"Победитель" - читать интересную книгу автора (Волос Андрей)ТАШКЕНТ, АПРЕЛЬ 1929 гКомпания собралась небольшая — сам Трофим, затем Трещатко (его заместитель, командир первого орудия), замкомроты Безрук и Звонников. Звонников был той же роты замкомвзвода, и выходило, что взяли его немного не по чину. Но уж больно славно он, москвич из заводских, пел хорошие песни — это во-первых. А во-вторых, в застолье всегда хорошо иметь младшего. Ну, чтобы, скажем, чай разливал — да и вообще. Именно поэтому Трофим, если б на самом деле нужно было проведать кухонные дела или что-нибудь там спроворить, послал бы по этой надобности именно Звонникова, и Звонников отлично бы все спроворил и разведал. Но надобы никакой не было, а просто Трофим устал слушать рассуждения Безрука о верности экономической политики, даром что толковал Безрук как по писаному — дескать, дело идет к тому, что НЭПу конец, и лично его, Безрука, такой расклад не может не радовать, а то, мол, опять мироед за старое взялся и противно смотреть на сытые рожи. Еще в самом начале, когда мальчишка бегом принес первые два чайника, пиалушки, стаканы, тарелочки со сластями и орехами, поспешно и толково расставив все на дастархане, и Звонников, вопросительно взглянув на командиров и поймав чей-то одобрительный кивок, вытащил бутылку «белой головки», а авоську с остальными плешивый чайханщик, кланяясь и пришепетывая на приветственных словах, поспешил унести, чтобы опустить в прохладную арычную воду, — так вот, еще в самом начале Трофим решил напомнить Безруку о совсем недавнем положении вещей. — Эх, Безрук! — неторопливо цедил он, щуря темные глаза, опасно поблескивающие на сухом скуластом лице. — Верно-то оно верно, все так, спорить не буду. Да только вот ты прикинь к носу. Ну, возьмем какой-никакой пример. Два года назад сколько баран стоил? — При чем тут баран? — удивлялся Безрук. — Да вот при том, — настаивал Трофим. — Двенадцать рублей он стоил. Пятнадцать — это уж от силы, если самого жирного двухлетку брать. А сейчас сколько? — тридцать пять! — Об за тридцать пять только зубы рушить, — хмыкнув, заметил Трещатко. — К приличному барану теперь и за сорок не подступишься… — Ну и что? — злился Безрук. — При чем тут бараны?! — При том. Я к чему веду? Два года назад я на свой оклад десять баранов мог купить. А сейчас? Безрук вздохнул, возводя глаза к небу, — мол, нет, ну вы только взгляните: человек о серьезных вещах, а они тут со своими баранами! — А сейчас мне и на четырех не хватит, — закончил Трофим. — Есть разница? Как по-твоему-то, Безрук? Что для меня лучше? Или все едино? — Ах, ты вот о чем!.. Безрук откинулся на боковину ката, несколько нервно крутя в пальцах пустую пиалу. — Близоруко смотришь, Трофим, — вздохнул он. — Не в баранах дело. Товарищ Сталин чему нас учит? Тому учит нас товарищ Сталин, что революцию мы отстояли. Верно? И с разрухой сладили. Но мировой империализм страну победившего пролетариата в покое не оставит! Что это значит? Это значит, что скоро — война! Какой должна быть эта война? — победной! То есть придется нам громить врага малой кровью и на чужой территории. Что для этого нужно? — индустриализация! Потому что без индустриализации, Трофим, бить врага малой кровью и на чужой территории никак невозможно! Верно?.. Ну а коли верно, так люди должны не копейку сшибать, а заводы строить! — Безрук поднял стакан и закончил тоном, который отчасти показывал, как он сожалеет о том, что приходится растолковывать столь простые вещи: — Вот за это давайте и выпьем!.. Трофим пожал плечами, кивнул, неспешно выпил, а потом сказал, дохрустывая горчащую редиску: — Ну хорошо… Пойду гляну. Что они там, черти, возятся!.. Раздраженно кривя правую щеку, свесил босые ноги с топчана, сунул в сапоги, потыркал пальцем, заправляя в голенища дудки галифе, и пошел к Джуйбору.[9] Берег негусто порос тальником, а сам канал бесшумно и плавно нес непроглядную толщу буро-коричневой воды, украшенную где урючным листом, где пчелой, безнадежно теребящей поверхность дребезгом намокших крыльев, где юркой и неизъяснимо округлой воронкой, так же быстро сгинувшей, как и возникшей. Трофим постоял, рассеянно глядя на течение и испытывая безотчетное удовольствие от того, что так много прохладной воды несет свой плотный поток по руслу, то вдруг образуя желваки и раковинки, то снова расправляясь и выглаживаясь… можно купнуться, если жара возьмется за свое… а как ей не взяться?.. на то она и жара… Должно быть, хозяин обратил на него внимание, и тут же давешний мальчишка примчался с куском кошмы, постелил на утоптанную глину и весело сказал: — Пажалста! — А! — ответил Трофим, усмехаясь в усы. — Ну что ж, спасибо… рахмат, бача, рахмат! Пацан мгновенно унесся, а Трофим сел, спустив ноги вниз, к самой воде, в щетину зеленой травы, положил костистые кулаки на такие же костистые сухие колени и снова стал смотреть на завораживающе поблескивающее течение… Бежит, бежит… вот и время так же бежит… смотришь — и не понять: вот вроде оно тут еще — а уже и нету!.. вот новое накатилось — а уже и его нет!.. как так получается?.. Он вздохнул и с нежностью подумал о сыне. Время, да… маленький еще… и то уже к седлу тянется — покатай да покатай! да поводья дай держать!.. вот ведь чапаевец!.. Не успеешь оглянуться — вырастет! Скажет: папка, давай на коня сажай!.. давай драться учи!.. воевать!.. Ему так приятно стало от этой мысли, от убедительности мгновенно вставшей перед глазами картины, что Трофим даже застонал немного. А что? — так и скажет Гришка, вот не встать с этого места! Боевой хлопец растет! Негладкое зеркало воды подернулось туманцем, и из него выплыло смеющееся лицо жены — Катерины. И тут же благостное ощущение не зря текущего времени отступило, растаяло, а вместо него накатило что-то вроде легкого беспокойства, что ли, раздражения… почти не осознанного, с каким и поспорить нельзя. Трофим оглянулся. Ребята галдели. Звонников, заметив его движение, потряс бутылкой, что как раз была у него в руке — разливал, должно быть. Трофим ответно махнул — иду, мол. Нашарил справа комочек глины, кинул в воду… еще один. Плюх — и нету. Если бы кто спросил у него прямо — веришь жене? — он бы не задумываясь ответил: верю! Да и как не верить? Ни в чем пакостном Катерина не только замечена не была, но даже и тени подобного подозрения ни у кого не могло возникнуть. Гарнизонная жизнь тесная… все на виду… и коли что не так, непременно слушок завьется, потянется… ах, чтоб тебя!.. Самому понятно — не может ничего такого быть, не может! Любит его Катерина, нежно и благодарно любит… благодарно? — да, благодарно!.. с благодарностью за его собственную любовь, почти, бывает, лишающую его ненадолго сознания… и с радостью делит эту любовь с ним еженощно! А вот поди ж ты — стоит подумать, будто может она быть ему неверна, как прямо кипятком обдает!.. Хоть бы чуть она не такая была, что ли… — тоскливо подумал вдруг Трофим. На такую-то всякий посягнет… глаза!.. брови!.. губы!.. а как засмеется — так ведь просто сердце прыгает!.. А как пойдет, как бедрами качнет, как поправит невзначай платок на груди, как улыбнется вдруг лукаво и нежно!.. И вот знает, знает он, что нет в том лукавстве ни обиды ему, ни умысла нехорошего! Просто она такая — видная, красивая, источающая ток радости, нежности, безобидного веселья! Разве виновата? И все равно — будто в кипяток! Тут же он сам не свой, башка кипит, взгляд волчий, сама же Катерина к нему — что такое, Троша? что случилось?.. Разве она со злом к нему? — вовсе нет. А он в эти минуты одну только злобу испытывает! Сколько уж раз так случалось, что не хватало Трофиму сил эту непонятную ей злобу утаить!.. всякий раз во хмелю, конечно!.. ведь что у трезвого на уме, то из пьяного как из дырявого сита сыплется!.. Сорвется, наговорит, пригрозит — за что ей все это?.. Потом-то, конечно, самому противно! Самому жалко. Самому горько… Дьявол побери эту чертову злобу!.. Ни к чему она ему, ни к чему! Потому что любит он ее, Катерину-то свою, родную свою Катерину!.. Расстроившись от этих мыслей и от того, что почувствовал себя виноватым, Трофим в сердцах бросил еще один комок глины. Разлетелись брызги — и тут же, словно по его воле, вода в арыке как будто вскипела и пошла бурыми разводами. Трофим взглянул направо. Невдалеке от камышового навеса курились два очага, на одном из которых стоял казан. Еще чуть поодаль над опрокинутым к небу зевом танура[10] струился раскаленный воздух, а подчас показывался бесцветный язык пламени. Утратив первую звонкую силу, кровь ручейком стекала с берега. Баран еще подергивался, а хозяин уже пластал шкуру точными движениями черного и, судя по всему, смертельно острого ножа. Заметив Трофимов взгляд, приветливо оскалился и покивал, не переставая ловко свежевать тушу. Трофим неспешно поднялся, подошел. Чайханщик, успевая между делом поглядывать на гостя и приветливо посмеиваться, молниеносно высвободил сердце, легкие, печень, почки, желудок, опростал от кишок (кишки тоже должны были пойти в дело — к вечеру из них сделают перченую колбасу). Мальчик уже мыл весь этот ливер, выполаскивал в арыке разрезанный желудок. Хозяин беззлобно на него покрикивал, поторапливая, сам же спешно крошил на колоде охапки разноцветных трав, мешал с крупной розовой солью. Через пять минут на шкуре лежали лакомые куски порубленной туши и зашитый желудок, набитый ломтями курдючного сала и внутренностей. Чайханщик плотно стянул края шкуры, сделал несколько стежков кривой ржавой иглой. Оставалось только погрузить вышедший из его рук аккуратный тючок в раскаленную печь. Чайханщик поднялся, вытер ладони куском мешковины и, извинительно разведя руками, сказал высокому русскому в военной форме, внимательно следившему за окончанием работы: — Танури-кабоб, товарищ командир! Харош? Трофим хмуро кивнул — ну да, мол, хорошо, танури-кабоб… Понятно. Для того, мол, и тащились сюда, в сад за гидростанцией, через весь город. Повернулся и пошел к своим. Гринюшка скоро уж должен был проснуться. Катерина доделывала кое-какие дела, стараясь вести себя потише — не шлепать босыми ногами по прохладному, с утра вымытому дощатому полу, не греметь посудой, не хлопать дверью, когда выходила во двор. Они занимали две небольшие комнаты в четырехкомнатном доме, а в двух других, побольше, размещалась семья Комарова, Трофимова сослуживца, — сам с женой и трое мальчишек, погодков и разбойников, старшему из которых исполнилось двенадцать. Дом стоял недалеко от причудливого здания аптеки Каплан и Нового телеграфа и одной стороной глядел на улицу Пушкина. Многие, впрочем, и теперь по старинке называли эту широкую пыльную улицу Лагерным проспектом — прежде она была трактом, бравшим начало у Константиновского сквера и ведшим, мало-помалу забирая выше, аж до самых летних лагерей туркестанских войск. По сторонам улицы, между тротуарами и дорогой, росли свечки тополей, карагачи, урючины, дававшие в изобилии мелкие крапчатые плоды, и тутовники, пышные осенью и жалкие весной, когда свежие ветви срубали на корм шелкопряду. Напротив дома, при разъезде, позволявшем трамваям разминуться на одноколейной линии, располагалась остановка. Дом их, как почти все здесь, был сложен из кирпича-сырца, легко впитывавшего влагу, и накрыт камышовой крышей, обмазанной сверху слоем глины. В дождь крыша протекала, и подчас отваливалась с потолка алебастровая штукатурка. Поэтому как только небо начинало хмуриться, Катерина накрывала Гринюшкину кроватку солдатским одеялом, специально для того приспособленным. Впрочем, и дожди здесь редко случались, и зима не морозила, потому даже зимних рам в доме не водилось, а только внутри комнат за оконным косяком были прикреплены на петлях двухстворчатые ставни — с вечера они затворялись, закрывая жильцов от любопытства прохожих. Другая сторона дома смотрела в тихий просторный двор, и двор этот, в представлении Катерины, представлял главную ценность их нынешнего жилья. Птицы спокойно щебетали в кронах пяти или шести яблонь, четырех груш и трех старых вишен. Были еще три шпалеры виноградника, обильно родившего мелкие грозди. Трофим наладился каждую осень жать сок и квасить в добытом где-то бочонке. Винцо получалось мутное и кисловатое, но Трофим с Комаровым пили да нахваливали — и усиживали этот несчастный бочонок дня за три. Горлинки бродили по дорожке, нежно гулили, вили гнезда под стропилами, а одна совсем уж отважная пара ютилась прямо на террасе. Трофим ворчал, что гадят на пол, а Гринюшка радовался и норовил с ними дружить. И скворцы-майнушки, истребители саранчи, к ним частенько заглядывали, и удод прилетал — желтый, с черными полосками, с хохолком на голове, который распускался, когда он садился на землю. Катерина развесила бельишко на веревке, натянутой между двумя яблонями, а когда вошла в комнату, вытирая руки о передник, Гринюшка уже свесил ноги между боковых стоек кровати и тер глаза, неизвестно о чем при этом похныкивая. — А вот и Гришуня проснулся! — проворковала она, присаживаясь возле и легонько его тормоша. — Ну-ка давай мы с тобой на горшочек! Сын захныкал было пуще, но, услышав заданный матерью невзначай вопрос насчет того, как скоро они поедут в папкину деревню, поймался в эту простую ловушку, забыл о своих минутных и не вполне проясненных для него самого горестях, послушно спустил штанишки, самостоятельно угнездился и начал подробно (правда, не выговаривая еще буквы «р») толковать о будущем: как повезет их паровоз, да какой будет дым из паровозной трубы, да как приедут на станцию Росляки, да какой в деревне лес и какая речка Княжа, — и Катерина, накрывая ему полдник, столь же обстоятельно отвечала на требующие немедленного разрешения вопросы насчет купания, собирания грибов, и еще будут ли там овечки и собачки. Вытерев ему рот после киселя и булки, Катерина одела сына в белую матроску, голубые штаны до колен, а на голову — панаму. Сама же выбрала светло-розовый сарафан с цветочной каймой на поясе и у конца подола, а волосы подняла и крепко заколола кривой шпилькой с крахмальной и тоже розовой бабочкой. Книги в сумочку, к сожалению, не лезли. Пришлось завернуть в газету и перехватить бечевкой. Но ничего, аккуратный такой получился сверток. Они вышли в прихожую, Катерина присела, чтобы застегнуть Гришины сандалетки. Дверь в одну из соседских комнат была открыта. — Тоня! — крикнула Катерина. — Тонь! Из двери выглянула Антонина, жена Комарова. — Я что хотела-то, — сказала Катерина, поднимаясь на ноги, и спросила жалобно: — Комаров твой ничего не сказал? — Не-а, — легковесно ответила Антонина. Вздохнула: — Что скрывают?.. Райка Глотова утром забегала трешку перехватить. Так, говорит, вчера два эшелона отправили, сегодня три! — Эшелона? Три эшелона? — ахнула Катерина, поднося ладонь к груди. — Это куда же их эшелонами? Она, конечно, нарушала уговор, что был у них с Трофимом: ничего из гарнизонной, из корпусной жизни с соседями не обсуждать. Не потому, что из этого что плохое может выйти, а вот просто не обсуждать, и все. Уговор такой… Но он сам виноват! Как же не обсуждать, коли сам не говорит ничего?.. Почему не сказать?.. Вчера два эшелона… сегодня три… а завтра сам Трофим отбывает!.. — Не знает она, — поморщилась Антонина. — Говорят, что не местные наши маневры, а какие-то общевойсковые, что ли… большие. Далеко где-то. — Она помолчала, а потом заметила с рассудительностью обреченного: — Нет, ну а что ты хочешь, если маневры? — А Комаров молчит, да? — тупо повторила Катерина, хоть и так было только что ясно сказано: молчит. — Молчит, паразит! Клещами не вытянешь! — раздраженно подтвердила Антонина. — Учения, и все тут! Какие учения? А того тебе знать не положено!.. Не положено — и хоть ты убейся! Долдонит как заведенный, противно слушать! — Ну да, вот и мой… сердится, если спрошу, — кивнула Катерина и пожаловалась: — Сам сердится, а у меня сердце болит… — А им-то что! — фыркнула Антонина. — Да ну их!.. Она с деланой беззаботностью махнула рукой, а потом сказала с выражением несколько искусственного изумления: — Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты! Ты куда это так вырядилась? Катерина смущенно улыбнулась. — Ты что кудахтаешь?! — пути не будет! На кудыкину гору! — И тут же радостно крутнулась, отчего подол платья разошелся в круг. — А что, ничего?.. В библиотеку съезжу. — Она наклонилась к сыну. — На трамвайчике с Гришей поедем, да? Гриша с достоинством кивнул. — В штаб то есть? — уточнила Антонина, как будто не знала, где библиотека. — Ну а куда ж еще, — машинально ответила Катерина и потянула Гришу за руку: — Пошли… — Что-то ты зачастила, — заметила Антонина, приваливаясь к косяку и складывая руки на груди. Катерина обернулась. — Что? — Зачастила, говорю. — Антонина усмехнулась. — В штаб-то, говорю, зачастила. Катерина растерянно смотрела на нее. Антонины, жены Комарова, она, честно сказать, маленько побаивалась. Антонина старше-то была лет на шесть всего… но такая ушлая, будто третий век коротала! Просто не подходи. Смелая до ужаса, за словом в карман в жизни не полезет, режет прям по живому!.. Бабы гарнизонские про нее всякое говорили. Такое прям болтали, что прям и сказать стыдно!.. Но, видать, до Комарова болтовня их не докатывалась… кто его знает… А живут они хорошо, чисто, и дети у нее всегда под приглядом, и заботливая… — Почему это зачастила? — напряженно спросила она. — Ты что имеешь в виду? Антонина, поджав губы, долго смотрела в глаза, потом усмехнулась и махнула рукой. — Да ну тебя! Не обращай внимания, это я так. Скучно просто. — Скучно тебе? — рассердилась Катерина. — Пойди лучше!.. — в ярости замялась. — Поспи лучше пойди, чем языком болтать! Скучно ей!.. Гринюшка, задрав голову и открыв рот в приступе мучительного внимания, смотрел то на мать, то на соседку. Она резко дернула его, ни в чем не повинного, за руку: — Ступай, ну! И уже взявшись за ручку входной двери, услышала примирительное: — Хватит тебе! Развоевалась из-за ерунды! Что я сказала-то?! — Жарковатая нынче весна, — заметил Звонников. — Середина апреля, а вон как уже печет! — Да ладно, — возразил Трещатко, щедро макая кусок лепешки в пиалу с кислым молоком. Быстро донес до рта, сжевал, провел кулаком по усам. — Ты что жалуешься? Наоборот, нам сегодня хорошо бы пожарче! — Зачем это? — удивился Безрук. Все давно поснимали гимнастерки, сидели в исподних рубахах. — Не понимаешь, — с осуждением заметил Трещатко. — В организме равновесие нужно иметь! Если изнутри сорок градусов, сколько должно быть снаружи? Тоже сорок! А сейчас, — он с прищуром взглянул на белесое небо, — а сейчас и тридцати пяти нет!.. И довольно загоготал. Трофим тоже усмехнулся. — Ничего, — сказал он. — Скоро тебя припечет маленько… — Там-то? — мотнул головой Трещатко. — Может, и припечет! Только опять это будет неправильно! Потому что там изнутри кроме воды ничего не будет! Разве ж это равновесие? — Ну, ничего, ничего, — сказал Безрук. — Не припечет. Народ дружественный, с пониманием… думаю, все как по маслу прокатит. У Трофима надо спросить. Ты же бывал на той стороне? — Бывал, — кивнул Трофим. — И в Кабуле? — И в Кабуле. — И как? — Да как… Года три не то четыре назад Аманулла-хан купил полтора десятка самолетов «Де-Хэвиленд», взял на службу советских техников — обслуживать аппараты — и летчиков — преподавать в офицерской школе. Запасы авиационного керосина и патронов скоро кончились. В Ташкенте снарядили караван с боеприпасами и топливом. Сопровождала его полурота отборных красноармейцев, одним из взводов которой командовал Князев. Он вспомнил эту осеннюю дорогу… Караван хоть и не велик, да все равно по тропе растягивается чуть ли не на километр. Горы выгорелые, сухие, трава — мертвая. Но время от времени как полыхнет в самые глаза какое-нибудь ущелье — огнем алой листвы, багровым ее пламенем… На тропе, пролегшей в узкой долине или по каменистому руслу высохшей реки, неспешно бредущий караван беззащитен. Тянется он, как длинный жирный червь. В любое мгновение одним ударом можно рассечь его пополам. А потом еще пополам. И еще. Что из того, что за полкилометра до первого верблюда крадется собранная в кулак, напряженная группа боевого охранения из пятнадцати красноармейцев? Что из того, что в самом караване сорок бойцов, вооруженных и собранных? Что из того, что за караваном следует тыловой дозор, который тоже еще как может за себя постоять? Ничто не поможет. Как бы он сам сделал? Разбил бы свой отряд человек из пятнадцати на три части. Б Пара пулеметов — на одном борту сая. Пара — на другом. Ожидание. И вот — в чистом ночном воздухе возникает запах животного пота и навоза. Это запах каравана! Он идет! Разведка не ошиблась!.. Мягко ступают лапы верблюдов по каменистой почве… ботала замотаны тряпками, чтоб ни стуку, ни грюку. Сильные, уверенные в себе люди ведут этот караван. Они везут важный груз. Они должны доставить его по назначению. Бессонные глаза напряженно вглядываются в темноту. Чуткие пальцы лежат на курках винтовок и ручных пулеметов… И что? Дать пройти боевому охранению туда, где его уничтожит группа поддержки. А потом внезапно… дружно… Пять минут — и все. Был караван — и нет каравана. Бьются животные, кровавя равнодушные камни, срывая бесценные вьюки, судьба которых теперь — стать добычей врага… кричат раненые… мертвые лежат молча. А живым — живым дорога назад. Да только еще неизвестно, какой она будет… Да… И все те долгие дни и ночи — особенно ночи! — что тащились они до Кабула, Трофим чувствовал себя именно тем голым, мягким, ничем не защищенным местом на теле червя, куда вопьется первое острие. Но ни одного нападения не случилось. И ни один выстрел не прозвучал. Зато часто приводили к нему двух или трех стариков, встретившихся головному дозору, и переводчик Солим разъяснял, что это аксакалы из кишлака, который лежит в семи километрах дальше; и что они просят шурави остановиться на ночлег именно в их кишлаке; и что жители будут рады; и что казаны уже стоят на огне, а бараны покорно ждут назначенного им часа… — Туда тихо прошли, — Трофим пожал плечами. — И обратно без сучка без задоринки. По-мирному, без шума. Наоборот — приветствовали, кормили. Чудные они… Он усмехнулся и покачал головой. — Вот! — обрадовался Безрук. — Что я говорю! Хлебом-солью будут встречать! Хлебом-солью! Разлей-ка, Звонников!.. Потому что, брат, интернационализм — это тебе не репка в супе! Нам с простым афганцем делить нечего! Ему главное что? — жить нормально, чтоб кулак с помещиком из него кровь не пили! А для нас? — помочь ему этого добиться! Ведь чем отличается простой афганский крестьянин от простого советского колхозника? А? Вот скажи, Трещатко, чем? — Да хрен его знает! — искренне отозвался Трещатко, беря мощной дланью стакан, пополненный старательным Звонниковым. — Вот! — Безрук наставительно поднял палец. — И я про то же: ничем не отличается, ничем! Потому он, простой афганский мужик, тебя с распростертыми объятиями встретит! Как брата по классу, по лишениям жизни! — Не знаю, — с некоторым сомнением протянул Трещатко. — Крестьяне крестьянами, а идем-то мы падишаху ихнему помогать… — Прогрессивному падишаху! — со значением поправил Безрук. — Другу Советского Союза, между прочим! Который сам хочет помочь своему народу! — Провокации всегда могут быть, — заметил Трещатко и спросил, явно желая сменить тему: — Ладно, пить-то будем? — Погоди, — остановил Трофим. — Кажись, мясо готово. Выкладывает… Точно — по саду плыл запах танури-кабоба, челюсти сжимались сами собой, а в конвульсивно содрогающееся горло текла обильная слюна. — Перестань, — возразил Безрук, громко сглотнув. — Пока он еще там разберется со своим варевом! Давай… в самый раз, под горячее. Ну, братцы, за победу! Стаканы содвинулись. Выпили, примерно одинаково морщась и закусывая — кто былкой лука, кто кислым молоком. Трофим привычно хрустел редиской. — Ты говоришь — провокации! — не успев толком дожевать, снова взялся за свое Безрук. — При чем тут? Сам посуди. Хорошо, допустим, даже если будет провокация. Допустим, представитель этого, как его… а? — Бачаи Сако, — помог Звонников. — Да, Бачаи Сако… И как ты их запоминаешь? — неожиданно восхитился Безрук. — По мне — что Сако, что Мако, что Бачаи, что Макаи! — один черт, чурка нерусская!.. Ну, короче говоря, допустим, пустится он на провокацию! Что дальше? Он победно оглядел стол. — Ничего! Кто на его провокацию поддастся? Простой афганский пролетарий, который хорошо понимает, кто ему враг, а кто друг?! Кто ему брат, а кто — эксплуататор?! И потом… Безрук на мгновение прервался, снисходительно посмотрев в сторону широко улыбавшегося чайханщика, который нес гору дымящегося мяса на деревянном блюде размером с тележное колесо. Лицо шагавшего следом мальчика, напротив, выражало озабоченность: вероятно, чувствовал ответственность за собственную ношу, коей являлось еще одно блюдо — с целым терриконом нарезанных овощей и зелени. — … и потом, ты пойми. Какая у них армия? — феодальная. А у нас? — у нас армия самого передового строя, армия страны победившего пролетариата! Да они, провокаторы эти, тут же по своим норам расползутся, отвечаю! А простой крестьянин придет записываться в красноармейцы! — Пажалста! — сказал хозяин, осторожно устанавливая яство на кат. — Пажалста, кушай! Принял у мальчика второе блюдо, так же аккуратно разместил и тут же начал пятиться, не уставая приветливо улыбаться, кивать и прижимать руки к груди. — Подобострастный все-таки народ, — с легкой брезгливостью заметил Безрук, когда чайханщик достаточно удалился. — Ну, хорошо… Так что же, товарищи командиры, приступим? И с радостной усмешкой посмотрел на каждого из товарищей. |
||
|