"Тают снега" - читать интересную книгу автора (Астафьев Виктор Петрович)Глава четвертаяНудная и длинная выдалась весна. То припечет, высушит крыши, сгонит снег с пригорков, разъест забереги на реке. То ворвется откуда-то метель и сердито упрячет все, что успела сделать молодая и слабосильная весна. Больших холодов нет, но и тепло бывает редко. Слякоть вокруг непроходимая. По Кременной уже давно не ездят и не ходят. Колхозные бригады живут на той стороне самовластно, и что у них там творится — никому не известно. А в этих бригадах сев должен был начаться в первую очередь, потому что поля там и в третьей бригаде Букреева расположены на угористых местах. Дорог каждый день, а тут, на тебе, полюбуйся, поработай! Яков Григорьевич то и дело глядел в окно на серую, безжизненную поверхность Кременной и плевался: — А, чтоб тебе провалиться! Утром рано спрашивал у Славки, который днюет и ночует на реке вместе с ребятишками Лидии Николаевны: — Как там? Славка без расспросов уже знал, о чем разговор, и уныло докладывал: — Стоит! — Это же беда! — Беда, — соглашался Славка. Как готовилась к ледоходу Кременная, исподтишка, так и тронулась незаметно, под утро, без всякого шума. Лед на ней сделался уже рыхлым и сразу же превращался в кашу. Яков Григорьевич поднялся рано, вышел на кухню. У печки стояли грязные Славкины сапоги, а сам он спал на печке в мокрых штанах, «Видно, недавно явился». Яков Григорьевич набросил на сына тулуп и, проходя к умывальнику, изумленно ахнул: по реке, наползая друг на друга, выпирая на берег, мчались льдины. Яков Григорьевич не поверил глазам, приник к окну, потом радостно засмеялся и схватил Славку за ногу. — Эй, рыбак! Проспал! Проспал! Ледолом начался! Славка, не проснувшись, выдернул ногу и еще глубже залез под тулуп. — Эй, эй, рыбак! Не дам спать! Вставай! — сдернул Яков Григорьевич тулуп со Славки и начал стаскивать его с печки. — Да проснись ты, чудо гороховое, — лед пошел! Славка сразу встрепенулся, разомкнул тяжелые веки и, поморгав ими, глянул в окно. — Ой, правда! — Врать я тебе буду, что ли? Я, брат, лучше тебя караульщик оказался! — поддразнил сына Яков Григорьевич. — Проспал бы ты самую лучшую рыбалку, если бы я дрыхнул, как ты. А сейчас крой за саком, да поешь хоть маленько. Рыбу-то удь, а про экзамены не забудь! Мне за вами следить некогда. Славка прыснул и закашлялся, подавившись картошкой, а когда отдышался, зачастил, приговаривая: — Он, папа, ты, как поэт! «Рыбу удь, а про экзамены не забудь!» Здорово! Надо записать, пока не забыл, для стенгазеты. — Подь ты к лешему, чертенок! — засмеялся Яков Григорьевич, натягивая сапоги. — Ему дело говорят, а он прыгает. Славка был восприимчивым парнишкой. Долгое общение с нервной матерью научило его быстро улавливать перемены настроения у взрослых, и он знал, что отец ворчит сейчас для порядка и что на самом деле он сегодня особенно добрый. Причина тому — ледоход. Славка жевал кусок хлеба с холодной картофелиной и одновременно наматывал непросохшие портянки. Он бодро заявил: — Не беспокойсь, папа, не подкачаю! — Гляди мне! Tы ведь постарше, Зойку должен уму-разуму учить, сам видишь, как у нас… Он не договорил, но Славка без слов понял, на что намекает отец. Мальчик сразу сделался серьезным, огляделся кругом и пробормотал: — Я как с реки приду, приберу дома… — Помолчав, еще тише, но тверже произнес: — Экзамены мы сдадим, о нас не думай. Мы уж большие. — Ну, ну, я ведь так. Пошли, что ли? — Пошли. Было пасмурное, но теплое утро. От реки вместе с холодком несся то нарастающий, то затихающий шум. Славка кинулся к устью Корзиновки. Здесь в ледоход, как в отстойнике, скапливалась рыба. Ямку в устье речки звали золотой. Славка оказался первым. Яков Григорьевич пошел к правлению, уже поравнялся с домом Макарихи, когда услышал не крик, а победный вопль Славки: — Пап-ка-а-а! Яков Григорьевич приблизился к обрыву. Славка обернулся и помахал рукой, в которой была зажата белая рыбина. — Есть! Жареха! — Tы поосторожней там, — предостерег сына Яков Григорьевич. — А то свалишься в воду. — Я соображаю! — До соображений тебе будет. — хмыкнул Яков Григорьевич. В правлении чисто, тепло, уютно. В тишине четко, как шаги солдат, раздаются удары маятника больших настенных часов. Яков Григорьевич открыл свой кабинет, причесал непослушные волосы на правую сторону. Эта незамысловатая прическа сохранилась у него на нею жизнь. На столе лежали вчерашние газеты, Яков Григорьевич мимоходом заглянул в них и, усевшись на новый стул, обтянутый коричневым дерматином, потянулся. В кабинете появилась заспанная Тася. — Ужо поднялась, барышня-агрономша! — пожимая ей руку, улыбнулся Яков Григорьевич и пригласил: — Садись давай, хорошо, что рано пришла. Надо нам кое-что обмозговать. Я только прежде позвоню на конный двор, чтобы лодку спускать готовили. — Уже плыть собираетесь? — Да нет, по льду-то далеко не уплывешь. К вечеру уж разве, когда реже льдины поплывут. Но о лодке приходится хлопотать. Забыли небось за зиму, где она и что с ней. Пока Яков Григорьевич с сердцем крутил ручку телефона, безуспешно пытаясь дозвониться до конного двора, Тася, облокотившись о стол, глядела на него. Лицо у Таси было озабоченное, усталое от постоянных недосыпаний, однако без прежнего уныния и настороженности. С тех пор как Яков Григорьевич стал председателем, жизнь Таси в колхозе утвердилась, пошла уверенней. А ведь она уже могла и не быть здесь. Птахин как-то написал на Тасю жалобу в МТС, требовал убрать ее из колхоза. Весь тон докладной изобиловал сарказмом Клары и кудреватыми словечками Карасева. Чудинов дал Тасе прочесть докладную. И, ничего не добавив, при ней же разорвал бумагу. — Работай. Не думай, что другим легче. Помни, что, концы-концов, спрашивать с тебя будут, с нас, а не с какой-то там гопкомпании. — Он еще что-то хотел сказать, но замолчал и, порывшись в столе, подал бумажку. Вот тебе распоряжение на получение добавки в смысле зарплаты. Чего уставилась? За двоих ведь ворочаешь. Трудно, знаю, скоро пришлем зоотехника. Берн, бери, сотня-другая не лишние. Чудинов разговаривал с ней грубоватым тоном, не глядя в глаза. Она со строго поджатыми губами выслушала его. Забыв, видимо, про уговор, на людях он называл ее на вы, а когда оставались вдвоем — на ты. Когда вместо Птахина начал работать Яков Григорьевич, этот большой и даже чем-то родной человек, Тася сразу поняла, что теперь ей уже не надо будет мучиться, решать и бороться за свои решения одной. К этому человеку она может прийти всегда, с чем угодно, и он поможет ей. Тася спокойно и охотно приняла покровительство нового председателя. В МТС ей часто говорили, чтобы она не тянулась на поводу у председателя, ты, мол, самостоятельная фигура. Она соглашалась с этим — и делала, как хотел Яков Григорьевич. Тася так нуждалась в человеке, который был бы сильнее со. Она всегда льнула к сильным людям и словно черпала у них упорство. Так и не дозвонился Яков Григорьевич до конного двора, бросил трубку. — Дрыхнут мертвым сном или на речку ушли. — Он почесал затылок, подвинул к себе растрепанный блокнот и, листая его, проговорил: — Итак, товарищ агроном, ледок тронулся, сеять начинаем. Ох и аврал будет у нас, не приведи Господи! Весна дурит, людей недостает. Знаешь, что я хочу предложить тебе? — Пока нет. — То-то, что не знаешь! Узнаешь — заревешь! — Так уж и зареву? — Хотя верно, ты — барышня храбрая, — улыбнулся Яков Григорьевич и, погасив улыбку, отодвинул блокнот. — Дела и вправду серьезные. Я хочу попросить тебя на время возглавить посевную кампанию в здешних бригадах. Сам я переплыву на ту сторону, думаю, не завтра, так послезавтра начнем там выборочный сев. А в Заречье у нас гулеваны живут, за ними глаз да глаз нужен. — Яков Григорьевич положил свою руку на стекло и сразу закрыл половину календаря из журнала «Огонек», где был изображен Василий Теркин. Тебе придется отправиться в третью бригаду. Несколько дней побудешь там, займешься зерновыми и кукурузой. — Как же с семенами? — Вот к этому вопросу и подходим. Заберешь семена из шестой бригады и из Ильичевки. — А Ильичевка? Яков Григорьевич налил воды, попил и, пристально посмотрев на нее, угрюмо пробасил: — Ильичевка подождет. Сев в ней обычно начинается позднее. К тому времени семена завезем из соседнего колхоза. У них есть сортовые, дают в долг, до осени. — Что же с нашими семенами, Яков Григорьевич? Яков Григорьевич нахмурился, смахнул со стола спичку, потом нагнулся, достал ее, искрошил в пальцах и сказал: — Не хотел я тебя расстраивать да не скроешь шила в мешке. Наших семян уже нет. — Как нет? — изумилась Тася. — Так и нет. Проданы и пропиты. — Да это что же? Удар в самое сердце колхоза. Преступление! — Преступление и есть! Ну, ты пока молчи об этом. Идет следствие, и паниковать не надо. Людям хлопот и трудностей без того по горло. — Он смолк и покачал головой. — И ведь все с позволения Птахина. Ой, дурная голова. Они, как о тряпку, ноги об него вытирали. — Стоит такого жалеть, — фыркнула Тася. — Такие люди, как Птахин, — глина, и от того, в какие руки попадут, зависит — кирпич сделают или безделушку для забавы. Так-то, Таисьюшка. Люди-то разные живут на земле, очень разные. Тася опустила глаза, затеребила концы косынки, уловив в его словах какой-то глубокий смысл, касающийся и ее. Яков Григорьевич положил в стол газеты, свернул блокнот. — Ну, беги завтракай. Распоряжайся тут твердо. У нас еще надо часто круто завертывать, так не робей, подвинчивай гайку. Я постараюсь попутно похлопотать насчет людей и поскорее возвратиться, неохота мне оставлять тебя одну, да и иначе нельзя. Заречье — колхозная житница. Сеять там надо вовремя и хорошо. Во всех здешних будем в дальнейшем расширять посадку картофеля и овощей, а в Заречье — зерновые. В этом весь корень нашего хозяйства. Да, я тебе забыл сказать, будет у тебя хороший помощник. — Кто? — Вот догадайся. — Где мне? — Решил райком всеми силами вытягивать наш колхоз из прорыва. Уланов и квартировать думает здесь. Повезло нам, — простодушно подмигнул Яков Григорьевич. — Хоть в этом повезло — и то ладно, — заключила Тася и стала отодвигать стул к стене. — Я вот еще о чем хочу тебя попросить, Таисьюшка. Будешь наезжать из бригады, ребят моих попроведай. Весна сейчас, река вскрылась, всякое может быть, да и экзамены у них. — О ребятах не беспокойся. — Она покосилась с усмешкой на озабоченное лицо Якова Григорьевича. — И чего вы топчетесь, как зайцы возле капусты! Нерешительные какие-то. — Ты больно решительная, — улыбнулся Яков Григорьевич и отмахнулся. Иди уж. Скоро все уладим. Вот закончим посевную — и баста! Начнем жить одним домом. — Давно пора. И окончания посевной ждать не обязательно, не свадьбу гулять. Я вот велю ребятам манатки перетаскивать без тебя — и весь разговор. — Иди-ка ты, иди, взбалмошная! — испуганно приподнялся Яков Григорьевич. — Такое дело сразу нельзя… — Эх, Яков Григорьевич, Яков Григорьевич! — покачала головой Тася. Так вот и упустил ты невесту смолоду. Еще и сейчас останешься с носом, предупредила она. — На тетю Лиду еще любой засмотрится, да окажется не таким тяжкодумом, как ты, — и готово. — Ладно, не пугай, пуганый я, — смущенно отшутился Яков Григорьевич н, покраснев до самого воротника гимнастерки, пробубнил: — Если Лида разрешит, пусть тут ребята перетаскиваются, так даже лучше. Да поговори прежде с ней, кто ее знает, может, что снова там. Тася захлопала в ладоши и от двери, сияя глазами, крикнула: — Как я рада! Как я рада! Все вместо! Красота! Я и разговаривать с ней не буду, я прикажу, и все! Сколько можно так? Тася выбежала из кабинета. Яков Григорьевич подошел к двери, притворил ее и так, держась за скобу, постоял в задумчивости. Потом тряхнул головой и прокашлялся: — Девчонка еще, как есть девчонка! Он медленно подошел к окну. Отсюда видно было кусок протоки между крутых яров, разрезанных речкой Корзиновкой. В тугом вырезе, как на экране, появлялись и исчезали льдины. Вот проплыло торчащее бревно, за ним ободранные, похилившиеся пихточки, загораживавшие зимой прорубь. Потом кусок дороги, словно обрызганный йодом. Мелькнуло и пронеслось несколько черных льдин, должно быть, стоянка трактора была или что-нибудь мазутное на лед складывали. Между солидно плывущих огромных льдин ныряли и крутились околотые льдинки-коротышкн. Все чаще и чаще стали мелькать темные окна воды. Лед редел. Рука Якова Григорьевича снова потянулась к телефону. По воде с шуршанием плыли и плыли льдины. Над рекой носились крикливые птицы. С берега, поныривая, прилетела серенькая трясогузка в черном фартучке и такой же ермолочке. Вильнув на ходу, она подхватила муху и села на льдину, довольнехонько покачивая хвостиком. Низко-низко, чуть не касаясь брюшками льдин, промчалась стайка чирков, посвистыная крыльями. Немного спустя в том направлении, где они исчезли, ухнул выстрел. В Заречье справляли Николу-престольного. Над рекой разлетались переборы гармошки. Мужской голос, едва поспевая за ними, проревел заковыристую частушку. Ему откликнулся бойкий голос подвыпившей и оттого хулиганистой женщины: Раздался взрыв хохота, заглушивший гармошку. Кто-то подзадоривающе вопил: — Ы-ы-ых, язви те! Пой, Грунька!.. — Жми на все лады! — Пропадай моя телега, все четыре колеса! — Oп, oп, oп, гуляй, Заречье!.. Яков Григорьевич подтащил лодку на берег, послушал маленько и пошел в гору. Ребятишки, игравшие на берегу в бабки, переглянулись, и один босой помчался в избу, откуда доносилось веселье. Гармошка квакнула и смолкла. Навстречу Якову Григорьевичу, что-то дожевывая на ходу и застегивая пуговицы па гимнастерке, спешил бригадир. Он совсем недавно возвратился из армии, и Яков Григорьевич надеялся, что бригадир из него получится толковый. Армейскую выучку прошел, здесь вырос, людей знает, свой человек. И вот тебе на! Бригадир по армейской привычке прищелкнул каблуками и заплетающимся языком доложил: — Гуляют. Яков Григорьевич смерил его сердитым взглядом: — Если уж взялся докладывать, так докладывай точнее. — Гуляем! — покорно поправился бригадир жалобным голосом и глуповато уставился на председателя мутными глазами. — Так и будешь стоять? — спросил Яков Григорьевич бригадира, а краем глаза наблюдал за тем, как в избе панически расталкивают все куда попало. Что-то упало и со звоном разбилось. «О, мать твою!» — ругнулся какой-то мужик, и на него сразу зашикали со всех сторон. — Веди, что ли, в избу-то! — снова заговорил Яков Григорьевич и первый шагнул в сени. — Я… мы… понимаете, товарищ пре… председатель… теща моей жены человек верова… верующий… женился я недавно… теща… — лепетал сзади бригадир. — Помолчи пока! — буркнул Яков Григорьевич. — Я еще с тобой потолкую. — И, шагнув через порог, как ни в чем не бывало, сказал: — Мир честной компании! Ему отозвался разрозненный и вялый хор женских голосов. Мужики голоса не подали и по возможности старались укрыться от его цепких глаз кто за спиной жены, кто за печкой, а то и за фикусами, составленными в угол горницы. Некоторые явно прицеливались выскользнуть из избы, но Яков Григорьевич нарочно не уходил от дверей. — Чего же не приглашаете председателя за стол? — с иронической усмешкой продолжал Яков Григорьевич. — Выбрать выбрали, а теперь ни потчевать, ни узнавать не желаете! Народ зашевелился, послышались сконфуженные голоса: — Да что вы… да мы… да Яков Григорьевич, дорогой ты наш начальник… да ежели не побрезгуешь… милости просим… Яков Григорьевич снял кепку, поискал глазами, куда ее повесить, и сунул в руки расторопно подскочившей молодухе. Он видел, как тесть бригадира, кряжистый мужик в сатиновой вышитой косоворотке, подмигнул своей жене и она захлопотала. Это был тот самый колхозник Варегин, что выступал на собрании. Бригадир, то и дело роняя голову на грудь, стоял у дверного косяка с бессмысленным видом. Яков Григорьевич с прищуркой глянул на него. — А вы, я вижу, начальство любите, побольше подаете? Послышался легкий смешок, бригадира оттеснили на кухню и потом толкнули в чулан. Он притих там, успокоился. Яков Григорьевич спокойно принял стакан, наполненный брагой, понюхал и деловито осведомился: — Не с хмелем? А то с хмелевой голова здорово болит. — Нет, нет, что ты, бражка — первый сорт! Откушай, сам увидишь! Сразу с двух сторон к нему угодливо потянулись вилки с закуской. Слева вилку с соленым рыжиком держала та самая, что пела залихватские частушки, краснощекая птичница Груня. Справа — сама теща. Яков Григорьевич чокнулся со всеми, зажмурившись, выпил стакан до дна, крякнул и взял вилку с рыжиком. — Старых везде бракуют! — с притворным вздохом сказала теща и сама съела огурец со своей вилки. — Какая же ты еще старая? — повернулся к ней Яков Григорьевич и тут же решительно накрыл ладонью стакан, в который тесть под шумок намеревался плеснуть еще браги. — Стоп! Стоп, граждане, — запротестовал председатель. Мы сначала поговорим но душам. Он еще поддел рыжик, съел его и не торопясь положил на стол большие руки. — Что ж, мужики, выбрали время и решили действовать прежним манером? Все затихли, насупились. Яков Григорьевич подождал, но никто не проронил ни слова. — Зачем же вы меня тогда выбирали? Чтобы было на кого свалить все колхозные грехи? Шея, значит, у меня толстая, сдюжит? Сегодня Никола-престольный, завтра какой-нибудь Тихон-раздольный, потом Троица, глядишь, лето-то и промелькнет, а на отчетном меня за грудки возьмете? — Мы не так просто, мы День Победы празднуем-то, — подал неуверенный голос один из мужиков, рассчитывая, должно быть, смягчить председателя тем, что гулянка ведется по патриотическим мотивам. — День Победы? — повернулся Яков Григорьевич на голос. — А когда он был? Подавший реплику колхозник завел к потолку глаза, беззвучно зашевелил губами и уныло молвил, почесывая загривок: — Кажись, позавчера. — Эк, до чего допились! Счет времени потеряли! Небось с первого мая так и шуруете? На вопрос никто не ответил. Мужчины сидели красные, ковыряли ногтями клеенку, женщины теребили концы платков, покусывали губы. У раскрытых окон затаились ребятишки. — А я везде говорю, — продолжал Яков Григорьевич, — заречные не подведут, на заречных можно надеяться. Они у себя посеют и другим помогут. Они же, видали, и бригадира своего, молокососа, споили! Видно, плохо я знал заречных. Сейчас переплыву к ильичевцам, там у них еще грязно на полях. Пусть они у вас посеют, а вы гуляйте. Никола ведь, да еще престольный… Он сорвал с гвоздя кепку, нахлобучил ее и пошел из избы. Безмолвно, с раскрытыми ртами, провожали его сидевшие за столом. Постояв на яру, Яков Григорьевич закурил, с досадой швырнул спичку в лужу, спустился к реке и начал отвязывать лодку. С горы, едва успевая переставлять ноги, в одной косоворотке, без танки, скатился Варегин и схватился за цепь. За ним спешила вся компания. — Товарищ председатель! Яков Григорьевич! Не позорь! Просим тебя, не позорь! — торопясь и задыхаясь, говорил Варегин. — Мы перед ильичевцами сроду в грязь лицом не ляпались. — Яков Григорьевич, бей, режь, ругай, что хочешь делай, только не плавай к ильичевцам. У нас соревнование с ними, еще сыспокон веку, и мы всегда впереди шли. Хоть в чем впереди: в драке ли, в работе ли. Сыспокон веку так, и негоже нам, понимаешь, негоже в таком облике перед ними… Хочешь, сегодня в ночь начнем, только не езди. Яков Григорьевич уселся на нос лодки и с непроницаемым видом дымил папиросой. В душе он смеялся, но лицо его было по-прежнему сурово. Будто он не знал, какие отношения у заречных с ильичевцами, будто ои не здесь родился и вырос. Но он послушает и помолчит. Помолчать иной раз полезнее, чем говорить. На той стороне, за островом, возле дома Лидии Николаевны копошились игрушечные фигурки. Яков Григорьевич догадался, что это возле палисада играют ребятишки. Все остальные дома корзиновцев утопали в синеватом мареве, и дальние горы за деревней с трудом угадывались в дрожащей пелене. Когда на берегу собралось порядочно народу и вспотевший Варегин в отчаянии замолк и обратил свой унылый взор на односельчан: все, мол, мои пределы кончились и ничего поделать не могу, Яков Григорьевич швырнул окурок в воду, проводил его глазами и поднялся. — Ладно, на этот раз не поплыву! Но чтобы все, что за эти прогулянные дни не сделали, — наверстать! Ты, Варегин, отвечаешь головой, и за зятя своего отвечаешь! — Есть! — по-солдатски рявкнул Варегии, разом воспрянув духом, и начал круто распоряжаться: — До вечера гулять, чтобы и капли браги не осталось и никому она души не смущала. Мишке-трактористу больше не подавать, поскольку на агрегате, а положить спать. Хорохориться начнет — связать его, сукиного сына. Ты, Никифор, тоже больше не принимай, отяжелел. Зятя мово сполоснуть холодной водой, ежели до вечера не восстановится… Гулянка возобновилась. Яков Григорьевич был обескуражен, но, к его удивлению, все получилось так, как приказал Варегин. Брагу допили до последней капли, и вечером часть людей вышла на работу. На другой день здесь началась посевная. Следом должны были начать сеять у Букреева. «А из Варегина, пожалуй, добрый бригадир получится, надо это учесть, — отметил про себя Яков Григорьевич. И тут же его мысли перепрыгнули па другое: Как-то там у Таисьи дела?» Он тоскливо глядел на корзиновскую сторону. На пологой седловине чуть виднелась Дымная. Еще в начале зимы Павел Степанович Букреев ездил на совещание передовиков сельского хозяйства в город. Там у него произошла любопытная встреча. Он обедал в столовой, и к его столу неожиданно подсели два человека. Один из них оказался бывшим колхозником, уехавшим из Дымной года два назад. Звали его Илья Морозов. Павел Степанович относился к подобным людям с большой неприязнью. Он хлебал щи, а те двое заказали сборную солянку, гусятину, чебуреки. Бывший колхозник держался вызывающе, хрустел новыми полусотенными и косил глаза на Букреева. Павел Степанович похлебал щи и принялся за котлету. Ои делал вид, будто не узнает Илью. Букреев хитрил. По лицам этих двух мужиков видел они подсели за его стол неспроста. Им хотелось поговорить, и Букреев догадался, о чем они собираются с ним разговаривать. «Что ж, покуражиться и мы сумеем», — отметил он про себя. Соседи его заказали водки, и Павел Степанович догадался, для чего. Но он, как ни в чем не бывало, клевал свою котлету вилкой. Илья был одет в хороший бостоновый костюм, который нарочно расстегнул, чтобы лучше был виден атласный галстук с китайскими завитушками. Говорил он громко и все больше о каких-то покупках, о заработке, о квартире с «крантом». Сосед его, не проронивший ни слова за это время, согласно кивал головой. Одет он был попроще, часто и с интересом поглядывал на Павла Степановича. Один раз он даже порывался обратиться к нему, однако Илья скорчил гримасу и приложил палец к губам. Павел Степанович прикрыл улыбку рукой. Принесли водку. Илья поставил длинноногие рюмки перед собой, наполнил их из графинчика и обратился к Павлу Степановичу: — Земляк, не откажись за компанию! — Спасибо, на чужие не пью, а своих не накопил. Илья вспыхнул, ресницами захлопал, но тут же преодолел замешательство: — Не чуждайся земляков, Павел Степанович, от души угощаем! — А я от таких, как ты, и от души ничего не приму. — Да ты слушай! Ты что? Ты за кого нас считаешь? — Товарища твоего не имею чести знать. А ты отеческую избу на произвол судьбы оставил в трудное время, за сладким куском погнался… за кого же мне тебя считать?! Илья скривил губы. — Дезертир! Илюха Морозов подлый дезертир, — как можно небрежней промямлил он. — И тут же взвихрился: — А почему я дезертиром стал, а? Знаешь ведь, дядя Паша? — Чего ты крик-то в общественном месте поднимаешь? — сурово уставился па Морозова Павел Степанович и погрозил пальцем. — Ты, парень, оправданья себе не ищи. Трудно жилось. А мне, ты думаешь, с семьей, да об одной руке, да об одной ноге — легче твоего было? Илюха Морозов потупился. Его сосед, старше Ильи лет на восемь, с прозрачными, доверчивыми глазами, терзал в руках шапчонку. Он, наконец, набрался духу и заговорил с Букрсевым, который сердито помешивал ложечкой полуостывший чай: — Я вот не знаю вас, вот сейчас познакомился. Сам я тоже колхозник, работаю на канаве с Илюхой. Завербовался на завод. Он, Илюха-то, мучается. Это он вам пыль в глаза пускает, вид делает купецкий. А я скажу — тяжело без родного угла, да и, вот ежели бы… ну, говори ты, Илюха!.. Морозов поднял глаза на Павла Степановича и умоляюще попросил: — Да выпей ты с нами, ради Бога, дядя Паша, и всю мы тебе душу откроем. Окажи ты нам доверие… И оказалось, что квартира с «крантом» вовсе не по душе Илюхе, и работа тоже. Денежная работа, но горячая, кругом металл, пламя, он к земле с детства привык, к крестьянскому труду. Ребятишки вон народились, растут квелые. На природу бы их… Словом, после постановления Пленума стал Морозов подумывать о возвращении домой. Как ему быть? Посоветовал бы Павел Степанович! Букреев сказал ему, чтобы он хорошо подумал, взвесил все. Изменения в деревне к лучшему начинаются — это так, но жизнь пока еще очень трудная. После сентябрьского постановления калачи на березах разом не выросли, да и не вырастут скоро. И все же, несмотря на серьезные и честные доводы Букреева, Морозов первым возвратился в колхоз со своей семьей. Вместе с ним ехал и его товарищ. Мужик холостой, безродный, все растерявший во время войны. Морозов шагал рядом с санями, нагруженными доверху разным скарбом. На возу сидели закутанные в одеяло сынишка и дочь. Жена шла рядом с Ильей. Появились первые проталины. Мокрый снег шлепал под ногами лошади. Новорожденные ручейки пробовали свои силенки, пробивая дорогу к логам и речкам. Где-то в стороне от дороги, подгоняя весну, азартно бормотали тетерева. Вот и поскотина. Морозов остановил лошадь, без надобности осмотрел воз, кое-что поправил, потом заметил на желтой проталине несколько беленьких брызг и, проваливаясь в снегу, пошел к ним. — Илья, сдурел! — крикнула ему вслед жена. — Полные сапоги начерпал! Но Илюха ничего ей не ответил. Он сграбастал ручищей, впитавшей металлическую пыль на долгие годы, белые брызги подснежников, дал по цветочку ребятам и жене. Как только приблизились к крайним домам деревушки Дымной, Илюха прокашлялся, выпрямился и, отступаясь, пошел рядом с лошадью. Вот и знакомая до мелочей улочка с несколькими старыми липами и срубом колодца посредине. На улицу выходит народ. Кто отвечает на приветствие Морозовых, кто нет. Родной дом! Дом этот, по словам покойного отца, построен еще его отцом, то есть Илюхиным дедом. Окна дома перекрещены досками. Одна тесина на крыше провалилась, стало видно желтое, источенное червями стропило. Удивительно быстро и как-то само собой разрушается заброшенное жилье. Морозов оторвал доски от ворот, повернул заржавевшее кольцо щеколды и услышал, как оно знакомо звякнуло о верх скобы. Обыкновенный, даже не очень музыкальный звук вызнал ворох воспоминаний у Ильи… В детстве, бывало, пробегает допоздна Илья, старается сделать так, чтобы щеколда-предательница поднималась беззвучно, иначе отец оттаскает за ухо. А когда учился в школе, мать по звуку щеколды узнавала, какую отметку Илька несет. Хорошую — звон на весь двор, плохую — едва слышный стук. А когда первый раз вышел Илька работать в колхоз, возил снопы и вернулся вечером домой, он так затарахтел щеколдой, что бабка-покойница с перепугу перекрестилась. Илья заулыбался, но тут же улыбка сошла с его губ. Он услышал разговоры односельчан. Преобладали замечания едкие, насчет того, что вот, мол, поднажились в городе, а теперь в деревню вернулись, поскольку сейчас колхозникам большие льготы вышли. А дед Еремей, тряся головой, злобно заявил: — Лодырей да прохвостов и в городе не больно жалуют! «Гляди ты, живой еще дед!» — удивился Морозов и вздохнул: откуда знать деду, что фамилия Илюхи не сходила с Доски почета. Провинился Илюха перед односельчанами, он провинился. Неужели они за это ему ласковые слова говорить станут? Иного и ждать было нельзя. Но вот лодырем и прохвостом они его все же зря обзывают, со зла это. Илья услышал голос Букреева; — Не подумавши говоришь, не подумавши! Лодырь, он в деревню осенью нагрянет, когда будет урожай убран, на готовый каравай, а эти весной, к самой работе… «Да пусть срамят, пусть! — стиснул зубы Морозов. — Все одно не поверну оглобли, не поверну и еще докажу кое-кому здесь, как надо работать». Тася, проходя по Дымной, с радостью отмечала: народу заметно прибыло. В деревушке шумней стало, веселей. Она знала, что, кроме Морозовых, в Дымную вернулись еще несколько семей. В заречные деревни тоже приехали три семьи. Здесь, в этой небольшой деревушке, сильнее, чем в других селах, ощущалось дыхание возрождающейся жизни и весны. Осенью пусто было, безлюдно и тихо. А сейчас вой мужики стоят посреди улицы, курят и хохочут. Шапки у них па затылки сдвинуты, телогрейки расстегнуты — пригревает. Вон дом осенью был пустой, с выбитыми стеклами, а сейчас к окнам прилепились носами ребятишки, смотрят, галдят. Мужики бросили цигарки, подались на склад, в дом, выкрашенный синей краской, и вернулись оттуда с мешками. Крякнув, бросили их на телегу с заржавленными ободьями. Один мужик щекотнул подвернувшуюся на пути женщину. Та взвизгнула и лягнула его. Опять хохот. «Вот что значит настоящий человек, пусть даже на маленьком посту, подумала Тася о Букрееве. — К нему, как к магниту, тянутся люди. Умеет он и поговорить с ними, и расшевелить их. Насиделся он в стороне, натерпелся за эти годы. Теперь горы свернет». Разыскать Букреева Тасе долго не удавалось. Колхозники, у которых справлялась о нем Тася, смеялись: — Где тебе, милая, его догнать, у него ведь одна нога не своя, вот он ее и не жалеет. Как ероплан летает! Разыскивая непоседливого бригадира, Тася успела ознакомиться с положением дел в дымновской бригаде. Бригада в общем-то была готова к севу. Мужики, оказывается, таскали в мешках семена. Завтра выезд в поле намечен, если погода устоится. Размахивая жидким ивовым прутом с лохматенькими охровыми шишечками, Тася напевала привязавшийся с утра один и тот же мотив. Так, без слов и без всякой мысли напевала и прутиком помахивала. — Рано пташечка запела, кабы кошечка не съела! — услышала Тася позади себя насмешливый голос Букреева и обернулась. С крыльца дома Морозовых спускался Букреев все в той же тужурке, перешитой из солдатской шинели, но в новом суконном картузе. — А я вас ищу по всей деревне, — сказала Тася и швырнула надоевшую ей ветку в палисадник, возле которого остановились. Букреев крепко пожал Тасе руку и, покачиваясь рядом с ней, несердито выговаривал: — Давненько к нам не заглядывала, товарищ агроном, давне-енько. — Некогда, Павел Степанович, сами знаете, какие наши дела. В вашей-то бригаде сносно, на вас мы надеемся, не подведете, — немножко польстила она, рассчитывая тем самым поднять дух бригадира и выклянчить у него кое-что для других бригад. Павел Степанович прищурился. — Картошки нужно в шестую бригаду. Угадал? — Угадал, Павел Степанович, — откровенно призналась Тася, — догадливый вы, я еще осенью это заметила. Павел Степанович так громко захохотал, что курицы, копавшиеся возле дороги на просыхающей полянке, переполошились и петух недовольно поднял голову, призывая их к спокойствию. — Подли-иза, ох и подли-за! — захлебывался Павел Степанович и, все еще не переставая улыбаться, сказал: — Ладно, дам картошки на семена, уж ради общего дела, а самому Разумееву каленого камня пожалею. Ну, как Сережа у тебя? Познакомился я тут с ним на улице. Хороший парень, сорванец такой же, как мои, ухо с глазом! Тася чувствовала, что Павел Степанович рад ее приходу, спешит наговориться с ней, как с родной, и от этого на душе ее сделалось светлее. Тревога о посевной, о доверенном ей деле меньше донимала, рождалась уверенность, что с такими людьми она все одолеет, и эта уверенность прибавляла сил. — Да, а хорошо я сделал, что осенью не послушал Карасева. Были бы мы без картошки. Нюх у меня еще не притупился, чувствовал я, дело пахнет керосином! — говорил Букреев, шагая с Тасей к своему дому. — Эх, сукины сыны, до чего колхоз довели: ни кормов, ни семян, ни людей… Все пустили под гору. Неужели им это просто сойдет? — Не сойдет! — Думаешь? — повернулся к Тасе Букреев и, уловив на ее лице что-то намекающее и успокаивающее, заторопился: — Надо взять их за шиворот, надо тряхнуть! — Он помолчал, оскребая сапог о железку на крыльце, уступил железку ей и сказал: — А ты молодец, Петровна, и ребята молодцы, что не дали скоту пасть, сено приволокли. До самой ростепели сено возили с Талицы по вашей дороге и колхозники, и лесозаготовители. Право, молодцы! От души говорю. — Чего там, съездили и съездили. Больше разговоров, — смутилась Тася. — Лучше скажите, как у вас дела? Видела я инвентарь — в порядке. Семена подготовлены. Все будто на мази. — Завтра думаем начать у Крутого лога. Горка там, вроде просохло. Ждать больше нечего. Весна-то дурит! Павел Степанович перекинул деревяшку через порог, пропустил Тасю и спросил: — Ты первый раз самостоятельно на посевной? — Первый, Павел Степанович. — Крещенье, значит? Ну, ну, ничего, — похлопал он ее по плечу. — Глаза боятся, а руки делают. Люди кругом свои. Разные, конечно, люди, но наши, советские. Они тебе помогут, ты им, и дело пойдет. Нынче легче у нас, веселей. Так ли бывало? Я тебе никогда не рассказывал, как мы тут начинали в тридцатом году? Нет? Вот пойдем обедать, я тебе поведаю кое о чем. Утро выдалось солнечное, яркое. Павел Степанович довольно жмурился, причмокивал губами: — Погодка-то, погодка, ровно по заказу! Кругом курились поля. Небо подернулось бледной синыо. На самой середине его сиротливо болтались два беспутных облачка. Солнце пронизывало их насквозь своими острыми иглами. В низинах бушевали бесшабашные ручьи. Они напоминали малых ребят, которых долго держали взаперти и наконец-то выпустили. Мчались они с говором и с шумом, не разбирая пути, в любую подвернувшуюся канавку, трещинку, извилинку, смывая тлеющие под солнцем кучи серого снега. У Крутого лога, возникавшего далеко в лесу и на открытом месте спаявшегося с высокой горой, Тася и Павел Степанович спрыгнули с телеги. — Наиболее плодородная почва в вашей бригаде, как мне помнится, возле реки, — сказала Тася, спуская с головы на плечи платок. — Да, ближе к реке, — показал кнутовищем Павел Степанович, — там, где намечено сеять кукурузу. Читал я насчет этой самой кукурузы в газетах. Вроде как стоящее дело. Но у многих людей в нашей бригаде сомнения: лучшую ведь землю отдаем. — Мне думается, Павел Степанович, нужно попробовать часть кукурузы посеять на угористых полях. Растение теплолюбивое, как бы от реки его инеем не хватило. Как думаете? — Пожалуй, ты дело говоришь, только обработку посевов на неровных полях будет трудно вести. Но мы попробуем и там и тут. Дело-то новое, без разведки не обойдешься. — Он помолчал и добавил: — Когда уж это переберемся мы на остров? Ну вот хочется мне вплотную заняться овощами, и только. А озимые, ячмени, яровые, овсы только отдергивают от дела. Ну какой у нас хлеб? Зато овощи родятся куда с добром! Вот и развивали бы овощное дело. — Вы, значит, противник многоотраслевого хозяйства? — А-а, какой там противник! — махнул рукой Павел Степанович. — Я противник того, чтобы труд людей зря переводить. Мне сдается, многоотраслевое хозяйство надо тоже с толком развивать. — Направимся потихоньку. Яков Григорьевич велел тебе передать, что на острове нынче будет дополнительно распахано десять гектаров под овощи. Глядишь, через год-два мы туда постепенно переместимся с овощами и здесь тщательней будем планировать посевы! Нынешний год покажет, что и где лучше родится. Поля везде удобрены неплохо, спасибо шефам. — И Ваське Лихачеву, — подхватил Павел Степанович. — Между прочим, налаживается парень. Спервоначалу был такой шалопай, беда! У меня тут как-то пахал, так согрешил с ним. Они поднялись потихоньку в гору. Здесь крепче припекало солнце. По обочине пашни белели подснежники да шуршали нарядные медуницы. Тася сорвала несколько цветков. От них тянуло крепким вином, и запах этот пьянил сердце, кружил голову. Она выдернула из гнездышка синенький цветок медуницы, положила в рот и словно бы попробовала душистого сладкого меду. Возле мелкого березника, на поляне, Илюха Морозов и рыжий парень запрягали лошадь. Девчата засыпали зерно в сеялку. Все они были в рубашках и кофточках, а верхняя одежда сложена на землю. Девчата громко и беспричинно смеялись, подталкивали Илюху и в особенности рыжего парня. — Жених из города вернулся! — показывая на рыжего, сказал Павел Степанович. — Вот девки-то и стараются перевизжать одна другую, заневестились, засиделись в девках-то, а он ноль внимания, важничает, дескать, против городских устоял, но поколебался, а уж вам где меня окрутить, не поддамся. — И тут же, перейдя с шутливого тона на серьезный, Букреев прибавил: — Как ни трудно возле земли родной, а без нее, видно, труднее. Остановив лошадь, бригадир крикнул: — Здорово живом, молодцы! — Здорово, коль не шутите! — отозвалась бойкая девушка в брезентовых сапогах с загнутыми голенищами. — Сыровато маленько начинать-то, Павел Степанович. — озабоченно сказал тот самый неприступный жених с рыжим чубом и треснувшей посредине губой. — Ничего, мокро — не засуха, жизни не убивает. Попробуем, глядишь, и не так сыро покажется. Ну-ка, Илья, дай мне! Павел Степанович взял вожжи, проворно забрался на сиденье сеялки, неловко выставив конец, деревяшки, чмокнул губами: — Н-но, Лысуха! Н-но, милая, начнем? Ты кобыла удачливая, знаю. Лысуха, большая пегая лошадь с мягкими отвисшими губами, махнула хвостом и важно зашагала но пашне. Все молча смотрели ей вслед, только рыжий парень бежал рядом с сеялкой и кричал: — Начали! Дядя Паша, начали! В добрый час начали! — А ты как думал! Знай наших! — подмигнул ему бригадир, подстегивая лошадь. — Но, милая, шевелись, подбавляй ходу-у! За сеялкой ложились ровные рядки, надежно укрывая налитые зерна. Тянулся парок, воздух наполнялся запахом вешней теплой земли. Появились галки, заковыляли по полю. Тронулась и вторая сеялка. С горы было видно извивающуюся ленту Кременной. На ней белели редкие льдины. На взгорье за рекой деревушка. За ней крутобокие горы. По одному из угорев чедлснно тащилась маленькая черная точка. Это был трактор. И там начали. Хлопотливая весна вступила на поля. За этим трактором Тася увидела уже множество других, за полем, где сейчас она стояла, ей чудилась бесконечная вереница полей, черных, пробудившихся, ждущих человеческих рук. — С зачином тебя, товарищ агроном! — услышала Тася голос Букреева и вздрогнула. По лицу бригадира расплылась хорошая улыбка, а глаза строгие. Она поняла, что он серьезно поздравляет ее с первой бороздой. Дрогнувшим голосом Тася ответила, переходя на «ты»: — Спасибо, Павел Степанович, спасибо, дорогой! И тебя тоже! Под горой загромыхала телега. Из деревни везли семена, и Миша Сыроежкин, лежа на мешках, во всю головушку орал песню без слов. Все удивились тому, что поет он просто так, без подпития, иначе он непременно гаркнул бы про вора и бандита. |
||
|