"Чозения" - читать интересную книгу автора (Короткевич Владимир Семенович)

II. ПЕСНЯ О МОРСКИХ ЗВЕЗДАХ, ЖЕНЩИНЕ И РАКЕТАХ

Он стоял на обрыве над морем и, облокотившись на балюстраду, украшенную барельефами дельфинов, смотрел вдаль. Дожди прекратились, и снова пришла на эту землю, на сопки, на лохматые спины островов, на море золотая и теплая приморская осень.

Под ним было метров пятьдесят базальтовой кручи, местами заросшей травами и деревцами, затем узкая лента пляжа, а дальше — синий широкий залив. Обычно скрытые пеленой туманов, дождей, измороси сопки на том берегу залива были видны сегодня чуть ли не каждым своим деревцем. Чистота залитого солнцем воздуха была необыкновенной. В тот день праздновали годовщину победы над Японией. В заливе готовились к морскому салюту, и часть флота вышла на рейд.

Будрис стоял здесь уже час и намеревался ждать и дальше на этом самом месте не потому, что не хотел потерять его — такое удобное для наблюдения, — а просто ему было приятно стоять здесь, смотреть на корабли, море, сопки. Смотреть, и думать, и чувствовать всем своим существом солнце и едва уловимую ласку соленого ветерка. Это был необычайный ветерок. Легкий запах гнили улетучился имеете с дождями, витали в воздухе теплота, сухость, кедровый аромат из лесов на той стороне (далеких-дялеких!). И соль. Оближешь губы — солоноватый привкус. Чуть ли не самое соленое море Земли лежало перед ним. Тридцать четыре промилле, тридцать четыре грамма солей на литр воды. И даже здесь, в заливе, только на два промилле меньше. В пять раз соленее Балтики и Каспия, в два — Черного. Вот какое было это море!

Справа он видел бывший Симеоновский Ковш, где Павлову когда-то повезло с бабкой. Прямо под ним лежал огороженный флотский пляж. В тот день после обеда Василь сказал ему прийти сюда и с час подождать его: ему еще надо было уладить одно дело.

— А почему не на общий пляж?

— Народу… — сморщился Павлов, — муть взобьют. Вышек нет. Да и камни острющие… Это тебе не на Черном.

— А на флотском?

— А там мостки. Хочешь — ныряй прямо с них.

— Да не пустят.

— Что? Десять копеек дай — и ходу. И правда, там было лучше, чем на общем. И главное, было безлюдно. Иногда появлялись несколько десятков матросов под командой старшины, тренировались минут двадцать — и снова никого. Хорошо было прыгать с вышки, выплывать, чувствуя под руками скользкий студень белых медуз, вылезать по лесенке на мостик и долго лежать на горячих, гладких досках, которыми чуть не до самой кромки воды был устлан берег.

Павлов что-то долго не шел. Северин ходил по пирсу, поднимался на вышку, выискивал на дне морские звезды. Нырял, опускался за ними на дно и всякий раз ошибался в оценке глубины: так прозрачна была зеленоватая вода.

Звезды были не мягкие, а неожиданно шершавые, как коралл, и, казалось, неживые. Он набрал их много, разложил на досках и никак не мог заметить их движений. Только после того, как отведешь глаза и снова посмотришь, увидишь, что одна выгнула свой луч, другая протянула его, подобрав остальные. Сила этих бандитов была в нападении на еще более неподвижных. Будрис подобрал также несколько пустых раковин мидии с ровными круглыми дырочками. Морская звезда сделала это. Наползла, прикрыла ракушку, выпустила из себя каплю кислоты, которая растворила известняк створки, и через круглую дырочку червякообразными ножками выковыряла моллюска и съела его.

Словно мстя за этот разбой, он брал звезды и ножом вычищал с нижней стороны каждого луча эти ножки. И только когда окончил это занятие, с болью понял, что зря загубил звезды, что высушить их негде, а нести сырыми — обломаешь лучи.

Он сидел и любовался ими. Маленькие, словно розетка, с едва заметными лучами, зеленоватые с оранжевыми пятнами; огромные, как тарелка, корал лового цвета; совсем пунцовые и багровые; а вот густо-фиолетовые, блестящие. Какое богатство красок, какое совершенство! И даже китаец согласился бы, что эта красота для красоты, потому что это едва ли не единственное существо, которое нельзя есть.

К поговорке: «Из тех, что ползают, мы не едим только танк», — можно было бы добавить: «и морскую звезду». Но тогда это не была бы поговорка.

Наконец подошел Павлов.

— Что это ты?

— Да вот, загубил попусту такую красоту.

— Почему загубил? Сейчас отнесем их в эллинг, положим там на балку. За неделю высохнут — как живые.

Так они и сделали. А потом Павлов предложил:

— Может, походим?

— Не хочется отсюда уходить. Хорошо… Хоть и ветер поднялся — все равно хорошо.

Потому и предлагаю, что ветер.

— Что?

— Походить. Должен я доказать, что я экс-чемпион и еще будущий чемпион?

— По спортивной ходьбе? Так я не угонюсь. Что мне бежать за тобой…

— Не получится, — сказал Павлов.

— Ты не Христос, чтоб по воде ходить.

— При чем тут Христос?

— Сал-лага, — сказал Павлов.

— Ты не Христос, ты — паршивая салага. Видишь море и не знаешь, что это. Ты — речная пеструшка, шримс-медвежонок, устрица и мидия Дункера.

— Чего ж ты ругаешься?

— А ну, идем.

Они вышли к причалу. Здесь стояли яхты, вытащенные на слип.

— По спортивной ходьбе, — бурчал Павлов. — Нет, брат, я чемпион самого благородного спорта. Яхтсмен… Походим… Как будто, когда он щупальца по земле переставляет, — это он ходит. Ходят по морю.

И они пошли. Валы чуть не в два человеческих роста, зеленоватые, как старое стекло, с кучерявыми мазками пены на вершине. Они надвигались, вздымались, угрожали залить, но скорлупка прыгала среди них, взлетала, мчалась со скоростью стрелы.

Будрис, выполняя команды Павлова, быстра освоился. Дело не очень хитрое, если ты всего-навсего напарник. Так они летели и временами повисали ногами на борту, едва не касаясь затылком ревущей воды. И он теперь другими глазами смотрел на Василя. Уверенный, оживленный, твердый. Морской бог, великий чудотворец, для которого нет невозможного. А тут он еще и озорничал, шел на грани возможного, мстил Будрису за минуту недоверия.

Их обдавало соленой водой и ветром. Обдаст, оставит на шкуре очередную порцию соли — и сплывет. И еще. И еще.

— Пирог слоеный — пирог слоеный, — бормотал Павлов. — Голубочка моя, мамочка моя, давай!

Погнался за катером. Казалось, не догонит никогда. До катера было с полкилометра, и он шел на полном.

— Мамочка, не подведи! — Василь уговаривал яхту, как живую. — Голубка, наддай. Покажи «керосинщикам». Ну, беленькая, ну еще…

Их захлестывало так, что в яхте уже было полно воды и пришлось выливать ее через кокпит: просто открывать дыру в днище. Скорость была такой молниеносной, что вода рвалась к своей вольной сестре — морской волне.

— Любимая, ну… Птичка, поддай!

И обогнали.

А потом летели назад, гик плыл перед глазами. Ух, жизнь!

А потом сели на берегу. Был вечер, и слип пустовал. Угасал закат, за сопками лежала мгла, а на них, как туман, покоились редкие, прозрачные облака. Павлов вытащил откуда-то поллитровку и целый пакет шримсов, и они немного выпили за соленую купель и заедали солоноватыми вкусными рачками. Приятно было сидеть так, болтать ногами в свежей воде и смотреть на закат.

— Вон там мою бабку купили, — сказал Василь, и на этот раз Будрис безоговорочно поверил ему.

Все могло быть в этом причудливом крае и с этим мудреным человеком. И наверняка была бабка, и прадед, и Вера Фигнер, раз человек не лгал в главном — в деле своем.

Из озорства Северин не смыл с себя соль ни тут, ни и гостинице. Проснулся утром и ахнул: почти белые полосы, седые брови и на коже слой чуть не в дни миллиметра.

«Поседевший в плаваньях морской волк. Походим, малыш? Эх, сал-лага! Ладно, переставляй свои щупальца».

…Меж тем почти стемнело. На кораблях зажглись гирлянды.

Вдоль всей балюстрады стояли люди в три, четыре, пять рядов. Даже давка кое-где была. Слышался смех, музыка, переборы гитар.

Сзади нажали: либо к своим кто-то пробирался, либо просто лез на удобное место. И тут же Северин почувствовал прикосновение женской груди к своей спине. Затем маленькая рука легла ему на спину и нажала в напрасной попытке отодвинуться.

— Простите, пожалуйста, — обиженно сказал, зазвенел молодой голосок. — Сжали, как медведи… — И уже к другим: — Да дайте же выбраться, наконец!

— Сто-ой! — забасил чей-то голос. — Здесь ребята добрые… Обнимут тебя…

Снова нажали, и снова спружинила ладошка.

— Не дают выбраться.

— А зачем вам выбираться? — полуоглянулся Северин.

— А нужно мне это… Подошла просто взглянуть — и затянуло…

Будрис со всей силы отжал спиной здоровенного соседнего дядьку и освободил место рядом с собой.

— Ну-ну, — сказал дядька, — ты что, парень, масло выжимаешь, что ли?

— Становитесь сюда, — сказал девушке Севе рин. — Все равно не выберетесь. А тут хоть не раздавят. Постойте. Это недолго..

— Спасибо, — сказала она.

Стала, облокотилась на балюстраду. Он покосил ся на нее, но лица разглядеть не мог. Так, что-то неопределенное светится в полумраке. Чуть выше его плеча — значит, рост хороший.

И утратил интерес, перестал обращать на соседку внимание. Разве что изредка напоминала о ней толпа. Шелохнется где-то, и он почувствует мускулами руки худенькое плечо или ногой — плавный изгиб ее бедра. И она сразу отодвинется, а он мысленно похвалит эту ее брезгливость к плотной тесноте человечьей толпы — и снова забудет.

Ни на набережной, ни на море долго не зажигали огней. Ждали, видно, пока окончательно стемнеет. А было и так темно, и давно уже тронулся стылым пеплом закат. Только что были очертания туч на багряном и зыбком золоте — и вот уже что-то неясное рдеет, чуть желтеет, синеет. И вот уже вместо пламенного шафрана — белесая дымка, вместо золотого иконостаса — единственный светлый мазок, будто одинокая свечка во мгле.

— Будто свечка во мгле, — сама себе шепнула она, видно забывшись.

А он удивился этому неожиданному повторению своей мысли. И какая-то эфемерная близость родилась меж ним и этим неизвестным созданием.

Последний блик погас на закате, и сразу же в том месте чуть видимыми искорками-песчинками затрепетало над заливом слабенькое созвездие.

— Что это там, вдалеке? — повернулся он к соседке. — Я еще днем заметил там белые точки. Домики?

— Вы с самого утра тут стоите? — в голосе звучала ирония. — Вот человек, который не спешит.

— А вам что, не случалось спешить, а потом сесть куда нибудь и часами наблюдать, как все меняется? Был был свет — стала тень. Было море аквамариновое, потом лазурное, потом бутылочное.

— Красиво, — сказала она, и Будрис подумал с досадой, как она, незнакомая, может расценить этот неожиданный поток слов.

Друзья его знали. А самые близкие наверняка догадывались, что в этом человеке живет вечная жажда помочь людям увидеть то, что видит он, сделать так, чтоб и они порадовались, потому что грех пользоваться радостью и красотою одному. К сожалению, эта жажда почти всегда наталкивалась на непонимание. А может, он просто не мог открыть людям глаза, не мог передать им, как прекрасен тот мир, который встает перед глазами Северина Будриса. Хотел и не мог.

— Вы, видно, художник? — в голосе все еще ирония.

— Если бы меня посадили рядом с пятилетним ребенком рисовать корову, он бы победил.

— Вы не любите коров?

Он сказал уже суховато:

— Любить мало. Нужно уметь. Большинство людей любит море. А я не видел ни у одного мариниста картины, которая совершенно передавала бы его облик.

И умолк.

Она, видимо, поняла, что он говорил искренне, не думая завязывать знакомство, и что она зря обидела человека иронией. Потому что после долгой паузы сказала уже совсем другим голосом:

— Искры — это Перевозное. Там небольшой причал, склады и дома. Их мало. За ними сопки, не совсем еще ободранные. Если пойти от поселка на северо-запад, на берегу почему-то тьма-тьмущая морских ежей.

— Они какие?

— И вы еще говорите, что любите море!

— Я здесь впервые. А на Черном как-то не замечал. А их море выкатывает. Только скелетики. Что-то вроде круглой коробочки с отверстием. Чуть сплюснутая коробка и будто сплетена из очень белих кружев.

— Вы случайно не художник? — отомстил он. — А может, стихи пишете? Она тихо засмеялась.

— Всего-навсего натуралист.

— У-у. Так вы мне, может, скажете, что это за штука в тайге, страшно похож на женьшень, но не то, потому что его там как лопуха?

— Немного колючий?

— Ага.

— Это элеутерококк, колючий брат женьшеня. — У вас обширные познания. Короткая пауза.

— Ну перестаньте, квиты. Прошу прощения, — сказал он.

— Никогда не думала, что можно быть таким злопамятным.

Гладкий брат чуть отомстил колючей сестре. Засмеялись. Вокруг стемнело совсем. Видно, надвигалась гроза. На небе то здесь, то там вспыхивали беззвучные красные сполохи зарниц.

— Не молчите, — сказал он. — Давайте разговаривать, коль свела судьба. Как вы думаете, что сейчас делается в той Перевозной?

— Все сейчас вышли на пристань, сидят или стоят. Ждут. Кто-то на гармошке играет. Кто-то семечки щелкает. И вот салют.

— А он для них далеко. Низко, у самой земли, как цветное поле, — подхватил он. Погасли вдруг гирлянды на кораблях. Воцарилась полная темнота, которую разрывали только вспышки зарниц.

— Сейчас, — глухо сказала она.

И тут ухнуло. Залпы с кораблей, дым, кометные хвосты ракет, красные, зеленые, неистовство огня.

Будрис взглянул на соседку. В мимолетных вспышках ракет лицо ее удивительное: то «лунное», то золотисто-красноватое, то снова туманное в темноте. Красивое? Понять невозможно. Строгое и в то же время нежное, с какой-то внутренней, припрятанной улыбкой, а глаза большие-большие, и в них живет тень.

В ответ ракетам вспыхивали зарницы: они полыхали и вверху и внизу, отражаясь в море. А ракеты вспарывали тучи, ныряли в морскую пучину, в черную ночную воду… Мощные громовые раскаты, которые извергали корабли, — и затем снопы сверкающих багровых, изумрудных, солнечных колосьев. Снопы взлетают, расцветают звездами, и звезды медлят какое-то мгновение и спадают вниз, рассыпаясь звездными водопадами.

— Смотрите, «Наутилусы», — сказала она.

— Где?

И тут он увидел. Некоторые ракеты не успевали погаснуть в воздухе. Они падали в воду и тонули, и горели под водой зелено и оранжево, и все слабей и слабей, по мере того, как глубже и глубже опускались в бездну. И это было действительно очень похоже на подводный отсвет прожекторов «Наутилуса».

А потом все кончилось. А они все стояли и смотрели, как под дымными шапками снова загорались гирлянды на кораблях. Народ расходился.

— Так вот все и кончается, — сказал он.

— Да. А для меня и город кончается.

— Едете куда-нибудь?

— Да. За Ковшом стоит катер, и вот через час…

— Где-то в селе работаете?

— Еще глубже.

— Экспедиция?

— Заповедник. Последний год приходится по всем приморским заповедникам ездить. Нужно для работы.

Он не спросил, какая она, эта работа, потому что тогда пришлось бы рассказать что-нибудь и про свою, а он не любил делать это да и не мог.

— И где же вы теперь? Куда пойдет этот ваш катер?

— Теперь еду в Тигровую Падь.

— Интересно, кто на кого там охотиться будет? Вы на тигров или они на вас?

Она засмеялась.

— Тигров там сейчас нет. Они в Суйфунском. И охотиться на них нельзя, кровожадный вы человек. Тигры — хорошие. Они теперь панически боятся людей никогда не нападают. Их очень мало. Зато там, где они есть, медведей днем с огнем не сыщешь. А медведь у нас — это самый вредитель и есть. Их много. Очень много.

— Кто же там у вас?

— Дикие коты, медведи, дикие кабаны… Ну еще харза, большая такая куница, росомаха, кабарга, горал, пятнистый олень и много еще чего. Компания неплохая.

— А далеко это?

— Далеко. Морем идти надо.

— Походим, — сказал Будрис. — Отлейте воду через кокпит.

Она покосилась на него, но ничего не сказала.

Из «Голубого Дуная», что стоял на той стороне прибрежного шоссе, вывалилась чуть подвыпившая компания, замаячили в темноте огоньки папирос, долетели чересчур звучные слова, смех.

— Надо идти, — сказала она. — Прощайте.

— Я думаю, мне нужно вас проводить. Видите, какие весельчаки! Пленители океанов. Спины в мидиях, весь киль устрицами оброс. Начинают плаванье в «Золотом роге», пробиваются через «Прибой» и «Лотос» и, наконец, встают на мертвый якорь в «Голубом Дунае».

— Ну что ж, буду благодарна, если проводите.

Они минули компанию — кто-то удивленно свистнул — и направились вдоль балюстрады вниз.

— Я не боюсь, — сказала она. — Приходилось видеть не такое. Тайга не шутит. Но здесь прости гадко. Потому и спасибо.

Женщина шла хорошо. Это не была частая и мелкая поступь горожанки. Это была плавная и размеренная, неторопливая, экономная и очень красивая походка человека, которому подолгу и помногу приходится ходить, который любит и умеет ходить. Казалось бы, неспешная походка, но к вечеру за спиной двадцать километров, и не потрачено ни капельки лишней энергии, и можно сбросить тяжелый рюкзак, и разбивать лагерь, и еду варить, к топлива запасти.

Ему нравились такие люди. Осанка горделивая, красивая, крепкие ноги твердо несут ладное тело.

А лицо он разглядел, наконец, только тогда, когда они попали в полосу света. Удивительно, он почти не ошибся, представляя, какое оно. Но еще более удивительным было то, что пропало изменчивое освещение, а очарование и таинственность этого лица остались.

Глаза темно-синие, волосы золотистые. Но очарование лица было не в том, не в какой-то там правильности черт, а в той самой изменчивости — оказывается, постоянной: в переливах оттенков, в том, что милая улыбка сменяла гордую строгость, и вдруг она смотрела с неподдельным детским любопытством, или, наоборот, с мальчишечьей дерзостью, а то становилась по-девичьи покорной и без-защитной. В какие-то минуты один из таких оттенков словно забывал, что ему пора уступить место другому, и оставался жить в глазах или на губах и удивительном, чарующем сочетании со следующим и противоположным.

И рядом с этой изменчивостью во всем ее существе жила и торжествовала в каждом движении, слове и взгляде крепкая, неистребимая, молодая сила жизни.

— И не скучаете? — спросил он.

— После салюта на минуту стало грустно. А теперь, даже радостно. Поеду. Уже идет на нерест сима. Взойдешь на сопки — видны кораблики: промысловики трепанга ловят. Вот-вот горы станут пестрыми, как букеты. Изюбр закричит. Ух, как он трубит! И форель серебрится в ручьях.

— Правда, красиво, — сказал он, представив все это. — Слушайте, а туда всех пускают?

— Всех, кто не станет ловить симу и кусать медведей.

— Я, наверное, не буду.

— Вы что, в самом деле? — она взглянула на него чуть настороженно.

— А почему бы и нет? Время у меня есть.

— Я же говорила: «Вот человек, который не спешит».

Его и на самом деле будто осенила внезапная возможность и осуществимость этого, своя несвязанность, своя полная свобода. И мгновенная, от реальности этого, радость. Почему бы и нет? Вот взять и поехать. Навряд ли поможет, но и большой беды не будет. Все же перемена места, глушь, дебри. Он еще не видел здесь первозданных дебрей. Можно было бы поехать сейчас же, но это примут как нескромность, нетактичность, назойливость. Да и собраться надо, и деньги взять.

«Точно поеду. Ей-богу, поеду».

Она, видно, и на грош не поверила ему.

— Быстро придумано — быстро и раздумано.

— Как добраться в Тигровую?

— Раз в неделю туда ходит наш катер. Чаще всего в воскресенье.

«Послезавтра воскресенье», — мысленно отметил он.

— С этого же причала, с которого еду я. А там еще большая дорога по берегу и тайге.

— Вылить воду через кокпит, — сказал он. — Переставляй щупальца берегом и тайгой, салага.

— Я же говорю, что несерьезный вы человек, — с укором сказала она.

— Я легкий человек. Легкий на подъем. «Кажется, это была мина?» — спросил боцман у капитана.

«Буль-буль-буль», — ответил капитан. Я — морской волк.

— И решения у вас несерьезные, — тихо засмеялась она. — Ну, вот мы и здесь. И катер собирается отчаливать.

На катере, что тускло чернел у причала, действительно кончалась суматоха.

«Поеду, — в предчувствии необычайного, того, за чем он всю жизнь гнался, подумал Будрнс. — Обязательно поеду. И может, жизнь приобретет новый смысл».

— Ну хорошо, — сказал он. — Скажите хоть на прощанье ваше имя.

— Разве что для того, чтобы прочно забыть его навсегда?

Так вот вам для «забыть». Северин Будрис.

— Возьмите и мое на кладбище имен. Гражина Арсайло.

— Подождите, — сказал он. — Что за имя?

— Сама знаю, что необычное. Но имена — то малое, что осталось от семейной традиции. Да еще несколько названий домашней утвари. И присказок несколько.

— Нет, нет, — сказал он. — Это здесь оно необычное. У меня на родине оно… ну самое обыкновенное имя. Имя как имя.

— Мы ссыльные, — сказала она. — Давно, до революции. Очень давно. Был какой-то большой бунт. Все бунтовали… Скажите, есть где-нибудь такой городок — Миловид?

— Миловиды, — сказал он. — Это не городок. Это деревня. Во время того, как вы говорите, «бунта», возле нее произошло одно из самых больших сражений.

— Видите, значит, правда. А у нас многие считали, что рассказы прадеда — выдумка, а он — хвастун. Я совсем маленькая была, а ему было девяносто лет, и он заговаривался, почти совсем из ума выжил.

— Слова, — сказал Северин. — Слова, которые остались.

Она наморщила лоб. И после паузы, с несказанно милым, детским акцентом стала называть: Здзенцинеу-ув… Это про него… Гаршчэк… Верацидала… На рагули тапор направяць… О, чэсь вам панове-магаци.

— Здзяцiнеу, — поправлял он. — Гаршчэчак… Варацiдла… На paгyлi сякеру напрауляць… О, чэсць вам, панове-магнацi.

— Да… Да…

— Милая моя, — сказал он. — Милая вы моя. Мы же из одних краев… Вы понимаете, что мы из одних краев… И подумать только, что, если бы не эта толчея, я не знал бы вас, а вы не знали бы, откуда вы, да еще бы считали покойного деда лгуном…. Потом, когда катер отчалил, Северин долго еще стоял на причале и смотрел в море. Сначала он еще видел женский силуэт на борту, затем только темные очертания посудины, потом — огоньки. Вскоре исчезли и они, и осталось море.