"Родимый край" - читать интересную книгу автора (Бабаевский Семен Петрович)Глава 21В то время, когда гости, склоняясь над корытом, любовались рыбой, хозяйка хаты была на, ферме. Она принесла оберемок свежей, только что из-под косы, травы. Клала траву в ясли и думала о том, почему и ее дети, и вообще молодые люди не умеют делать то, что умеет делать она. Самый близкий пример — Надежда. Женщина как женщина, и собой веселая, и при здоровье, а корову подоить не умеет: «Я ее боюсь». Вот тебе новость! Женщина боится коровы, — вот это и удивляло. И не одна Надежда боится коров. Ей. простить можно. Выросла в городе, у свекрови на хуторе была раза три, не больше, а на ферме впервые, Евдокия Ильинична сказала: «Бери траву, рассыпай ее в корытца». Не сумела. Валится трава из рук. Ну, что с нее возьмешь! Зубы лечить умеет, и ни к чему ей уметь доить корову. Огорчает Елизавета: по работе не пошла в мать. Обидно, что родная дочь не умеет доить корову. Ни в хуторе, ни в станице об этом никто не знал. Если бы знали соседи, что бы они сказали? Дочь лучшей в районе доярки, а такая недотепа. Стыд! Как-то мать взяла дойницу и подвела Елизавету к корове. «Садись, дочка, на этот стульчик, ставь между колен дойницу, бери соски, всеми пальцами. Вот так, как я, смотри на мои руки и учись…» Елизавета и кривилась и усмехалась. Нехотя присела и стала доить. Она доит, старается, а молоко в дойницу не попадает, течет по рукам. Расплакалась и убежала. «Мамо, из меня доярки не получится, и вы меня силой к этому не приучайте…» Не захотела, вот и не получается. Вон Стеша. Умеет же доить корову. А почему умеет? Горе научило. Осталась без матери… Обижало, то, что от матери Елизавета взяла лишь красоту. Но одной красоты для жизни мало. Смотрит на дочь и видит себя девушкой. Те неё глаза, те же вьющиеся у висков волосы, та же родинка на левой брови. Важно, конечно, унаследовать от матери красоту и дородность, а еще важнее иметь характер матери и ее прилежность в труде. Вот у Антона характер в точности такой, как у матери, а лицом он похож на отца. Такой же белобрысенький, худощавый. Теперь еще отрастил шелковистые усики, и Евдокия Ильинична без улыбки смотреть на сына не может, — Иван Голубков в молодости, да и только. Зато сердце у Антона мягкое, на людское горе отзывчивое — это от Евдокии Ильиничны. Трудолюбие досталось Антону тоже от матери. Но на этом и кончается сходство сына с родителями. Скажут, сходство немалое, бывает и поменьше. Верно, бывает и поменьше. Но приглядитесь к Антону поближе и попристальнее. Отец и мать — самые что ни на есть закоренелые верхнекубанские казаки. А сын-первенец? Будто и есть в нем казачьи приметы, будто и казачий дух из него еще не выветрился, а все манеры у него городские, казалось, он специально родился для того, чтобы жить в большом городе. Поставьте Антона рядом с отцом Иваном Голубковым и посмотрите не на их белесые чуприны и не на пушистые усики, а загляните им в души. И тогда вы скажете: «Да ведь это чужие люди!» Так говорила не только Евдокия Ильинична, но и ее сын Илья. О сердечной тайне матери он ничего не знал, и отцом своим считал Ивана Голубкова. Видел он его не часто, то в станице на собрании, то в бригаде. Иногда приезжал Иван Голубков из района на тачанке и заходил к ним в дом. «Пришел проведать, как вы тут без меня». — «Живем хорошо, можешь не проведывать», — отвечала мать. Илья молчал. Ему было противно даже думать о том, что его отец, этот располневший, хвастливый мужчина, бросил их мать… А брата Антона Илья любил. Нравился ему Антон. И теперь, глядя на него, Илья думал: «Какая между ними разительная несхожесть! Иван Голубков — одна серость и бескультурность. Умел водку хлестать и волочиться за бабами. Как-то еще удалось ему выдвинуться. Даже руководящие посты занимал. Время было такое, вот и легко выдвинулся…» Трактовцы о Иване Голубкове говорили: бросил Дусю с детишками и пробился в начальники. Но знал Илья, что и на больших должностях отец его оставался таким же серым и некультурным, — таким он, наверное, и останется до самой смерти… А вот Антон — человек образованный. Подумать только, архитектор, глава по строительству в большом городе, всеми уважаемый. «Так что, как говорится в. народе, далеко куцему до зайца, так и отцу до сына». А сколько у Антона дел, и какие дела! И при такой занятости Антон нашел время и помог трактовцам построить Щуровую улицу. «Трудолюбивый Антон, как наша мать, ничего не скажешь… И такой же, как мать, добрый…» Или вот о чем еще часто задумывалась Евдокия Ильинична. В хате собрались четыре женщины, и три из них, в том числе ее дочь Елизавета, не сумели почистить и пожарить рыбу. А может, не захотели? Может, рассудили так: пусть Евдокия Ильинична потрошит голавлей, а мы постоим и посмотрим?.. А что тут такого — пожарить рыбу в муке и в масле? Ну, пусть не умеют. это делать женщины городские. А Елизавета? Выйдет замуж за того же Хусина. Хусин рыбалит, придет домой с уловом. Кто пожарит рыбу? Чужая тетя?.. Эх, видно, все же повинна мать. Не приучала дочку к домашней работе. «У птиц и то получается складнее, — думала Евдокия Ильинична, обсыпая мукой крупного голавля и укладывая его на горячую сковородку. — Выпорхнул, к примеру, скворчонок, а родители тут как тут, прыгают, беспокоятся и обучают, как ему сидеть на ветке, как летать и как отыскивать пищу… А как же иначе? На то они и родители…» О внуках Евдокия Ильинична без улыбки и думать не могла. Юрий, кровушка ее, побоялся даже подступиться к телятам. Такие ласковые телята и так славно едят траву, а Юрка не может к ним подойти. Боится… И Катя не подошла к телятам. Откуда у них такая боязливость? Фамилию носят Голубковых, а во всем остальном чужие дети, поглядишь на них и руками разведешь. Трудно поверить, что Юрка и Катя — это и есть самые близкие отпрыски старинного казачьего рода Голубковых и Шаповаловых. А может, и не следует огорчаться и удивляться? Как это говорится, иные времена— иные песни. Мальчуган и девчушка впервые увидели живых телят. Катя ходит в школу и учится музыке. Такая славная девочка! Антон говорил, что она играет на пианино ну как настоящая музыкантша. А вот телят боится. Плохо, конечно, что городским детишкам в зоопарках не показывают всякую домашнюю живность, пусть бы привыкали. Тут же, на ферме, Евдокия Ильинична зачерпнула кружкой молоко в ведре — еще теплое, с пышной пеной. Попотчевала внуков, приласкала Юрика и спросила: — Внучек, чьего ты роду-племени? — Твоего, бабушка… — Ох, Юра, Юра, какие мы с тобой сильно разные!.. Гляжу на тебя и на Катю и не верю, что вы мои росточки. — Ты уже старенькая, а мы новенькие. Надежда поглядывала на детей, улыбалась. — Юрочка — мальчик умный, — гордо сказала она. — Много не пей молока, Юра! Старую мать обижали не внуки: что с них взять — дети. Обижали женщины. Евдокия Ильинична была убеждена, что каждая женщина — это прежде всего хозяйка. Ей ли не уметь убрать в комнате, приготовить пищу, постирать? Ей было противно само слово «не умею». Как же так, чтобы женщина, молодая, при здоровье, и не умела приготовить пищу? В глубине души теплилась не то что обида, а какая-то горечь оттого, что на свете, как замечала Евдокия Ильинична, таких «неумеющих» бабочек, или, как она их называла, «барынек», становилось все больше и больше. Им подавай все готовенькое — принеси, приготовь и поставь на стол. А кто принесет? Нужны столовые, а их нет… Думала, думала Евдокия Ильинична и находила утешение: что тут поделаешь, так устроена жизнь. И кубанские казачки совсем уже не те, какими они были раньше. И вся жизнь, как вода в Кубани, бурлит, торопится. И одни люди со своими обычаями и привычками уходят из жизни, другие в нее входят, и те, другие, будто и похожи на своих родителей и будто непохожи: так на них посмотри — да, точно, как отец и мать, а так взгляни — ничего, оказывается, от отца и матери не осталось. Часто Евдокия Ильинична думала не только о своих детях, а о молодых людях вообще. И по своим сыновьям и дочерям и по другим парням и девушкам видела, что следом за теми, кто уже свое отжил, состарился, идут люди новые, непохожие на своих отцов и матерей. Новым, непохожим на прежних станичных парней был, к примеру, ее Илья. Механик, специалист по машинам. Один растил сто гектаров кукурузы. Разве те парни, сверстники Евдокии Ильиничны, могли об этом даже подумать? Не могли. На коне гарцевать умели, на ночеванье ходили, а машину даже в глаза не видали… Всякий раз, когда Евдокия Ильинична задумается, ей видятся колонны — идут, идут одна за другой. Та колонна, в которой Евдокия Ильинична видит себя, своих соседок, состоит из людей простых, в обычной, как у всех, одежде. Следом — другая колонна. Тут люди больше городские, в красивой одежде, и не идут, а едут на грузовиках, на мотоциклах. Смотрит на них Евдокия Ильинична, и сердце радуется: как переменились люди! И грамотные и культурные. Жаль только, что многие покидают ту землю, на которой родились, и улетают в город, как птицы в теплые края. Но что может поделать Евдокия Ильинична? Ничего… Так велит жизнь. Есть куда поехать и есть к чему приложить свои силы, вот и уезжают. Трое ее детей тоже не остались в хуторе — улетели, и те станичные ребята, что еще подрастают, ходят в школу, тоже, как она думала, улетят… И ничего, пусть улетают. Своя земля всюду, свое небо и свое солнце, — счастливого им полета! Те люди, что находились во второй колонне, нравились Евдокии Ильиничне, нравились не потому, что одевались по-городскому и ехали на машинах, а потому, что были умные, вежливые. Скажем, художник Леонид и его жена Клава — они из той, из второй колонны. Сын Антон говорил, что у них родители тоже колхозники. Живут где-то близ Изюма. Люди простые, обычные, а дети вышли какие образованные — любо посмотреть. И суть не в том, что жена Леонида, тоненькая, как веточка краснотала, появилась в Прискорбном в штанах, — такое на Кубани не новость. Было прежде и есть теперь: иная разудалая бабочка натянет мужнины шаровары, прыгнет в седло или на велосипед и понесется похлестче любого казака. Суть в том, что с Евдокией Ильиничной Леонид и Клава были обходительны, ласковы. И поговорить с ними приятно. «Мамаша, зовите нас по имени — Леонид и Клава». Так и сказали. И на жизнь они смотрят как-то так, будто все, что попадалось им на глаза, видели впервые. Все их и радовало, и удивляло, и все им хотелось и сфотографировать и зарисовать. И на хозяйку и на ее хату поглядывали то с удивлением, то с жалостью. Евдокия Ильинична тихонько смеялась, прикрывая фартуком рот, когда Леонид и Клава пошли на огород и начали фотографировать и рисовать…. и что бы вы думали? Нужник! Обыкновенный, из плетешка, без крыши, какие стоят на каждом огороде. Зачем им понадобилось рисовать такое неказистое строение? И смотрели они на нужник так, как смотрят люди на страшное несчастье. Пришли в хату, помыли руки, и Леонид, улыбаясь Евдокии Ильиничне, сказал: — Мамаша, а туалет у вас далековато. И не укрыт ни от дождя, ни от холода. Летом еще терпимо, мириться можно, а как же зимой? А если пурга или морозы? Евдокию Ильиничну разбирал смех, и она, отворачиваясь и ладошкой закрывая рот, сказала:, — Обходимся… Евдокия Ильинична принесла из кухни сковородку и тарелку, нагруженные аппетитно подрумяненной рыбой. Усачи и голавли лежали горками и были поджарены не то чтобы хорошо, а отлично. Глаз ласкала тончайшая корочка, возьмешь ее в рот, а она похрустывает, пальчики оближешь! По хате и по всему двору гулял такой приятный запах, что наши гости не стали терять времени и поспешили к столу. Как внимательная хозяйка, знающая привычки городских людей, Евдокия Ильинична положила на колени гостям, сыну Антону и невестке свежие, только что вынутые из сундука рушники, дала вилки — в доме их оказалось только четыре. Внука и внучку повязала белыми фартуками, и завтрак начался. Хвалили рыбу, рыболова Илью, хозяйку и ели, не стесняясь. Желая показать матери, что он еще помнит хуторской обычай, Антон не взял вилку. Руками умело разломил крупного, мясистого голавля, посыпал солью и, наклонясь к столу, начал есть. Один Илья ел без особого желания. Часто поглядывал на двери, будто кого поджидал. В глазах его туманилась грусть. Поглядывал на Клаву (она осторожно выбирала из голавлевого бока кости и вилкой несла в рот кусочки рыбы), а думал о том, как было бы хорошо, если бы рядом с ним сидела не эта незнакомая ему женщина, а Стеша… Молоко пить не стал, сказал, что ему нужно перегнать на островок лодку, а то вода прибывает, и поспешно вышел из хаты. Сказал же он неправду. Не лодка манила, а Стеша. Илье не терпелось повидаться с Зойкой. Надо же было на что-то решиться. Посмотреть, как Илья будет перегонять лодку, пошли Елизавета, Юрка и Катя. Илья вдали от хаты остановил Елизавету и сказал: — Я пойду по берегу к островку, а ты сбегай к тете Зойке и скажи, чтобы зараз же пришла… Тихонько, на ухо скажи, что я жду… Евдокия Ильинична принесла кувшин, наливала молоко в стаканы и расхваливала свою корову. Пригубила стакан, как бы желая убедиться, в самом ли деле молоко какое-то особенное. Да, точно, особенное. Евдокия Ильинична весело посмотрела на сына, не пряча от него щербину, и спросила: — Сынок, к Онихримчукову поедешь? — Обязательно… — Ох, лучше не езжай… Начнет Онихрим-чуков жаловаться. — На что, мамо? — На то, что не хотят наши хуторяне переселяться на Щуровую улицу. — Как не хотят? — Ну, обычно. Сказать, не желают. — Мамо, вы тоже не желаете? — И я не желаю… Не хочу, сынок, от своих людей отбиваться. — Но почему, мамо?. — Да, да, почему? — живо спросил Леонид. — Евдокия Ильинична, можете ли вы толком нам объяснить, почему и вы и хуторяне отказываетесь от своего счастья? Или у хуторян нет денег, чтобы заплатить за новые дома? Я ничего не могу понять. — Загвоздка не в деньгах… — Тогда в чем же? — Есть, дети, одна закавычка… — Неожиданное препятствие, — пояснил Антон, взглянув на Леонида и Клаву. — Какая же, мамо, та закавычка? — Щуры! — Глаза у матери слезились и озорно блестели. — Щуры не дадут людям спокойно жить. Знаешь, сколько их там гнездится — тучи! А какой на зорьке поднимается щуровый гвалт — ушам больно! На десять верст слышно. На что Кубань шумливая, так и она перед щуровыми голосами смолкает. Вот хуторяне и боятся: не смогут спокойно спать… Это, сыну, и есть закавычка.. — Не хитрите и не мудрите, мамо, — сказал Антон, закуривая. — Это Леонид или Клава еще могут вам поверить. А я-то сын ваш и хитринку вашу вижу в ваших глазах. Щуры не дадут спать? И такое придумали, мамо… — Эх, Антоша, Антоша, хоть ты и сын мой, а ничегошеньки ты не видишь. — Мать виновато взглянула на гостей. — Всем вам удивительно. Что же это такое, думаете, или совсем посдурели хуторяне, что от своего добра убегают? А известно вам, дети, что оно такое — переселить целый хутор? Это все одно, что разорить птичьи гнезда. Пойдите и разорите в круче щуровые поселения. Что скажут щуры? Возрадуются, благодарить станут? — Птицы! Гнезда! Слышишь, Антон, очень удачное сравнение, — сказал Леонид. — Мамаша, вы говорите образно и точно… Разорить птичьи гнезда… — Мамо, новые-то гнезда покрасивее и для жизни поудобнее, — сказала Надежда, краснея и улыбаясь. — Может, я и не- права, но всем же видно, что хутор погибает. — Верно, дочка, хутор гибнет, — согласилась Евдокия Ильинична. — Кубань съедает хутор… И те домики, что на Щуровой, сказать, молодые, красивые, и поселять в них надо молодежь, тех, кому, еще жить и жить и кто еще не успел обзавестись своим гнездом. Им, молодым, все одно, где жить и к чему привыкать. И вы, Леонид и Клава, и мои дети уехали в город и там быстро привыкли. А старый человек так не может. Возьмите меня. Как же меня выселить из хутора? Тут, в этой хате, вся я и вся моя жизнь. И любила, и страдала, и плакала, и веселилась, и детишек рожала — все тут, в этой хатыне. Более тридцати лет хатенка меня согревала и радовала. Так мы с нею и жили, считай, в обнимку. И чего тут только не было, и не знаю, чего больше: радости или горя и слез… И как же все это, насиженное и обжитое, бросить и уйти? В каждом уголочке вижу себя и свою жизнь, и на всем, к чему ни прикоснусь, лежат следы моих рук. И как же тут, в хате и в хуторе, привычно и хорошо!.. Утром встанешь, а кругом все свое, все такое милое сердцу… Правильно люди толкуют: в своей хате и стены жить помогают… Перенести бы наши хаты и дворы чуть подальше от Кубани, вот на тот пригорок… — И на Щуровой будет свой дом, и он будет помогать жить, — сказал Антон. — Такого, сынок, своего угла уже не будет, как не будет у твоей матери другой жизни. — Она тяжело вздохнула. — Одна у человека жизнь… — Я, мамо, понимаю, и привычка и вся ваша жизнь — это весьма и весьма важно. — Антон курил и ходил по комнате. — Понять могу, а согласиться не могу! Хоть на старости лет поживите, мамо, по-людски, в светлых комнатах. Ведь эта привычная вашему сердцу убогость через год-два сама развалится. Тогда что, мамо? У своих сыновей жить отказывались? Где будете жить? Развалится же хатенка, и отремонтировать ее уже нельзя… И Кубань все одно смоет хутор. — Оно и мне, Антоша, не два века жить, как и моей хате… Наступило молчание. Евдокия Ильинична платком вытирала слезы, и ни Антон, ни гости не могли понять, плакала она или старые ее глаза устали и слезились. Разговор о Щуровой улице не возобновился. — Мамо, когда же вы в гости к нам приедете? — нарочито весело спросил Антон. — Ждем, ждем, а вы все не приезжаете. — Никак не соберусь. — Приезжайте на Октябрьские праздники, — сказала Надя. — Пока будете гостить, новые зубы вам вставим. — Щербина и меня, дочка, тревожит, — грустно сказала Евдокия Ильинична. — И в разговоре шепелявость, и в еде неудобство… Может, по осени и приеду. Погляжу, как вы живете. И снова разговор оборвался. Мать занялась посудой. Молчаливый, грустный Антон сел за руль и уехал в Трактовую, чтобы от Онихрим-чукова узнать, правда ли то, что прискорбнен-цы не хотят переселяться на Щуровую. Желая повидать новостройку и станицу, с Антоном уехали Надежда и Клава. Юрка и Катя, разумеется, забрались в машину первыми. Леонид сидел на лавке и наблюдал, как Евдокия Ильинична убирала со стола. Он смотрел как художник, видел ее старательные руки, ее задумчиво-грустное лицо, и ему захотелось нарисовать ее портрет. На его просьбу, сможет ли она позировать и есть ли у нее свободное время, Евдокия Ильинична ответила: — Время найдется… Зараз уберу со стола и приоденусь. Только щербину мою не рисуй, — смеясь, добавила она. |
||
|