"У нас дома в далекие времена" - читать интересную книгу автора (Фаллада Ганс)

ПИРШЕСТВА

Званые ужины, которые в седую старину — году этак в тысяча девятьсот пятом — именовали «динерами», приводили моих родителей в ужас, а нас, детей, в восторг. Едва оставались позади рождественские праздники, едва заканчивался прием новогодних поздравлений от швейцара, почтальона, трубочиста, прачки, разносчиков молока и хлеба, печатавших свои вирши на цветной бумаге и получавших за это по некоей таинственной таксе вознаграждение в сумме от двух до десяти марок, как мама принималась — сперва осторожно, а затем все настойчивее — напоминать отцу:

— Артур, пора бы уже подумать о нашем динере!

Отец поначалу лишь отмахивался:

— Слава богу, еще есть время!

Спустя день-другой он вздыхал, потом соглашался:

— Что ж, придется снова покориться неприятной необходимости. Только вот что я тебе скажу, Луиза: больше чем двадцать пять человек мы нынче не позовем! Прошлый раз была такая теснотища за столом, что нельзя было и локтем шевельнуть!

Мама в ответ уговаривала его пригласить по меньшей мере человек сорок, дабы не «остаться в долгу».

— Иначе придется давать два динера, а вынести дважды такое столпотворение в доме не в силах ни ты, ни я! Кроме того, приглашенные ко второму динеру могут обидеться, ведь второй динер — все равно что милостыня.

Такие бурные споры родителей о нашем динере затевались все чаще, споры, к которым мы, дети, прислушивались с величайшим интересом. И если для нас еще было безразлично — кого пригласят, кого с кем посадят, то родители больше всего ломали голову именно над этим вопросом. Ибо, с одной стороны, следовало строжайше соблюсти табель о рангах и старшинство по службе (учитывая также награды), а с другой, принять во внимание личные симпатии и антипатии. Наконец, возникала еще одна проблема: будет ли о чем поговорить между собой обреченным на четырехчасовое соседство за столом? У супруги камергерихтсрата[6] Ценера был на уме лишь адмирал фон Тирпиц[7] с его Флотским союзом, а герра камергерихтсрата Зиделебена, кроме его казуистики, интересовали только церковные дела, — таких спаривать бесполезно! Милейший же герр камергерихтсрат Бумм был туговат на левое ухо (в чем он, правда, не признавался): уже пять раз этой зимой на других «судейских» динерах рядом с ним сидела фрау Эльбе, супруга камергерихтсрата и дочь помещика. Конечно, покричать малость на ухо соседу для нее ничего не составляет, но захочется ли ей делать это в шестой раз?

Стоило только родителям придумать наконец искуснейшую застольную диспозицию и разослать по Берлину приглашения с очень нравившейся мне припиской: «П. с. о.» («Просьба сообщить ответ»), как первые же поступавшие отклики неизбежно сотрясали все сооружение до основ: у одного инфлюэнца, у другого скоропостижно скончалась мать, у третьего заболели дифтеритом дети...

— Нет! — вздыхал тогда отец, отрываясь от своих любимых папок с делами, — эти кормежки просто ужас! Никто их не ценит. А почему бы, собственно, нам всем не договориться и не покончить с дурацкой традицией?!

Подобное восклицание было, однако, чисто риторическим. Отец понимал, что уже сама мысль об этом граничит с анархистским мятежом. Все судейские каждую зиму приглашали друг друга в гости точно так же, как приглашали друг друга офицеры, как было принято среди духовенства звать на «тарелку супа» и тоже сидеть по четыре часа за столом, — и всюду различалось строго по сословиям, по чинам, — лишь бы никакая новая идея не проникла в старый привычный круг!

Но, как уже говорилось, вопросы эти интересовали нас, детей, поскольку они лишь предваряли главное: что мы будем есть? Что будем пить? Что наденем? (Особенно мама; папе, разумеется, полагается сюртук с белым пикейным жилетом.) И еще один важный вопрос: кого нанять — повара или кухарку? Согласно старому догмату повар считался лучше кухарки, однако он и обходился дороже и к тому же ни за что не позволял вмешиваться в свои дела. С кухаркой работать легче, хотя последний раз филе получилось жестким, а мороженое опало.

Наиболее современные хозяйки заказывали блюда в ресторанной кухне и дома лишь подогревали. Но мама была против такого новшества:

— Это не годится, Артур. Подогретое — оно и есть подогретое!

После долгой дискуссии решение принималось в пользу кухарки, несмотря на жесткое филе и опавшее мороженое. Затем в один прекрасный день для предварительного обсуждения с мамой являлась фрау Пикувайт, и я пускался на всевозможные ухищрения, чтобы присутствовать на их встрече. (В ту пору и зародилась во мне неугасающая любовь к яствам земным.)

И вот напротив мамы сидит добрая фрау Пикувайт; в будничном платье она выглядит далеко не так величественно, как в день своего священнодействия, когда на ней белоснежный передник и то и дело сползающая крахмальная наколка. Собеседницы принимаются с нарастающим азартом, доходя чуть ли не до полного экстаза, обсуждать блюда, — по нерушимой традиции их должно быть семь или девять, сейчас уже точно не помню. У мамы хранились карты всех кушаний (то есть меню), которые она отведала на динерах этой зимой, «но ведь надо же внести какое-то разнообразие!».

Наконец произносятся таинственные слова: арико вер, соус беарнэз, соус кумберленд, суп а-ля рэн, кремортартар, аспик, — слова, казавшиеся мне волшебнее любой сказки! Когда я слышал выражение «раковые шейки», — подумать только: шейки раков, есть шейки раков! — я, зажмурившись, представлял себе густой золотистый соус с красноватыми кружочками жира, черными глазами-бусинками и красными рачьими усами...

К обсуждению меню отец проявлял мало интереса. Страдая, к несчастью, печенью, он двадцать пять раз за зиму отсиживал на динерах по четыре часа и ограничивался ломтиком мяса и ложкой молодой фасоли, запивая стаканом минеральной воды. Pro forma ему всегда ставили бокал вина, который он лишь пригубливал при самых торжественных тостах. Мой дорогой отец выдерживал пытку бесконечной чередой подаваемых ему тарелок с соблазнительнейшими яствами, не теряя веселого расположения духа, и это свидетельствовало как о его благопристойности, так и о добрейшем сердце, которое, слава богу, не смогла испортить никакая желчь.

Итак, отец ни словом, ни делом не вмешивался в составление меню, но оставлял за собою право наложить вето, если расходы намечались слишком большими. Ведь такая кормежка обходилась в триста-четыреста марок, а в семейном бюджете герра камергерихтсрата, которому надо было «поставить на ноги» четырех детей, это играло весьма существенную роль!

Зато на отца возлагалось чисто мужское дело — покупка вин. Вообще-то мама справилась бы с этим делом успешнее, поскольку она же пробовала вино на всех динерах. Но такие уж были времена, что женщинам ни в коем случае не дозволялось посягать на мужские привилегии: мужчины нарезали жаркое, курили и покупали вино, женщины ведали кухней, детьми и прислугой.

Боюсь, что эти отцовские закупки не всегда оказывались очень удачными. Будучи бережливым до характеру и в силу необходимости, отец выбирал вина скорее по цене, чем по возрасту; виноторговец же, как я подозреваю, давал ему небескорыстные советы, стремясь очистить свой подвал от лежалого товара. Возможно, я не прав в своих подозрениях по отношению к отцу, но я помню, как однажды в ванной комнате застал врасплох двух официантов, нанятых на вечер. В ванне охлаждались бутылки с вином. И когда я по неотложному делу ворвался туда, оба героя прикладывались к бутылкам, которые при моем появлении были поставлены на место, хотя и без особой спешки.

— Кислятина, а? — уныло спросил первый.

— Кислятина?! — с возмущением отозвался второй. — И это ты называешь кислятиной?! Да тут целая уксусная фабрика в пузырьке! Оставим-ка лучше гостям!.. Кислятина — та хоть бодрости дает!

— Да, но только на третий день, — хмуро заметил первый.

Для меня так и остается загадкой, каким же тогда образом оба официанта превращались на каждом нашем динере в две шатающиеся фигуры, на которые мама ближе к полуночи начинала бросать негодующие взгляды, а отец посматривал с усмешкой и чуть озабоченно. Каждый год официантов меняли, и каждый год с ними повторялось то же самое. Казалось, все они были сделаны по одному образцу.

Мама утверждала также, что карманы их фраков наверняка подшиты клеенкой — в них бесследно исчезают жареные цыплята и огромные куски говяжьего филе. И наш чудесный соус тоже, конечно, сливается туда, жаловалась мама. Ей непременно хотелось, чтобы отец принял строгие меры против этих пьянчужек и грабителей. Но отец был мудрым человеком и никогда не делал им замечаний, так как хорошо понимал, что издержки какой-либо профессии за один вечер не устранишь и даже не смягчишь.

И когда наутро после динера мама жаловалась, что всех остатков от пиршества едва наберется на обед, отец отвечал ей, улыбаясь:

— Бог с ним, Луиза! Ты лучше вообрази: было так вкусно, что гости слопали все без остатка!

— Но ведь оставалось еще целое филе! — негодовала мама.

— Я тоже сожалею о его пропаже, — мирно соглашался отец. — Потому что из мясных блюд, исключая разве только жареную телятину, я предпочитаю филе. И знаешь что, в следующее воскресенье приготовь-ка нам филе по твоему рецепту, мне в десять раз больше нравится твоя готовка, чем эти изощренные художества кухарок.

Похвала оказывала свое целебное действие, и мама почти успокаивалась.

Впрочем, не только судейские, но и вообще любой, кто в те времена устраивал динеры, оказывались с поденными официантами в той же ситуации, что и мои родители. Украдкой, но далеко не безучастно застольное общество наблюдало за поведением обоих фрачников, и иная хозяйка мысленно спрашивала себя: «Не подойдут ли они и нам? Надо бы спросить адрес этого толстячка, кажется, он знает свое дело».

К сожалению, именно этот толстячок стал причиной блистательной неудачи, которую потерпели мои родители: выходя из кухни с подносом в руках, он споткнулся о мусорное ведро, упал лицом на раскаленную плиту и дикими воплями переполошил гостей: «чертова бочка» (кухарка Пикувайт) нарочно-де подставила ему ведро, потому что он выговаривал ей за непроворство в работе. Он требовал возмещения убытков, обвинял в нанесении увечья и во многом другом, что подсказывало ему его пьяное воображение.

С выбитыми зубами и обожженным сизым носом, на котором вздулся волдырь, толстячок, наверное, производил ужасное впечатление. К пущей беде официанта, ему противостоял сплоченный фронт опытнейших знатоков гражданского и уголовного права, и, пока сердобольные дамы охлаждали тертым картофелем пылавший на его физиономии фонарь, господа юристы доказали ему без обиняков, что он не только не вправе выдвигать какие-либо претензии, но, напротив, должен еще радоваться, что его не привлекут к уголовной ответственности. Ибо состояние опьянения похищенным вином явно налицо. В заключение этот бедолага, забинтованный, как студент, которому на дуэли отсекли кончик носа, сидел в кухне и плакал... В таком виде он не решался явиться домой к дражайшей супруге и умолял свою неприятельницу Пикувайт, чтобы та приютила его на пару деньков, пока он малость не поправится. Время от времени он смачивал горло отцовским вином...

Этот динер определенно запечатлелся в памяти гостей как один из наиболее увлекательных за истекшую зиму; вот только мои родители были весьма удручены, что такой конфуз приключился именно с ними. В конце концов они утешили себя тем, что и в других домах происходили подобные казусы. Так, однажды у председателя палаты Флотевелля в разгар динера бесследно исчез официант, и лишь в половине четвертого утра его обнаружила председательша на своей собственной кровати, где он в полном снаряжении преспокойно похрапывал!

От такого рода волнующих событий нас, детей, естественно, ограждали. Мало-помалу мы узнавали о них из разговоров родителей или же — о самых дурных — на кухне, дав обет вечного молчания. Ну, а в наших детских комнатах мы реагировали на все живейшим образом. Когда я еще был маленьким, то независимо от динера или иного застолья точно в восемь мне полагалось быть в постели. В такие вечера я долго не мог уснуть. Начиная с половины девятого почти не смолкал дверной звонок, слышался приглушенный говор входивших гостей, стук зонтиков о стойку, шелест шелка, то вдруг раздавалось громко произнесенное слово, то с кем-то весело здоровался отец...

Постепенно я начинал погружаться в сонное царство, но мама, когда бывали гости, непременно еще раз заходила к нам с братом в комнату, клала на тумбочку наши любимые конфеты-хлопушки и какие-нибудь сладости с праздничного стола; затем, наклонившись, целовала меня и желала спокойной ночи. Милая мама, в эти минуты, сквозь сон, она казалась мне совершенно преображенной. Обычно она день-деньской хлопотала по хозяйству, бесконечные волнения и заботы доставляли ей мы, четверо детей, часто хворал отец, не отличавшийся крепким здоровьем, надо было за ним постоянно ухаживать и оберегать его покой, когда он работал. Мама почти не знала отдыха и очень редко вылезала из своего домашнего платья.

Но в праздничные вечера она надевала шелковое платье с глубоким вырезом, и ее белые плечи сияли тогда, как снег. От мамы так хорошо пахло какими-то незнакомыми цветами, и я, завороженный, любовался ею, глядя на сверкающие фамильные украшения: ожерелье, усыпанное жемчужинами, золотую брошь, тихо позвякивающий браслет. Ох эта жалкая горсточка фамильных драгоценностей! В мировую войну они отправились по пути «Золото отдай за железо», и вот уже двадцать пять лет, как я их больше не видел, но мог бы и теперь нарисовать эти вещицы, одну за другой, если бы умел! В сущности, я многое утратил, когда подрос и мне разрешили сидеть вместе со старшими сестрами до одиннадцати и вкушать блюда, которые подавали взрослым. Но я еще не понимал, что я утратил: рай детства, в котором мама была настоящей феей, прекраснее всех сказочных фей.

В детские годы не задумываешься ни о прошлом, ни о будущем; живешь данным часом; и у меня всякий раз дух захватывало, когда в детскую открывалась дверь и официант или кухарка, а то и сама наша домоправительница, старая ворчунья Минна, протягивала нам тарелки, на которых торопливой рукой были смешаны в одну кучу самые разные кушанья: слоеные пирожки выглядывали из-под спаржи, клякса смородинового желе растеклась по картофелю с петрушкой, вместо того чтобы попасть на окорок косули; а однажды в куске омлета вместо начинки из шампиньонов мы обнаружили настоящую солонку — свидетельство царившей на кухне суматохи!

Тяжелая пища с непривычно острыми приправами действовала на нас возбуждающе. Расшалившись, мы хохотали, шумели, пока нас не урезонивал строгий стук в дверь. Ну, а там уж оставалось недолго и до разбойничьих экспедиций в ванную комнату: объевшимся хочется пить! Хотя родители строго-настрого запретили нам вино, мы, в праздничном раже, были склонны относиться к этому запрету с некоторым легкомыслием. И вот в коридоре выставлены посты: один у столовой, другой — возле кухни. Все вокруг мешали нам утолить жажду! Сколько раз приходилось поспешно ретироваться, когда по нашему длиннющему, типично берлинскому коридору несся с полным подносом официант или когда из кухни (дверь туда была всегда открыта) выглядывала Минна и грозила нам:

— Ну-ка убирайтесь в свою комнату, озорники! Сейчас будет мороженое, и, если вы не перестанете шалить, мы съедим его сами!

Наконец удача, и мы с бутылкой рейнвейна или бургундского возвращались в детскую. В марках вин мы не разбирались, вино было для нас вином, то есть напитком, от которого почему-то делается необычайно весело и ты готов вытворять что угодно! Мы пили его маленькими глотками из сестринских стаканчиков для зубных щеток и чувствовали себя как морские пираты, захватившие богатую добычу.

Однажды, будучи в таком вот пиратском настроении, мы с братом Эди предприняли смелый набег на кладовку; находилась она рядом с кухней, так что в любой момент нас могли захватить врасплох.

Но едва мы прошмыгнули в заветную дверь, как тут же забыли о всякой опасности: перед нами, сияя сахарной глазурью, стояли два громадных торта-башни, которые утром принес рассыльный из кондитерской и мысль о которых не давала с того часа покоя ни мне, ни Эди. Хорошо сознавая свой долг старшего брата, я протянул руку, отщипнул от башни зубец и отправил его в рот.

— И мне! — потребовал Эди. — Я тоже хочу такой зубец!

Нуждаясь в соучастнике, я сказал:

— Отщипни себе сам!

Вскоре мы уже не думали о преступлении и наказании. Эти зубцы оказались необычайно вкусными, и мы обламывали их один за другим. Атаковав первую башню, вернее, ее нижний этаж, мы уже не могли остановиться. Чтобы не мешать друг другу, мы поделили участки: Эди ломал слева, я справа. Несчастливая звезда взошла этой ночью над отчим домом: ни одна душа не заглянула в кладовку, никто не помешал нашему дерзкому предприятию.

Как мы сумели справиться с этим — да еще после обильного ужина, — мне по сей день неясно. Во всяком случае, оба торта вскоре были полностью «обеззублены». Мы посмотрели друг на друга и призадумались: даже нам бросилось в глаза, что красота великолепных кондитерских изделий заметно поблекла.

— Самое лучшее сейчас — лечь, — подвел я итог своим размышлениям.

— А клубничное мороженое? — напомнил мне Эди.

— Если они это увидят, — сказал я мрачно, — мы наверняка его не получим.

— А может, они подумают, что торты и были такими? — предположил Эди.

С чувством безнадежности я пожал плечами.

— Или скажем, что это сделал мальчик из кондитерской?

— Пойдем-ка лучше в постель, я притворюсь, что сплю.

— А я буду храпеть, — решил Эди. — Ты старший, к тебе все равно раньше подойдут.

Едва мы улеглись в постели, как по коридору началась какая-то беготня. Вскоре из кухни донесся взволнованный мамин голос. Мы нырнули с головой под одеяла. Эди тут же уморительно захрапел. Быть старшим братом часто очень выгодно, однако в эти минуты я охотно уступил бы право первородства дешевле, чем за чечевичную похлебку. Спустя некоторое время я услышал со стороны кухни голос отца. Подумать только: наше преступление оказалось столь чудовищным, что и хозяйке, и хозяину дома пришлось покинуть гостей! Я даже не мог вообразить той меры наказания, которая грозила нам!

Но то, что произошло потом, было хуже любого наказания, ибо не произошло ничего. Я лежал в постели, ожидая Страшного суда, мое сердце колотилось все чаще и чаще. Но никто не пришел. Я ждал, я чуть ли не молил об избавлении. Никто не пришел. Эди давно уже спал без всякого притворства, а я все бодрствовал, ломая голову над тысячью возможных причин. Всю ночь, как говорится, не сомкнул глаз; самую страшную кару я предпочел бы этому ожиданию. Услышав, как фрау Пикувайт прощалась с нашей Минной и Шарлоттой, я глубоко вздохнул и повернулся к стене. Я был зол на родителей за то, что они так долго не опускали карающий меч на мою голову.

Настало утро, отец с мамой еще спали. На завтрак мне с братом дали торт, а сестрам бутерброды. Сестры было запротестовали, но Шарлотта, валившаяся с ног от усталости, резко заявила им, что так распорядился господин советник. Когда в школе мы развернули наши свертки с едой, то обнаружили не бутерброды, а торт. Во время обеда — отец присутствовал в суде — мама была весьма холодна с нами, однако о торте не обмолвилась ни словом. Зато нам с Эди пришлось опять есть торт, между тем как остальные наслаждались роскошными остатками динера. И мороженым!

Полдник, ужин: наше меню не изменилось — торт. Следующий день: торт! В обед все ели жареную вырезку с отварным картофелем, посыпанным свежей зеленой петрушкой, а мы торт! Было все труднее и труднее утолять голод тортом. Вскоре мы его возненавидели. Экспедиции в кладовку и на кухню успеха не принесли: кладовка была на замке, а из кухни нас тут же выгнали.

Наступил третий день. Торт! Неужели этим проклятым башням конца не будет? И с каждого куска на нас осуждающе глядели следы отломанных зубцов. Бунтовать мы не решались, мы даже не осмеливались просить... Мы лишь вяло двигали челюстями, жуя опостылевший торт...

И самое ужасное, что никто ни слова не проронил по поводу нашего несколько однообразного меню. Будто само собой разумелось, что мы питались только тортами, от Адама и во веки веков! Стоило лишь сестрам в их противной дурацкой манере начать издеваться над нашим страдальческим видом, как строгий взгляд, брошенный родителями, тут же заставлял их умолкнуть. Даже Минна и Шарлотта, которые обычно всегда были готовы пожалеть нас, ни единым словом не обмолвились о нашем испытании. Отец редко что-нибудь говорил им, но уж если говорил, то они слушались его беспрекословно. Обе — и старая ворчунья Минна, и молодая веселая Шарлотта — души в нем не чаяли за его доброту и любовь к справедливости.

Господи, как мы с Эди были бы счастливы, если бы нас, как напроказивших мальчишек, хорошенько бы выпороли! Но отец не признавал ни порки, ни нагоняев, всякое насилие и крик были противны его натуре. Согрешившего он карал совершённым грехом. Сладкоежка должен был в наказание объесться тортом. Это даже дураку понятно...

Наконец торты были съедены. На обед — я хорошо помню — было копченое мясо и крупные вестфальские бобы с кисло-сладкой подливкой, — блюдо, от которого я прежде воротил нос. Я уписывал его, как умирающий с голоду. Когда я протянул тарелку за третьей добавкой, мама воскликнула:

— Ганс, ты испортишь себе желудок! А отец лишь приговаривал:

— Смотри-ка! Смотри-ка! — и все морщинки у его глаз улыбались.

Но что эта мальчишеская охота до сластей в сравнении с загадочным преступлением, совершенным годом или двумя позже на одном из наших динеров?! Несмотря на острое криминалистическое чутье моего отца — а он был известным следователем, которого в определенных кругах весьма побаивались, — преступника очень долго не могли обнаружить, пока через шесть или восемь лет тот сам не признался в содеянном; тогда даже родители посмеялись от души! Однако на том динере отец с мамой от огорчения совершенно растерялись — такое могло произойти, конечно, только у нас!

Мама особенно гордилась нашим праздничным столом, который сервировал специально приглашаемый тафельдекер[8]. Стекло и куверты[9] нам приходилось, как и всем, брать напрокат, зато сервиз был собственный, знаменитый в кругу наших знакомых уэджвудский сервиз[10] на сто персон! Этим набором посуды с несметным количеством тарелок и чашек всех размеров мог бы пользоваться сам Гаргантюа: на каждом из блюд для жаркого поместился бы целый теленок, а любой соусник сошел бы за суповую миску для небольшой семьи.

Этот поистине княжеский сервиз как с неба свалился в нашу семью, никогда не тяготевшую к роскоши. Однажды, много-много лет назад, мой двоюродный дед шел по городу Ауриху, направляясь в свою адвокатскую контору, где он принимал клиентов, и возле какого-то дома заметил небольшую толпу. Любознательный ко всему, что происходило в его родном городе, он подошел к собравшимся и узнал, что здесь продается с молотка имущество, оставшееся после смерти морского капитана. Дед двинулся было дальше, но тут из дверей вышел его знакомый аукционист Кетц, сунул ему под нос голубоватую кружку, на которой торжественно прогуливались какие-то греческие фигурки в белом, и сказал:

— Это специально для вас, господин стряпчий!

Дед близоруко сощурился на кружку, нежная голубизна ему понравилась, он сказал:

— Три талера, Кетц! Доставьте ее ко мне на дом! — и отправился по своим делам.

Но каково ему было, когда он, вернувшись домой, увидел свою жену в полуобморочном состоянии! Вся квартира была заставлена сервизом с аукциона. Не было места, где бы не сияла голубизна и не кружились белые фигурки в хитонах. Полагая, что купил всего лишь кружку, дед приобрел целую посудную лавку. Одна покупка, увы, влечет за собой другую: чтобы обуздать это посудное наводнение, пришлось заказать громадный дубовый шкаф. Пока его изготовили, дед с женой передвигались по комнатам, словно эквилибристы по проволоке.

После смерти деда наша семья унаследовала этот сервиз вкупе с дубовой громадиной, которая, по выражению моего отца, исключала всякую мысль о переезде. «Это не шкаф, а целая квартира. Даже берлинским мебельщикам такой не по плечу...»

Впрочем, кроме шкафа с посудой, дед из Ауриха не завещал нам ничего, и за это его прозвали у нас «семейным обманщиком». Ибо он, овдовевший уже в тридцать пять лет, писал нам ко всем дням рождения и к каждому рождеству: «Ну что мне вам подарить? Ведь вы получите по наследству все сразу!» Но, отбыв почти сорокалетнее вдовство, он в семьдесят два года взял молодую жену, которой вскоре и оставил все свое добро, — такой-сякой семейный обманщик!

Незнакомая новоиспеченная «бабушка» соизволила, по крайней мере, прислать нам этот сервиз, да и то, вероятно, потому лишь, что изобилие посуды было для нее обременительно, хотя кое-какие предметы, побывав в руках судомойки, уже приказали долго жить! Тем не менее на сорок персон его еще вполне хватало, и на столе, сверкавшем хрусталем и нейзильбером, наш сервиз выглядел поистине роскошно...

Незадолго до прихода гостей мама по привычке еще раз окинула взглядом сервировку. Все было в наилучшем виде и притом гораздо красивее, чем у коллег с их белым фарфором. Затем она отправилась в кухню, чтобы дать последние указания перед великой застольной битвой.

И тут настало мгновение для моей сестры Фриды, по прозвищу Фитэ. Держа в руке блюдце с черничным компотом, она прокралась в залу, подошла к столу и...

Что же она натворила? Как было сказано, Фитэ призналась лишь спустя несколько лет и объяснила, почему она это сделала. Но тогда эта выходка казалась совершенно загадочной, чуть ли не преступной...

Моя сестра Фитэ была странным ребенком. Тихая, почти флегматичная, она тем не менее была способна на бурные вспышки гнева, особенно когда трогали ее вещи. Обычно дети склонны обращаться с вещами своих братьев и сестер, как со своими собственными; но к вещам Фитэ лучше было не прикасаться: она приходила в дикую ярость. Я хорошо помню, как однажды Фитэ разревелась и растоптала свою любимую куклу только из-за того, что ее поцеловала старшая сестра Элизабет, по прозвищу Итценплиц!

Можно себе представить, что переживала капризная девочка, когда мама, сидевшая рядом с ней за столом, постоянно пробовала суп или другое блюдо ее ложкой! А ведь наша Фитэ была отъявленной привередой. Всегда ей что-нибудь не нравилось: то слишком соленое, то слишком сладкое, то кислое, то горячее, то холодное, то вообще никакое. Не было случая, чтобы Фитэ за едой к чему-нибудь не придралась. Когда я пишу эти строки, у меня в ушах жужжит ее писклявый, нудный голосок; стоило ей взять в рот ложку, как она сразу же начинала канючить.

Мама отбирала у нее ложку, пробовала из ее тарелки и безразличным тоном говорила:

— Все очень вкусно, Фитэ. Ты просто капризничаешь!

Сто раз Фитэ просила маму, чтобы та пробовала своей ложкой. Но все было напрасно; сколько бы Фитэ ни привередничала, мама столь же настойчиво брала ее ложку, не в наказание, просто по привычке, потому что уже давно перестала обращать внимание на нытье сестры.

И вот Фитэ решилась на страшную месть...

Торопливо она снует вдоль стола. Останавливается у каждого прибора, хватает ложку за ложкой и тщательно их облизывает. Но ей мало только чувствовать себя отмщенной, время от времени она берет ложкой черничный компот — пусть взрослые поймут, что значит относиться к вещам детей без уважения.

Фитэ завершила свою работу. Секунду-другую она обозревает результаты. Стол уже выглядит не таким красивым, как прежде, на всех ложках синеватые и черноватые полоски. Фитэ чувствует, что необходимо еще что-то сделать: нагнувшись, она сморкается в угол скатерти. Затем проделывает то же самое на трех остальных углах и бесшумно исчезает...

Разумеется, даже самый тактичный гость не мог не заметить этого. Вероятно, гости взяли в руки ложки, протянули их было к вкусно приготовленным кушаньям, но тут же опустили с изумлением во взоре. Мама зарделась, как вечерняя заря, отец хмуро посмотрел на нее.

— Ничего не понимаю, — пролепетала несчастная мама. — Ведь я только что все проверяла. И кто это посмел так подшутить надо мной...

Мама была готова разрыдаться. И это непременно случилось бы, будь за столом только друзья. Но среди гостей дамского пола был кое-кто, кому она не хотела доставить удовольствие видеть ее плачущей.

— Быстро собрать все приборы и вымыть! — приказал отец официантам. — Нет, все, ножи и вилки тоже... кто знает... — И, уже с улыбкой обращаясь к гостям: — Дети... дети... Сами знаете, как это бывает с ними. Какая-то непонятная детская шалость!.. Но я в ней скоро разберусь!

Началась дискуссия. Большинство гостей высказались за возмездие. Потом была затронута неисчерпаемая тема о прислуге, перешедшая в не менее бесконечную — о поденных официантах. В ожидании вымытых столовых приборов время текло наиприятнейшим образом, пока не раздался возглас:

— Attention, les servants![11]

Одна мама была поражена в самое сердце — кто же мог нанести ей такой удар, кто?! На Фитэ она не подумала, на Фитэ никто не подумал. К ее нытью за едой, к ее придиркам все настолько привыкли, что уже давно перестали обращать внимание. Постепенно событие это затерялось в потоке времени, как теряются все события, одни раньше, другие позже...

В тот вечер, правда, маме все же пришлось поплакать. Фрау Зиделебен, которую мама особенно недолюбливала за ее покровительственный тон, сказала благосклонно при прощании:

— Было так очаровательно, в самом деле! И всегда у вас случается что-нибудь интересное, что-нибудь такое, что совершенно выходит за рамки того, к чему мы, у нас в столице, привыкли. (Она никогда не забывала напомнить моей маме, что та родом из провинциального ганноверского городка.) Очень занимательно, в самом деле!

И мама, припав к груди отца, расплакалась, но, слава богу, после того, как все гости ушли.

— Всегда случается что-нибудь новое, Луиза, — утешал маму отец. — Вот увидишь, пройдет месяц, и будут говорить совершенно о другом! Погоди-ка, через две недели, в четверг, динер у Зиделебенов, может, и у них что-нибудь случится!

— У них никогда! — воскликнула мама сквозь слезы. — Она бесчувственная особа! Ходячий свод приличий, больше ничего!

— Конечно, мы им этого не желаем, — сказал отец. — Но кто знает, кто знает...

Однако динер у Зиделебенов прошел без каких-либо инцидентов. Все было безупречно: ни облизанных ложек, ни отломанных «зубцов» у торта, ни пьяного официанта. Все шло как отлаженный часовой механизм. Превосходные вина, волшебный десерт, сигары выше всякой критики. Во главе стола в позе непогрешимости, столь ненавистной моей маме, восседала фрау Зиделебен, и когда ее взгляд останавливался на маме, та читала в нем: вот каким должен быть настоящий динер, моя милая провинциалочка!

Нет, стерпеть подобную безупречность вряд ли было возможно!

Но вот на следующий день разнесся слух... Сначала он казался совершенно невероятным, затем обрел более четкую форму, с неопровержимостью были установлены кое-какие факты... Вполне достоверно было следующее: фрау Зиделебен осталась без прислуги, перед горой немытой посуды, в чуть ли не разгромленной квартире! И это в самой середине месяца!..

А причина?! Ну что за вопрос, моя дорогая?! С каких это пор вся прислуга разбегается из дому после динера, да еще среди ночи?! Ведь в такое время только и думаешь, чтобы поспать!

Произошла драка, самая настоящая драка между поденными официантами и домашней прислугой Зиделебенов!

Иэ-за чего?! И вы еще спрашиваете, из-за чего?! Зачем это драться людям, уставшим до смерти!

И таинственным, мрачным голосом сообщается: говорят, будто пропали чаевые!

С глубоким вздохом: «Ах, вот оно что! Ну, тогда многое становится понятным!»

Господа камергерихтсраты пировали за столом у своих коллег не совсем задаром. Если хозяева дома тратились на угощение, то и гости не были избавлены от кое-каких расходов. Уже во время динера та или иная супружеская пара останавливала задумчивый взгляд на обслуживающих лицах, а потом, за кофе, супруги таинственно перешептывались.

— Семь! — говорил отец.

— Пяти вполне достаточно, — говорила мама. — Не нужно их баловать.

— Не забывай, что официантов двое, да еще трое на кухне, — возражал отец. — Вообще-то следовало бы дать семь пятьдесят.

— Хватит и пяти, — настаивала мама. — Ты всегда даешь слишком много, Артур.

— Что ж, посмотрим, сколько даст председатель Корнильс, — говорил отец. — В конце концов, надо доставить людям небольшую радость. Ведь после такой беготни у них страшно болят ноги.

— У меня ноги тоже часто болят, — завершала диалог мама. — Не больше пяти, Артур!

Когда гости одевались, то в прихожей на маленьком столике, в сторонке, уже стояла тарелка или, что еще лучше, поскольку меньше бросалось в глаза, оловянное блюдце. И пока дамы поправляли перед зеркалом кружевные косынки, накинутые поверх завитых локонов, мужчины неторопливо подходили к этой жертвенной чаше и как можно тише опускали в нее свой взнос. При этом все держались так, будто совершали что-то запретное: монетами не полагалось звякать, жертвующий делал вид, будто натягивает перчатки или разглядывает картину, висевшую на стене над чашей. Ибо давать чаевые, да еще в доме коллеги, считалось не вполне приличным, как неприличным считалось говорить о деньгах, хотя иметь их — желательно.

Несмотря на все эти предосторожности, жертвователь ничуть не сомневался, что за его манипуляциями у чаши исподтишка, но очень зорко наблюдают, во-первых, коллеги, которые еще не определили суммы своего взноса, а во-вторых, официанты, подававшие пальто господам, и служанки, помогавшие дамам одеваться. Ибо урожай принадлежал им...

Но едва уходил последний гость, как цепи смиренной почтительности сбрасывались. С откровенной наглостью официанты под бдительной охраной служанок несли тарелку в кухню и там приступали к дележу, нередко сопровождавшемуся перебранкой. От участников этой процессии можно было услышать весьма неблагоприятные отзывы, в которых клеймили позором «мелочность» и «скупердяйство» некоторых гостей. Хозяева дома предпочитали держаться подальше от лакейского шабаша.

Однако некоторые хозяйки, и среди них советница Зиделебен, считали своим долгом присутствовать при этих дележках, чтобы все было справедливо. (И чтобы собрать ценный материал для приятельниц: «Икс» положил всего две марки, но, по словам официанта, набил себе полный карман чудесными гаванскими сигарами с хозяйского стола. «Я этого не утверждаю, милая, поскольку сама не видела. Но так говорит официант, а он видел!.. Вы только подумайте, милочка! Шульте положил на тарелку десять марок, больше, чем председатель Корнильс, а ведь у Шульте дети такие худышки! Фрау Шульте всегда жалуется, что им приходится экономить. Говорить об экономии и швырять такие чаевые, по-моему, просто хвастовство!»)

Но в эту ужасную ночь фрау Зиделебен не представилось возможности наблюдать за дележкой: тотчас после ухода последней пары гостей — герра камергерихтсрата Эльбе с супругой — обнаружилось, что содержимое тарелки с чаевыми похищено. Будто вылизанная, стояла она в укромном уголке — ни единой марки!

И не успела фрау Зиделебен промолвить хоть слово по поводу этой катастрофы, как началась дикая ссора. Служанки обвиняли официантов, а официанты собрались пустить в ход руки, чтобы отбить у соперниц якобы похищенную добычу. Обе стороны грызлись со всей ожесточенностью, ведь пропало свыше сотни марок, а по тем временам это были очень большие деньги, куда большие, чем теперь. К служанкам подоспело подкрепление из кухни в лице кухарки и судомойки, битва разгоралась.

Из супружеской спальни выскочил разгневанный камергерихтсрат, уже в подтяжках и шлепанцах, — но, увы, он был всего лишь муженьком. Гремели грозные раскаты повелительного голоса Зиделебенши, но, никого не испугав, стихали; из квартир этажом ниже и этажом выше прислали гонцов с ультиматумом: немедленно прекратите шум, уже половина третьего ночи... Сражение бушевало вовсю.

Наконец они обыскали друг друга: безрезультатно. Затем наступил черед квартиры, и по этому поводу все было перевернуто вверх дном — опять никакого результата. К четырем часам утра стычка возобновилась в кухне.

Тем временем герр Зиделебен выбился из сил и уже был склонен к тому, чтобы заплатить людям отступные в разумных пределах, а пропавшие деньги, полагал он, отыщутся.

Фрау Зиделебен, пренебрегая великосветским стилем, сказала:

— Ерунда! Это они должны мне заплатить... во что они превратили мою квартиру! И вообще я сейчас же со всей шестеркой отправлюсь в полицию!

Герр Зиделебен, который, как большинство опытных юристов, не любил затевать процессов по собственным делам, решительно возразил против всяческого вмешательства полиции:

— Делай, как хочешь, Фредерика, ты вовсе не обязана платить отступные за счет твоего домашнего бюджета, убытки возмещу я. И дайте мне наконец покой, я хочу лечь.

— А я все равно пойду в полицию! Один из шести наверняка вор!

К раздорам среди слуг добавился спор между хозяевами, который, впрочем, скоро прекратился. Шестеро постучались в дверь спальни, весьма решительно вторглись туда и сообщили, что, по их мнению, деньги мог прихватить только кто-нибудь из гостей, тот, кто ушел последним. Они, мол, все обсудили и припомнили, что за последние пять минут никто из них, то есть прислуги, даже близко не подходил к тарелке, а посему они просят назвать фамилии и адреса гостей, ушедших последними.

Боже ты мой, как дружно тут возмутились супруги Зиделебен! Запятнать честь судебной палаты, опозорить друзей дома, — и кто осмелился? Кто?! О, теперь уже в словах и оскорблениях не стеснялись, выкапывали старые домашние истории, ненависть лилась через край, пропажа какого-нибудь лакомства раздувалась до уголовного преступления, — кто кого переспорил в конце концов, останется навеки неясным, уволилась ли прислуга сама или же была уволена, — об этом существуют два противоположных толкования.

В шесть утра камергерихтсрат Зиделебен в полном изнеможении сидел за своим письменным столом и оформлял расчетные книжки, выплачивал жалованье (плюс компенсацию за сгинувшие чаевые, о чем его супруге не полагалось знать), а супруга тем временем бдительным оком надзирала за служанками, собиравшими свои пожитки. Часам к семи супружеская пара наконец улеглась в постель. К сожалению, им было не до сна — куда делись деньги? Как привести квартиру в порядок? Где теперь, в середине месяца, срочно найти новую прислугу? Как сохранить в тайне это происшествие от коллег? Не проговорятся ли служанки и официанты?

Тяжесть положения особенно ощущала Зиделебенша: от этих молодых петушков в палате теперь не жди никакой почтительности, если они узнают, что приключилось у нее в доме.

— Когда ты наконец станешь председателем палаты, Генрих? — спросила она.

Советник оторвался от своих дум.

— Я? — спросил он. — Я — председателем палаты? Никогда!! Даже если предложат, откажусь! Я вполне доволен тем, чего достиг!

— А я нет! Ты должен стать председателем... После сегодняшнего инцидента это просто необходимо...

Своими разговорами она, по крайней мере, убаюкала мужа, самой ей, понятно, не спалось...


Иногда, не так уж часто, мы с братом Эди ходили в гости к сыновьям отцовского коллеги камергерихтсрата Эльбе. И хотя они жили от нас всего через несколько домов, на той же Луипольдштрассе, и мальчики были почти нашими ровесниками, настоящей дружбы между нами не возникло, это был лишь учрежденный родителями союз. Сыновья Эльбе посещали реальное училище, мы — классическую гимназию, а это такая же дистанция, как между советником юстиции и секретарем суда. Кроме того, старший из братьев, Гельмут, страдал астмой, и нередко, когда мы приходили, он лежал в постели, мучась одышкой, ему было не до нас. Мы с Эди были «книжными червями», они — «мастеришками», и нас разделяли моря и океаны...

Все же время от времени мы приходили к ним, и не из-за ребят, а потому, что нам было очень интересно у них дома. Мы попадали в другой мир... У нас дома во всем соблюдали величайший порядок и точность: за стол садились минута в минуту, перед едой мы всякий раз показывали руки, в часы, когда отец работал, царила полная тишина. Короче, у нас все было предусмотрено и предопределено, включая порядок в ящиках столов и в шкафах.

У Эльбе все было совершенно иначе. Стоило ребятам проголодаться, как они врывались в кухню или в кладовку и ели то, что хочется и когда хочется. Они пели, смеялись, шумели, носились по квартире в любое время. Собираются накрывать на стол, а он, оказывается, уставлен от края до края оловянными солдатиками. Идет битва, которую никак нельзя прервать из-за какого-то дурацкого обеда; одним словом, ребята делали, что хотели.

Впрочем, все в этом доме делали, что хотели: кухарка, служанка, а также герр и фрау Эльбе. В неизменно веселом настроении, красивая и удивительно моложавая фрау Эльбе бродила по комнатам, беспечно взирая на беспорядок, и почти всегда с сигаретой во рту, что в те времена считалось весьма неприличным. Ее никогда нельзя было увидеть за каким-то определенным занятием. Обычно она что-нибудь несла в руке: мужские брюки, суповую ложку, вазу. Но, по-видимому, как только они ей надоедали, она бросала эти вещи куда придется. Потом, естественно, начинались поиски, и, пока находили суповую ложку, суп уже остывал. Однако ни хозяйка, ни кто-либо еще не придавали этому никакого значения.

Фрау Эльбе была дочерью помещика, выросла в деревне и даже теперь больше всего любила говорить о сельской жизни. Не иначе как с презрением отзывалась она о мрачной тесноте городской квартиры, о недостатке места, о невозможности как следует развернуться, поработать. В городе вообще ничем путным нельзя заняться. Если моя мама робко пыталась избавиться от провинциальности и стать берлинкой (хотя тоже не любила Берлина), то фрау Эльбе никогда не отрекалась от своего сельского происхождения. Однажды на особо торжественном динере, когда гости молча сидели за столом в ожидании первого блюда, она громко, веселым голосом бухнула: «Точь-в-точь как в коровнике у моего отца перед кормежкой!» Даже самые снисходительные поежились от такого высказывания. Ну как это могло прийти в голову — вспомнить о коровнике в присутствии советников юстиции, в присутствии самого председателя палаты!

Она была просто enfant terrible в их кругу. Существовало множество историй о ее бестактных выходках, нарушавших добропорядочный образ жизни. Во время визита, нанесенного новеньким камергерихтсратом, в «салоне» фрау Эльбе, бесстыже красуясь у всех на виду, стоял некий сосуд известного назначения; обсуждая это событие, дамы «старшего возраста» откапывали в памяти застрявшие со школьной скамьи французские слова, чтобы назвать сей предмет благозвучнее: «Вы только представьте себе, настоящий pot de chambre![12] И хотя бы устыдилась, — ничего подобного! Засмеялась и вынесла вон!»

В другой раз фрау Эльбе заспорила с камергерихтсратом Беккером о том, так ли уж ядовиты «на самом деле» мухоморы или нет. По ее убеждению, в пищу годилось все, что растет в лесу и в поле, все съедобно. И чтобы доказать это, она торжественно поклялась угостить свое семейство блюдом из мухоморов.

Герр Беккер, перепугавшись, тщетно умолял ее отказаться от этой смертоубийственной затеи. В ближайшее воскресенье она потащила всю семью в Груневальд собирать мухоморы, и вечером к столу они были поданы с яйцом и жареной картошкой! Правда, осторожности ради она их несколько раз прокипятила и откинула, так что все отделались легкой резью в животе.

— И это вы называете ядом?! Да настоящий яд убивает как молния! От касторки у меня живот точно так же болел! Значит, тогда касторка тоже яд?

(То, что она не стесняется ко всему прочему говорить о собственном животе, да еще о том, как на него действует касторка, — это... это... Shocking! Shocking! Shocking!!!)

А что говорил сам герр камергерихтсрат Эльбе о своей жене, об этом беспорядке, о ее своенравных выходках? Да ничего не говорил! Думаю, он вообще ничего не замечал. Он даже не представлял себе, что женщина может быть иной, что домашнее хозяйство можно вести по-иному, а детей воспитывать иначе. Своей рассеянностью и оторванностью от жизни он перещеголял бы любого «чудака профессора». Естественно, герр Эльбе был «цивилистом», вечно размышляющим над всякими мудреными вопросами гражданского права, — слишком уж он был далек от мира сего, чтобы заниматься криминалистикой. Юриспруденция была для него чем-то вроде геометрии: прямые углы, построение треугольников, вычисление некоего неизвестного по данной величине (параграфу).

Бывало, когда мы у них дома начинали дикую возню, дверь открывалась и в комнату входил господин советник. Он был невысокого роста, с желтым, как айва, морщинистым лицом, лысый и безбородый, хотя в то время были в моде пышные бороды. Дома он всегда носил потертый лиловый халат, который болтался на его тощей фигуре сотнями складок. На ногах у него обычно были шлепанцы, но часто он забывал их надеть и ходил босиком, не обращая на это внимания.

Дверь он оставлял открытой и, уткнувшись в какую-нибудь бумажку, не замечая, что, кроме его сыновей, в комнате находятся посторонние, направлялся к окну и начинал барабанить пальцами по стеклу.

Или же садился на диван и погружался в чтение. Мы могли в это время кричать, визжать, спотыкаться о его ноги, — ничто ему не мешало. Напротив: я думаю, что именно в минуты своих умствований он стремился быть рядом с людьми, хотя не отдавал себе в этом отчета. Поначалу мы побаивались его, но потом привыкли и уже смотрели на него, как на мебель. Ни разу он не заговорил с нами; я убежден, что и после трех лет нашего знакомства он все еще не знал, кто мы такие. Как этот человек умудрился жениться и породить детей, не могу себе представить, даже если дам волю своей фантазии.

В тот период я зачитывался Э.-Т.-А. Гофманом, и толпившиеся в его рассказах причудливые существа стали обретать в моем воображении форму и сущность советника Эльбе. Вместе с тем он, по общему мнению, был превосходным, образованнейшим юристом, принадлежавшим однако, к той старой формации правоведов, для которых право было не живым делом, а своего рода акробатикой мысли.

Помнится, однажды на пасху его сыновья позволили себе пошутить: вместо шапочки, которую отец постоянно носил дома, прикрывая лысину, они нахлобучили ему на голову плетеное гнездо для пасхальных яиц, набитое зеленой древесной шерстью. Как сейчас вижу его фигуру; он стоит чуть смущенный, но не сердитый, держит в руке свою старую шапочку и смотрит на нее с удивлением, а другой рукой осторожно ощупывает плетенку на голове, недоумевая, каким образом у него вдруг оказались две шапочки и почему вторая такая странная на ощупь.

Так вот, герр Эльбе и был тем самым человеком, который очистил тарелку с чаевыми в квартире камергерихтсрата Зиделебена, — разумеется, не из низменной корысти, а по чистой рассеянности. Иного и не следовало ожидать: во всем, что касалось денег, он вел себя, как ребенок. Он не умел ни хранить их, ни тратить, он вообще не знал, что с ними делать. Всякий раз, когда герр Эльбе собирался ехать в судебную палату, жена оставляла ему мелочь на проезд в прихожей, на полочке под зеркалом. Он настолько привык к этому, что забирал деньги с полочки совершенно машинально.

Затем он шел к остановке трамвая номер 51. На пятьдесят первом маршруте его знали все кондукторы, относившиеся к нему с той снисходительной доброжелательностью, которую берлинец проявляет ко всякому, кого считает себе равным. Кондукторы брали у него деньги из кармана и совали туда билет. На углу Фоссштрассе они высаживали его, проверяя, не забыл ли он шляпу, зонтик, пенсне, портфель, а когда вагон трогался, они с отеческой тревогой провожали герра Эльбе взглядом, озабоченные тем, как бы он не принялся шалить, а чинно и благородно свернул бы на Фоссштрассе.


В тот злополучный вечер жена сунула ему в руку пять марок и тихонько велела положить их в тарелку для чаевых. Поскольку герр камергерихтсрат уже не раз отлично справлялся с подобным заданием, жена не стала наблюдать за ним, как то делали проницательные трамвайные кондукторы, а в ожидании, пока освободится зеркало, принялась с кем-то болтать.

Не пройдя и двух шагов, герр Эльбе очутился лицом к лицу с председателем палаты и выслушал строгое внушение по поводу какой-то папки с делом, которая несомненно находится у него и которую ему надлежит отыскать. Освободившись, герр Эльбе оказался в прихожей напротив тарелки, наполненной серебром. И пока его мысли витали вокруг пропавшего дела, которое он, как подсказывала память, читал, ему удалось то, что не удалось бы самому ловкому вору при столь многочисленных свидетелях: он опорожнил тарелку в свой карман быстро и бесшумно, как лунатик. Он действовал совершенно машинально, бессознательно, — эти деньги в прихожей смутно напомнили ему другие деньги в другой прихожей, которые следовало положить в карман. И он положил.

На следующий день после того динера камергерихтсрат Эльбе нерешительно сказал жене:

— Не понимаю, мои брюки почему-то такие тяжелые...

— Тяжелые? — спросила она. — С чего это они отяжелели? Что ты на сей раз туда засунул? Недавно у тебя в пальто оказалось пресс-папье!

— Пресс-папье?.. Нет, не оно, — сказал советник и сунул руку в карман. Он вытащил оттуда полную пригоршню монет. — Кажется, это деньги.

— Деньги? Откуда у тебя деньги? Может быть, у меня взял?

— Насколько мне известно, нет. То есть... если быть точным, не помню, чтобы я это сделал. Тем не менее я допускаю, что это возможно...

— Дай-ка посмотрю! — Она вывернула его карманы. — Здесь больше ста марок. Нет, это не мои деньги. Как они к тебе попали? Ну, вспомни, Франц, пожалуйста.

В смущении он потер двумя пальцами подбородок,

— Боюсь, что даже самая интенсивная работа моей мысли в этом направлении не даст никакого результата. Скорее наоборот: я, кажется, припоминаю, что в течение длительного периода времени не входил в соприкосновение с деньгами. — После некоторого размышления он добавил: — Если говорить точнее: исключая денег на проезд.

— На проезд куда?

— В суд.

— Туда всего-то надо двадцать пфеннигов, а тут больше сотни марок. Разница огромная.

— Согласен, дорогая, — сказал он озабоченно. — Ведь я сам заметил, что карманы стали намного тяжелее. Прежде, беря деньги на трамвай, я этого не наблюдал.

— Может, тебе в суде за что-нибудь заплатили? Ты не давал статью в «Юридический еженедельник»? На лестнице не встречался с почтальоном? Может, одолжил денег у кого-нибудь из сослуживцев?

Герр камергерихтсрат Эльбе полагал, что на все эти вопросы он может, с некоторыми оговорками, обусловленными его юридической совестью, дать отрицательный ответ.

— Что ж, тогда я тоже не понимаю, откуда эти деньги, — закончила допрос фрау Эльбе. — А пока я возьму их на хранение. Если они чужие, хозяин объявится.

Но поскольку фрау Эльбе мало общалась с женами других советников, то о происшествии у Зиделебенов она узнала лишь спустя неделю на очередном чаепитии. Ее бросало то в жар, то в холод, ибо с первых же слов ей стало ясно, кто виновник, и она мгновенно сообразила, что отсутствовавшая здесь, к счастью, фрау Зиделебен сможет причинить герру Эльбе серьезные неприятности, если узнает правду. Сначала фрау Эльбе решила не рассказывать об этом никому, даже собственному мужу, а деньги переслать фрау Зиделебен от вымышленного отправителя.

Однако вскоре она поняла, что так ничего не выйдет. Во-первых, это было противно ее чистосердечной натуре, во-вторых, только усилило бы пересуды во много крат. А если все-таки нападут на верный след, ее муж окажется в безнадежном положении.

Не зная, как поступить, фрау Эльбе обратилась к моей маме, которой симпатизировала за ее кроткий нрав, хотя жена «цивилиста» не принадлежала, собственно, к кругу жен «криминалистов». Но мама в столь важном вопросе не решилась что-либо отвечать или делать без совета нашего отца. Отец выслушал ее со всей серьезностью. Честь судейского сословия была для него кровным делом: без этой чести он не мыслил себе ни суда, ни жизни. Недопустимо, чтобы какая-то сплетня запятнала хотя бы краешек судейской мантии. Действовать в подобном случае по своему усмотрению он не счел себя вправе и потому связался с председателем уголовной палаты. По мнению того, следовало непременно выслушать председателя гражданской палаты, где служил герр Эльбе. Председатель гражданской палаты связался с герром Зиделебеном, и тот, придя в себя от изумления, воскликнул:

— Так вот где увязочка! До этого, конечно, никто бы не додумался! Я рад, что все выяснилось таким образом, правда, моя жена...

Он погрузился в раздумье. Присутствующие, и среди них советница Эльбе, доброжелательно созерцали его.

— В конце концов, я возместил пострадавшим убытки из моей личной кассы, правда, без полного на то согласия жены, — сказал он. — Они разлетелись на все четыре стороны, служанки устроились в других местах... пожалуй, лучше всего, если мы предадим это дело забвению. Коллега Эльбе весьма достойный человек...

— Вы полагаете...

— Если я вас правильно понял, коллега Зиделебен...

— Вы думаете, что и ваша супруга...

— Совершенно верно. Я думаю, что моей жене не надо знать о том, что дело распутано. Это могло бы... гм... омрачить добрые отношения между коллегами. К тому же она утверждает, что вынужденная смена прислуги обернулась невероятной удачей. Она откопала какие-то «жемчужины» из Восточной Пруссии...

Все улыбнулись, так как было известно, что зиделебеновские «жемчужины» сверкали только в первые дни, а потом быстро тускнели.

— Значит, все остается между нами...

— А коллега Эльбе?..

— Какой смысл говорить ему, — сказала фрау Эльбе. — Он только огорчится, а от огорчения недалеко и до нового конфуза.

Вот так получилось, что историю эту сохранили в тайне, насколько, конечно, могли хранить тайну ее многочисленные соучастники. Но двое определенно не знали о ней ничего: фрау камергерихтсрат Зиделебен и герр камергерихтсрат Эльбе.

И когда теперь Зиделебенша позволяла себе порой свысока обойтись с моей мамой, та с улыбкой думала про себя: «Если бы ты знала, что знаю я, ты бы так не говорила! Но ты ничего не знаешь, ни-че-го!»