"Школа победителей Они стояли насмерть" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)

Глава четвертая ТУЧИ СГУЩАЮТСЯ

1

Капитан Козлов и не думал, что ему еще раз придется встретиться с лейтенантом Норкиным. А пришлось не только встретиться, но и воевать рядом, подчиняться одному командиру батальона. И Козлова это не удивило: уж так у него получалось в жизни, что он все время встречался с теми людьми, о которых даже и не думал. Так и сейчас. Говоря откровенно, возражать против такого соседства не было оснований. Батальон Кулакова хорошо зарекомендовал себя в боях, а сам Норкин даже понравился Козлову при первом знакомстве. В лейтенанте он узнал самого себя. Именно таким порывистым, смелым в своих выводах был и он в годы гражданской войны. А потом… Да зачем вспоминать то, что было потом? Сейчас он уже ве тот…

«Укатали сивку крутые горки», — думал Козлов, глядя на мигающий огонек коптилки.

Но «горок» не было. Сам Козлов выдумал их для себя. «Укатался» он на ровной дороге, сбившись с ноги, выскочив из общих рядов. Он даже было смирился со своим положением неудачника, сваливал всё на то, что ему просто не везло, что его не поняли, «обскакали дипломаты», и… вдруг война и эта встреча с моряками.

Обидно старому солдату выслушивать замечания молодого, а еще обиднее — сознавать, что прав не ты, а он.

«Подумаешь, тоже вояки!» — храбрился Козлов, а внутренний голос нашептывал ему: «Куда тебе до них! Послужи Родине напоследок честно, а с теперешними молодыми и не тягайся!»

Может быть, и остались бы мечты мечтами, но роту Козлова влили в батальон Кулакова, так как тот теперь занимал участок фронта в несколько километров и физически не мог прикрыть его своими силами.

Кулаков пил чай, когда к нему вошел Козлов. Оглядев опрятную землянку, он вышел на ее середину и доложил, как требовал устав:

— Капитан Козлов с ротой бойцов народного ополчения прибыл в ваше распоряжение.

— Вовремя, дорогой мой, вовремя. Ясенев! Слышишь? Прибавилось у нас силешки!

И то, что Козлов принял за ворох шинелей, зашевелилось, приподнялось, рассыпалось, и с топчана встал высокий командир в морском кителе, но со звездочками политработника на рукавах. Он застегнул верхнюю пуговицу кителя, провел рукой по чуть вьющимся волосам, шагнул к столу и сказал:

— Давайте знакомиться. Ясенев.

— Это мой комиссар, — поспешил добавить Кулаков. — Да ты, дорогой мой, чего стоишь? Сегодня затишье и мы отдыхаем. А на моего комиссара какая-то трясучка напала, так я напоил его чаем с малиной и уложил спать. Видишь, ему уже полегчало. Садись с нами, пропустим по чашечке, — и он пододвинул к Козлову железную кружку, в которую наверняка вмещалось не меньше пол-литра.

«Видать, такой же неудачник, как и я, — подумал Козлов. — И по годам, и по званию — почти ровесник».

Скоро все трое сидели за столом. Разговор вертелся преимущественно вокруг положения на фронтах, снабжения патронами и прочих вопросов, волновавших всех фронтовиков. И тем более странно прозвучал вопрос Ясенева:

— А вы женаты? Заботливая она у вас?

— Нет… Не женат… А что? — ответил Козлов.

— Странно…

— Что странно?

— Так просто, — уклонился Ясенев от прямого ответа.

— Нет, серьезно?

— Привычка, — рассмеялся Ясенев. — До службы во флоте я был парторгом на заводе. Конечно, приходилось все Еремя встречаться с людьми, и сделал я один вывод… Не подводил он меня, а вот сегодня осечка вышла! Вот и всё.

Кулаков тихонько дул в кружку. Казалось, он весь был поглощен этим занятием и не следил за разговором, но украдкой с усмешкой поглядывал то на комиссара, то на его собеседника. Чувствовал капитан-лейтенант, что неспроста, не от нечего делать завел комиссар этот разговор.

— Уж если не секрет, не военная тайна, то поделитесь своими наблюдениями, — настаивал Козлов. Он уже освоился в этой землянке. Словно зашел в гости к старым друзьям и засиделся с ними, вспоминая прошлое.

— Какая там тайна! — усмехнулся Ясенев. — Просто заметил я, что мужья, у которых жены чересчур заботливые, иногда даже страшный вид имеют. Встретишь и удивляешься: сам представительный, костюм на нем новый, выутюжен, галстук модный, а носовой платок!.. «Жена, понимаешь, чистый забыла положить», — начинает он оправдываться… Холостяки обычно сами следят за собой и таких срывов у них не бывает.

Так вот в чей огород ты камешек бросаешь!.. Теперь за тобой, слово Борис Евграфович.

Но пока Козлов подыскивал подходящий ответ, в разговор вмешался Кулаков:

— Это, дорогой мой, неверно. Бывает, что и холостяки за собой не следят. Дескать, «я — одиночка! Мы за красотой не гонимся!» — Глаза у Кулакова — узенькие щелки и блестят. И не поймет Козлов: обвиняет или защищает его командир батальона.

— Конечно, бывает и так, — соглашается Ясенев, — но реже. Да у холостяков обычно находятся и смягчающие вину обстоятельства…

— Вот-вот! — подхватил Кулаков. — Один, работы — завались, а воротничок-то пришить и некому!

Теперь ясно тебе, Борис Евграфович? Вот оно, хваленое морское гостеприимство! Посадили за стол, напоили чаем, да еще и высмеяли!

Козлов отбросил ногой табуретку и резко поднялся из-за стола.

— Тут у вас маленький просчет получился. Холостякам не надо «смягчающих вину обстоятельств»! Дойдет до драки — взглянем, как воротничок на бой влияет! — сказал он прерывающимся от обиды голосом и, не простившись, пошел к двери.

— Товарищ капитан! — раздался за его спиной голос Кулакова, и он невольно остановился, повернулся к морякам. Куда исчезли добродушные морщинки на лице Кулакова? Нет их. И улыбки нет. Словно даже не было.

— Прошу, товарищ капитан, помнить, что вы находитесь в рядах Советской Армии! — рубил Кулаков, сильно налегая на «о». — Ее уставы действуют и на фронте!.. Нужно спрашивать разрешения у старших…

— Разрешите идти, товарищ капитан-лейтенант?

— Нет, не разрешаю. Садитесь!

Козлову не хотелось задерживаться здесь даже на минуту, но пришлось выполнять приказание. Это тебе, Борис Евграфович, не с председателем месткома разговаривать, С тем можно и поспорить, а здесь много не наговоришь. Дисциплина!

— Должен предупредить, капитан, что сегодня я первым и последний раз принял вас в таком виде. Приведите себя немедленно в порядок. Или вы думаете, что командиру ополчения все можно? Ошибаешься, дорогой мой! Ты командир не ратников, а советского ополчения. Советского ополчения!

Кулаков незаметно перешел на «ты», стал говорить спокойнее. Ясенев только изредка вставлял отдельные слова, подчеркивая ими основную мысль комайдира или углубляя ее.

Давно исчез официальный тон, беседа снова потекла мирно, но теперь Козлов не забывал, что перед ним — его начальники, хоть и добродушные с виду, но на самом деле — строгие, требовательные и, пожалуй, беспощадные начальники. Да они и сами не скрывали этого.

— Если не увижу изменения в лучшую сторону — не обижайся! — сказал Кулаков и развел руками.

— Коммунист не может так относиться к службе, — вставил Ясенев. — Я имею в виду то, как вы передавали свой участок лейтенанту Норкину.

И это знают! Хоть сквозь землю проваливайся…

— А вообще, мне кажется, мы поняли друг друга и сработаемся. Так? — сказал Кулаков.

Козлов молча кивнул. Нет, он не считал, что они с Кулаковым сработаются, но разве можно на военной службе высказывать такую крамолу? Начальство сразу вывод сделает: не можешь — сдавай роту, отправляйся в тыл за новым назначением. Конечно, могут перевести и к другому начальству, только легче от этого не станет. Козлов понимал, что справедливо требует Кулаков. Да и стыдно было уходить с фронта в тыл за новым назначением. Неужели он, Козлов, хуже других, неспособен защищать Родину в тяжелую для нее годину? Вот это — дудки! Козлов еще докажет вам, товарищи моряки, что воевать он умеет…

Кулаков рассказал Козлову о своих планах на ближайшие дни, еще раз напомнил, что никаких поблажек ополченцам не будет, и разрешил идти. Козлов вежливо простился с новым своим начальством и почти побежал в свою землянку. Ему хотелось действовать, доказать, что он может командовать, но с чего начать? Постирать подворотиичок, подсушить, выгладить и пришить к гимнастерке? Нужно, конечно, и это, но не в первую очередь. Так с чего же, с чего начать?

Вот и сидел Козлов, положив локти на стол и обхватив руками лохматую голову. Мыслей много, и все они непослушные, непоседливые. Не успеешь схватить и обдумать одну — она, глядь, и ускользнула, спряталась за другие. Даже на бумаге пробовал записывать их. Не помогло: бесконечная вереница пунктов и ни одного главного.

Козлов отбросил карандаш, скомкал бумагу и крикнул:

— Связной!

С нар соскочил пожилой мужчина с бородой клинышком, торопливо прикрыл сонные глаза выпуклыми стеклами очков и сказал:

— Слушаю вас?

— Позови командиров взводов. Беседовать буду.

Связной разочарован. Он, видимо, думал, что произошло какое-то исключительно важное событие, раз командир посылает его среди ночи за командирами взводов, а тут — простая беседа, и связной нерешительно заметил:

— Может, утром? Спят все.

— Товарищ Рудаков! Пора вам забыть гражданские привычки! Здесь армия! Вы — советский ополченец, а не счетовод трамвайного парка! Получили приказание — выполняйте!.. Идите!

Прочитав связному эту краткую нотацию, Козлов распалился еще больше. «Небось, у того лейтенанта связной не стал бы спорить, не посмел бы возражать командиру, — с горечью думал Козлов. — Ну, я им сейчас прочту лекцию! Такую дам зарядку, что век помнить будут!»

И едва командиры взводов вошли в землянку и расселись вдоль стен, Козлов обрушился на них. Он хотел высказать товарищам свои мысли, всё, что обдумал, сидя у Кулакова и здесь, но от гнева и обиды мысли путались, казалось, бурлили, как в котле, и если в котле всплывает наверх всё легковесное, ненужное, то здесь получилось так же. С языка срывались гневные, горячие, но легкие, почти невесомые слова и они беспомощно повисали в воздухе, рвали нить мысли. Козлов чувствовал, что эта мелочь загораживает путь главному, но не мог избавиться от нее и от злости выругался. И едва необдуманные слова сорвались с его языка, как встала врач Ковалевская и пошла к выходу. Козлов видел тугой узел волос, подпиравший ее пилотку.

— Кто вам разрешил уходить, товарищ врач? — крикнул Козлов.

И Ковалевская обернулась. Чуть дрожали ее губы. Подозрительно блестели глаза. Она только взглянула на командира роты, наклонила голову и быстро вышла.

Козлов растерянно запустил пальцы в волосы и еще больше взлохматил их. Чего угодно, но только не этого ожидал он от врача. Девчонка, а тоже демонстрацию устраивает! Кто она такая, чтобы ей реверансы делали? Пришла в роту прямо из института, практических знаний — нуль, а уже «шпала» в петлице. Правда, она быстро освоилась в новой обстановке, и хотя многого не знала, кое-что путала, порой ошибалась, но Козлов не мог не согласиться, что с обязанностями она справляется, все промахи с лихвой искупая старанием.

И все-таки Козлов презрительно посматривал на нее:

— Девчонка! Разорвется вблизи первый снаряд — она и заревет, закричит маму!.. Или того хуже…

Но Ковалевская была на передовой, даже ходила с ополченацми в атаки, и не ревела, не звала маму. Она словно не замечала смерти, днем и ночью летающей над ротой, и видела лишь раненых, для которых, казалось, только и жила. Их она перевязывала порой прямо на поле боя, частенько тащила на себе до медсанбата, и тоже не плакала, даже не жаловалась, что ей трудно, что врач не обязан таскать раненых. И ополченцы полюбили Ковалевскую, относились к ней как к сестре, дочери. Только Козлов по-прежнему недоверчиво косился на врача, искал у нее недостатки, не мог найти и ворчал:

— Без сердца она. Ледяшка… Мы для нее не мужики, а будущие раненые. Как на морских свинок, что для опыта предназначены, она на нас смотрит.

Так думал Козлов, а вот выругался — заплакала Ковалевская от обиды. Капитану стыдно, но, стараясь скрыть смущение, он говорит небрежно, косясь на дверь, захлопнувшуюся за Ковалевской:

— Телячьи нежности…

— Позволь, Борис Евграфович, — сказал, встав с нар, командир взвода Никандров. — А за что ты сейчас меня обругал?

Этого только и недоставало! Одна ревет, другой — обижается. Ну и денек!..

— И не думал, Иван Васильевич!

— Думал или не думал, а обругал. Я вот лет на десять старше тебя буду, в гражданскую тоже воевал и, кажись, наградой отмечен, а ты обругал.

У Ивана Васильевича орден — Красного Знамени. Он гордится им, но обычно стесняется говорить о нем, а сегодня сказал, сам напомнил. Плохой это признак.

— Всех нас обругал! — продолжал Никандров. — Может, мы в чем и виноваты — не спорю, так ты расскажи нам, растолкуй. На то ты и старшим над нами поставлен. А зачем ругаться? Мы пришли сюда Родину защищать, не ругань твою слушать… И на нервы не сваливай. Пристало ли девушке все это слышать? А ведь ты командир. Вон она, «шпала», красуется.

Тяжело, лениво ухали пушки. Не по целям били они, а пугали, не давали спать. Снаряды проходили стороной и сюда доносились только их разрывы, слабые, как взрыв петарды на рельсах.

— Хватит об этом, Иван Васильевич, — взмолился Козлов. — Не хотел я обижать ни вас, ни врача… Да так вышло… Меня самого обидели. Кровно обидели! — и он без утайки передал весь разговор с Кулаковым и Ясеневым. — Так неужто мы не наведем порядок в роте, а?

— Вот с этого бы и начинал, — одобрил один из командиров. — Раз для дела нужно — рассчитывай на нас. Не подведем!

Говорили многие, дельно говорили. Разошлись, когда уже начало светать. Последним уходил Никандров. На пороге он остановился и сказал, глядя прямо в глаза Козлову:

— А насчет врача — подумай, Борис Евграфович. Нехорошо вышло.

— Ладно, подумаю…

Ковалевская тоже думала. Она мысленно перебирала все свои поступки, все свои действия в роте и не могла найти того, который хотя бы частично оправдал и объяснил отношение Козлова к ней. Она и раньше знала, что командир роты почему-то не любит ее, не любит как врача. Он никогда не разговаривал с ней как с равной, старался обходиться без нее и лишь в самом крайнем случае бросал небрежно:

— Теперь послушаем, что думает по этому поводу медицина.

Да, да, не врач, а «медицина». Ведь Ольга, да и другие, чувствовали, сколько иронии он вкладывал в это дорогое для нее слово. И все-таки она мирилась с этим. Ну, пусть командир роты неправ, пусть ошибается. Со временем он поймет ошибку, изменит свое мнение о враче. Ведь заметит же он ее работу? А заметит работу — обязательно иначе будет смотреть на врача, оценит его.

Так успокаивала себя Ковалевская, и работала, работала честно, как ее учили в институте, как наказывали дома.

— Тебе, Оленька, надеяться приходится только на себя. Отец вон совсем расклеился, а мне одной тоже все не осилить. Уж если ты решила учиться в институте, то учись, работай честно, добивайся своего.

Ольга решила учиться, решила стать врачом. Почему именно врачом? Ей было жаль отца, который в сорок лет вдруг начал чахнуть от какой-то болезни, она надеялась, окончив институт, вылечить и отца, и многих других; им — больным — она мечтала посвятить свою жизнь. И она училась упорно, старательно, частенько сидела в анатомичке в то время, когда другие беззаботно танцевали. Больше четырех лет она готовила себя к тому, что будет врачом. Врач Ковалевская! Оля Ковалевская, дочь маляра — врач Ковалевская, Ольга Алексеевна Ковалевская!

Даже сейчас голова немного кружится от счастья…

Не успела привыкнуть к тому, что она врач — началась война. Родной Ленинград сразу закипел, забурлил: десятки тысяч ленинградцев пошли в военкоматы, просили зачислить их в армию. Ковалевская тоже выстояла длинную очередь у кабинета военкома, и вот она — врач в роте народного ополчения, она, как и многие другие, защищает Родину. Здесь, на фронте, ее ждало первое разочарование: врач не делал сложных операций, он был санитаром, очень нужным, квалифицированным, но только санитаром. Что ж, она спорить не стала: она чувствовала, что нужна людям, что без нее многие из них погибнут. Зная это, она голодала вместе с солдатами, вместе с ними спала в лесу, бродила по болотам. Бывало, и ругались они при ней страшными словам, но никогда она не обижалась, не убегала: ругались обычно раненые, у которых от боли мутилось сознание. Им она прощала, а вот командира роты простить… Ну, пусть он не замечает ее (Очень нужно! Подумаешь!), но почему он забыл, что она женщина?

Нет, не прощать нужно, а немедленно просить перевод в другую часть! Пусть поработает с другим, более опытным врачом. Может быть, тогда поймет и оценит ее по-настоящему. Ведь она и сейчас уже видела, что не все врачи так же беззаветно служили раненым, пусть именно такого — себялюба, бездушного — пришлют сюда!

Подумала и испугалась: а как же ополченцы? Теперь память подсказывала ей только хорошее. Вот она, Ольга, примеряет новые сапоги. Их принес Агапов. Он сказал, что сапоги малы ему… Милый, милый Агапов! Ты пожалел своего доктора, помог ему, как отблагодарить тебя за эту ласку?

Или взять старика Шибанова. Как он попал в ополчение— неизвестно. Ясно одно: обманул работников военкомата. Суставы у него распухли от ревматизма, он морщится от боли, но идет с ротой и даже еще находит силы для того, чтобы позаботиться о враче. Ведь это он всегда готовит ночлег для доктора, он приносит ей еду, оберегает ее сон. Почему она вдруг забыла о них? Разве они дадут в обиду свою «дочку», свою «сестричку»?

А Козлов… Козлов может оказаться и в другой части. Что ж, придется терпеть его присутствие, терпеть как одну из неприятных деталей, порожденных войной. С ним она теперь будет подчеркнуто вежлива, и только. Может быть, тогда поймет он, что женщина даже на фронте остается женщиной.

Так решила Ковалевская, и утром, увидев Козлова, идущего к ней по узкому ходу сообщения, сдвинула брови, нахмурилась.

— Я вчера… того самого… погорячился, — сказал Козлов, поравнявшись с ней.

Это было так неожиданно, что она не нашла слов, промолчала. Козлов взглянул на нее, боком пролез между ней и стенкой и, пригнув голову, быстро пошел дальше.

«Гордая! Где ей понять нашего брата! Небось ждала, что я на колени перед ней встану. Дудки, не на такого напала!.. Одним словом, с высшим образованием!» — думал Козлов, уже раскаиваясь в том, что извинился за необдуманные слова.

Козлов злился на себя и не знал, что Ковалевская в это время тихонько плакала от радости: командир роты оказался не таким плохим, как она думала.

Немцы неожиданным ударом прорвали фронт, и батальон, стоявший на отдыхе в тылу, оказался на передовой. Быстро приближалась автоматная стрельба, а мины уже давно начали рваться в окопах моряков. Поодиночке и маленькими группами бежали солдаты и ополченцы. Многие из них были ранены, им нужно было в госпиталь, но, Дойдя до моряков, поравнявшись с их окопами, они осматривались, а там, глядишь, полетели с лопатки комья земли — остановился солдат, зарывается.

— Что случилось, папаша? — крикнул Норкин пробегавшему мимо ополченцу со свисающими вниз кончиками обкусанных усов.

— Его сила! — ответил тот и, отбежав немного в сторону, выбрал ямку и начал быстро углублять ее.

— Учись, Коля, как работать надо! — не вытерпел Бо-гуш. — Настоящий солдат дело знает: оторвался от сволочи, встретил порядочных людей — и сразу к бою готовится! А ты другой раз целый час вздыхаешь, прежде чем за лопату возьмешься.

— А я и без указчиков теперь копаю!

— Вот я и не пойму, с чего бы вдруг? Уж не клад ли ищешь?

— Его, — усмехнулся Любченко.

— Да ну? Давай поболтаем перед боем, как приятели. Кто и что тебе сказал про клад? Ведь запорожцы досюда не доходили?

— Лебедев. Он сказал, что чем глубже уйдешь в землю, тем больше шансов пережить фашистов.

— Ага… Ясно… То-то я и смотрю, что ты по самые уши зарылся в землю!..

Тяжелы последние минуты перед боем. Каждый их переживает по-своему. Один молчит, хмурится, другой усиленно трет и без того чистый затвор автомата, а Богуш поболтал немного с Любченко, развлекся — и легче ему стало, словно силы набрался от него.

Прошел последний раненый солдат, опираясь на винтовку, а вскоре из-за пелены дождя показались и цепи атакующих. Они не ожидали сопротивления, шли прямо, во весь рост, и внезапный огонь моряков был для них особенно губителен. Кануло в вечность то время, когда моряки встречали врага только из окопов. Теперь они научились многому, и не напрасно Норкин, как и в тот раз, выслал ручные пулеметы к заросшему лесом оврагу. Их огонь почти полностью скосил первый ряд немцев, а остальные прижались к земле, словно прилипли к ней, и наступление захлебнулось. Вскоре уже только лениво перестреливались дозорные, да однообразно шумел дождь.

Норкина и Лебедева вызвал к себе Кулаков. Когда они вошли в землянку, там были уже все командиры и комиссары рот. Кулаков как-то по-особенному торжественно сидел за столом, хмуря брови да изредка теребя кончик носа, просматривал бумаги.

Наконец он отодвинул их в сторону, сложив аккуратной стопочкой, обвел всех глазами и сказал:

— Я, товарищи, сейчас был у командира дивизии. На нашем участке положение серьезное. Враг прорвал фронт, смял передовые части и, как вы сами знаете, докатился до нас… За нами только Ленинград… Сзади нас сейчас, пока, — Кулаков сделал ударение на последнем слове, — частей больше нет… Понимаете? Никого нет!.. Командир дивизии оказал нам высокое доверие: нам приказано стоять здесь до особого приказания. Понятно? Только после того как за нами будут части, мы сможем отойти. Другого отступления не будет! — Кулаков рубанул рукой по воздуху, опять коснулся пальцами кончика носа и уже спокойно продолжал: — Разъясните матросам задачу. Особый упор сделайте на том факте, что мы сейчас главные на этом участке, что сейчас о наших действиях будут докладывать лично, — понимаете? Лично! — товарищу Сталину!.. Больше у меня к вам ничего нет. Идите.

Едва Норкин перешагнул порог землянки, как Селиванов схватил его за руку, стиснул ее и сказал:

— Дождались, Мишка! Умрем…

— Разобьем, а не умрем, — перебил его Лебедев, неожиданно появившийся из темноты. — Ты, Селиванов, так и матросов настраивай: разобьем фашистов, дальше они не пройдут!

— Это само собой, — начал оправдываться Леня. — Я ведь к тому сказал, что если нужно будет, то и…

— Забудь это слово! — повысил голос Лебедев. — Не об этом думать надо.

В окопах к приходу Норкина все было по-прежнему, но он сразу заметил какую-то нервозность, суету. Словно боялись матросы чего-то, не хотели думать об этом, старались забыться, углубляя и без того глубокий окоп, поправляя ниши для гранат и бутылок или просто перебирая патроны.

Норкин ускорил шаги и почти побежал к командному пункту, но за одним из поворотов окопа налетел на группу матросов и остановился, прислушиваясь к их разговору.

— Велел я тебе следить за ним? — наседал Никишин на припертого к стенке окопа Любченко. — Скажи, велел?

— Да я, товарищ старшина, все время его бачил. А в окоп пополз — он и сбежал…

— Растяпа! «Сбежал»! Весь батальон опозорил!.. Никто в нас пальцем не тыкал, а теперь только и разговоров будет: «У подводников дезертир»!.. У-у-у, — и Никишин злобно, витиевато выругался.

— Кто сбежал? — спросил Норкин, расталкивая матросов.

Они расступились неохотно, но не разошлись, хотя знали, что командир роты сейчас под горячую руку может наложить взыскание и на невиновного. Честь роты была дороже всего и они готовы были выслушать любые упреки, лишь бы найти выход из создавшегося положения. А больше всех переживал Любченко. Он дышал тяжело, сопел и переминался с ноги на ногу, словно только ждал команды, чтобы бежать подальше от товарищей, которых он подвел, и, может быть даже смертью, но искупить вину. Да и как же иначе? Товарищи доверили ему свои мысли, честь, а он не сберег ее. Ведь ему поручили следить за Козьян-ским?.. Козьянский бежал… Дезертир в батальоне Кулакова, Лебедева… О том, как тяжело было матросам, когда они узнали об этом, Любченко судил по старшине и лейтенанту. Никогда он не слышал от Никишина грубого слова, а сейчас старшина выругался, выругался при лейтенанте и тот даже не сделал ему замечания.

— Кто сбежал? — повторил Норкин свой вопрос.

— Козьянский… Доверили этому растяпе, а он… — одним духом выпалил Никишин и замолчал, махнул рукой, будто сказал: «Неужто сами не понимаете?»

Скупо, неохотно рассказали матросы, что сегодня с утра Козьянский почему-то очень подробно расспрашивал о дороге к Ленинграду, жадными глазами провожал каждую машину, идущую к городу. Короче говоря, вел себя подозрительно, ну, а они, чтобы зря не обижать человека, решили сначала проверить свои мысли, а потом доложить командиру роты. Наблюдать за Козьянским поручили Любченко. Как он справился — хоть вся рота в гроб ложись. На весь фронт опозорил!

Дезертир в батальоне, на формирование которого бригада отдала лучших своих людей… Норкину сразу стало жарко, он рванул ворот кителя. Как теперь на глаза Кулакову показаться?.. Конечно, матросы ошиблись, нужно было немедленно доложить, но руганью дела не исправишь; сейчас только одно может спасти от позора: немедленно поймать Козьянского. Живого или мертвого, но доставить его сюда!

Норкин выругался и крикнул:

— Крамарев!

— Крамарев!.. Крамарева к лейтенанту! — понеслось по окопам, и, как обычно, Крамарев подошел быстро и неожиданно.

— Слушай, Крамарев… Знаешь?.. Так вот… Бери людей и лови. Ясно? Далеко он не ушел. Тащи сюда!

— Можно идти?

— Иди… А вы — по местам.

Норкин на ка-пе остался один. Осыпается со стен земля, мечется огонек коптилки под порывами ветра. Норкин сидит у столика, закрыв руками глаза. Временами он кладет руку на телефонную трубку, сжимает ее, и вновь падает его рука на стол, нервно барабанят пальцы по запорошенным землей доскам. Еще хочется верить, что все это простое недоразумение, что вот-вот явится Козьянский и страшное окажется ошибкой.

И уже когда небо на востоке посерело, а первый луч багровой полоской лег на тучи, прибежал матрос и крикнул с порога:

— Есть! Привели!

У самого входа на ка-пе стояли Козьянский и Крамарев с разведчиками. Козьянский рукавом стирал кровь с распухшей губы. Его разорванный бушлат еле держался на плечах, Автомат без диска был заброшен за спину.

— С машины сняли, — доложил Крамарев. — У медсанбата шум поднял: «Я приказание выполняю! Даешь машину!»… И гранатой еще машет… Увидел нас и побежал… Пришлось помять малость.

— Вот уж не ожидал от вас, Козьянский, — начал Нор-! кин, но тот перебил его:

— Брось трепаться! Отдавай под суд, а я там расскажу, какие порядки здесь развели! До кого хошь дойду, а укатаю…

Козьянский не успел кончить: кто-то прикладом автомата ударил его. Нашла выход давно накипевшая злоба, и замелькали сжатые кулаки, удары посыпались со всех сторон и даже нож сверкнул в чьей-то руке.

«Убьют!» — подумал Норкин и бросился в свалку.

На помощь ему поспешили Ксенофонтов, Никишин и некоторые другие матросы. Пожалуй, только один Люб-ченко стоял в стороне и просто наблюдал. Ему тоже хотелось всыпать Козьянскому, но нельзя же в драку лезть против лейтенанта и старшины?

А на дне окопа — клубок человеческих тел. Трудно понять, кто кого бьет, кто кого и куда тащит. Хриплое дыхание, выкрики и ругательства слышны Любченко. Он уже решился броситься на помощь лейтенанту, но шум услышали и немцы: первая мина, шурша, пролетела над окопом и рванула невдалеке. За ней — вторая, третья.

В окопе стало тихо. Из груды тел вылез Норкин, нашел на земле фуражку, надел ее и крикнул:

— Разойдись!

Матросы подчинились, но до лейтенанта явственно донесся голос одного из них:

— Черт сунул сюда командира роты! Дал бы я без него этой гниде!

Ушли все, а Норкин все еще вытирал пот, обильно покрывший лоб. На глазах лейтенанта чуть-чуть не свершился самосуд. Матросы, как и сам Норкин, не могли понять поведения Козьянского, но почувствовали в нем чужого и сгоряча могли не только избить, но и убить его. И лейтенант не особенно осуждал их. Если бы до войны Нор-кину сказали, что при нем человек ударит другого человека, а он останется в стороне, не вмешается, не прекратит драку — Михаил не поверил бы и обиделся. Теперь же, после месяца боев, взгляды изменились. Не стало человека вообще — все люди разделились на друзей, единомышленников, и врагов. Нужно было только определить: кто перед тобой? — и принималось решение. Любой человек, напавший на Родину или мешающий защищать ее — враг, смертельный враг. Лежит солдат или матрос в окопе, отказывается идти в атаку — сейчас он враг. Может быть, случайно, временно, но он стал им. В бою убеждать некогда: секунды решают исход дела. Тогда как же быть? Оставить лежать в окопе? Или застрелить?.. Можно сделать то и другое, но сколько раз бывало и так, что достаточно прикрикнуть на труса — и он становился в общий ряд: у него исчезал страх и он смело шел вперед, порой даже увлекая за собой других.

Однако случай с Козьянским заставил задуматься. Норкин понял, что нельзя все доверять матросам, что порой хоть и кстати бывает их вмешательство, но воспитание людей не должно прекращаться ни на минуту, иначе постепенно часть исчезнет и вместо нее будет что-то неопределенное, подчиняющееся не уставу, а силе, грубой физической силе.

Козьянский сидел, прислонившись к стенке окопа, и с злобной усмешкой смотрел то на лейтенанта, то на Никишина.

— Отдашь под суд или нет? — грубо, вызывающе спросил Козьянский, встретившись взглядом с Норкиным. — Не отдашь — за себя не ручаюсь! — и тут Козьянского прорвало: пересыпая речь ругательствами, он рассказал свою жизнь.

Четырнадцати лет он ушел из Дома. Беспризорничал, воровал. Он вступил в жизнь паразитом и она встретила его в штыки. Привод следовал за приводом и Козьянский не успел опомниться, как оказался в колонии.

— Нашто мне ваша арифметика? Вы дайте мне деньги, а я их и сам сосчитаю! — заявил он учителю математики и вскоре бежал из колонии.

Снова кражи, тюрьма. Однажды Козьянский задумался: «Может, бросить все и стать человеком? Вон сколько таких, как я, в люди вышло и живут хорошо… А я?.. Хожу, как волк, озираюсь…»

Своими мыслями он поделился с соседом по камере, осужденным за убийство. Тот выслушал его, презрительно хмыкнул и сказал:

— Все это муть! Я прожил сорок семь лет и говорю тебе, что все это муть! Думаешь, я не ученый? Когда-то и мы в гимназиях учились!.. Все эти алгебры и прочее проходили… Даже латынь изучали! А к чему? Что толку? Прибавляй к каждому слову «ус» или «ис» — вот и выучился! «Гражданис! Снимитус вашис шубус!» А не проще: «Дядя! Тебе никак жарко? Снимай пальто! Я понесу!»… Или возьмем иксы и игреки… «В правом кармане прохожего было икс рублей, а в левом в два раза больше. Сколько у него было денег всего, если…» Нужда? Забери у него деньги и без иксов все узнаешь!

Рассуждения глупые, неубедительные, в них было больше рисовки, чем искренности, но воровать Козьянский не бросил: оно, воровство, засасывает, как трясина, и нужно круто браться, напрягать все силы, чтобы выйти на настоящую дорогу. Козьянский был не прочь залезть в карман к пьяному, пырнуть ножом из-за угла, но бороться, бороться по-настоящему — он не мог: не хватало силы воли, было страшно, что вот завтра один из бывших «корешей» отомстит ему.

Перед самой войной Козьянский украл документы, уехал в другой город и жил там, как демобилизованный матрос. Началась война и его призвали. Козьянский решил, что доедет до фронта, а тут и сбежит, исчезнет, чтобы появиться вновь уже в другом месте. С этой мыслью он и пришел в роту. Пока стояли в тылу, опасности большой не было и можно было не торопиться, но сегодня представился удобный случай и он решил им воспользоваться.

Все это Козьянский рассказывал, рассчитывая напугать лейтенанта и даже намекнуть, что ему не привыкать «мокрое делать».

«Как гора с плеч! — подумал Норкин. — Случайный гость в матросской форме».

Ему стало легко от того, что Козьянский оказался не моряком, что не флот воспитал его, что не виноват он, Норкин, в том, что Козьянский бежал сегодня: не мог он перевоспитаться за это время.

А Никишин высказался еще откровеннее:

— Вот дура! Что ты раньше не сказал? Стали бы ребята с тобой возиться!

— Послушайте, Козьянский, — начал Норкин. — Вы, конечно, виноваты, но можете еще искупить свою…

— Отдавай под трибунал! Дадут червонец, ну и посижу, пока вы воюете!

Разговаривать сейчас дальше было не о чем. Может быть, и слишком «по-казенному» сказал Норкин, «не нашел общего языка, начал беседу без соответствующей подготовки», но мирного разговора явно не получилось.

«Займусь отдельно, — решил Норкин. — Да и сама жизнь мне поможет». — И уже Никишину;

— Под вашу ответственность, старшина.

На следующий день к обеду поднялся ветер, согнул деревья, разорвал тучи и разбросал их по небу. И сразу появились ненавистные «Юнкерсы». Устали, оглохли моряки от взрывов, а в небе по-прежнему кружились самолеты. Уже давно потеряли счет сброшенным бомбам, перестали прятаться от пулеметных очередей, а конца налетам не было видно.

«Скорей бы ночь», — подумал уже не один матрос, глядя на медленно подползающие к окопам тени деревьев.

Под прикрытием самолетов фашисты пошли в атаку. Снова во весь рост, но теперь уже пьяные, вытаращив безумные глаза, они бежали по полю. Очереди валили их десятками, но появлялись новые, они топтали раненых и рвались только вперед. И кое-кто из матросов решил, что бесполезно сопротивляться этой силе, что приближающаяся лавина вдавит все в землю и пронесется дальше, как проносится паровоз над иголкой. Напрасно Норкин и Лебедев подбадривали, уговаривали растерявшихся: скорчившись на дне окопа, матросы прислушивались лишь к нарастающему реву.

А фашисты были почти рядом. Им оставалось пробежать метров сорок…;

И когда уже казалось, что батальон неизбежно будет смят, раздавлен — на бруствер вскочил Ясенев. Матросы смотрели на него снизу и он казался выше, стройнее, чем обычно. Его волосы причудливо рассыпались по крутому, высокому и белому, там, где обычно была фуражка, лбу.

— Товарищи! — крикнул Ясенев и повалился на бок.

Исчез страх. Лезут матросы на бруствер, а Лебедев уже там, машет автоматом, зовет за собой. Норкин выскочил вместе с другими, но не побежал вперед, обгоняя роту, а шел немного сзади, наблюдая за матросами, направлял удары взводов. Он видел все. Вот из окопа поднялся бывший шахтер Сухомлинов. Низкорослый, широкоплечий, с крупными чертами скуластого, изрезанного морщинами лица, он надвинул поплотнее бескозырку и опустил воротник бушлата. Казалось, что он умышленно тянет время, однако скоро не только догнал, но и перегнал Норкина. Его бег напоминал движение идущего под уклон тяжеловесного состава. Сначала медленно, нехотя трогается он с места, а потом все быстрее и быстрее летит вперед, способный раздавить все на своем пути или… слететь под откос, но не остановиться.

Несколько групп матросов уже дрались в немецких окопах, но на правом фланге первому взводу приходилось туго. Ксенофонтов не смог собрать моряков вокруг себя и они дрались в одиночку. Норкин прекрасно видел Никишина, Богуша и Любченко. Их окружили, на них налетели со всех сторон. Взяв за ствол ручной пулемет, Любченко шел напролом, размахивая им как дубинкой, а товарищи прикрывали его спину. Никишин то замирал, присев, то резко бросался вперед, ударял и снова отскакивал, чтобы сейчас же броситься в другую сторону. У Богуша еще сохранились патроны и он изредка выпускал короткие очереди.

Нужно было немедленно помочь первому взводу, но чем? Кого послать? Только Ольхов и остался у командира роты в резерве.

Чигарев внимательно следил за ходом боя. Его пулеметы были хорошо замаскированы, огонь их, как всегда, был точен, а фашисты не замечали их. Сначала все шло хорошо, но как только первый взвод, около которого расположились пулеметчики, поднялся из окопов, Чигарев понял, что матросам не сдобровать: слишком жиденькой была их цепочка, слишком плотной массой шли на них фашисты. Первая мысль Чигарева была: «Что, довоевался, товарищ командир роты? Это тебе не нравоучения читать!», но она сразу исчезла, не оставив после себя даже следа, и он вскочил на ноги, выбрался из пулеметного гнезда, выхватил пистолет и крикнул:

— Взвод! С пулеметами… за мной!

Пули посвистывали мимо него. Некоторые из них проносились совсем рядом, но Чигарев не боялся их. Это были его минуты. Он ждал их, мечтал о них, отправляясь на фронт. Чигарев чувствовал, что, стройный, подтянутый, рискующий собой для того, чтобы помочь товарищам, он сейчас красив, и был готов на все. Он скорее бы согласился умереть, чем прыгнуть обратно.

Уже на бегу Чигарев оглянулся. За ним бежали пулеметные расчеты. Пулеметы подпрыгивали на бугорках кротовых нор, которыми было изрыто все поле.

Опушкой леса, не замеченные даже своими, пулеметчики зашли во фланг атакующим фашистам. Норкин увидел их лишь в тот момент, когда, круто развернув пулеметы, расчеты попадали за них и длинные дружные очереди срезали ближайшую группу фашистов. Чигарев стоял рядом. В его опущенной руке был зажат пистолет. Немцы смяты, выброшены из окопов, но еще не бегут, обороняются. Трое из них набросились на одного матроса. Норкин узнал его. Это был Силин, прибывший в роту вместе с Козьянским. Еще тогда, при первом знакомстве, повертев в руках автомат, он повернулся к Норкину и сказал, виновато улыбаясь:

— Автомат, оно, конечно, дело хорошее… Техника… А винтовка как-то сподручнее!

Ему дали винтовку. Силин долго щелкал ее затвором, целился, а потом нахмурился и проворчал:

— Эх, мать честная! А ведь ни одного приема штыкового боя не помню… С гражданской не держал ее в руках… Штукатуры мы…

— Не горюй, папаша! — успокоил его Донцов. — Встретишь фашиста, подступит злость к горлу — сразу все вспомнишь!

Злость, как видно, подступила к горлу, но приемов Силин так и не вспомнил. Он просто бросился на ближайшего фашиста и воткнул в него штык так, словно в руках у него были вилы, а фашист — стог сена. Штык застрял, и, может быть, не успели бы на помощь Норкин и Ольхов, но сбоку набежали ополченцы.

— Ополчение подошло! — крикнул Ольхов.


Дальше немецких окопов моряки не пошли: очень мало было сил для наступления. Матросы торопливо глотали махорочный дым и хмурились. У многих все еще перед глазами было открытое лицо Ясенева, у многих в ушах еще звучал его голос.

— И почему хорошие люди гибнут, а дрянь живет? — неожиданно спросил краснофлотец Звонарев и злобно выругался.

— Кого имеешь в виду? — спросил Никишин, откусывая белую нитку, которой наспех зашивал порванный бушлат.

— Как кого? Такой человек, может, погибнет, а там вон сколько сволочи галдит! — И Звонарев ткнул пальцем в сторону фашистов.

— А ты бей их. Старайся, чтобы меньше осталось, — вставил свое слово проходивший мимо Лебедев.

— Стараюсь… На все педали жму, но уж больно много фашистской нечисти расплодилось!

— Справимся! — уверенно ответил Никишин, осматривая свой автомат.

Начали рваться мины. Они падали не в стороне, как обычно, а рвались точно на линии окопов, словно сюда их притягивал огромный магнит. Раздались стоны раненых. Мимо Норкина пронесли Сухомлинова. Его рот был широко открыт. На губах пузырилась кровавая пена.

— Куда его? — спросил Норкин.

— Осколок… В грудь…

Не успел скрыться из глаз Сухомлинов, а санитары несут уже другого. И Норкин понял, почему так точно ложатся мины.

— Андрей Андреевич! — крикнул он. — Надо отходить! Шашисты здесь каждый поворот знают!

Батальон начал отступать. Унесли раненых. Ушел Кулаков. Теперь пора и Норкину, который со своей ротой прикрывал отход. Пулеметы Чигарева стреляли через головы матросов, но огонь врага был очень плотный и не хотелось, страшно было вылезать на ровное поле.

— Эх, фриц, — сказал Звонарев. — Хоть мертвый, но сделай доброе дело, — и, взвалив труп на спину, он вылез из окопа.

Ушла и рота Норкина. Вернулись в свои окопы фашисты, углубляют их, поправляют бруствер, а кому-то уже не терпится, кто-то забыл о недавнем бегстве и визгливым голосом кричит:

— Русс, сдавайсь!

— Давно бы сдался, да ты больно быстро бегаешь, — бормочет Никишин и дает очередь.

Начался позиционный бой. Появилась возможность отдохнуть и многие растянулись прямо на земле.


У Козьянского болело избитое тело, но к побоям ему не привыкать: бивали его за воровство, увечили в пьяных драках и при дележе краденого. Тревожило, волновало появление в душе какого-то нового чувства, словно потерял он что-то, а замены еще не нашел. И началось это совсем недавно. Тогда рота проходила через село, почти уничтоженное бомбежкой. Матросы шли, не сворачивая с дороги, запоминая виденное, чтобы потом вписать в счет для предъявления немцам, а он забежал в один из уцелевших домиков, надеясь стащить что-нибудь из вещей. Забежал уверенный, нахальный. И вдруг остановился, перешагнув порог: посреди кухни стояла сгорбленная старушка и ласково смотрела на вошедшего.

— Что, касатик, надо? — спросила она слабым, чуть дрожащим голосом, в котором слышались и беспредельная грусть и материнская любовь к своему ребенку.

— Попить бы водицы…

Старушка принесла кринку холодного молока, молча поставила ее на стол, вытерла чистым полотенцем табуретку и, поклонившись, пододвинула ее Козьянскому. Тот, чтобы не обижать гостеприимную хозяйку, присел к столу и прильнул губами к холодным краям кринки. И тут он почувствовал, как на его голову легла почти невесомая старческая рука. Она тихонько шевелилась на его спутанных волосах — и замер Василий.

— Ешь, касатик, ешь… Мой-то уже больше не попьет молока… Почил в финскую…

Козьянский еле допил молоко, торопливо поднялся и. невольно поклонился, сказав дрогнувшим голосом:

— Спасибо, мамаша…

— Бог с тобой, сыночек, — ответила та и смахнула сухим кулачком одинокую слезу.

С тяжестью на душе вышел Козьянский из этого дома. Вот тогда впервые и зашевелилось у него что-то похожее на сегодняшнее чувство. Ему было жаль старушку, оставшуюся одинокой, но… еще больше он жалел себя. «Неужто и я, как ее сын, погибну?.. Дудки! Удеру!» — решил он. И бежал.

А вот теперь в ушах звенели слова Никишина:

— Что ты раньше не сказал?

Значит, тебя, Васька, и за человека не считают… Эх жизнь-жестянка!..

А тут еще и вчерашний бой. Козьянский хотел доказать матросам, что он тоже человек, что он может сражаться с врагом не хуже их, и первым бросился на фашистов. Сначала все шло хорошо, а потом он зарвался: один в рукопашной налетел на троих. Свою ошибку он понял скоро, но отступать было поздно и, успев подумать: «Погибать, так с музыкой! Не поминайте лихом Ваську Козьянского!»— он ударил ножом ближайшего. Потом тяжелый предмет опустился ему на голову, земля приподнялась, вздыбилась, завертелась — и всё.

Когда Козьянский очнулся, рядом с ним сидел Любченко, заматывал бинтом его голову и тихо шептал:

— У, гады!.. Чуть человека на тот свет не отправили! Козьянский осторожно отстранил руку Любченко и сказал:

— Я сам…

— Сиди уж! — добродушно прикрикнул тот, закончил перевязку. И вдруг совсем другим тоном: — Вот теперь на законном основании в тыл убираться можешь.

И совсем неожиданно даже для себя Козьянский ответил:

— Не свисти, пророк в клеше! Теперь меня силой отсюда не выгонишь!

— Побачимо.

И действительно, неужели он, Козьянский, хуже Других? Весь народ на защиту своей земли поднялся, а он удерет?

— Козьянский! Давай к комроты! — крикнул Никишин.

Козьянский нехотя поднялся. «Воспитывать начнет», — с неприязнью подумал он, однако пошел на командный пункт.

Перед приходом Козьянского у Норкина с Лебедевым состоялся разговор.

— Что мне с ним делать, Андрей Андреевич? — спросил Норкин.

— Как что делать? Воспитывать, Миша, будем. Наша вина, что до сих пор не занимались им по-настоящему. Столкнули в первый взвод и успокоились.

— Я не против, Андрей Андреевич, да с чего начать? Будь это в мирных условиях — собрали бы собрание, проработали, дали задание, вовлекли в самодеятельность — глядишь, и подтянулся бы парень… А тут что? Даже комсомольского собрания провести не можем. Все в боях.

— Что верно, то верно… А все-таки, Миша, воспитательная работа — не одни собрания. Скажи, личный пример матросов не является воспитательным приемом?

__ Это я и без тебя знаю! — нетерпеливо перебил его

Норкин. — Ты скажи, как к Козьянскому подступиться?

— Я к этому и подхожу… Знаешь, как он вчера вел себя в бою? В самую гущу лез!.. И если его раньше подзатыльниками из окопа выгоняли, то тут сдержать не могли!.. Мне кажется, начало сделано и теперь только добивать его надо.

— Надо, надо! Заладил одно и то же!

— Да не перебивай ты меня, в конце концов! — вспылил и Лебедев.

— Молчу, молчу! — засмеялся Норкин. — Оказывается, и у тебя нервы есть!

— А ты как думал? — засмеялся и Лебедев. — Все мы люди, все мы человеки… Я бы начал с оказания ему доверия. Макаренко — слыхал про такого? — именно так обезоруживал самых отчаянных.

— Что, мне его за деньгами в Ленинград послать, что ли? Сам знаешь, здесь получаем.

— Возьми его сегодня провожатым.

— Куда?

— Ты ведь ночью хотел в госпиталь сходить. Проведать раненых. А для страховки Крамарев с одним из разведчиков наблюдать за вами будут.

Норкин задумался. Он был сильнее Козьянского и не боялся его нападения (от рецидивиста всего ожидать можно), страшило другое: вдруг удерет Козьянский, удерет от самого командира роты? Что тогда делать? Макаренко все-таки рисковать легче было: он не командовал ротой на фронте. Так как же поступишь, товарищ командир роты? Откажешься от предложения комиссара? Поговорил о воспитании доверием, и достаточно? Ох, как легко говорить и трудно делать…

Наконец Норкин сказал, подавив тяжелый вздох:

— Решено. Он меня будет сопровождать… Только никакого наблюдения со стороны!.. Уж если доверять, то доверять. Иначе получается, что мы сами в свои решения не верим.

Лебедев вынужден был согласиться, и когда Козьянский вошел в блиндаж, Норкин был уже одет и ждал его.

— Вы, товарищ Козьянский, не очень устали? — спросил Норкин. — Я сейчас пойду в госпиталь к матросам, а вас хотел взять провожатым.

— Я дороги туда не знаю, — угрюмо ответил Козьянский, почувствовав ловушку.

— Дорогу я и сам знаю, — словно не замечая его волнения, ответил Норкин. — Ночь, лесом идти придется» Вдвоем веселее, да и спокойнее будет.

До госпиталя только пять километров. Узенькая тропинка— кратчайший путь к нему, а если идти дорогой, то наберутся и все восемь. Норкин свернул на тропинку и углубился в лес. Здесь темнота густая, ощутимая. Она словно давит. Сзади лязгнул затвор автомата. Норкин вздрогнул. Кто его знает, что на уме у Козьянского? Короткая очередь — и все… Ну, допустим, потом поймают Козьянского, накажут, а тебе, Михаил, легче станет?.. Ноги останавливались сами собой, в голове мелькнула мысль: «Один скачок в сторону, спрятаться за деревом…» Норкин сдержал себя и, хотя по его спине бегали мурашки, продолжал ровным шагом идти вперед.

Вдали мелькнул огонек и исчез. Значит, подошли к госпиталю. Норкин подавил вздох облегчения и тут сразу почувствовал, что ему стало жарко.

— Товарищ лейтенант, — неожиданно заговорил Козьянский. — Вы не боитесь, что я сейчас нажму и того…

— А за что ты в меня стрелять будешь? Враг у нас общий.

— Общий, говорите… — тихо сказал, словно переспросил, Козьянский и замолчал.

Больше между ними не было сказано ни одного слова до возвращения в роту, и лишь там Козьянский спросил:

— Разрешите идти?


Сгорбившись, сидит Кулаков за столом и смотрит на маленький светлый прямоугольник подвального окна. Здесь, в этом подвале, пахнущем гнилой картошкой и квашеной капустой, теперь командный пункт батальона. Сгорел дом, и красная с черными полосами копоти печка охраняет вход в подвал. Когда-то здесь на полках стояли кринки, банки, горшки, а сейчас лежат две гранаты, три автоматных диска и вещевой мешок Кулакова. Гранаты и диски бережет капитан-лейтенант, бережет больше, чем: последний сухарь: после ранения Ясенева изменило военное счастье батальону. Долго он держал оборону в селе, расположившемся на развилке дорог, отбивал атаки противника, и вдруг наступило подозрительное затишье, а потом и поползло, сжимая сердце, страшное слово: «окружили».

Кулаков его впервые услышал от Норкина, который, доложив, как обычно, о потерях в роте и расходе боезапаса, спросил:

— Какие будут дополнительные указания в связи с окружением?

Кулаков посмотрел на него и спросил, поглаживая ногу:

— Вы и с матросами так говорите?

Норкин не понял, чем он рассердил Кулакова, и поэтому неуверенно ответил:

— Нет… Я вам…

— Тогда еще полбеды. Запомните сами на всю жизнь и передайте другим: такого дурацкого слова нет в нашем словаре!.. Вернее, есть оно, но к нам не относится! Смысл у него другой… Нас не окружили, а мы сами заняли круго-ву-ю о-бо-ро-ну! Понятно? Круговую оборону!.. Окружают, дорогой мой, того, кто чувствует себя бессильным, не знает, что ему делать. Окружение, прежде всего, должно мешать ему выполнять боевую, задачу, — Кулаков поднялся с поскрипывающей табуретки и, припадая на больную ногу, прошелся по подвалу. — Скажите, лейтенант… Какая задача стоит перед нами?

— Сражаться… Бить врага…

— Вообще правильно, но слишком общо и примитивно. Наша задача: не пропускать фашистов в Ленинград, бить их на подступах к нему! Скажите, справляемся мы с ней? Хвалиться не будем, но на нашем участке фашисты стоят. Их здесь перед нами даже больше, чем бывало на фронте! Там они были только перед нами, а здесь — и с флангов и с тыла!.. Чувствуешь, дорогой мой, какая цифра получается?

Кулаков многозначительно поднял вверх указательный палец и, после продолжительной паузы, медленно сжал кулак, резко опустил его, словно ударил, и сказал:

— Так и передай! Мы заняли круговую оборону!.. Еще раз услышу то слово — расстреляю того, кто его произнесет… Расстреляю! А теперь — иди.

И формулировка Кулакова прижилась. За нее моряки ухватились, приободрились и каждый день пребывания в этом селе приобрел для них особый смысл. Однако сам Кулаков упорно искал выход из создавшегося положения и не мог найти его. Только радио связывало батальон с Ленинградом, с командованием и с другими частями. Оно принесло весть, что бригада морской пехоты и танки пытались прорваться к ним, но не смогли и откатились назад. И настал день, когда стало ясно, что помощь не придет, что нужно рассчитывать только на свои силы. Конечно, можно было бы еще сидеть, но зачем? Чего ждать? Случилось самое страшное, что только может быть на войне: люди есть, драться они хотят и могут, но нет у них ни патронов, ни гранат.

Вот и собрал к себе капитан-лейтенант всех крмандиров и политруков. Тесно в подвале. Все сидят, прижавшись друг к другу, и потревожить одного — зашевелятся все, задвигаются, еще больше сожмутся. Смотрит Кулаков на них. Каждый — близок, дорог ему, каждый — яркая страничка короткой истории батальона, страничка обороны Ленинграда, обороны Родины.

Около стола сидит капитан Козлов. Он уже присмотрелся к морякам, полюбил их спаянность, дисциплину и даже со многими подружился. Его гимнастерка разорвана, видны голые локти, но ворот застегнут.

У порога неразлучная троица: Лебедев, Норкин и Селиванов. Леня теперь командует второй ротой, но по-прежнему прислушивается к мнению Михаила, а следовательно, и Лебедева, который фактически стал комиссаром двух рот. Голова Селиванова забинтована. Безжалостная рука Ковалевской сняла с нее черную курчавую шапку волос. Кулаков невольно улыбнулся, вспомнив подробности ранения Селиванова. Его ранило на третий день после того как батальон занял круговую оборону. Еще с утра солнце светило ярко, празднично. Даже фашисты словно расчувствовались, наслаждались погожими днями «бабьего лета» и не стреляли. Правда, ночью у них был слышен какой-то шум, несколько раз блеснули фары машин, но мало ли что могло происходить у противника? Может быть, перегруппировывались, готовились к наступлению, но морякам казалось, что они готовы к любым неожиданностям, и они брились, стирали, чинили обмундирование: ничто не предвещало грозы, все думали, что этот день пройдет спокойно и не появится на площади села еще один холмик из свежей земли. И вдруг все вздрогнуло от дружного залпа нескольких батарей и заскрежетали по железу крыш осколки. Отшвырнул матрос мокрую тельняшку и как был, голый по пояс, так и встал на свое место, хозяйским движением рук проверил гранаты, автоматные диски.

Минут тридцать молотили мины по окопам, а потом стали рваться на дорогах и тропинках, по которым могло подойти подкрепление. Моряки, прижимаясь к стенкам окопов, приподнялись, чтобы взглянуть, ради чего фашисты такой концерт начали, а из вражеских окопов уже вылезли солдаты, построились и, выдерживая равнение, высоко подымая ноги, густыми цепями шли к деревне. И каждому стало ясно, что началась «психическая атака». Мерный топот ног, однообразный взмах рук, будто на параде. Вот автоматная очередь хлестнула по первой ше ренге. Матросы видели, как упало несколько солдат, но на их место сразу выскочило несколько людей из задних рядов, и снова ровная шеренга, отбивая шаг, движется вперед. Пулеметы Чигарева работали без передышки, можно было поручиться, что почти каждая пуля попадала в цель, а цепи всё шли и шли тем же широким, тяжелым шагом.

Атакующие прошли уже половину расстояния между окопами. Первая шеренга вскинула автоматы и побежала, поливая землю свинцом. Не слышно свиста отдельных пуль. Весь воздух стонет от них. Кзалось, еще немного, еще секунда, и кончено будет с матросами, захлестнет их окопы серо-зеленая волна.

В этот момент и выскочил из окопа голый по пояс матрос. Он не кричал, не звал за собой. Он только бежал на фашистов, подняв над головой «лимонку». Она могла разнести его в клочья, но он не боялся смерти, не думал о ней. А фашисты подумали о ней, испугались ее. Они остановились, сгрудились. Сюда, в толпу, и упала граната. Много гранат упало: не один, а много матросов уже бежало по полю. Бежали в атаку люди в бушлатах, синих кителях, в тельняшках и в гимнастерках; бежали люди с автоматами и с винтовками; бежали молодые парни и солидные отцы семейств, одинаково упрямые и злые, сильные верой в победу. И фашисты не выдержали: как мыльный пузырь, лопнула психическая атака; бросая автоматы^ побежали немецкие солдаты к своим окопам, надеясь найти там спасение, а за ними неудержимо катился матросский гневный вал.

Селиванов поднялся из окопа вместе с матросами и уже сделал несколько шагов, когда пуля задела его голову.

Вернее, она разорвала только кожу. Боли Селиванов не почувствовал, стер рукой кровь, хлынувшую на глаза, и побежал дальше. Он ворвался в самую гущу и колотил прикладом налево и направо. Кровь заливала глаза, мешала смотреть, и он злился, бежал дальше и бил, бил.

А сзади Селиванова и чуть-чуть сбоку бежал Омель-ченко. Он редко стрелял, еще реже бросал гранаты, но зато почти непрерывно кричал:

— Левее, товарищ лейтенант! Кочка! Прыгайте! Тут ямка!

Леня никому не говорил, слышал ли он голос Омель-ченко, следовал ли его советам, но после боя долго еще смеялись моряки, вспоминая, как связной командовал своим командиром.

А когда Селиванов спросил, хмуро глядя на своего связного:

— Ты чего кричал?

Омельченко с чувством собственной правоты ответил:

— Кровь застлала очи и вы не бачили, куда лезли. Все это вспомнил Кулаков, осматривая командиров,

вздохнул и заговорил не спеша, будто даже лениво:

— Начнем… Обстановка вам и так ясна… Кругом фашисты!.. Утешительного в этом мало. Конечно, мы можем еще держаться, но у нас кончаются боеприпасы. По последним данным, на триста пятнадцать человек мы имеем сорок семь гранат, около пяти тысяч патронов и двести восемьдесят три ножа…. Цифры — упрямая вещь. Значит, сидеть здесь мы больше не можем. Надо уходить. Вопрос только в том — куда? Я думал над этим и решил так. Немцы, конечно, догадываются, что боезапасы у нас кончаются и мы должны будем сдаться или попытаться прорвать кольцо. Где нам его рвать? Самая короткая дорога — ударить на восток… Заметьте, что с той стороны на нас и нажимают вроде бы слабее… Я думаю — там нас и ждут. А раз так — мы ударим на запад. Прорвем фронт и уйдем в лес! — Кулаков замолчал и пробежал глазами по лицам собравшихся.

Теребил мочку уха Козлов; кусал ногти Селиванов; прижавшись затылком к косяку, сидел Норкин и смотрел на Кулакова.

«Почему молчат? Не согласны со мной?» — подумал Кулаков и спросил:

— Другие мнения есть?

Снова молчание. Да и о чем говорить? Ведь не сдаваться же?!

— Значит, согласны со мной?

— Согласны, — ответил за всех Козлов.

— Тогда вот вам мой план, — оживился Кулаков. — Прорываться будем ночью. Под утро в низине около немцев накапливается туман. Мы тихонько подползем под его прикрытием и без крика бросимся в рукопашную… Нет! Немного иначе. Одна усиленная рота с ножами ворвется в окопы и по возможности бесшумно расчистит проход. Если же будет шум, то шуметь всем, дружно!.. Отступать не будем… Есть вопросы?

— Есть.

— Давай, Андрей Андреевич.

— Чья рота врывается первой?

— Чья?.. Я еще не решил… Все роты хорошие… Но коли ты вопрос поднял — твоей роте и начинать.

Лебедев кивнул головой и зашептал что-то Норкину.

— Больше вопросов нет? Тогда считайте все сказанное за приказ и выполняйте. А ты, Норкин, сдай патроны Селиванову. Тебе от них пользы не будет, а ему для шума пригодятся.

— А я как? Патроны отдай дяде, а…

— А ты, дорогой мой, спокойнее, спокойнее. Все роты без патронов будут… Пусть хоть Селиванов пошумит немного… Авось собьет фашистов с толку…

— Ясно, товарищ капитан-лейтенант!

— Ну и добро… Я пойду со второй ротой… А сейчас можете заниматься подготовкой.

Командиры зашевелились, встали, а Лебедев уже начал подниматься из подвала, как Кулаков снова заговорил:

— О времени сообщу особо. После прорыва каждая рота идет самостоятельно. Фашисты потеряют нас, да и фронт переходить легче будет… Идите!

Снова Кулаков остался один. Он прошелся по подвалу, остановился около полки, потрогал автомат, снял с него соринку и вернулся к столу. Мучительно ныла, горела нога. Она распухла и широкое голенище кирзового сапога сжимало ее как тисками.

Первое время после ранения Кулаков чувствовал себя сносно, но в последнем походе, когда отступали к этому селу, он натер ногу и рана разболелась. Сначала Кулаков не обратил на нее внимания, а вот уже два дня как боль стала невыносимой, появился жар и в голове впервые мелькнула мысль: «Неужели заражение?»

Кулаков отогнал ее прочь, старался не думать об этом, но решил, что при первом удобном случае покажет ногу врачу. Конечно, «удобный случай» мог быть в любой день — свой теперь врач в батальоне, но Кулаков упрямо молчал, говорил с Ковалевской о чем угодно, а свое ранение обходил стороной. Даже когда сама Ковалевская спросила, почему он хромает, не нужна ли ему медицинская помощь, он махнул рукой и беспечно сказал:

— А ну ее! В пехоте не служил, портянки наматывать не умею, вот и натер ногу немного… Заживет^

Разве легче бы ему стало от того, что все узнали бы о его ранении? Конечно, нет, а у матросов и так настроение не из лучших.

После ранения Ясенева Кулаков не имел комиссара.

— Я коммунист и отвечу сам перед партией, а в ротах комиссары нужнее! — ответил он начальнику штаба батальона старшему лейтенанту Мухачеву, который предложил ему назначить на эту должность Лебедева, а потом, после выхода из окружения, добиться и утверждения этого приказа.

И связных не было у Кулакова. Он их отправил в окопы, как только батальон занял круговую оборону.

Теперь вопрос о прорыве был решен, приказания отданы и оставалось только ждать ночи, чтобы выполнить их. Кулаков начал не спеша собирать вещи. Он уложил в вещевой мешок зеленый китель, пару белья, железную кружку с отломившейся ручкой, посмотрел на пустые полки, проверяя, не забыл ли чего-нибудь, и подумал: «Зачем все это? Я и так еле бреду, а собираюсь тащить еще и эти тряпки… Живы будем — наживем! Пусть остается», — и он бережно положил мешок на полку.

А сейчас что делать? Совсем не похоже, что дни убывают… По окопам пройтись, что ли? Поговорить с народом… Не пойду… Прилягу лучше. Пусть нога отдохнет.

Он лег на кровать, которую сюда втащили еще хозяева, спасаясь от бомбежек и обстрелов.

Сон бежал от Кулакова. Мысли, обгоняя друг друга, проносились в голове. То он старался припомнить, все ли предусмотрел, не забыл ли чего, то неожиданно перед глазами, словно в тумане, появлялась вихрастая голова сынишки.

«Что сейчас делает мой парнишка? Наверное, опять рисует чудо-лодку и спрашивает: «Мама! Папа на такой плавает?» А жене наверняка надоело несколько раз в день отвечать на подобные вопросы и она говорит, даже не взглянув на рисунок: «На такой, сыночек, на такой!..»

Кулаков тяжело вздохнул.

«Что-то долго нет от них писем… Лучше буду думать о другом… Но о чем? Вся жизнь посвящена флоту. Даже семья вся морская и прочно уцепилась корнями за корабли. Силой не оторвешь! В тридцать седьмом окончил училище Иосиф и сразу его место занял младший брат — Борис. И как интересно получилось: молодые лейтенанты, командиры взводов и рот батальона — «однокашники» Бориса и воспитанники Иосифа! Где сейчас Иосиф и Борис? Какие волны под ними? Что делают? Может, сидят в каюте или в окопе и думают: где-то сейчас Николай?.. Эх, жизнь моряцкая…»