"Черный кобель Жук" - читать интересную книгу автора (Кликин Михаил)

Михаил Кликин Черный кобель Жук

* * *

Фёдор Иванович плел себе гроб.

Он любил сообщать это новым людям, коих в Оленине появлялось немного, – и веселился по-детски, видя их недоверие.

– Сам, вот этими вот руками! – Он показывал заскорузлые ладони. – Из ивовой лозы, вымоченной, обшкуренной – всё как положено. Точно, как отец меня учил. Как дед. Мы, Фомичёвы, испокон веку лозу плели. Всё, что есть у нас, – всё из лозы сделано. Совершенно всё!..

Хозяйство у Фёдора Ивановича было самое обыкновенное: бревенчатая изба, поверх старой дранки крытая волнистым, замшелым уже шифером; покосившийся двор с сеновалом и тремя стайками; белёная треснувшая печка, скрипучий диван с неудобно выпирающими пружинами, дубовый, обитый клеенкой стол, черно-белый телевизор «Горизонт», завешанный пыльной салфеткой, засиженное мухами зеркало, да набор стеклянных потёртых рюмок.

– Прямо вот всё? – не верили чужаки.

– Всё! – яростно кивал Фёдор Иванович. – Даже памятники на могилках – и те из лозы. А я вот теперь гроб плету. Для себя. Пора уж…

Если сомневающийся собеседник просил показать ему этот самый гроб, Фёдор Иванович хитро щурился, скалил редкие желтые зубы и приглашал гостя в дом. Посреди просторной комнаты, заваленной корзинами, пучками ивовых прутьев и грудами ошкурок, хозяин вставал в театральную позу, разводил руками и говорил:

– Вот!

Пока гость осматривался, пытаясь выглядеть хоть что-то, отдаленно напоминающее гроб, Фёдор Иванович с удовольствием растолковывал:

– Мы, Фомичёвы, испокон веку плетением на жизнь зарабатывали. В бывалошное время за зиму столько корзин делали, что на трех возах увести не могли. И лари плели – сундуки целые, и шкатулки, и подносы, и вазы. А уж сколько двудушек колхозу сдали – не пересчитать! Всё, что здесь есть – всё на доходы от плетения приобретено. Только тем всегда и жили. Вся семья, все предки. Я-то, был грех, ушел по молодости от семейного дела, да вот, жизнь опять всё по местам расставила. Всяк сверчок знай свой шесток. – Фёдор Иванович кивал головой, соглашаясь со старой народной мудростью, и добро улыбался, потирая большие кургузые ладони.

Пенсия у него была маленькая – едва на еду хватало. Потому плетение корзин, лукошек, коробов, шкатулок, а так же игрушечных лапоточков да непрочных соломенных шляп было для него ощутимым денежным подспорьем. Продажей своих изделий Фёдор Иванович не занимался – сдавал всё оптом Володьке Топорову из соседнего Мосейцева, а уж тот развозил товар по рынкам: в пятницу торговал в райцентре, на выходные отправлялся в город, а в среду ехал в соседнюю область, к музею-монастырю, куда как раз в этот день привозили в огромных автобусах-аквариумах иностранные экскурсии.

– Почем хоть продаешь-то, Володька, иностранцам работу мою?

– Не я продаю. Жена.

– Так, чай, знаешь цену-то?

– Знаю. Только тебе, дядя Фёдор, не скажу. А то сон потеряешь.

– Так, ведь, и так не сплю.

– Значит, еще и есть перестанешь…

Иногда Фёдор Иванович, устав от монотонной работы, на несколько дней откладывал лозу и с душой мастерил из соломы и тряпок неказистое чучелко. Наряжал его в холстину, из бобов делал глаза, из жёлудя или лесного ореха – нос, на голову нахлобучивал соломенную шляпу, вклеивал в мочальные руки сноп пшеницы или овса, обувал короткие ножки в берестяные лапоточки. Чучел этих Володька называл «домовёнками», говорил, что они хорошо продаются и просил дядю Фёдора делать таких побольше. Но тот отказывался – уж больно муторное было дело, затратное. Корзинки плелись куда легче и быстрей.

Большую часть заработанных денег Фёдор Иванович складывал в старый глиняный горшок, в котором когда-то жена его хранила сметану.

– На похороны на свои зарабатываю, – весело признавался Фёдор Иванович гостю, не показывая, впрочем, заветной кубышки. – Вот оно и получается, что гроб я себе плету. Из лозы. Вот этими вот руками…

* * *

Черный пес появился у Фёдора Ивановича осенью, в пору, когда тихое бабье лето только сменилось хмурыми октябрьскими дождями.

– В лесу подобрал, – рассказывал Фёдор Иванович зашедшему в гости соседу. – Около дороги, где поворот на Тимофеевское был. К дереву его цепью привязали – видно, чтоб назад на прибежал… Вон, гляди, всю шею изодрал, когда с цепи рвался… Ах, ну что за люди такие!..

Пёс был плох. Он лежал возле печи на старой фуфайке; тощие ободранные бока его тяжело ходили, мутные глаза слезились, а из пасти текла вязкая, будто слизь, слюна.

– Ну как бешеный? – сосед опасливо косился на собаку.

– Да нет! – отмахивался Фёдор Иванович. – Бешеные воды боятся. А этот – нет. Пьет за милу душу.

– Здоровый какой.

– Большой, да. Породистый, наверно.

– Куда он тебе, Фёдор?

– Так ведь не оставлять же в лесу…

Пёс болел долго. До самого снега выхаживал его Фёдор Иванович, человеческими лекарствами пичкал, молоком отпаивал, кашами да макаронами откармливал – себе так никогда не готовил, как этому псу.

– Оклемается, будет мое хозяйство сторожить.

– Да что у тебя сторожить-то?

– А вон хоть телевизор, – смеялся Фёдор Иванович, а сам о горшке с деньгами думал. – Да и не так скучно будет с животиной-то… Ты гляди, гляди на него. Мы говорим, а он ушами шевелит – прислушивается. Понимает, что про него. Ай да жук!

Так и привязалась к собаке новая кличка.

* * *

Крепко сдружились Фёдор Иванович с кобелем-найденышем. Всюду вместе ходили, как привязанные – за водой ли, за дровами, в гости ли к кому. Но не все пускали в дом здоровенного пса. Бабка Тамара, что жила напротив, и вовсе собаку невзлюбила, ворчала при встрече:

– Экий чёрт поселился под боком!

Жук, чуя ее недовольство, поджимал хвост, прятался за хозяина.

– Не обижай животину, Тамара, – сердился Фёдор Иванович.

– Гляди лучше, как бы нас твоя животина не обидела…

Впрочем, прошло не так много времени, и бабка Тамара к собаке подобрела. Случилось это после того, как Жук поймал на хозяйском дворе лисицу, что душила кур во всей деревне.

– Экий чертяка! – строго говорила теперь соседка, встретив Фёдора Ивановича с верным четвероногим спутником, и лезла в карман за лимонной карамелькой. Пёс конфеты не любил, но сладкие подношения бабки Тамары принимал – и хрумкал, пуская слюну на снег, и с осторожной благодарностью посматривал на суровую старуху.

В январе месяце Жук поймал разбойничающего хорька.

В начале февраля разорил гнездо ласки.

А уж сколько крыс передушил – несчитано!

К Фёдору Ивановичу зачастили гости с одной только просьбой:

– Ты Жука своего пустил бы к нам во двор на ночку. А то крыс нынче – страх Божий сколько…

В тихие лунные ночи, до треска морозные, в далеком лесу раздавался вой. Спящий возле печи Жук, заслышав отголоски леденящих волчьих песен, поднимал тяжелую голову, настораживал уши, скалил клыки и тихо ворчал. Шерсть на его загривке вставала дыбом. Фёдор Иванович просыпался, приподнимался на локте и щелкал рычажком ночника.

– Ну чего ты шумишь? – тихо спрашивал он у пса. И сам прислушивался к далекому вою, качал головой.

Красноватый свет ночника напоминал ему свечение горящей лучины, и казалось Фёдору, что перенесся он в свое детство, во времена, когда оголодавшие за зиму волки подходили близко к деревне, и в каждом доме было ружье, а мужики старались не ездить по-одиночке, всегда собирались в город большим обозом, вооружались, брали с собой факелы…

«…баю-баюшки-баю, не ложися на краю…»

Чудился ему матушкин голос, и скрип колыбели, подвешенной на крюке к потолочной балке. И делалось ему страшно.

Сорок лет не было тут волков.

А вот надо же – вернулись.

«…придет серенький волчок, и укусит за бочок…»

– Спи, – хрипло говорил Фёдор. – Сюда они никак не доберутся.

А сам думал: ой, доберутся! дай только время…

Дюжина жилых дворов, но ружья нет ни в одном…

Утром Фёдор Иванович долго одевался, подвязывал к поясу тяжелый острый тесак в войлочных ножнах; пригладив волосы, нахлобучивал на голову облезлый, давно потерявший форму треух, надевал на валенки широкие лыжи и, подперев дверь палочкой, отправлялся в перелески за материалом. Чёрный Жук скакал рядом, хватая горячей розовой пастью искрящийся снег. Фёдор Иванович смотрел на него и думал, что собаку держать хорошо – и веселей с ней, радостней, и на душе спокойней.

* * *

Зима кончилась только в апреле – и вроде бы, в одну ночь. Вечером еще вьюга мела, а утром, глядь – отяжелевший снег просел, бревенчатые стены изб потемнели от влаги, мелкая серая морось укрыла далекий лес.

Фёдор Иванович проснулся больным – ненастье ломило кости. Он долго возился, не желая выбираться из-под ватного одеяла, но потихоньку заползающий в постель холод заставил его подняться. Он накинул на плечи фуфайку, сунул ноги в размятые валенки, вкусно зевнул – и обмер.

Между печью и диваном, там, где Жук частенько складывал свою добычу, лежало нечто темное, похожее на изломанное тельце ребенка.

Фёдор Иванович охнул.

Чёрный кобель Жук поднял голову и приветливо замахал хвостом.

– Что ж ты наделал? – застонал Фёдор Иванович. И осекся, спохватившись.

Откуда бы здесь, в глухой деревне, еще и в эту пору, взяться ребенку? Тем более, такому маленькому. Да и дом-то был заперт. Разве только на двор мог выйти Жук, недавно научившийся открывать двери лапой. На двор – но никак не на улицу.

Или же?..

– Откуда ты это приволок?

Пёс, по хозяйскому голосу чуя неладное, вжался в пол.

– Кто это?..

Нет, не ребёнок. Но, вроде бы, и не зверь.

Долго приглядывался Фёдор Иванович к задушенному кобелём созданию, не решаясь тронуть его ни рукой, ни ножом. Потом оделся, выбежал из избы. Вернулся через пять минут, таща за собой хмурого соседа.

– Вон, сам погляди, Семёныч.

С двух сторон подошли они к маленькому тельцу. Нависли над ним.

– Будто обезьяна какая, – неуверенно сказал сосед.

– Откуда у нас обезьяна! – возмутился Фёдор Иванович.

Сосед пожал плечами. Спросил, осторожничая:

– А точно оно дохлое?

– Не знаю…

В это утро дом Фёдора Ивановича посетила вся деревня. Жук, не выдержав шумного внимания, сбежал на улицу, спрятался под крыльцом. Последней пришла бабка Тамара, закутанное в черное. Она только глянула на лежащий трупик, и тут же заявила:

– Домовой это.

– Чего? – удивился Фёдор Иванович.

– Того! – передразнила его соседка. – Домовой. Хозяин дома. Не слышал, что ли, никогда?

Фёдор Иванович про домовых, конечно же, слышал. Но так же доводилось ему слушать речи заезжих лекторов о вреде разных предрассудков.

– Дык! – сказал он коротко, не зная, что ответить Тамаре. И развел руками.

– Хозяин, – закивала бабка. – Точно говорю. В Минчакове, слышал, дурачок один с куриными потрохами всё возился, да и выносил под мышкой выродка? Похож был на этого, твоего. – Тамара показала на маленькое мохнатое тельце. – Придушил его твой кобель, не зря у него круги под глазами.

– И чего теперь? – окончательно растерялся Фёдор Иванович.

– А ничего… Живи себе. Может, только по хозяйству теперь что не заладится. Хозяин он ведь и приставлен для того, чтоб за домом следить.

Тамара ушла, и Фёдор Иванович, побродив чуть по избе, скрутил из газеты папироску и вышел на улицу подышать влажным весенним воздухом.

Когда он спускался с крыльца, под его ногой с хрустом проломилась ступенька.

* * *

После того дня жизнь у Фёдора Ивановича ладиться перестала. Всё пошло наперекосяк. Холодная талая вода залила подпол – хотя все годы раньше едва наполняла специально выкопанную яму в дальнем углу. То ли из-за подтопления, то ли по какой другой причине изба заметно скособочилась – ее северный угол приподнялся, а между задней стеной и крышей двора образовался заметный промежуток. Под тяжестью намокшей соломы переломились жерди сеновала. Развалилась простоявшая всю зиму поленница. Лопнуло и выпало стекло в переднем окне. Треснула печка. Крыльцо, еще недавно казавшееся прочным, теперь шаталось и надрывно скрипело.

Фёдору Ивановичу стало не до плетения. Он вычерпывал из подпола прибывающую воду, вытаскивал сушиться капусту и семенную картошку, абы как замазывал расходящуюся трещину в печном боку, подстукивал, подделывал крылечко, латал крышу. И с горечью думал, что, видно, придется ему залезть в горшок, в котором когда-то жена хранила сметану.

Помимо неприятностей крупных, случались неприятности мелкие: то умывальник подтекать начнет, то с полки тарелка скатится, то электрическая лампочка взорвется, а у старого выключателя пластмассовый язычок отвалится. Полинявшие куры принялись клевать яйца, да и нестись они стали не в корзинах-гнездах, как положено, а в таких местах, куда без лестницы не добраться.

– Да что ж такое-то! – озабоченно жаловался Фёдор Иванович соседям, а если их рядом не было, то черному кобелю. – Прямо напасть какая-то!

– Это потому, что хозяина в доме нет, – говорила ему бабка Тамара.

– Я хозяин! – сердился Фёдор Иванович.

– Ну вот и хозяйничай, – ехидно усмехалась соседка.

Два месяца терпел Фёдор Иванович такую нескладную жизнь, но после того, как в чулане сорвалась со своего вечного места дубовая полка, острым крошевом разбрызгав по полу много лет собираемые стеклянные банки, – не выдержал. Выругался и пошел к Тамаре за советом.

Соседка встретила его хмуро, но за стол усадила и чаю налила. Долго слушала жалобы Фёдора, молчала, макала в чашку сухую баранку, сосала беззубым ртом.

– Уж не знаю, что и делать теперь. Кто бы другой рассказал – ни в жизть бы не поверил. А тут… Сам же… Может, ты посоветуешь чего, Тамара?

– Может и посоветую.

– Ну?

– Перевези-ка ты, Фёдор, к себе другого хозяина.

– А где ж его взять, другого-то? Да и как перевезти?

– Как – я тебе точно не скажу. Мать моя знала, а я уж нужных слов не помню. Но, думаю, что и простыми словами обойтись можно. А сделай ты так…

* * *

На берегу зарастающего камышом пруда, увязнув в земле почти по самые окна, стояла перекошенная избёнка с провалившейся возле печной трубы крышей. Десять лет назад домик этот еще был обитаем, жила здесь тихая богобоязненная Маша Захарова. Годы ее никто не считал, но все знали, что девкой служила она в доме Глеба Максимилиановича Кржижановского. Старушка мало что помнила из того времени, но любила рассказывать, как жена политического деятеля ласково именовала видного мужа своего «Глибасенькой».

После случившейся перестройки Маша Захарова стала сильно хворать. А однажды слегла – и уже не поднялась. Приехавшие родственники вывезли ее из деревни и устроили в какую-то богадельню. Где сейчас Маша, жива ли – об этом в Оленине не знал никто.

Дом же верно стоял, будто ждал возвращения хозяйки.

Именно к нему и направился Фёдор Иванович после разговора с Тамарой. В правой руке он держал веник-голик, в левой – кусок белого хлеба, смоченного в козьем молоке.

Замка на входной двери не было. Сквозь вбитую в косяк скобу и дверную ручку была продета ржавая цепь. Двойной железный узел не сразу поддался усилиям Фёдора Ивановича. Еще больше времени потребовалось, чтобы сдвинуть вросшую в землю дверь.

Боком, пачкая одежду о гнилое закисшее дерево, протиснулся Фёдор Иванович в узкую щель. Крохотная прихожая встретила его тяжелым запахом нежилого. Сквозь запыленную, облепленную паутиной полоску стекла едва пробивался дневной свет. На узком столе стояла замызганная керосинка, рядом лежала перевернутая чугунная сковорода.

Фёдор Иванович тяжело вздохнул, чувствуя, как к горлу поднимается горький ком.

Он хорошо помнил хозяйку. Сам порой на этой керосинке кипятил чайник. Ел яичницу из этой сковороды. И слушал неспешные рассказы одинокой Маши Захаровой, тихой старушки, повидавшей в нескладной своей жизни такие виды, что не каждый мужик смог бы вынести.

Дверь, ведущая в дом, подалась неожиданно легко – даже не скрипнула. Фёдор Иванович пригнулся, осторожно перешагнул высокий порог и тут же встал, не решаясь проходить дальше. Он боялся наследить в комнате, умом понимая, однако, что ничего страшного в том не будет. Хозяйке давно безразлично, кто ходит по её дому, не будет она ни ворчать, ни ругаться, и никто потом не наклонится, чтобы смыть грязные следы с пола…

Вот это-то и смущало Фёдора Ивановича. То обстоятельство, что следы его сапог останутся здесь на долгие годы, если даже не десятилетия, странным образом пугало его. Да и вся ситуация была ему неприятна: в этом доме он чувствовал себя подобно мальчишке, оказавшемся вечером на кладбище.

Было тихо, мёртво и сумрачно.

Сбитый половик лежал точно так, как и десять лет назад. На обитом клеенкой столе покоилась кружка: когда-то в ней остался чай, потом он заплесневел, высох, превратился в бурую пыль.

Мутное зеркало в тяжелой раме смотрело на дверь.

На спинке стула висел завязанный узлом платок.

На засыпанном мухами подоконнике остались очки с толстыми стеклами и дужками, обмотанными изолентой.

Огромный комод, мечта каждой хозяйки, хранил в деревянной утробе никому не нужные письма и фотографии.

Вставшие ходики опустили гирю-шишку до самого пола.

Гобелен с тремя богатырями…

Наполовину оборванный календарь-численник…

Хмурые иконы за чёрной лампадкой…

Фёдор Иванович еще раз вздохнул, шмыгнул носом и сделал маленький шажок вперёд. Опустившись на корточки, он положил перед собой веник, сунул в прутья размокший хлеб, закрыл глаза и жалобно, пугаясь своего голоса, затянул:

– Батюшко, хозяюшко, пойдем со мной. Залезай на веник, отведай угощения, отнесу тебя ко мне жить…

Он не знал, долго ли надо уговаривать домового, а потому изобретённый бабкой Тамарой заговор повторил раз десять. Затем выждал несколько минут, напряженно вслушиваясь к глухую тишину пустого дома, и открыл глаза.

Ничего не изменилось.

Голик лежал, как и прежде.

Разве только…

Фёдор Иванович помотал головой.

Нет же… Не может быть…

Он обеими руками осторожно поднял веник, прижал его к груди, словно ребёнка и, пятясь, покинул комнату.

Ему казалось, что голик стал заметно тяжелей.

И он пытался уверить себя, что это ему просто чудится.

Как и хлебные крошки возле его ног.

Как и дорожка едва заметных следов, идущих от печи к половику.

«Померещилось», – проговаривал про себя Фёдор Иванович, выбегая на улицу. Ему не хватало воздуха, он пучил глаза и задыхался.

– Померещилось, – убеждал он потом Тамару и соседа Геннадия.

– Померещилось, – говорил он Жуку и дрожащей ладонью гладил пса по жесткому загривку.

* * *

С мая месяца Жук находился на привязи. Фёдор Иванович сколотил ему конуру за крыльцом, набил в нее соломы, приделал сбоку консервную банку для воды; вдоль стены до самого забора протянул стальную проволоку. Металлическое кольцо с привязанным поводком легко по ней скользило, и у пса было куда больше свободы, чем у прочих цепных псов. Но Жук этого не понимал и не ценил. Первые несколько дней он ожесточённо рвался с привязи – должно быть, поводок и ошейник напоминали ему страшное время, проведённое в лесу. Потом пёс несколько присмирел. Но Фёдор Иванович чувствовал, что Жук стал относиться к нему с некоторой недоуменной обидой.

Фёдор Иванович чувствовал свою вину, и потому рядом с конурой он из двух чурбаков и доски соорудил скамейку. Значительную часть времени он теперь проводил здесь. Сидел, обув подшитые резиной валенки, дымил пожеванной сигаркой, занимался корзинным делом и неспешно беседовал с кобелём:

– Через два дня Володька приедет, а у нас ничем ничего. Надо бы еще хоть пяток лукошек сделать – считай, лишних десять рублей, а то и пятнадцать… Дуешься, чай, всё еще? А ты не дуйся. Собака в дому жить не должна. Это тебе не квартира, сам понимаешь. А что раньше-то дома держал? Дык, больной ты был. Да и зима была, вспомни-ка. А вот теперь – благодать. И погода хороша, да и ты вона как окреп, залоснился… Побаловать тебя, что ли? Ишь, замахал хвостом. Всё понимаешь! – Фёдор Иванович подмигивал немому четырехлапому собеседнику, грозил ему пальцем. – Ладно, ладно, закажу Володьке, пусть в следующий раз привезет этот… как его?.. Педи Гри. От ведь название придумали, черти!..

Иногда Фёдор Иванович брал Жука с собой в лес. Через деревню он вёл пса на поводке, отвязывал только за околицей. Соседи теперь побаивались кобеля, ворчали, советовали Фёдору от него избавиться.

– Не дай Бог, притащит еще чего похуже. Без милиции не обойдется. Сядешь ведь!

– Нет такой статьи, чтоб за домового садиться, – сердился Фёдор. И сам дивился чудному разговору. Виданное ли дело, из-за какой-то сказочной нечисти с соседями ругаться!

Оказавшийся на воле Жук словно дурел. Носился по полям с восторженным лаем, валялся в траве, гонялся за птицами, азартно мышковал. Фёдор Иванович смотрел на проказы кобеля с широкой улыбкой, науськивал лохматого спутника на кусты, и громко смеялся над его недоумением.

Жизнь наладилась – новый ли домовой, принесенный на венике, был тому причиной, или просто сама собой кончилась полоса неудач – неясно. Тем не менее, подновлённый дом больше не рушился, посуда не билась, не лопались стёкла, а работалось споро и ладно.

– Ты думаешь, я тут корзинки плету? – обращался к кобелю Фёдор Иванович. – Нет, брат. Это я себе гроб делаю. Жёнка-то моя, Анна Васильевна, знаешь ли где лежит? За сто километров отсюда. В городе. Нехорошо это, что она там, я вот тут, но что уж поделать. Вот помру, и, коли денег хватит, рядом с ней лягу. Тут-то у нас что, тут всё просто: помер ты, в гроб из пяти досок тебя положили, закопали, крест поставили. А там нет, там всякому человеку денежка нужна. За место, за памятник, за работу… По-божески лечь хочу. Наш-то погост былинником да крапивой весь порос, никому до него дела нет. Через двадцать лет от него, чай, и следа никакого не останется. А там, в городе, не так. Там люди специальные к кладбищу приставлены, они за могилками следят, дорожки чистят…

Пёс, заслушавшись, зевал. Сворачивался калачом, щелкал в шерсти зубами, теребил задней лапой вислое ухо.

Фёдор Иванович умолкал, улыбался грустно и откладывал в сторону очередное свое изделие.

* * *

С привязи Жук сорвался ночью. И, одурев от свободы, пропал на три дня.

Фёдор Иванович места себе не находил. При свете бродил по ближайшим лесам, высвистывая кобеля, домой возвращался в сумерках, ночь не спал, дремал едва-едва, приходя в себя от малейшего шума.

– А и к лучшему, что так вышло, – успокаивала его бабка Тамара. – Теперь уж, чай, не вернется. Волки, поди, задрали.

Фёдор Иванович сердито цыкал на нее.

– Не каркай! Набегается – воротится, – говорил он. И сам себе не верил.

Но утром четвертого дня Фёдора Ивановича разбудило знакомое тихое скуление. Разом очнувшись, он приподнялся на локте, глянул в сторону печи.

– Ах ты, чёрт! – вырвалось у него. – Вернулся! Пришел!

Жук, как ни в чем не бывало, лежал на своем обычном месте. Услышав голос хозяина, кобель весело тявкнул и застучал по полу грязным хвостом.

– Как ты в дом-то пробрался? Со двора, что ли? Голодный, небось. Набегался, нагулялся. Уж не в Коворчино-ли бегал к сучке какой? Эх, дело молодое. Я в твои-то годы и сам за десять вёрст на танцы ходил…

Фёдор Иванович, натужно кашляя и бормоча что-то про бедовую молодость, спустил ноги на пол, нащупал босыми ступнями потертые валенки, посидел чуть, щипая себя за редкую бороденку.

И только потом заметил, что за снопом ивовых прутьев между печью и диваном лежат рядком три жуткие тушки.

* * *

От кобеля нужно избавиться – так решила вся деревня. Сроку на это отвели два дня.

– Да куда ж я его дену? – жалобно вопрошал Фёдор Иванович у явившихся парламентеров.

– Отдай Володьке Топорову, – велела бабка Тамара.

– Да не возьмет он.

– Пусть отвезет куда подальше, и у дороги привяжет. Может, кто подберет…

Жалко было Фёдору Ивановичу пса. До слёз жалко, до надрыва в горле. Но понимал он, что не стоит против соседей идти. Да и сам видел, что нельзя такого пса в деревне держать. Вон, у бабки Комарихи утром из подтопка горящую бумагу выдуло, да прямо на бересту и сухие поленья. Хорошо вёдра были воды полны, не дали пожару разойтись, только пол перед печью выгорел. А у Ивана Орлова аккурат в обед самогонный аппарат взорвался. Пятнадцать лет исправно работал – а тут вдруг лопнул, да так, что железный осколок в потолок воткнулся.

Вот и ясно теперь, у кого побывал чёрный кобель, чей дом без хозяина оставил.

Что тут говорить – у самого Фёдора нынче вдруг полка с посудой рухнула.

Три дома – три тушки. Всё сходится.

– А если не можешь, давай я с Володькой поговорю, – чуть мягче проговорила Тамара.

– Не надо. Я сам…

Долго думал Фёдор Иванович, что ему с Жуком делать. В лесу на верную гибель оставлять не хотелось. Травить – тем более. Если просто отвезти куда подальше, да выпустить… А ну как найдет дорогу назад?

– Был бы ты котом, – выговаривал Фёдор Иванович присмиревшему Жуку, – отвез бы я тебя на ферму. Там и молоко, и мыши. Прожил бы как-нибудь.

Пёс смиренно смотрел на хозяина, шевелил бугорками над умными глазами, тихо улыбался зубастой пастью.

А может, всё же, оставить его? – смятенно думал Фёдор Иванович. – Спрятать, пока всё не успокоится. Потом сказать, что вернулся он…

Нет, нельзя.

Шила в мешке не утаишь.

А ну как подкинет кто отравленный кусок? Илюха Самойлов может. Отчаянный.

Или капканов кто понаставит?

Не будет тут кобелю житья.

Надо с ним что-то делать…

* * *

Володька Топоров приехал в понедельник, запятил побитую Ниву к самому крыльцу.

– Не ждешь, что ли? – крикнул из кабины, отрывисто сигналя.

– Жду, – выглянув из окна, крикнул в ответ Фёдор Иванович. – Как же…

Они оба вышли на улицу, пожали друг другу руки. Работы было немного – они быстро перетаскали из дома все корзины, загрузили их в прицеп. Бестолковые цветочные вазы, раскрашенные чернилами, Володька устроил на заднем сиденье. Шкатулки и сундучки разместил в багажнике.

Фёдор Иванович помогал ему, а сам всё никак не мог решить, стоит ли заводить разговор о судьбе привязанного в доме Жука.

– Что-то ты, дядя Фёдор, невеселый сегодня. – Володька достал кошелёк. – Случилось чего?

– Да так, – пожал плечами Фёдор Иванович.

– Чего? Говори. Может, помогу.

– А! – Фёдор Иванович махнул рукой. – Умывальник сегодня разбился. И крыльцо вон опять гнить начало. Прямо напасть какая.

– Понятное дело. Старый уж дом-то.

– Старый, не старый… – Фёдор Иванович вздохнул, оглянулся на окна Тамариной избы. И, решившись, затараторил:

– Ты бы, Володька, взял бы у меня, что ли, пса. Не нужен он мне, в тягость. А у тебя при деле бы был. Дом бы сторожил.

– Не, не выйдет. У меня жена собак боится. Да и я их не люблю.

– А зря, зря. Хороший кобель, умный.

– Даже не уговаривай, дядя Фёдор. Без толку.

– Ну, может, знакомым кому отдашь?

– Да кому он нужен? Сам посуди – если человеку собака нужна, он лучше щеночка возьмет. А тут – такой чёрт здоровый.

– Хоть куда бы его, а?

– На живодерню, разве что, – хмыкнул Володька. И испугался, увидев, как перекосилось лицо Фёдора Ивановича. – Ты чего это? Пошутил я, пошутил. А ты правда, что ли, избавиться от него хочешь?

– Не хочу. Надо.

– Как же это понимать?

– А лучше не спрашивай, – горько сказал Фёдор Иванович. – Увез бы ты его, что ли, подальше куда-нибудь.

– Чего он натворил-то? – тихо спросил Володька.

Фёдор Иванович только рукой махнул.

– Увези, христом-богом прошу. Где-нибудь у дороги привяжи на виду. Может, кто пожалеет, подберет.

– Ну… ладно… Не покусает он меня?

– Нет, он ласковый, – едва слышно сказал Фёдор Иванович и вдруг, резко отвернувшись, дёрнул плечом.

– Ты чего это, дядя Фёдор?

– Увози нахрен! – зарычал старик.

– Ладно… Ладно… Но ты… Это… Не реви только…

Фёдор Иванович задергался, забулькал горлом, медленно опустился на землю и, привалившись спиной к грязному колесу Нивы, обхватил голову руками.

– Ты вот, это, деньги, на, возьми, – сбивчиво проговорил растерявшийся Володька, поспешно доставая из бумажника новенькую сотню и пытаясь всучить ее старику.

– Не… – прохрипел Фёдор Иванович. – Не надо… Ты… Купи ему… Этот.. Как его… Педи Гри… Побалуй… Напоследок…

* * *

Два дня терзался Фёдор Иванович, не знал, куда себя деть. А поздним вечером второго дня не выдержал – увязал в платок две печёные картофелины, оставшиеся от прошлого ужина, помидор, впопыхах сваренное яйцо да черствую краюху ржаного хлеба. Основательно оделся, на фланелевые портянки обул кирзовые сапоги, прихватил спички, тесак в войлочных ножнах – и вышел из дома.

Первым делом направился к Тамаре.

– Ты куда это на ночь глядя собрался? – удивилась та.

– Что хотите со мной делайте, а Жука я в обиду не дам! – отчаянно проговорил Фёдор Иванович и притопнул подкованным каблуком.

Долго молчала бабка Тамара, разглядывая позднего гостя, вставшего на пороге. Качала головой. Наконец, проговорила тихо и, вроде бы, с пониманием:

– За ним, значит, отправился?

– Пойду искать, – кивнул Фёдор Иванович. – Предупредить вот зашел, а то хватитесь – а меня нету… Курам раз в день кинь зерна из бочки.

– Ладно. Кину… И куда отправишься?

– По дороге.

– Далеко?

– Не знаю пока.

– Ну, ладно… – Тамара тяжело поднялась с табурета, выдвинула ящик стола, одним широким движением сгребла в него разложенные по столешнице письма и почтовые карточки. Сказала:

– Погоди.

И ушла за занавеску в маленькую комнату, откуда громко – на весь дом – щелкал поношенным механизмом старый будильник, пытающийся поспеть за стремительными мгновениями. Вернулась хозяйка минут через пять, вручила Фёдору яркий, оранжево-синий рюкзак.

– Вот, возьми. Внук оставил. Там я тебе молока положила бутылку, и десяток блинов. Съешь по дороге.

– Спасибо, – поблагодарил Фёдор Иванович.

– А, может, всё же, подождешь до утра? Не дело – в ночь уходить.

– Не могу. Так легше.

– Ну, смотри. Голова на плечах своя есть.

– То-то и оно, – сказал Фёдор Иванович. Он закинул рюкзак за спину, развернулся на каблуках, открыл дверь, перешагнул порог – и остановился. Медленно повернув голову, он колюче глянул на Тамару и со значением повторил:

– То-то и оно.

* * *

Под открытым небом идти было не страшно. Ярко светила луна, мерцали разбрызганные по высокой тьме звезды; было тихо и сонно. А вот когда начался лес, чёрный и затаившийся, Фёдору Ивановичу сделалось не по себе. Он достал тесак – но спокойней от этого ему не стало. Он подумал, что сейчас не помешал бы фонарь. И тут же решил, что от прыгающего по земле желтого пятна не было бы никакого проку.

Во тьме, окружившей дорогу, кто-то жил. Там ворочались и вздыхали. Охали и постанывали. Скрипели и потрескивали. Сомкнувшиеся деревья норовили зацепить раздражающе яркий рюкзак, сдернуть его с плеч человека. Смутные фигуры выдвигались из мглы и недвижимыми призраками вставали в шаге от обочины. Прямо по звездам скользили беззвучные крылатые тени. Порой вниз заглядывала седая луна, и тогда лес менялся чудовищным образом: уродливые тени полосовали дорогу, каждая выбоинка заполнялось густой тьмой, березовые стволы начинали сливочно блестеть, а плотная стена сомкнувшихся деревьев раскалывалась, обнажая прежде невидимое, тяжёлое и мрачное…

Долго шёл Фёдор Иванович, неосознанно тая дыхание и борясь с одолевающими страхами. Крепко сжимал горячую рукоять ножа. Заставлял себя шагать широко и размеренно, гнал прочь пугающие мысли, убеждал не верить в обманчивых призраков, знал, что фигуры вставшие вдоль дороги – обычные коряги, да потрепанные кусты, что тихие тени, скользящие на фоне звёзд – совы и летучие мыши.

Но потом он увидел такое, что в голове будто колокол лязгнул – и раскололся на сотни тяжелых острых кусочков, а сжавшееся сердце тут же оборвалось и провалилось в живот, затрепыхалось там, запрыгало, забилось.

По лесной дороге, по колышущимся теням, ритмично подпрыгивая, бежала навстречу жуткая четырёхногая тварь с несоразмерно большой бесформенной головой.

Фёдор Иванович сдавленно охнул, выставил перед собой тесак и стал медленно оседать, чувствуя странную пустоту в голове.

* * *

Ему привиделось, будто он дома лежит на неудобном диване; рука его свесилась до холодного пола, и пальцы его лижет шершавым горячим языком чёрный пёс Жук.

Фёдор Иванович чмокнул губами и очнулся.

Он лежал на земле. В правый бок упиралось что-то твердое. Сквозь сплетенные ажурные кроны проглядывали звезды.

Он был в лесу. На дороге, а не на диване.

Но горячий язык по-прежнему лизал его руку.

– Жук?

Кобель знакомо тявкнул, и Фёдор Иванович перевернулся.

– Жук!

Пёс вскочил, скакнул в одну сторону, потом в другую, припал к земле, вращая хвостом. Он решил, что хозяин затеял с ним игру.

– Ах ты, чёрт поганый! Ты ж меня, зараза, чуть на тот свет не отправил! Я уж даже… А… Как… – Фёдор Иванович задохнулся, заперхал в кулак. Откашлявшись, отдышавшись, вытер ладонь о штаны, подобрал тесак, убрал его в ножны. Сел, качая головой, приговаривая растерянно:

– Ах ты, зараза такая… Как же, а?.. Как же…

Пес, увидев, что игры не выходит, успокоился, подошел ближе. Ткнулся головой в колени хозяина, будто прощения за что-то вымаливая.

– Ну чего, чего?.. Эх, ты, кобелина здоровая… – Фёдор Иванович шмыгнул носом, обхватил Жука за шею, нащупал обрывок веревки, почувствовал под руками кровь. – Нельзя было так… Не по-человечески это… Эх! – Он прижался к кобелю, погладил его по хребту, почесал бок. – Давай срежу удавку твою… Погоди… Щас… Да стой ты спокойно!..

Потом они долго сидели на пустой дороге. Если блины и намоченный молоком хлеб, жевали картошку и рассказывали друг другу о случившемся с ними – каждый на свой лад, на своем языке.

Их окружала живая чёрная чаща. В ней кто-то ворочался и вздыхал, охал и постанывал. Из мглы выступали неясные фигуры и вставали в нескольких шагах от обочины, по тлеющим звездам скользили крылатые тихие тени, – но Фёдора Ивановича теперь ничто не пугало.

А когда они собрались и двинулись в обратный путь, то Фёдор Иванович понял, почему при встрече пёс показался ему таким страшным.

Невесть из какой дали Жук тащил в пасти очередную свою добычу.

И, судя по всему, бросать ее он не собирался.

* * *

– Так это кикимора, – сказала Тамара, только глянув в сторону лежащей на полу тушки.

– Да ну! – не поверил Фёдор Иванович.

– А кто это еще может быть? Сам посуди: волосы зеленые, морда с кулачок, перепонки, будто у гуся. Как пить дать – кикимора!..

Жук лежал на своем обычном месте возле печи. Он улыбался, как умеют улыбаться одни только собаки, и постукивал грязным хвостом по половицам.

– И что это за пёс у тебя такой? – пробормотала Тамара, строго посмотрев на развалившегося кобеля.

Жук показал ей розовый язык и протяжно зевнул.

На улице светало. Со дворов неслась петушиная перекличка. У колодца звенели вёдра, принимая студеную воду; глухо гремела колодезная цепь, и отрывисто взвизгивал несмазанный ворот.

Фёдор Иванович прикрыл задушенную кикимору картофельным мешком и объявил:

– Что хотите со мной делайте, но Жука я оставлю. Присматривать буду, забор подлатаю, за калитку одного не пущу – но и выгонять не стану.

– Я уж так и поняла, – сказала бабка Тамара. – Но как ты без хозяина-то будешь? Сам жаловался, что тяжело.

– Ты про домового, что ли? Так я всё придумал. Вон вокруг изб сколько брошенных, и у нас тут, и в Никулкине, и в Ширяеве. Возьму веник, как ты меня научила, принесу себе нового домовика. А коли опять не услежу за Жуком, так и еще одного к себе перетащу. Изб пустых много, на мой век хватит.

– А не жалко?

– Кого? Домовых? Может и жалко. Да только, сама посуди, смерть им при любом раскладе выходит. Ну сколько еще дома эти простоят? На глазах же гниют, хиреют, разваливаются.

– Может и прав ты, – тихо сказала Тамара. – У самой сердце кровью обливается, когда на избы такие гляжу. А уж хозяину-то каково там одному – страшно подумать…

– Кончается их век, Тамара, – сказал Фёдор Иванович. – Да и наш тоже. Знаешь ведь, я здесь не корзинки плету. Это я гроб себе делаю…

Вскипел чайник, и он сели за стол. Фёдор Иванович достал пряники и ванильные сухари. Бабка Тамара вынула из кармана пакетик с карамелью в липких бумажных обертках.

За чаепитием они почти не разговаривали. Им и без того было хорошо.

Разбуженное рукой хозяина радио бормотало о новой правительственной программе. Под окном возились куры. За изгородью от ударов колуна с треском рвались осиновые чурбаки – отчаянный Илюха Самойлов колол дрова для бани.

– А я вот всё думаю, купил ли Володька ему Педи Гри, – задумчиво пробормотал Фёдор Иванович.

Тамара не поняла, о чем это он, но переспрашивать не стала. Она прихлебнула горячего чаю, пососала пряник, и просительно сказала:

– Может, уступишь мне завтра Жука?

Фёдор Иванович недоуменно посмотрел на гостью. И та, смущенно пожав плечами, пояснила:

– Боязно стало в баню ходить. Прошлый раз мылась, стала воду из котла черпать – и вдруг словно кто-то приобнял со спины. Закричала, заругалась, поворотилась – пусто… С Жуком мне спокойней было бы.

– Бери, конечно.

– Вот спасибо…

После того, как Тамара ушла, Фёдор Иванович еще долго сидел за столом. Он прихлебывал из железной кружки остывший чай, вяло грыз сухари, и о чем-то усиленно думал. Минут через сорок он хлопнул себя по коленям и резко поднялся, выдохнув:

– Надо работать!

Он принес с кухни острую финку, выточенную знакомым зэком-химиком из автомобильной рессоры. Достал с полатей кусок брезента, расстелил его на полу. Выкатил из угла на середину комнаты посеченный тесаком чурбан, воткнул в него нож. Налил в таз воды.

И, чуть помедлив, сдернул с мёртвой кикиморы пыльный мешок.

* * *

Бабье лето закончилось. Со стороны озера дул холодный, до костей пробирающий ветер, а потому Зина Топорова с обычного места переместилась ближе к монастырским стенам. На фанерных столах с дюралевыми ножками она в обычном порядке разложила весь свой товар: крохотные корзинки, аккуратные плетеные шкатулки, связанные попарно лапоточки, берестяные туески, ивовые кашпо, подносы, вазы.

– Едут! – объявила Ирка Самойлова, торгующая глиняными фигурными свистульками и фарфоровыми колокольчиками. Она подула в иззябшие ладони, посмотрела на часы и добавила:

– Опаздывают сегодня что-то.

Зина обернулась.

По вымощенной булыжником улице, мимо старых двухэтажных особнячков, облупленных и неказистых, мимо оголившихся лип и тополей, мимо замызганных чугунных ограждений и серых театральных тумб величественно катился огромный стеклянный автобус, похожий на сияющий изнутри аквариум.

– Еще два рейса должны быть, – сказала всезнающая Ольга Мастеркова, продающая иконки, расписанные под хохлому ложки и толстенные карандаши с изображением монастырской звонницы на боку. – Кончается сезон, девки. Скоро будем лапу сосать…

Автобус развернулся на площади перед монастырскими воротами. Зашипели двери, отползли вбок. Из прорехи вылились восторженные, нарядно одетые люди. Заголосили, защелкали фотоаппаратами, пугая ворон. Увидели разложенные на продажу сувениры, устремились к ним.

Зина Топорова похлопала себя по застывшим щекам, поправила платок и широко улыбнулась приближающимся клиентам.

– Гуд дей! – звонко сказала она. – Ай эм вери глэд си ю.

Иностранцы восхищенно загудели.

– Везет тебе, Зинка, – завистливо сказала Ирка Самойлова. – Научила бы меня, что ли, ихнему языку.

– Я пять лет в универе училась, – поверх толпы отозвалась Зина. И улыбнулась еще шире, торопясь продемонстрировать иностранным гостям как можно больше товара, с готовностью откликаясь на каждый вопрос, на каждый жест, на каждый взгляд.

За пятнадцать минут она продала шесть шкатулок, десять пар лаптей, две вазы, кашпо и корзинку с крышкой. Потом вал покупателей схлынул; обитатели колесного аквариума разбрелись по площади – они ждали, когда экскурсовод разрешит им войти в кованые ворота. Лишь один пожилой мужчина никак не мог оторваться от зининого лотка. Внимание его было приковано к трем фигуркам, стоящим на самом видном месте.

– Плиз, тейк, – разрешила Зина. И он тут же взял одну из фигурок, с восторженным удивлением покрутил, потискал, даже понюхал ее. Спросил, из чего это сделано, как называется, сколько стоит.

На первый вопрос Зина ответить не смогла. Откуда муж брал товар, она толком не знала.

А что касается названия…

– Итс рашн брауни, – уверенно сказала Зина. – До-мо-вой. Экслюзив. Спэшэл фо ю. Фотин долларс.

Иностранец помял набитого опилками домовёнка, не понимая, как можно было скроить такое чудо практически без швов, погладил пальцами густую шерсть, сказал международное «окей» и полез в карман за бумажником.