"Волк среди волков" - читать интересную книгу автора (Фаллада Ханс)ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ РЕНТНАЯ МАРКА СОТВОРИЛА ЧУДОМы проделали долгий путь, часто приходилось нам останавливаться теперь поспешим! Когда мы тронулись в путь, было лето, с тех пор прошел почти год. Снова распустилась зелень, все в цвету, растут новые всходы, а в городе, в комнате фрау Туман, мадам Горшок, снова висят в удушливо знойном воздухе желто-серые гардины — мы не знаем этого, но предполагаем. В деревне и в городе — все по-прежнему. И все изменилось. Ничего особенного не произошло: явился человек — и положил конец бессмысленным, беспутным бумажкам с астрономическими цифрами. Сначала люди с изумлением смотрели на деньги, на них стояла единица, или двойка, или десятка. Если после цифры шли два нуля, это уже была крупная сумма. Нет, до чего смешно! Ведь все привыкли считать на миллиарды и биллионы! Появились в обращении и монеты. Настоящие монеты. Счет велся не только на марку, но и на пфенниги — до чего смешно! Некоторые, получив жалованье, строили башенки из новых денег, играли этими деньгами. Казалось, из дикой, развращенной эпохи они снова вернулись в страну своего детства, вернулись от сложного к простому, естественному, вещи только теперь обрели свое подлинное лицо. И, странно, от этих скромных цифр, от монет и мелких кредиток словно исходили какие-то чары. Люди опомнились — они начали считать, и вдруг оказалось, что счет сходится! Столько-то и столько-то я зарабатываю в неделю, столько-то и столько-то могу потратить, и, представьте, сходится! Люди целые годы считали — и не могли свести концы с концами! Они считали до беспамятства, в карманах умерших с голоду находили тысячи марок, последний нищий был миллионером. А теперь все очнулись. Очнулись от безумного, тяжкого, мучительного сна. Они стояли тихо, они озирались. Да, они могли тихо стоять, озираться, приходить в себя. Деньги от них не убегали, время не убегало, жизнь была жизнью. Испуганно смотрели они друг на друга, в близкие, о, в такие чужие лица. Ты ли это? — спрашивали они с сомнением. Я ли это? Как близко было это прошлое, и все же оно таяло… как туман, как бредовый сон, как дым… Они стряхивали с себя этот сон. Нет, не я это был, говорили они. С новым мужеством брались они за свою работу, снова имело смысл работать, жить… О, ведь все очень, очень изменилось! Человек выходит из дверей университета, он пересекает двор, он идет по Унтер-ден-Линден. Улица Унтер-ден-Линден лежит в ярком блеске солнца. Человек мигает от света и, колеблясь, смотрит на автобус. Автобус быстро доставил бы студента домой, к жене и ребенку. Но он решает иначе. Он встряхивает портфель, который держит за ручку. Спокойно, пружинящим шагом идет он вниз по улице — к Бранденбургским воротам, к Тиргартену. Всю свою жизнь он был горожанином. Затем короткое время жил в деревне. Теперь он снова человек города. Но от короткого пребывания в деревне у него осталась потребность в спокойных, просторных, одиноких дорогах. Они напоминают ему о том времени, когда он носился по полям, проверяя работников. Теперь он на таких дорогах проверяет свои мысли, свою работу, свои отношения с окружающим миром. У него вдумчивое приветливое лицо. Он идет прямо и спокойно. Но глаза остались яркими, в них свет. Они еще очень молоды… В плохие времена ему казалось пределом мечтаний открыть антикварный магазин или торговлю картинами. Но, обсуждая эти планы с матерью, он сказал: — Если бы можно было, мама, я бы предпочел стать врачом. Психиатром. Врачевать душу. Одно время я хотел стать офицером, а затем похоже было, что я не стану ничем, игроком, пресыщенным, пустым фатом. Потом много радости дало мне сельское хозяйство, но кем бы я хотел быть, так это врачом. — Ах, Вольфи, — с испугом сказала мать. — Как раз самый долгий срок учения! — Да, конечно, — улыбнулся он. — Когда мой сын пойдет в школу, я все еще буду учиться. Немало пройдет времени, пока его отец станет чем-то и начнет зарабатывать деньги. Но, мама, я всегда любил иметь дело с людьми, я всегда задумывался над тем, что творится в их душе, почему они делают то-то и то-то. Я был бы счастлив, если бы мог помочь им… Он уставился в одну точку. — Ах, Вольфи! — воскликнула мать. — Ты снова вспомнил Нейлоэ. — А почему бы и нет? — улыбнулся он. — Думаешь, мне от этого больно? Я был слишком юн! Чтобы действительно уметь помочь людям, надо много знать, много испытать и нельзя быть мягким. Я был слишком мягок! — Они поступили с тобой позорно! — Она несколько раз ударила костяшками пальцев о стол: там-та-та, там-та-та, та-та-там! — Они поступали как умели. Бесстыдные — бесстыдно, а хорошие — хорошо. Мягкие же — слишком мягко. Итак, мама, я не настаиваю. Но если ты хочешь и можешь… — Хочешь и можешь, — рассердилась она, — ты осел, Вольфи, и до конца жизни останешься ослом! Когда ты вправе что-нибудь потребовать, ты скромничаешь, а что тебе вовсе не пристало, за это ты держишься зубами. Я убеждена, что, если тебе с твоих пациентов будет причитаться пятьдесят марок, ты после долгих размышлений покончишь дело на пяти. — Для счетных операций теперь есть Петра! — весело крикнул Вольфганг. Насчитался я в свое время достаточно. — Ах, Петра, — рассердилась старушка. — Она еще больший осел, чем ты. Ведь она делает все, что ты хочешь. Фрау Пагель-старшая всегда порицала молодую девушку Петру Ледиг. И продолжала порицать, когда та стала называться фрау Пагель-младшая. Она находила, что Ледиг — очень подходящая, точно специально для нее скроенная фамилия. Она заявляла, возводя свой проступок в добродетель, что женщина, которая позволяет свекрови давать себе затрещины, не станет давать затрещины мужу. И все-таки фрау Пагель-старшая ежедневно посещала дом молодой женщины по будням. По воскресеньям в этом не было надобности, по воскресеньям молодые люди приходили обедать к ней. У нее была отвратительно бесцеремонная манера вести себя за столом: прямая, как палка, неподвижная, сидела она в венце своих белых волос и барабанила пальцами по столу, следя за каждым движением Петры блестящими черными глазами: всякую другую молодую женщину это свело бы с ума. — Я бы не позволила ей! — с возмущением говорила старая кухарка Минна. — А ведь я кухарка, ты же — невестка. "Хорошая сегодня погода, — это все, до чего в лучшем случае снисходила в разговоре с невесткой старая дама. — На рынке есть свежая камбала. Вы знаете, что это такое: камбала? Надо сдирать с нее кожу. Вот оно что!" И она энергично потирала пальцем нос. Она приводила в отчаяние Минну и Вольфганга. Петра только улыбалась. — Таких ребят двенадцать на дюжину, — говорила свекровь, глядя на младенца. — Ничего пагелевского. Рыночный товар! Бедняга Петра! Ведь Вольфганг большею частью бывал в университете, когда приходила фрау Пагель, а Минну старуха умела спровадить! И Петра должна была выносить все одна. Если она давала ребенку грудь, старуха сидела, уставившись на мать и дитя, и самым бесстыдным тоном спрашивала: — Ну, фройляйн, хорошо он прибавляет? У всякой другой женщины молоко свернулось бы от таких разговоров. — Благодарю, неплохо, — только улыбалась Петра. — Он убавил в весе, — утверждала старуха, барабаня по столу. — Да что вы, он прибавил тридцать грамм, весы… — Я не верю весам, весы всегда врут. Я верю собственным глазам, они-то уж не обманут. Он убавил в весе, фройляйн! — Да, убавил, — соглашалась Петра. Фрау Пагель-старшая упорно стояла на том, что Петра — незамужняя, бюро регистрации браков не могло убедить ее в противном. — Вы ж еще полгода назад там висели, и ничего из этого не вышло. — Но я, право, желал бы, мама… — Пожелай себе чего-нибудь к рождеству, мой мальчик! — Да ведь она всех вас за нос водит, — смеялась Петра. — Ей это доставляет большое удовольствие. Иногда, когда мать думает, что я не вижу, она трясется от смеха! — Да, она смеется над тобой, потому что ты все ей спускаешь! возмущалась Минна. — Вот именно такой овечки ей не хватало, чтобы покуражиться над ней! — В самом деле, Петра, — просил Вольфганг. — Нельзя все спускать маме! Она же удержу не знает! — О Вольфи! — весело смеялась Петра. — Разве я и тебе не все спускала, а вот прибрала же к рукам! Озадаченный Вольфганг Пагель молчал. Если вспомнить, что фрау Пагель-старшая жила в Старом Вестене, на Танненштрассе, возле Ноллендорфплац, а молодые люди снимали квартиру на окраине города на Крейцнахерштрассе, возле Брейтенбахплац, то надо было поражаться стойкости, с какой старуха изо дня в день проделывала далекое путешествие к столь неприятной ей молодой особе. Дом был новый, даже новехонький, но он уже разваливался, казалось, он вот-вот рассыплется при всей своей новизне. — Нате-смотрите, — гневно выговаривала старуха Петре, — что я вогнала себе в вашем отвратительном курятнике! И она показала Петре руку. Через всю ладонь проходила большая заноза. — Это ваши перила, — не унималась старуха. — В таких сараях порядочные люди не живут! Ведь это опасно для жизни! Можно получить заражение крови! — Погодите, я вытащу вам занозу! — с готовностью вызвалась Петра. — Я это очень хорошо умею. — Но если вы причините мне боль! Этого я не потерплю! — с угрозой заявила старуха. Мрачно смотрела она, как Петра достает иголку и пинцет. Как многие люди, героически, без жалобы выносящие большую боль, старая фрау Пагель робела и трусила перед маленькими невзгодами жизни. — Я не позволю мучить себя! — крикнула она. — Держите руку спокойно, и почти ни капельки не будет больно, — сказала Петра, приступая к операции. — Не хочу, чтобы даже капельку болело! — заявила фрау Пагель. — Хватит мучений с этой противной занозой, а тут еще какой хирург сыскался! неподвижными глазами, зрачки которых сузились от страха, смотрела она на руку. — Только не двигать рукой! — еще раз потребовала Петра. — Смотрите лучше в сторону! — Я… — сказала фрау Пагель слабее и снова вздрогнула. — Я не хочу… Не смейте… Может быть, она сама выйдет. Она старалась вырвать руку. — Да перестанешь ты рукой дергать?! — с досадой вскрикнула Петра. — Вот еще нежности! Надо же быть такой бестолковой! — Петра! — ахнула окаменевшая старуха. — Петра! Что с тобой! Ведь ты сказала мне «ты»! — Вот она! — весело крикнула Петра и с торжеством подняла занозу. Видишь, как это просто, если не дергать рукой? — Она говорит мне «ты», — прошептала старуха и села. — Она говорит, что я бестолковая! Разве ты не боишься меня, Петра? — Нисколечко! — рассмеялась Петра. — Можешь называть меня фройляйн и говорить, что малыш не прибавляет в весе — я знаю, у тебя на душе другое. — Дуреха! — с досадой сказала свекровь. — Не воображай только, что я с тобой согласна! — Нет, нет! — Слушай, Петра! — Да? — Если Вольф заметит, что мы на «ты», не говори ему, как это произошло. Скажи, что я предложила тебе перейти на «ты». Хорошо? — Нет, — улыбнулась Петра. — И ты расскажешь ему все как было? — Да, — ответила Петра. — Ну, не говорила я, что ты дуреха! — сердито воскликнула фрау Пагель. — Ты, верно, решила говорить ему все на свете, да? — Конечно. — Далеко ты уедешь с такими правилами. Ты его избалуешь. Мужчин нельзя баловать. — А ты? — спросила Петра. — Ты его разве не баловала? Да еще как! — Я? Никогда! Клянусь тебе, никогда! Что ты смеешься? Не смей! Не позволю я смеяться над собой! Да перестань же! Сейчас же перестань! Смотри, Петра, будешь бита! Петра… ах, Петра, ну что ты расплясалась, где же мне, старухе, за тобой угнаться. Разве так поступают? Когда-то невестки бросались на колени и спрашивали у мамочки благословения — по крайней мере я читала такую чепуху, — а ты еще надо мной издеваешься. Петра! Ах ты, сирена несчастная! Ты, значит, и меня прибрала к рукам? Бедный Вольфганг! Мы проделали долгий путь, пора идти дальше, мы спешим. Если идти по Курфюрстендамму от Гедехтнискирхе по направлению к Галензее, то по левую руку в сторону отходит переулок, Мейнекештрассе туда мы и свернем, тут мы найдем знакомых. Почти на самом углу Курфюрстендамма, через два-три дома мы набредем на маленький магазин. На вывеске написано "Эва фон Праквиц". Это небольшой салон мод. Дамы могут купить себе здесь венское вязаное платье или заказать шелковую блузку, а для мужчин есть изумительные перчатки, или пара изысканных запонок, или верхняя сорочка из чистого шелка на заказ, в сорок — пятьдесят марок. За дешевизной здесь не гонятся. Не рассчитывайте достать в этом магазине что-нибудь определенное, не вздумайте прийти сюда и потребовать воротнички номер 40. Продавщицы, молодые дамы с красивыми наманикюренными ногтями, состроят насмешливую мину, услышав такое требование. Здесь есть только вещи и вещички, которые дразнят воображение, будят внезапный каприз — только что дама не знала, что ей нужен вот этот шерстяной джемпер, но сейчас она уверена, что жизнь без него покажется ей пустой и печальной. В этом магазине царит фрау фон Праквиц. Над дверью написана фамилия Праквиц, но правильнее было бы написать Тешов, ибо здесь правит достойная дочь старого Тешова. Ласковые улыбки она приберегает для клиентов. Служащие трепещут перед ней, она говорит с ними холодным, резким тоном. Она скаредна, она выжимает из девушек долгие часы сверхурочной работы, у нее всевидящие глаза. Да, она рассорилась с отцом. Договорились, что она получит только ту часть, какая полагается ей по закону — но это настоящая Тешов. Она скупа, так как у нее есть цель. У нее есть цель, ей надо добывать деньги, много денег. На ней лежит забота о двух несовершеннолетних. Надо полностью их обеспечить на случай, если она умрет. Как она ненавидит теперь молодость, беззаботность, здоровье; стоит молодой продавщице переглянуться с мужчиной, и фрау Эва вся вскипает. Она думает только о муже и дочери, о том, что эти двое, что они все трое обмануты жизнью. Поэтому она не допускает, чтобы другие были счастливы. Осталось только копить, и она копит. Иногда в вечерние часы в магазине можно застать худощавого седоволосого господина — у него темные глаза, он превосходно держится! И молчалив. На его лице вежливая, приветливая, несколько безжизненная улыбка — дамам из Нового Вестена он очень нравится. Кавалер старой школы, большой барин, сразу видна голубая кровь! Старик улыбается, он провожает даму почти до дверей магазина, он подтверждает, что погода очень, очень хорошая. Затем отвешивает легкий поклон, провожает взглядом даму, скрывающуюся за дверью, поворачивается и снова подходит к жене. Его мозг спит, все запорошило снегом; некогда это был ротмистр и арендатор имения Иоахим фон Праквиц — теперь это всего лишь дряхлый, дряхлый старик. Он уже не шагает ни в одиночку, ни в строю. Он дремлет. И все же от прошлого кое-что еще осталось — Иоахим фон Праквиц не открывает дамам дверь магазина, не закрывает ее за ними. Будь это в его квартире, на Блейбтрейштрассе, он помог бы даме, был бы гостеприимным хозяином, кавалером. Но никогда он не будет дельцом, «обслуживающим» клиентов. Этого он не хочет. Этот крошечный остаток своеволия он сохранил. Немного, но все же кое-что! У дочери даже этого не осталось. Долго, неделями и месяцами привыкала она снова к людям. Теперь она может выносить без слез, если кто-нибудь дружески заговаривает с ней. Весь долгий день сидит она в задней комнате магазина, где помещаются мастерицы, белошвейки, закройщица. Жужжат машины, девушки тихо болтают друг с другом, «сама» — в магазине. Виолета фон Праквиц тихо сидит в мастерской. Она следит взглядом за работой девушек, она смотрит в окно или на цветы, стоящие перед ней в вазочке. Она улыбается, иногда немного поплачет, но не говорит ни слова. Однажды над ней прозвучало проклятие: да пронесет она через всю свою жизнь один и тот же образ; она видела мертвеца, а затем наступило время, о котором никто ничего не знает. Помнит ли она это время? Помнит ли мертвеца, его проклятие? Врачи говорят «нет», но почему же она порою плачет? Она плачет беззвучно, так что девушки вокруг нее сначала ничего не замечают, но затем кто-нибудь, взглянув на нее, говорит: "Наша фройляйн плачет!" И все замолкают и смотрят на плачущую. Прежде они в таких случаях пробовали утешить ее, давали ей цветы и конфеты, шутили, одна кудахтала как курица, другая танцевала с манекеном — ничто не помогало. Но вот входит фрау фон Праквиц. Ее позвали, она бросила в магазине свою лучшую клиентку. Она спешит… Куда девалась ее суровость, у нее находится время, она обнимает свое большое дитя, она кладет руку на глаза дочери: "Не надо плакать, Виолета, гляди веселее!" Постепенно больная стихает, согревается материнским теплом, улыбается, снова поглядывает на девушек. Фрау фон Праквиц возвращается в магазин. Девушки, которые работают в мастерской и в магазине — жительницы Берлина. Они бойки на язык, они порой резко отзываются о резкой женщине, донимающей их строгостью. И все же всегда найдется одна, которая скажет: — Но, бог ты мой, сколько же выстрадала фрау фон Праквиц! И муж и дочь! Мы были бы не лучше на ее месте… — Нет, не лучше. Виолете пошел семнадцатый год. Ей еще жить и жить… — Да, — говорят врачи, — нельзя знать. Ждите и надейтесь — ничего невозможного нет, фрау фон Праквиц! Она надеется и ждет. Припасает, копит. Все, что осталось в ней нежного, доброго, она изливает только на дочь. Мужа она вряд ли видит, он и здесь, и в то же время не здесь. Вспоминает ли она когда-нибудь о некоем господине фон Штудмане? Как далеко — как глупо! Однажды случилось, что фрау Эва встретилась на улице с некиим господином Пагелем. Она холодно поглядела ему в глаза, не поклонилась, она смотрела сквозь него. Настолько-то она была дочерью своего отца, чтобы, наконец, раскусить этого субъекта. Он выманил у нее доверенность, он злоупотребил этой доверенностью, крупные суммы потекли в его собственный карман. Отец рассчитал ей черным по белому, сколько стоили вещи, проданные этим молодым человеком, он подытожил суммы, которые были переведены ей громадная разница! И эта разница вычтена из ее наследства! Да, она помнит еще кое-что, она хорошо помнит: у этого Пагеля есть расписка от нее на две тысячи марок. Пусть себе хранит ее, она никогда не погасит этого долга — пусть эта записка напоминает ему все то плохое, что он ей причинил! Он казался таким юным, таким преданным, таким порядочным. Нельзя верить юности, преданности, порядочности. Все друг друга надувают, она сегодня вечером еще раз проверит кассу. Фройляйн Дегелов щеголяет в новых шелковых чулках. Возможно, у нее есть друг, а возможно, она запускает руку в кассу. Будь настороже! — Заходите, молодой человек, заходите на чистую половину. Конечно, Аманда там! А где же ей быть? — громко и весело восклицала фрау Крупас. И украдкой шепнула: — Будьте сегодня поласковей с ней, она получила извещение о смерти своего бывшего дружка. — Умер наконец? — обрадовался молодой человек. — Ну, слава тебе господи! — Да побойтесь вы бога! Нельзя же быть таким бессердечным, господин Шульце! Хоть это и был сущий пес, она все же горюет. — Здорово, Аманда! — сказал молодой человек, господин Шульце, шофер бумажной фабрики Корте и Кертиг. Но он не зашел на чистую половину. Он зашел в кухню, где Аманда Бакс еще убирала посуду. — Что это у вас было на завтрак? Копченая селедка? Кто же в такую жару ест рыбу — она быстро портится. — Вот еще глупости! Она же копченая, — возразила Крупас. — Не прикидывайся, Шульце, — сказала Аманда, — будто ничего не знаешь. Слышала я, как она шушукалась с тобой у дверей. Да, умер мой Гензекен — и хотя он и был негодяй, а по-своему любил меня такой, какой я тогда была: нищей, без роду, без племени, а не правой рукой тетушки Крупас. — Если ты думаешь, Аманда, что я тебя из-за того… — Ну, кто это говорит? О тебе разве речь? — рассердилась Аманда и так порывисто бросила в лохань медную губку, что она зазвенела. — Вам, мужчинам, всегда кажется, что только про вас и говорят. Нет, я говорила о моем Мейере, сердце у меня болит, не могу я забыть, что он и умер как негодяй. Его убили в Пирмазенсе, в окружном управлении, — он был сепаратист — всегда с французами и против немцев, совсем так, как в Нейлоэ, где я ему за это влепила пощечину. — В Пирмазенсе, — смущенно сказал господин Шульце. — Так ведь это тоже не вчера было… — Двенадцатого февраля это было, добрых четыре месяца прошло. Но он ведь попросту был Мейер и ничего больше, да и меня не сразу разыскали, вот оно и затянулось, пока меня известили. У него в бумажнике нашли записку, где было сказано, что я его невеста… Аманда Бакс — те аристократические времена, когда она была компаньонкой Вольфганга Пагеля, давно миновали, и она вернулась в старый, знакомый Берлин на склад тетушки Крупас — Аманда Бакс сделала презрительную гримасу и добавила: — А ведь я вовсе не была его невестой, я просто с ним жила. Наступила удручающая тишина. Молодой человек ерзал на своей табуретке, наконец вмешалась фрау Крупас: — Очень хорошо, Мандекен, что ты такой откровенный человек. Но что слишком, то слишком, и зря ты наступаешь на мозоль господину Шульце, ведь он к тебе всей душой. — Да бросьте, Крупас, бросьте! — сказал шофер. — Я Аманду знаю, она не хотела меня обидеть, она совсем не то думала. — Не то думала? — вскинулась Аманда. Щеки ее запылали еще сильнее обычного. — Именно то думала, именно то, что сказала! При чем тут "знаю Аманду"! — Ну ладно, ладно, — сказал молодой человек. — Ну, ты так и думала. Стоит ли из-за этого спорить! — Послушайте-ка, что он говорит, Крупас! И вот этакий хочет быть мужем! Нет, милый Шульце! — уже в полном отчаянии воскликнула Аманда. — Ты добрый парень, но рохля. Я знаю, ты человек солидный, бережливый, не пьешь, ты при первой же возможности купишь себе грузовичок, и я могла бы сделаться женой экспедитора, как ты мне говорил… Но, милый Шульце, я сегодня весь день раскидываю умом и так и этак, нет, ничего путного из этого не выйдет. Хорошо быть обеспеченной, но быть только обеспеченной тоже не годится. Ведь мне всего двадцать три года и торопиться мне некуда. Может быть, и явится еще другой, у которого сердце бьется горячей. У тебя оно совсем не бьется, Шульце. — Ах, Аманда, ты это потому говоришь, что получила сегодня письмо. Не отказывай мне. Знаю, я не слишком прыток, бойкости во мне нет, но в нашем деле это и хорошо. Ездить быстро каждый сумеет, но ездить осторожно и развернуться вместе с прицепом на дворе, который не больше вашей кухни, да чтобы ни единой царапины, это умею только я. — Ну, опять понес про свою дурацкую машину! Вот и женись на своем «даймлере»! — Ну да, я говорю о машине, но дай же мне досказать, Аманда! Пускай я не больно прыток, говорю я. Но ведь с машиной я потому и справляюсь. Ну, и на женатом положении не оплошаю. Поверь мне, Аманда, фасонить, показывать свою лихость все умеют, но погляди-ка на такого удальца через полгода. Все разбито вдребезги. Со мной ты останешься цела, Аманда. Выходи за меня, и ничего с тобой не случится — это так же верно, как то, что я шофер. — Хороший ты парень, Шульце, — сказала Аманда. — Но, поверь, ничего у нас не выйдет. Огонь и вода друг с другом не уживутся. Со мной, говоришь, ничего не случится — да ведь, Шульце, что уж тут хорошего, если ничего не случится. Слишком тихо — этак тоже соскучишься. — Ну что ж, — сказал молодой Шульце и встал, — не буду тебя уговаривать. На нет и суда нет. Со мной, значит, скучно. Ну, я на тебя не обижаюсь, Аманда, чего там! Пекари и то не каждый день пекут одинаковый хлеб. Ты, значит, огонь, а я вода. Тут уж ничего не поделаешь. Спокойной ночи, фрау Крупас. Спасибо вам, что разрешали мне заходить к вам вечерком, спасибо за угощение… — Ну вот еще, об угощении заговорил! — А почему бы мне не говорить об угощении! За все, что тебе подарено в жизни, надо благодарить. Спокойной ночи, Аманда, желаю тебе всего хорошего… — Большое спасибо, Шульце. Я тебе тоже — и прежде всего хорошей жены! — Ну, что же, может, и найду… Но как бы я был рад, Аманда!.. Спокойной ночи. Обе женщины молча ждали, пока не хлопнула дверь, пока не раздались его шаги во дворе. И лишь услышав, как он сказал сторожу Рандольфу "Спокойной ночи", фрау Крупас спросила: — Хорошо ли ты сделала, Аманда? Ведь это очень надежный человек. Аманда Бакс молчала. Крупас начала снова: — Я-то ничуть не жалею, мне это на руку, хоть бы ты еще десять лет здесь прожила. Петру я очень любила, но разве с ней поговоришь, как с тобой. Да и в деле ты лучше — только вот насчет писанины, тут уж она покрепче. — Не сравнивай меня с фрау Пагель, тетушка Крупас, — сказала Аманда. Куда уж мне! — Разве я что плохого о Петре сказала? Ты сама не знаешь что говоришь! Я сказала, что ты мне больше подходишь. И это правда. — Ну да, — сказала Аманда. — Ты хочешь сказать: корове не место на балу. — Ты меня хорошо понимаешь, Мандекен, — сказала Крупас и встала, зевая. — Просто не хочешь меня понять. Злишься на всех, оттого что твой-то, покойный, не был порядочным человеком. Ну, а теперь на боковую. Завтра к нам придет вагон бутылок, значит надо выехать в пять — ты спать не собираешься? — Посижу еще, погляжу в окно. И вовсе я не злюсь, знаю, что сама кругом виновата. — Ну, ладно, только не кисни. Вспомни о Петре — та ведь в каком была переплете, похуже тебя. А теперь? Настоящая дама! — Дама! — презрительно сказала Аманда. — На дам я плюю. Но он ее любит, вот что. А кисляй Шульце больше думал о твоем складе и о том, что ты обещала меня обеспечить, чем о любви… — Боже мой, Мандекен, любовь, не вздумай только рассуждать о любви! Глядеть вечером на небо да еще говорить про любовь — это вредно, этак и насморк недолго схватить. Иди-ка лучше спать. Хорошенько выспаться полезнее, чем думать о любви. От любви только дуреешь. — Покойной ночи, тетушка Крупас. Хотела бы я знать, что бы ты запела, если бы кто-нибудь сказал тебе это лет сорок назад! — Ах, детка, так ведь то совсем другое! Любовь сорок лет назад! Другое было время! А нынче — нынче и любовь уж не та! — Как же! — сказала Аманда, придвинула табуретку к окну и стала глядеть в берлинское небо. Мимо, мимо, нам некогда! Не съездить ли нам в Нейлоэ? — Алло, алло! Берегись! Дорогу! Идет воз, тяжело нагруженный мешками. Лошадей нет, все лошади в поле, на работе, каждый на счету, — и вот люди толкают телегу, перевозят на себе пятьдесят центнеров по ухабистому двору. Они хватаются за спицы, наваливаются плечом на стойки. Медленно катит телега к амбару. Кто идет по двору? Кто кричит: "Пошевеливайтесь!" Это тайный советник, старик фон Тешов. Он стал своим собственным управляющим, лесничим, писцом, теперь он еще становится собственной ломовой лошадью, он впрягается в дышло. — Живей, люди! Мне стукнуло семьдесят, а вы — вы не можете справиться с двумя-тремя центнерами? Сморчки несчастные! Едва только остановилась телега, как он уже спешит в другое место. Ах, у него хлопот полон рот, надо подгонять, проверять, считать, с самого утра он валится с ног — и совершенно счастлив! У него есть задача, вернее, две задачи: ему нужно возродить Нейлоэ, его зять и собственная дочь, сговорившись с бандой воров и преступников, разорили имение. И кроме того, нужно вернуть деньги, которые украли у него красные. Он трудится неустанно, он скуп, он скареден. У собственной жены тащит яйца из кладовой, чтобы продать их. Находит все новые способы экономить. Когда люди вздыхают: "Пожалейте нас, господин тайный советник", — он кричит: — А меня кто пожалеет? У меня ничего нет, я бедняк, одни долги, вот как меня обворовали! — Да уж будет вам, господин тайный советник, у вас есть лес! — Лес? Лес! Десятка полтора тощих сосен — а мало, по-вашему, дерет с меня казна? До войны я платил восемнадцать марок подоходного налога в год — а теперь? Тысячи требуют с меня эти молодчики! Только ни шиша не получат! Нет уж, пусть каждый устраивается как знает. И он бежит дальше. Голова его полна все новых затей. Если утром звонок зазвонит на пять минут раньше, он выколотит из шестидесяти рабочих на пять часов больше неоплаченного труда. Он обирает их при выплате недельного жалованья; если каждого надуть только на один пфенниг, то за год можно сберечь тридцать марок! Надо торопиться, он просчитался, бумаги, которые он покупал во время инфляции, уже ничего не стоят. Они «девальвированы», так выражаются эти разбойники, за тысячу марок дают пятьдесят пфеннигов! — Ну что ж, старина Элиас, а все же я получу больше, чем ты за свои тысячемарковые билеты. — Подождем, господин тайный советник, подождем, увидим! Время покажет. Нет, старый тайный советник не может ждать, он должен торопиться. Его капитал в бумагах, в наличных деньгах улетучился. Когда он умрет, должен же он иметь по крайней мере столько, сколько унаследовал от отца! Зачем? Для кого? Дочери выделена та часть, какая полагается ей по закону, и из этой части будут вычтены суммы, полученные ею авансом. С сыном он тоже рассорился. Для чего же? Он не знает и не думает об этом, он суетится, высчитывает каждый грош, а кроме того, он ведь доживет до глубокой старости. Ему и в голову не приходит, что в ближайшие двадцать лет он переселится в лучший мир. Старик еще надеется пережить иных юношей. Наверху в замке, у окошка, сидит его старая жена. Но подруга ее, Ютта фон Кукгоф, уже не с ней. Ютта впала в немилость. Ютта изгнана. Пусть живет как может — она пренебрегла небесным блаженством, она вздумала перечить господину Герцшлюсселю. Господина Герцшлюсселя фрау Белинда вывезла из Дрездена. Этот бородач, облаченный в черный сюртук, возглавляет строгую секту, которая уже здесь, на земле, посвятила себя покаянию и очищению от грехов; он — глава, и он же, по-видимому, и вся секта! Господин Герцшлюссель освободил фрау Белинду от оков «закосневшей» церкви, он доказал, что истинное спасение только в Иисусе. Теперь фрау Белинда может устраивать молитвенные собрания сколько душе угодно, ей не приходится опасаться какого-нибудь пастора или суперинтенданта. Ютта же восстала на господина Герцшлюсселя. Она твердила, что он ворует, пьет, путается с женщинами. Но Ютта просто старая дева с плохим характером, а у господина Герцшлюсселя — красивая холеная борода, вкрадчивый голос. Когда он переносит фрау Белинду в шезлонг на своих сильных руках, она так счастлива, как только может быть счастлива грешная плоть на этой земле! Пытаясь дать последний бой, Ютта фон Кукгоф хотела восстановить тайного советника против господина Герцшлюсселя. Но тайный советник только рассмеялся. — Герцшлюссель? — сказал он. — Да что вы, Ютта, это же милейший человек! Благодаря ему мы не только сэкономим на горничной, мы наконец-то вышли из церкви и не платим церковных податей. Белинда всегда в хорошем настроении — и все это за тарелку супа! Нет, Ютта, пусть остается! — Не всегда он будет довольствоваться тарелкой супа — теленок быстро становится быком! — Деньги? Но ведь у меня нет денег, Ютта! А уж я присмотрю, чтобы она не выдавала ему никаких письменных документов. Этот Герцшлюссель — мастер подбирать ключи к дамским сердцам, но ключей от кассы он не получит. Таким образом, оба старика позаботились о том, чтобы найти себе занятие по сердцу — о детях им больше думать не надо. В свободные дни, отправляясь на прогулку, господин фон Штудман любит забрести на кладбище соседней деревни. Он садится на скамью, прямо перед ним старая могила. Когда он нашел ее, она вся заросла плющом, господин фон Штудман очистил от него надгробный камень. На камне можно прочесть, что Елена Зибенрот, шестнадцати лет от роду, утонула, спасая тонущего ребенка. В заключение стояли простые слова: она не умела плавать. Господин фон Штудман любит посидеть над этой могилой. Тихо; в летнее время людям некогда заглядывать на кладбище, никто не тревожит его. Птицы щебечут; по ту сторону каменной стены, по проселочной дороге, скрипят телеги. Штудман смотрит на камень, он думает о молодой девушке. Елена Зибенрот звали ее, было ей шестнадцать лет — она не умела плавать. Была готова помочь, но сама нуждалась в помощи. Штудман тоже был готов помочь но и он не умел плавать. Тайный советник Шрек очень доволен им, больные его любят, служащие на него не жалуются, господин фон Штудман может долго оставаться в этом санатории, он может состариться, может здесь умереть. В этой мысли для него нет ничего устрашающего. Ему нравится такой образ жизни, у него нет охоты вернуться в мир здоровых — он не умеет плавать. Он открыл, что ему не хватает чего-то, чего-то такого, что есть у других: он не может приспособиться к жизни. У него есть готовая мерка, и он хотел бы, чтобы жизнь уложилась в эту мерку. Жизнь не уложилась, господин фон Штудман потерпел крушение. В большом и малом. Он не способен идти на уступки. Да что там! Не раз говорил ему старик доктор, тайный советник Шрек: — Вы просто старая дева в штанах! Господин фон Штудман только улыбался. Он ничего не отвечал. Это-то он, наконец, понял — что не надо учить того, кого ничему не научишь. Он не умеет плавать — вот в чем суть. Впрочем, господин фон Штудман будет отличным, непревзойденным дядюшкой для детей Пагеля. Он намерен провести свой отпуск с Пагелями. Стесняет его только мысль о молодой, еще незнакомой ему женщине. Женщину так трудно понять. Нет, сам он нисколько не похож на женщину, не похож на старую деву. То, что сказал тайный советник, вздор. Женщины, замужние и одинокие, глубоко ему чужды. Но в конце концов дядей можно стать и без тягостного общения с женщинами. Возможно, что он поедет путешествовать с Пагелями. Не умеет плавать!.. Ночью в городе стало немного прохладней, свежий ветер колышет белые занавески. Женщина проснулась, зажгла лампу на ночном столике, и первый взгляд, как всегда, бросает на другую постель. Муж спит. Он лежит на боку, подогнув ноги, лицо — мирное, тихое. Чуть-чуть вьющиеся золотистые волосы придают ему ребяческий, мальчишеский вид, нижняя губа выдвинута вперед. Женщина жадно всматривается в эти знакомые черты, нет, они не искажены тревогой, не истомлены заботой. В иные ночи он говорит со сна, он пугается чего-то, зовет; тогда она будит его, она говорит: "Опять ты об этом вспомнил". С минуту они разговаривают, а затем снова засыпают. Было время, когда на него навьючили тяжелую ношу, но он справился. Только справился? Нет, он окреп, он открыл в себе нечто, давшее ему опору, нечто незыблемое — волю. Когда-то он был ей по-милу хорош — а нынче по-хорошу мил. Молодая женщина улыбается — она улыбается жизни, мужу, счастью… Это не то счастье, что зависит от внешних обстоятельств, оно покоится в ней, как ядро в орехе. Женщина, которая любит и чувствует, что любима, знает счастье, и оно всегда с ней, точно счастливый шепот на ухо, заглушающий дневные звуки. Любящая возлюбленная — это счастье и покой, когда желать уже больше нечего. Она еще раз окидывает взглядом комнату, не конуру, а комнату. Она слышит дыхание мужа и более легкое и быстрое — ребенка. Тихо колеблются белые занавески. Все изменилось. Она гасит свет. Доброй ночи. Доброй, доброй ночи! |
||
|