопреки его осмотрительности. В котельную нашего дома поступил новый механик, Егор Михалев, человек молчаливый и неприветливый. Котельную он всегда держал на запоре, мальчишек туда не пускал и на меня не обращал никакого внимания. Но однажды я оказался свидетелем странного разговора между ним и Сашко. Они столкнулись в подъезде: Егор подымался по лестнице из подвала, а Сашко, только что расставшийся со мной, шел к отцу. Я же стоял в тамбуре, даже еще не успев раскрыть двери во двор. — Семенчук? — спросил Егор, и такое удивление прозвучало в его голосе, что я невольно задержался у двери. — Тише! — прошипел Сашко. — С ума сошел! Он меня не видел, но я видел обоих в щелку и слышал все от слова до слова. — Семенчук я был в ссылке, — прибавил Сашко, — здесь моя фамилия Томашевич. Запомни. — Очень нужно! — скривился Егор. — Хоть бы век тебя не видеть! — Здесь работаешь? — Здесь. Донесешь? — Я не шпик. Да и с прошлым покончено. Все. Конец. — Потому и спрашиваю: донесешь? — Господь с тобой. Я уже вам не противник. Даже больше: все думаю может, вы и правы. Присмотреться к вам хочу. — Ну что ж, присматривайся. Может, что и увидишь. — А не приобщишь? — Приобщаются только к богу в церкви. А я не поп. — Все шутишь. А я серьезно. — И я серьезно. Как в лавке. Ну-ка, дай пройти. Я открыл дверь и выскочил во двор. Егор прошел мимо, даже не взглянув на меня. |
||
|