"Тают снега" - читать интересную книгу автора (Астафьев Виктор Петрович)

Глава шестая

Давно нет в живых тех, кто мог бы рассказать, как норовистая река Кременная в одну из весен рванулась в сторону и, смыв на пути половину деревеньки Малышок, что располагалась под угором, потекла новой дорогой. Уцелевшая часть деревеньки оказалась на острове, а деревня Корзиновка, стоявшая на горе, вдали от реки, очутилась возле самой воды.

Летом обмелевшую, больше похожую на ручей, протоку можно перебрести во многих местах. Весной же протока мало чем отличается от того рукава реки, который мчится и бурлит по другую сторону острова. В вешнее половодье бурные струи, с силой ударяя в податливый берег, подмывают его, подбираясь ближе и ближе к дому Лидии Николаевны.

Особенно ходко обваливается крутой, рыхлый берег нынче: глыбы за глыбами ухают в мутную, быструю воду. Часть земли вихревые струи затаскивают на остров, увеличивая пологий выступ, а остальная земля уносится невесть куда.

Пользуясь отсутствием Галки и Юрия, Костя, Васюха и Сережка затеяли игру. Они вначале помогали ногами отваливаться глыбам: упрутся в щель пятками, нажмут — и поползет этакая махина вниз все быстрее и быстрее, а когда бултыхнется так, что пойдут волны до самого острова, ребята визжат от восторга. Но ребятишкам всякая однообразная игра быстро приедается. Надоела им и эта. Гораздый на выдумки Костя предложил:

— А давайте, кто смелей, а? — И, подвернув штаны, уже увлеченный этой выдумкой, Костя промчался по накренившейся глыбе. — Вот так!

Щель между пластом земли и берегом стала заметней. Васюха разбежался, но оробел и остановился у самой щели.

— Эх ты, кержа-ак! Вон Сережка не испугался! Правда, Серег?

Сережка не мог ничего выговорить от волнения. Он согласно кивал головой, потом зажмурился и побежал. Глыба не отвалилась, а разделилась надвое, и одна половина ускользнула из-под Сережкиных ног. Он схватился за другую половину. Костя видел, как мальчик цеплялся за чахлую травку и, выдирая ее с корнями, сползал вниз.

— Держись! Я чичас! — крикнул Костя и отважно бросился на помощь Сережке. Но он только помог отвалиться земле и едва сам успел перескочить обратно на берег. Где-то над краем обрыва мелькнули огромные, застывшие в ужасе, глаза Сережки, и все исчезло…

Тася сидела лицом к окну, разговаривала с Улановым. Она первая заметила мчавшегося верхом, без седла, Юрия и, побледнев, вскочила:

— Что-то случилось! У меня так щемило сердце. Что-то случилось? Оставив Уланова одного, она ринулась вниз по лестнице.

— Юрий, что произошло… говори… с Сережкой?..

Юрий опустил голову. Тася вскрикнула, взмахнула руками и побежала по дороге.

Уже около ручья, верхом на лошади Юрия Тасю догнал Чудинов и, соскочив с седла, помог ей сесть.

— Верхом скорей…

Когда на взмыленной лошади Тася примчалась в Корзиновку, почти все жители деревни суетились на берегу. Они были с баграми, кошками, плавали на лодках, готовились закидывать сети. Кошками вытащили несколько корней, похожих на водяные чудища, старые ведра, разное барахло.

Тася подошла к берегу, непонимающими глазами уставилась в мертвую, стремительно мчавшуюся воду.

— Голубушка ты наша! — запричитала Августа. — Не уберегли сиротку-у-у…

— Молчи ты! — дернула ее за полу кофты Лидия Николаевна. И, заметив на лице Августы неподдельную скорбь и крупные слезы, катившиеся по пухлым щекам, дрогнувшим голосом прошептала:

— Убирайся домой, без тебя тошно…

Тася все стояла и стояла на крутоярье. Люди смолкли, поглядывая на ее застывшую фигуру, готовые успокаивать или спасать, если ей вдруг вздумается с отчаянием тоже броситься с яра. Но вот Тася повернулась к односельчанам, и все поразились. Она не плакала. На лице ее была какая-то странная улыбка, похожая скорее на гримасу, жуткая, неживая улыбка.

— Что-то не то… что-то не то… — повторяла она едва слышно и терла висок рукой.

И всем стало понятно: она не хотела, не могла поверить тому, что случилось. Она с надеждой глядела на собравшихся, ждала от них одного только ответа, чтобы и они сказали: «Да, не то». И она ловила взгляды людей, искала в них ответ, но, встретившись с ее взглядом, люди мгновенно прятали глаза. Будто все были виноваты перед ней. И когда опустила свои глаза даже Лидия Николаевна, Тася без звука упала на землю, рухнула, как неумелый пловец в воду, грузно, с судорожно открытым ртом.

Ее подхватили на руки, понесли в дом. Там натирали нашатырным спиртом виски, лили в перекошенный рот студеную воду.

По берегу бродил осунувшийся Костя и, размазывая рукой слезы, звал:

— Сереженька! Где ты, матушка?..

Сдерживая рыдания, боясь, чтобы он не помешался, Лидия Николаевна ходила за ним и упрашивала:

— Костюшка, сынок, пойдем домой, милый, пойдем.

Костя смотрел на нее с горьким недоумением.

— Мама, ведь это я придумал.

Внезапно на берегу появился взлохмаченный, запыхавшийся Лихачев и, узнав, что Тася в избе, кинулся туда. Он схватил ее руку, потянул за собой.

— Там… сплавщики поймали…

Тася не сразу пришла в себя, но в ее остановившемся, оледеневшем взгляде начала пробуждаться надежда. Еще не осознав полностью того, что говорил Василий, она ринулась к реке. Руку у Лихачева она вырвала и бежала так быстро, что Василий едва поспевал за ней.

Неподалеку от Дымной навстречу вынырнул газмк Уланова. Секретарь выскочил из машины на ходу.

— Я был у сплавщиков… Сережу откачали и отправили в больницу. На машине не смогли проехать. Успокойтесь, Таисья Петровна. Успокойтесь…

Потрясение было настолько велико, что Тася уже утратила способность сразу воспринимать события, понимать слова. Все до ее рассудка доходило сейчас медленно, и если она куда-то бежала, что-то делала, то автоматически. В сердце ее раскаленной иглой уже вошла боль, неизмеримая боль, от которой зашлось сердце. И вот оно начало биться сильней, словно сжавшиеся в ней пружины медленно отпускались. Слова Василия и Уланова с трудом проникали в оцепеневший мозг.

Она диковато уставилась на Ивана Андреевича, медленно перевела взгляд на Лихачева. «Лжете?» — спрашивали ее глаза. Уланов выдержал взгляд матери, потрясенной почти до потери рассудка, инстинктивно протянул к ней руки, и Тася с рыданием упала на них. Слез было так много, что она захлебывалась ими.

Иван Андреевич растерялся, что-то бормотал, усаживая ее в машину.

Рядом с ней на продавленное сиденье опустился Лихачев и тоже пытался говорить успокаивающие слова. Уланов уже взялся за дверцу, намереваясь сесть рядом с шофером, но посмотрел на Лихачева, на Тасю, доверчиво приникшую к нему, и понял больше, чем увидел.

— Давай! — крикнул он шоферу.

Газик пустил облако голубого дыма, рванулся по дороге. Уланов стоял неподвижно, прислушивался к удаляющемуся шуму мотора.

Запах прошлогодней прелой листвы мешался с нарождающимися ароматами молодой травы и ранних цветов. Аромат тревожил и пьянил. В небо со звонкой песней ввинчивался жаворонок. С каждым взмахом крыльев все бесшабашней становилась его песня.

Камешком упал жаворонок с высоты, проведал свою подружку, пощебетал о чем-то влюбленно и снова взвился, будто выстреленный из рогатки, и запел еще звонче. Пьян от любви жаворонок и способен слышать лишь две песни: свою да ту, которая поется для него.

«Весна поет влюбленными голосами!» — вспомнилась Уланову строчка из какой-то давно прочитанной книги, и он вздохнул. Глубокое сожаление о том, что он упустил в жизни что-то очень дорогое, угнетало его.

Как он мог жить без любви?

Он пожил на свете и умел управлять собой и своими чувствами, поэтому ни единым вздохом, ни единым движением не выдал себя. Может быть, это и плохо. По-видимому, рассудок вредит любви. Но любить не задумываясь, не рассуждая — удел юношей. Уланов же не терял от любви голову. Но видеть Тасю, слышать ее голос, чем-то помочь ей — было для него неизмеримой радостью.

Иногда ему становилось досадно оттого, что не встретилась ему такая раньше, когда он был моложе. Тася обращалась к нему как к старшему товарищу. Ей, очевидно, никогда и в голову не приходило, что Иван Андреевич может относиться к ней как-то иначе.

И все-таки пришло бы такое время, когда Уланов, несмотря на всю свою осмотрительность, выдал бы себя.

Но все складывалось иначе. Беда, постигшая молодую женщину, была и его бедой — это он сегодня ощутил особенно ясно! И когда он мчался на машине вдоль протоки, что-то кричал, отдавал какие-то распоряжения, он так же, как и Тася, плохо помнил себя. Ничего не помня, бросился он в будку сплавщиков, где в забытьи лежал выловленный Сережа, припал ухом к груди мальчика. До него донеслось отдаленное, чуть слышное биение мальчишеского сердца. Иван Андреевич вдруг почувствовал, что горло у него перехватило. Он поднял мокрого мальчишку на руки и, не чувствуя тяжести, помчался к машине. Машина застряла недалеко от эстакады на размытой дороге. Он перенес Сережу на платформу и, согнув по-азиатски ноги, пристроил на них мальчика. Дорогой Сережу растрясло, его начало рвать густо замутившейся водой. Мальчик корчился от натуги, жалобно хныкал между свирепыми вспышками рвоты. На лбу Уланова выступил холодный пот. Он прижимал к груди голову Сережи, что-то говорил ему, сам не понимая своих слов.

Паровозик примчал их в леспромхоз. Здесь Уланов попробовал встать на ноги и не смог. Ноги затекли и сделались точно чужие.

Потом он мчался уже обратно, чтобы принести радость Тасе. Он еще сейчас ощущал на груди прикосновение ее головы. Признательное, благодарное это прикосновение обрадовало и напугало Уланова. Она и впредь придет к нему с бедой и радостью, как к старшему другу. И он всегда всем сердцем откликнется, подаст ей руку, но у него хватит силы воли и мужества ничем не омрачать их дружеских отношений. Он никогда не помешает ее счастью, если оно у нее сыщется. А он боялся этого и хотел, чтобы она была счастлива.

В глубокой задумчивости миновал Уланов околицу Корзиновки. Под его ногами мягко заколыхалось болотце, раскинувшееся среди сосняка.

С одной тонкоствольной сосенки к другой деловито, как заботливый рыбак, тянул коварную сеть клещастый паук. Первым в его ловушку попало солнце. Оно забилось в паутине, рассыпалось яркими жучками. Но сколько паук ни гонялся за ним, овладеть добычей не мог.

Вдруг из-под ног Уланова, фыркнув, снялась пара рябчиков. Петушок размотал сеть крыльями, уронил в кочки сонного паука. Через минуту в глубине леса послышался его переливающийся трелями свист. Ему откликнулся с земли дрожащий от нетерпения голос самки. Весна проникла и в этот хилый болотный сосняк.

Тропинка вывела Ивана Андреевича к усадьбе МТС, здесь его встретил непривычно взволнованный Чудинов.

— Ну, как там? Я звонил и ничего толком узнать не мог.

Он с надеждой и испугом смотрел на Уланова. Было в его взгляде такое, от чего Уланов пришел в замешательство. Не отводя взгляда от Чудинова, он рассказал ему о спасении Сережки. Чудинов сразу весь обмяк и бессильно опустился на траву.

— Дай закурить, Иван Андреевич! — Чудинов зажег спичку, поднес ее к папиросе и не зажег, а вдруг неестественно страдающим голосом произнес: Уехать мне надо. — И все так же, не поворачивая головы, добавил: — Вы ведь моего сына сегодня спасали.

— Что?! — не понял Иван Андреевич.

— Моего, говорю, сына спасали, — уже громче, как глухому, сказал Чудинов и подтвердил: — Да-а, Сережа — мой сын.

Уланов стоял, с недоумением глядел на Чудинова. Он еще ничего не понял. Мелькнуло в памяти мальчишеское лицо, разительно схожее с лицом Чудинова. Уланов сделал шаг к директору. А тот, вероятно, истолковав движение Ивана Андреевича по-своему, начал торопливо, захлебываясь, как напроказивший мальчишка, говорить. Он перескакивал с одного на другое. Главное все же можно было понять.

Рассказ Чудинова занял не больше двух минут, а пауза, наступившая после него, длилась целую вечность. Все, что было святым для Ивана Андреевича, — молодость, любовь, родительское чувство, — осквернил этот человек, который, судя по его характеру и виду, не мог бы обидеть и малой козявки, которому Уланов так доверял, дружбой которого дорожил. Такой удар Уланов пережил только раз в жизни. То было давно и боль успела притупиться. Иван Андреевич все-таки нашел в себе силы перебороть закипающий гнев. Он сквозь зубы выдавил:

— Не знал, не знал я, что ты такой… — он хотел сказать «мерзавец», но, заметив, как жалко сник и разом постарел Чудинов, круто повернулся и зашагал от него прочь.

«Нашел кому исповедоваться», — горько усмехнулся Уланов. Ивану Андреевичу хотелось уйти куда-нибудь, скрыться, чтобы не видеть ни яркого солнца, ни вешнего половодья, ни людей.

Пасмурный и усталый явился Иван Андреевич утром в контору МТС. Чудинов уже был у себя. Уланов прошел к нему, не подавая руки, примостился на подоконнике.

Пытливо глядя на осунувшееся лицо директора, заговорил:

— Чего расклеился? Ночь не спал? Люди из-за тебя, может быть, много ночей не спали, да о деле помнили.

Уланов помолчал, преодолел раздражение и, остановившись перед Чудиновым, уже спокойно спросил:

— Ну, что молчишь?

— А чего я скажу? Нечего сказать! Лучше ты подскажи, Иван Андреевич: как мне быть? Уланов снова сел, задумался.

— Да-а, как тебе быть? Не знаю я, честное слово, не знаю. Осудить тебя как коммуниста? А кому от этого легче? Таисье Петровне и так сейчас тяжело. Кроме того, у нее, кажется, что-то налаживается с Лихачевым. Удивляешься? Он поднял глаза на Чудинова, который быстро повернулся к нему. — Думаешь, ты совсем лишил ее права на семейную жизнь?

— Ничего я не думаю, — невнятно проговорил Чудинов. — Я рад буду, если у нее все устроится.

— Хорошо, если так.

— Иван Андреевич…

— Верю. Не верил бы, сюда не зашел. Что же касается… Когда-нибудь соберешься с силами, расскажешь обо всем жене. А сейчас нельзя.

Иван Андреевич, раздраженно продолжал;

— Ты несколько раз говорил о том, чтобы тебе с семьей уехать куда-нибудь, я поддерживаю эту идею.

Чудинов сидел не двигаясь, глядя в одну точку. Он что-то трудно обдумывал.

Машина снова забуксовала неподалеку от лесосклада. Василий предложил ехать в леспромхоз по узкоколейке. Однобуферные платформы плотно загружены лесом. Невзирая на занятость и суету, лесозаготовители узнали, что очередного рейса дожидаются родители вытащенного из реки мальчика. Молодой бригадир заорал на машиниста, который вылез из жаркого паровозика и, лежа на берегу, курил:

— Тут не пляж! Собирай пустые платформы, пока идет разгрузка!

Машинист начал отругиваться. Бригадир нагнулся, тихо заговорил, поднеся кулак к чумазому носу машиниста, и тот поспешил на паровоз.

Бригадир пригласил Тасю и Лихачева в конторку, сказав, что там сейчас сплавщики отогревают того малого, который спас мальчика. Сплавщик, вытащивший Сережку нз воды, был молоденький, конопатый, с выкрошившимся передним зубом. Он уже изрядно выпил. Сплавщики «отогревали» его па совесть. На нем был накинут пыльный тулуп, из-под которого виднелись тесемки кальсон. На голове нахлобучена большая меховая шапка, которая закрывала парню уши и глаза. Он то и дело приподнимал ее рукой. Видно было, что парень рассказывал о сегодняшнем происшествии не первый раз, но никто его не перебивал, все слушали с одобрением.

— Я, понимаешь, стою на боне, ниже Корзиновки, с багром, и вижу: мельтешит в воде, рубашонка вроде, беленькая, — шепелявя рассказывал он, обращаясь к молоденькой приемщице, которая ласково глядела на него. — Я сперва не понял ничего, потом вижу — головенка! Я, понимаешь, как был, ух! В воду! Хватаю, хватаю — рука соскользает. У него, понимаешь, голова стриженая, а я хватаю. Потом уж изловчился, нырять пришлось. Снесло.

Что-то горячее шевельнулось в груди Василия. Он перешагнул через порог тесной, прокуренной конторки.

— Спасибо тебе, друг!

Сплавщик смущенно отмахнулся.

— Да чего там! Вы что, папаша мальчика будете?

— Вроде… — неуверенно выдавил Василий и оглянулся на дверь.

Тася ничего не слышала. Она стояла на улице и с нетерпением ждала, когда состав будет готов к отправке.

Паровозик, запыхавшись, мчался по лесу, окропленному первыми брызгами зелени. Платформочки лихо подбрасывало, Тася и Лихачев сидели рядом, приспособившись спиной к тормозной стенке. Тася по-прежнему молчала, и Лихачев не надоедал ей разговорами.

Тасю одолевали нетерпение, раскаяние и множество тревожных мыслей. Из мыслей ее, на первый взгляд хаотических, разрозненных, как из кусков железа, составлялись звенья, соединялись между собой в единую цепь. Звеньями этой цепи были дни жизни маленького сына, который лежал где-то в больнице. «А вдруг он умрет?» — эта мысль оглушала Тасю. Надо было заботиться о нем, не отпускать от себя, за руку держать, за упрямую мальчишескую руку. Скорее, скорее! Дышать на эти руки, отогреть и потом, когда он уснет, чмокнуть его в завихренную макушку… А ночью чувствовать, что рядом, уткнувшись носом в грудь, дышит теплом самый драгоценный человек. Ее сын! Она мало заботилась о нем. За делами забывала порой о сыне. Его растили чужие люди. Она часто его ругала и даже наказывала. Как только рука поднималась! Да если он будет живой, она не только тронуть, а взглянугь на него сердито не посмеет…

Стучали колеса, и Тася думала то самое, что думают все матери, когда с их детьми случается беда. Чем ближе было до леспромхоза, тем чаще Тася вскакивала на ноги, смотрела вперед. Вот и стрелка. Еще не успели отшипеть тормоза паровозика, а Тася и Лихачев уже мчались мимо выкорчеванных корней, огородов, новых домишек к больнице. Больница в центре поселка. Еще на улице ударил в нос забытый запах лекарств — и замерло сердце. Тася приложила руки к груди и так, не отнимая их, поднялась на крыльцо. Василий легонько ее поддерживал.

Вот уже третий день Сережка дома. Он еще не совсем оправился после воспаления легких.

Сережка лежал на кровати, разомлевший от тепла и ласки. Он позволял себе даже капризничать, и любой каприз его выполнялся беспрекословно как взрослыми, так и ребятами. Сейчас добровольные сиделки и посетители немного схлынули, Сережка уснул. По избе с величайшей осторожностью ходил Василий Лихачев и выгонял в открытую дверь залетевшую муху. Все свободное от работы время Лихачев проводил здесь. Квартировать он перебрался к старой Удалихе, чтобы быть поближе к Тасе и Сережке.

В поле работал его трактор. Лихачев за короткий срок так вымуштровал своего помощника, что тот свободно заменял его. Василий метался все эти дни от поля к дому Лидии Николаевны. Натаскал он мальчишке ворох цветов, но Сережка к ним относился довольно равнодушно. Зато машины и механизмы приводили его в восторг.

Лихачев затаил в душе думку и с нетерпением ожидал получки. Вчера он получил деньги и купил Сережке двухколесный велосипед. Он знал, что именно двухколесный, а не трехколесный, по душе Сережке. Пока мальчик спал, Лихачев сбегал домой, принес велосипед и, осторожно поставив его возле кровати, побежал в поле. Он нарочно не снял бумажную обмотку с велосипеда, не стер мазут с ходовых частей. Все это они сделают вместе.

На душе у Василия празднично. Он заранее радуется Сережкиной радости. «Какое это, оказывается, счастье, дарить что-нибудь близким людям!»

Часа через два Лихачев заглянул в Тасину квартиру и застал мальчика одного. Он сидел на кровати в трусиках и, не притрагиваясь к велосипеду, во все глаза глядел на него.

Когда Василий перешагнул порог и приблизился к Сережке, мальчишка вдруг пружинисто взвился и обхватил его шею похудевшими ручонками с острыми локтями.

— Я не буду ломать этот велосипед! — доверчиво прошептал он Василию на ухо, и у Лихачева сладко замерло сердце.

Потом они вместе обрывали бумагу, вытирали смазку подвернувшейся под руку еще доброй наволочкой. Ключики, гайки и прочее добро они складывали на постель. Сережка все норовил делать сам и то и дело заливался звонким смехом. Когда они вытерли велосипед и Василий прокатил его но комнате, звеня колокольчиком, Сережка выдохнул мальчишеское откровение:

— Хорошо, что я утоплялся.

— Чего, чего?

Но что-то неуловимое свершилось в мальчишеской душе, и он, спрятав глаза, неохотно отозвался:

— Ничего, так…

Однако Василий сумел разгадать весь смысл этого, идущего от всего сердца, признания. Да, мальчик был рад, что несчастье, свершившееся с ним, так сдружило его с Лихачевым, с мужчиной, который стал ему дорог и близок. Сережке нужен был отец.

Но существовало еще такое, чего Сережка не мог постичь своим умом. Мир для него не был тем сложным миром, каким он был для взрослых. Василий подавил вздох и предложил:

— Ты бы поел, Серега!

— Опять молоко, опять лапшу? — капризно надул губы Сережка.

— А чего же тебе хочется?

Мальчишка, глядя в сторону, тоном приказа отрубил:

— Селедки с картошкой и с луком.

Василий поскреб в затылке:

— Нельзя тебе, Серьга, острого, понимаешь?

Мальчик демонстративно отвернулся к стене и скосил глаза на Василия…

— Здорово хочется, Серега?

Завихренная макушка Сережки дернулась в знак того, что без селедки жить невыносимо и диета осточертела.

Лихачев стоял некоторое время в раздумье, потом удалился. Минут через десять он принес в замазанном газетном свертке кусочек селедки, несколько перышек луку и сваренной картошки в мундире, которую дала ему старая Удалиха. К этому она сделала словесное добавление насчет того, что надо есть все, чего душе желательно, и тогда человек любую хворь победит.

— На, рубай, только проворней!

Сережка уписывал за обе щеки запретную пищу, размахивал при этом руками, пытался что-то рассказывать Василию. Лихачев не спускал с него глаз и одновременно прислушивался к шуму на улице.

Хлопнула дверь в сенках. Василий вскочил.

— Полундра, Серега! Мать идет! Засыпались!

Через секунду они уже сидели как ни в чем не бывало. Остатки еды лежали под матрацем, а Сережка, давясь, дожевывал пищу.

Тревога была напрасной. В избу завернула Лидия Николаевна. Она кое-что прибрала, поправила постель и сделала вид, будто никакой подозрительной поклажи под матрацем не заметила. Уже отворив дверь, она спросила у Василия:

— Ну и долго так думаете канителиться?

— О чем это вы?

— Будто не знаешь? Где так догадлив и храбер. Неужели мне в помощники опять зачисляться?

— Сделайте милость, тетя Лида, возьмите еще одну внештатную должность на себя, — полусерьезно, полушутя проговорил Василий и потупился. Неудобно мне самому…

— Эх ты, вояка! — с улыбкой покачала головой Лидия Николаевна. — Худой он вояка? Мышонок? — обратилась она к мальчику и притворно плюнула. — Тьфу, какой трус!

Сережка нахохлился:

— Откуда знаешь? Он не трус! Он на танке воевал!

Лидия Николаевна прикрыла рот кончиком платка и со смеющимися глазами шагнула за дверь.

Перед вечером заглянула домой Тася. Она заметила велосипед, мазутные пятна на простыне, подушке и, как это умеют делать только хозяйки, ворчливо сказала;

— Вы тут, ребята, зря на кровати ремонтные мастерские открыли. Мне стирать сейчас некогда.

«Ребята» заговорщически глядели друг на друга: ничего, дескать, пошумит да перестанет.

Трудно было Тасе сдержать душевное ликование при виде этой картины. Она осмотрела велосипед, тоже позвенела в звонок и, тихонько напевая, принялась собирать на стол.

Уже солнце село за щетинку дальних лесов, оставив после себя широкий лист раскаленного недоката, остывающего по краям, когда пришел навестить Сережку Уланов. Он держался подчеркнуто вежливо, чувствовал себя стесненно и стал быстро прощаться.

Тася вышла проводить его. Вечер успел накрыть мягким пологом деревню, сделалось прохладней. Где-то вдали опять одиноко кричал журавль. Ему никто не откликался. Уланов крепко пожал Тасе руку и, на секунду задержав ее, как бы между прочим сообщил:

— Чудинов на днях начнет сдавать свои дела и уедет работать в Сибирь.

Почувствовав, как дрогнула Тасина рука, он поспешно направил разговор в другое русло:

— Если нужно, Таисья Петровна, я похлопочу путевку в санаторий для вашего сына.

— Нет, нет, я его теперь от себя не отпущу, — запротестовала Тася и, высвободив руку, отступила назад, в сенки. Оттуда прозвучал ее напряженный голос:

— Вы знаете все, Иван Андреевич?

Наступило долгое молчание, и человек, которому страшно хотелось соврать, не сумев этого сделать, произнес:

— Да.

Опять пауза, только еще более продолжительная. В наступившей тишине слышалось лишь их дыхание. Даже журавль умолк, устал, видно. Звякнула щеколда ворот. За дощатой перегородкой сенок заскрипели половицы под грузными шагами. Яков Григорьевич возвращался с работы домой. Открылась дверь, на улицу выплеснулся ребячий гомон. Дверь стукнула, и снова сделалось тихо.

— Я вот часто теперь задумываюсь, — неожиданно заговорила Тася, задумываюсь над тем, что было бы со мной и с Сережкой, если бы вокруг нас не жило столько хороших людей.

Иван Андреевич ничего не ответил, только слегка встрепенулся и поискал ее взглядом. Глаза уже привыкли к темноте, и он различал ее фигуру с накинутым на плечи белым шарфиком. Она стояла, прислонившись спиной к косяку, и смотрела вверх, на звезды. Смотрела задумчиво, тихо. Многое научилась понимать Тася и потому часто задумывалась.

Вернувшись с улицы, она застала Сережку и Василия за интереснейшей, с мальчишеской точки зрения, беседой. Они разговаривали про войну. Сережка весь подался вперед и восхищенно, с полуоткрытым ртом слушал Василия.

— А вот что такое герой, дядя Вася? — спросил мальчик и уставился в рот Лихачеву своими любопытными, до необычайности жадными глазами. — Это тот человек, который больше фашистов убил, да?

— Герой?

Василий задумался. Оказывается, очень трудно ответить на такой, казалось бы, простой вопрос, особенно ребенку. Ведь даже у взрослых неодинаковое представление о героизме, а у детей герой — это тот, кто самолеты сбивает, из пулемета косит врагов, как козявок. Они, дети, видят героев в кино и склонны думать, что герои бывают только на войне. И Сережка, конечно, ждал, что дядя Вася сейчас начнет рассказывать такое, что дух захватит.

Тася стояла с недочищенной картофелиной, ожидая ответа Василия. Все так же неотрывно глядел ему в рот Сережка, и Лихачев понял: не надо в этот удивительно ласковый и мирный вечер рассказывать про войну, про смерти и кровь. Не надо. Он потрепал Сережку за щеку и с плохо скрытой грустью сказал:

— Нет, Серега, герой не тот, кто больше убил.

Сережка не понял Василия, а Тася поняла, утвердительно закивала головой. Василий принялся разъяснять Сережке, что, когда он вырастет, наступят уже другие времена, и, может, о войне уже все люди забудут, и на земле будут только трудовые герои… может быть…

Поздней ночью Сережка угомонился, заснул, положив руку в руку Василия. Лихачев осторожно поднялся, накрыл малого одеялом, постоял еще возле его постели и засобирался домой.

С каждым днем ему все труднее и труднее становилось уходить из этого дома. Сегодня покидать его особенно не хотелось. Он завел часы на угловике, поискал еще какую-ибудь работу, которая могла бы хоть ненадолго задержать его здесь, и, не найдя, начал прощаться. Он дошел до днери, обернулся. Тася молча глядела ему вслед и закручивала кончики шерстяного шарфика жгутом.

— Скажи, Вася, тебе не хочется, ну… уходить?

Василий поднял глаза, взглянул на нее с удивлением и, скомкав в руках кепку, признался:

— Не хочется.

Он тут же схватился за дверную ручку, готовый выскользнуть на улицу.

— Погоди.

Тася медленно подошла к нему, скрестила на груди шарфик и продолжала все так же тихо, глядя прямо ему в глаза:

— Если ты все обдумал, если… оставайся… Мне скрывать от тебя нечего. Я тебя люблю.

За окном занималось утро. Оно медленно проникало через окна.

Василий распахнул створки. На подоконник упали легкие снежно-белые лепестки. Ночью расцвела черемуха.

Маленькая южная гостья — яблонька, посаженная Юрием три года назад, смело тянулась за зубчики частокола. Переболела яблонька, и не храни ее от ветра и холода ветвистая черемуха, может быть, и погибла бы.

Оттого, что дом Лидии Николаевны стоял на крутоярье, солнце заглядывало здесь в палисадник раньше, чем в другие. Еще внизу, в распадке, у берега Корзиновки и на острове, едва-едва обозначались липкие язычки листьев на кустах, а на Макарихином угоре уже млела в цвету черемуха — у всех на виду, тихая, белая.

В домах начинали топить печи, запахло в деревне дымком. На улицах замычали коровы, защелкал кнутом пастух Осмолов, выгоняя стадо за околицу. К правлению колхоза, поеживаясь и зевая, прошел уполномоченный из райкома, человек городской, не привыкший вставать рано. Из дворов, что-то еще наказывая на ходу ребятишкам, с узелками в руках выходили женщины и спешили на поля и фермы. Дымя махрой, мужики запрягали лошадей у конного двора и привычно ругали конюха, который так же привычно огрызался, вытаскивая сбрую во двор.

В чьем-то доме играло радио, но его заглушал стук: колхозник Балаболка рубил топором угол конного двора, пробуя острие. Он мозолил топор на точиле в конюховке часа два, пережидая, когда все уберутся на работу, и он потихоньку начнет загораживать свой индивидуальный участок. На Балаболку никто не обращал внимания, и он рубил, рубил да зыркал по сторонам.

А улицы Корзиновки становились все шумней и многолюдней. Деревня просыпалась. Люди собирались на работу.

1958