"Маг в законе. Том 1" - читать интересную книгу автора (Олди Генри Лайон)

I. ФЕДОР СОХАЧ или ИСКУССТВО ТРЕБУЕТ ЖЕРТВ

Ждали меня, как дождя, и как дождю позднему, открывали уста свои. Книга Иова

На сцене творилась обычная утренняя белиберда.

Да-с, господа мои, именно белиберда! — скучная и неотвратимая, как пароксизмы раскаяния у гимназиста, истратившего все карманные деньги на приобретение набора порнографических открыток "Danse de chale[13]".

— Куда! куда сунешь! — надрывался пожилой бутафор, сверкая вывороченными белками глаз. — Боком! боком заноси, дубина!

Рабочий сцены, к которому, собственно, и был обращен пылкий монолог бутафора, послушно двинул раскрашенную громаду боком. Вчера давали «Короля-Льва», сочинение господина Шекспира, калужского мещанина, и декорации с вечера остались неразобранными. В частности, остался стоять монументальный трон, на котором в течение пяти актов восседал безумец-король, разделивший державу между троицей дочерей-близняшек, а сына-наследника отправивший силой в Гейдельбергский университет — в результате чего все благополучно умерли, а скипетр достался сперва королевскому кузену-злодею, а после него лорду Фортинбрасу фон Макбету, чья супруга под занавес додумалась налить муженьку в ухо сок пантерного мухомора.

Сейчас троном, сим вожделенным престолом, безраздельно владел рабочий сцены, ворочая его в одиночку.

Чем подтверждал мысль о бренности земной славы.

— Боком! толкай, говорю!

Наконец трон въехал за кулисы, едва не смяв в лепешку помощника режиссера — молодого человека, почти мальчишку, с испитым лицом, похожим на простыню двухрублевого борделя. Помреж заскулил, уворачиваясь, и был отстранен карающей дланью, явившейся из-за кулис.

Между троном и пыльной тканью занавеса на подмостки прошествовал ходячий обелиск самому себе.

Воздвигшись посреди авансцены, обелиск тряхнул отроду немытой гривой волос, простер руку, обличительно выпятив указующий перст вдаль, и запел басом:

— О ты, дрянной, мерзкий человечишка! Ты, проститут искусства! Доколе! где мой четвертной?! где?!

— Иди проспись! — двухголосым хором, в терцию, донеслось из беседки, сплошь увитой плющом.

И обелиск покорно удалился, оборвав тираду. Ибо даже знаменитому трагику Елпидифору Полицеймако не под силу было спорить сразу с двумя отцами-основателями Московского Общедоступного Театра: Владимиром Ивановичем Станиславским-Данченко и Константином Сергеевичем Немировичем. О, это были львы! цари сцены! потрясатели основ! заявившие о себе во всеуслышанье постановкой в Мариинке оперы "Киммериец ликующий", где главную партию, знаете ли, пел сам Федор Шаляпин!

— Каков хам! не правда ли, любезный Владимир Иванович? — дернул щекой один из гениев, погружая усы в бутерброд с семгой.

— И не говорите, милейший Константин Сергеевич! Мы ведь его из грязи вытащили, из грязи да в князи! Иначе так и прозябал бы себе в антрепризе мошенника Раскина, благородных отцов играючи!

— Вот, вот оно! — и, не договорив, что именно «оно», гении понимающе улыбнулись друг другу.

Жаль, что знаменитый трагик не видел этих улыбок. Искренне, душевно жаль! — впрочем, Елпидифор Полицеймако уже напрочь забыл и про короткую дискуссию, и про заветный «четвертной». Сейчас вниманием трагика, мучавшегося безраздельным, можно сказать, историческим похмельем, завладел рабочий сцены.

Тот самый.

— Феодор! Феодор, душа моя! один ты, ты один понимаешь…

Бутафор рискнул было что-то вякнуть по поводу неразобранных декораций и вечернего спектакля, но ему внятно объявили о чуме на оба его, бутафорских, дома — после чего рабочий сцены был увлечен мятущимся трагиком в уборную.

— Эх, Феодор! утолим?! — и наполовину пустой графин вкупе с двумя рюмками явился на свет божий из тьмы египетской, что царила под гримерным столиком.

Федор Сохач послушно кивнул, беря в руки дар трагика. Пить он не собирался, особенно с утра, да и знал доподлинно: компания великому Елпидифору в этом смысле отнюдь не требуется. Выпить трагик мог и сам, причем изрядно. Но пить в одиночку?! с зеркалом?! никогда!

— Фарисеи! кругом фарисеи, мой друг Феодор! завистники гения! Я им: "Быть или не быть?! Я вас спрашиваю, канальи?!" — а они эдак гнусненько: "Да что ж это вы, Елпидифор Кириллыч? не пора ли баиньки?.." Где им, тараканам, внять страданиям чистого духа?! один ты, ты один…

Дальше Федор не слушал, за последние полтора месяца выучив излияния (равно как и возлияния) трагика наизусть. Еще б понять: с чего это Полицеймако, чье имя на афишах Московского Общедоступного печаталось самым крупным шрифтом, вдруг воспылал любовью к безвестному, недавно нанятому работнику?

Велика тайна, а отвечать некому!

У Княгини спрашивал — смеется…

ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ

С похмелья — боязно; зато если подловить момент, когда знаменитый трагик уже успел пропустить первую утреннюю стопку, но еще не добрался до второй, и заглянуть ему в глаза:

…барабан.

Большой, гулкий. Слой пыли, будто серый бархат — поверх облупившегося лака цвета бордо, поверх тугой, но уже начавшей рассыхаться кожи. Стоит в темном чулане, никому не нужный: ушел барабанщик — да и не вернулся. Запил, видать… Чу! Дверь скрипнула, полоска света — все шире, шире. Сейчас наконец барабан извекут из опостылевшего чулана, смахнут пыль — и от гордого, торжествующего "Буммм!" у окружающих на миг заложит уши.

С возвращеньицем!

* * *

— Тебе передам! тебе одному, душевный приятель Феодор! Сполна, ни капли не пожалею!..

— Чего передашь-то, Елпидифор Кириллыч? У тебя ж у самого ни гроша, ни алтына, беден ты, как мышь церковная…

Трагик кинул в глотку вторую порцию водки. Расхохотался:

— Глуп ты, Феодор! Алтын, грошик… Талант я тебе передам! Талант исполина сцены, знаменитого Полицеймако! Ныне же скажу этим… змию двуглавому! — беру тебя в ученики! Хватит искре божией тлеть в сей грязи! хватит ворочать хлам, именуемый декорациями! Сцена ждет, Феодор!

Федор зевнул украдкой.

По привычке перекрестил рот — хорошо, Рашеля не видит, а то заругалась бы всенепременно.

— Шавишь ты все, Елпидифор Кириллыч! Ну поглянь, поглянь — куда мне в актерщики?! Ни талану, ни памяти!.. стыдобища!

— Сущеглупый ты вьюнош! — трагик обеими ручищами взлохматил свою знаменитую гриву и стал похож на Медузу Горгонскую, о какой рассказывала Княгиня. — А в ком он есть, талант? В Мамонте Дальском? в Сальвини?! в смазливом душке Мочалове?! Нет!!!

— А в тебе?

— Ну разве что во мне, друг мой Феодор! В нашем деле что важней всего, помимо страсти к хмельному? Стать трагическая! глотка луженая! жест! огнь в глазах! И всем этим тебя судьба щедро наградила, упрямец ты этакий! Не придется ли скорбно воскликнуть на склоне лет: "Tu l'as voulu, Georges Dandin![14]"?

— C'est une maladie![15] — пожал плечами Федор Сохач. — Елпидифор Кириллыч, не пил бы ты столько с утра… ну ее, проклятую!..

Он знал: что сказал трагик по-французски и что ответил он сам. Знал, и все. Просто так. Как знают, что с похмелья хорош капустный рассол. Это все Рашеля, Княгиня заботливая. В такие минуты, когда пришедшее из ниоткуда знание вырывалось наружу, непроизвольно и естественно, Федор всегда чувствовал: вот она, Рашеля, стоит за левым плечом. Где бы ни была на самом деле — стоит. Помогает. Подарки дарит.

И за плечом правым, чуть поодаль, но все равно здесь — Друц.

Это они.

Спасибо.

И ничего в этом нет удивительного.

— Феодор! святая простота! Дай, я тебя облобызаю!

"А губы-то мокрые…" — Федор послушно терпел, думая о своем.

Если бы излияния трагика, всегда заканчивающиеся страстным желанием взять "друга Феодора" в ученики, хоть чуточку отличались разнообразием…

* * *

Вся дорога из холодного Кус-Кренделя в жаркий Крым, все эти дни, недели и месяцы, слиплись для Федора в один разноцветный ком. Будто горсть ирисок на солнцепеке. Весело гудел паровоз, колеса бранились друг с другом, подпрыгивая на стыках; строгий кондуктор заходил в вагон, спрашивал билеты и всегда улыбался, встречаясь взглядом с Княгиней.

Федора кондуктор и вовсе не замечал.

Поначалу было обидно, а после стерпелось как-то.

На нить дороги бусинами нанизывались города без названия. Вернее, Федор старался, старался и все не мог запомнить, где они остановились на сей раз. А может, ему не больно-то хотелось запоминать?.. может, и так. Размеренные, серые будни, укатанная колея из рождения в смерть вдруг обернулась случайным фейерверком, радугой брызг над ручьем — гостиницы, обеды в трактирах, высоченные дома, фонари, кареты, вывески, и люди, люди, люди…

Разные.

Раньше он никогда не понимал, что по земле ходит столько людей.

"Живем, как баре," — временами думал Федор, самодовольно ухмыляясь. Не курой безголовой по двору носимся — орлами парим. Куда там уряднику Кондратычу, куда Ермолай Прокофьичу, купчине тароватому; куда батюшке из Больших Барсуков! И в один малопрекрасный день вдруг понял: ничего подобного. Настоящие «баре» живут совсем иначе. Совсем-совсем иначе. Не ночуют во второсортных гостиницах, на кроватях с клопами, дыша едкой вонью персидского пороршка; не дивятся вывескам на особняках: "Сдается под свадьбы, балы и поминовенные обеды", не смотрят на газовые фонари, разинув рот. Знание, как обычно, явилось само, почти сразу за случайной искрой: "Я читаю?! Нет, я правда умею читать?!" — и парень почувствовал удивительное. Он, Федор Сохач — муравей перед горой этого знания, и быть муравью погребенным в горе, и стать со временем частью горы.

Стать горой.

Но муравей — где ты, живая козявка? ау! не откликнется боле…

Пожалуй, впору было испугаться. Но страх отсутствовал. Потому что, даже оставшись на время один, — нет, иначе: один на один с самим собой, новым! — Федор нутром чуял: Рашеля здесь. Пусть она велела вслух звать себя тетей Розой, или Розалией Самуиловной, а про Рашелю или уж тем паче Княгиню забыть и не вспоминать. Пусть она все чаще исчезает по своим малопонятным делам, пусть ничему не учит его, глупого Федюньшу; пусть отсылает его на целый день погулять по городу, щедро насыпав в карман мелочи — все равно она здесь.

Рядом.

За левым плечом.

Поддержит, ежели что.

Ведь усатые городовые тоже не замечали парня, вроде тех кондукторов.

Кстати, Друц с вредной Акулькой то подолгу ехали вместе со своими товарищами по бегству, то растворялись в гомоне и толчее, чтобы скоро возникнуть рядом. Федор даже не успевал заметить, куда-откуда они девались-появлялись. Ушли в буфет за пирожками, а вернулись через три станции и без пирожков. Но, в любом случае, связь с ними ощущалась остро и своеобразно: когда, глянув искоса через плечо правое, Федор не видел бывалого рома (взаправду? нет?!), то у парня начинало бурчать в животе. А Княгиня нервничала, много курила по ночам, и сразу успокаивалась, едва Федькин живот сообщал: эти двое снова поблизости.

Когда Федор однажды спросил: почему так? — Княгиня отговорилась дурацким «брудершафтом». Что такое этот самый «брудершафт», парень уже знал. Видел в питейном заведении: люди обнимаются руками, пьют вино, а потом целуются.

Ясное дело, не хочет объяснять Княгиня. Отговаривается ерундой. Он-то, Федор Сохач, с Друцем хоть и обнимался руками — там, в страшной грезе про огонь! — но целоваться таборный ром к нему не лез.

И правильно, иначе мигом бы по роже схлопотал.

Как тот писклявый фертик в городке без названия, когда Рашеля вывела Федора, по ее выражению, в "богему".

Единственным городом, который Федор запомнил по имени, был Харьков. И то лишь по одной причине: они попали туда летом, и целый месяц жили при харьковском борделе, на улице Конторской. Переговорив с хозяйкой, толстенной бабищей по имени Зося, Княгиня устроилась работать экономкой, а Федора приставили днем "за все про все", а вечером — вышибалой.

Ему понравилось.

Весело.

Если бы только не девицы, которые липли к парню, как… Как мухи на мед. Как трагик Полицеймако. Как фертик из «богемы». Как многие случайные знакомые и незнакомые люди по дороге. Княгиня всегда смеялась, едва парень начинал спрашивать: чего это они?! — и в темных глазах Рашели плясали бесенята.

"Это оттого, что ты за левым плечом, а Друц — за правым?" — допытывался Федор.

Да, смеется.

Оттого, смеется.

Друц за правым, а я за левым, — смеется.

Терпи, казак, атаманом будешь.

Федор терпел. Слушал душевные излияния девиц, когда те по утрам — нечесаные, в мятых сорочках, опухшие после вчерашнего — делились с ним стыдными секретами. Бегал за конфетами и солеными огурчиками, кому что по вкусу. Гонял взашей любовников-"котов", требовавших у проституток денег на выпивку. Принимал шляпы и трости от гостей; наиболее скандальных вежливо просил уйти. Они уходили. Только однажды пришлось выбросить на улицу толстого немца-учителя из гимназии — тот хотел от выбранной девочки… Федор не понял, чего именно хотел немец, но это было совершенно невозможно. Невозможно с точки зрения хозяйки Зоси, невозможно на взгляд Княгини, а девицы — те просто визжали и грозились подговорить товарок по профессии, чтобы заразить немца сифилисом.

А так — тишь да гладь.

Жаль, в первых числах июля Княгиня явилась в бордель встрепанная, без шляпки, и велела живо собираться. Через два дня они оба уже числились в составе Московского Общедоступного Театра, едущего на гастроли в Крым — Княгиню записали в труппу, во второй состав без упоминания на афишах и предоставления бенефисов, а Федора приняли рабочим сцены.

Пожалуй, театр понравился парню вровень с борделем, да и сходство между первым и вторым наблюдалось изрядное.

Утром — опухшее безделье, к вечеру — бурная, невзаправдашняя игра в жизнь; ночью — самая гульба.

И снова утро.

День да ночь — сутки прочь.


Иногда ему казалось, что Кус-Крендель был просто дремой без сновидений.

Без надежды проснуться.

* * *

— …господин Полицеймако! Елпидифор Кириллыч!

Визгливый крик вывел Федора из отстраненной задумчивости, куда парня вверг однообразный, как стук дождя по подоконнику, монолог трагика. Оглянувшись, он заметил в дверях уборной помощника режиссера — того самого слишком молодого человека, который при ближайшем рассмотрении казался уже не молодым, и не слишком.

Имени-фамилии помрежа запомнить не удавалось, да и любой из труппы Московского Общедоступного, включая отцов-основателей, не звал его иначе, как Иванов-Седьмой.

Хоть в глаза, хоть за глаза.

Почему все при этом улыбались, Федор не знал.

— Господин Полицеймако! — лакированная кожа на скулах помрежа натянулась, треснула сетью красных морщинок. — Вы говорили, у вас цензорские справки остались?

— Изыди! — царственный жест, опрокинувший пустую рюмку, был ему ответом.

Помреж нервно пожал плечами.

— Ну как хотите… А ОНИ требуют! Билетер доложил: на вчерашнем спектакле в зале был замечен антрепренер Склозовский, а также известный вам Гордон Крэг в компании самого Саввы Мамонтова! Вы можете предположить, чтобы такие мэтры без причины явились к нам?! Я — нет!

Став необыкновенно проворным, трагик пал на четвереньки и живо засеменил в угол — где и принялся терзать дорожный портплед. Полетели мятые галстуки, запонки для манжет, курительные трубки; у ног Федора шмякнулась пачка нюхательного табаку. И наконец поиск увенчался громоподобным воплем:

— Свершилось, други!

Потертый на сгибах лист бумаги, извлеченный Елпидифором Кирилловичем из недр, порхнул бабочкой и опустился Федору на колено.

Развернулся сам собой.

"Сим удостоверяется, — машинально прочел Федор, — что успех бенефиса "Казнь безбожному", сочинения г. Браве, с костюмами от I-го по XIX-й век, вызван исключительно естественными причинами. Присяжные эксперты следов эфирного воздействия не обнаружили, в чем и составлен акт."

Ниже стояла неразборчивая подпись с завитушками.

Еще ниже — печать.

Схватив драгоценную бабочку за крылышки — осторожно, дабы не осыпать пыльцу слов! — помреж сломя голову кинулся прочь. Впрочем, с ловкостью фокусника успев прежде налить себе из графина.

Допивал он рюмку на бегу.

— А! тяжело им, завистникам, переть против рожна! — трагик выбрался из угла взмыленный, потный. Кудри его, осыпанные перхотью, воинственно шевелились кублом змей. — Гляди, друг мой Феодор: триумф!

— Чего это он, Елпидифор Кириллыч? — вместо оваций поинтересовался Федор, ни арапа не поняв в случившейся сцене.

И чудо! — знаменитый Полицеймако, исполин сцены и гений духа вдруг сделался тихим, усталым человеком много старше средних лет. Осунулся лицом, гоня хмель из налитых кровью глазок.

Вздохнул без наигрыша.

— Эх, Федька…

Набрал воздуха, хотел было рыкнуть, да не рыкнул.

Так выдохнул:

— Глуп ты еще. Молод. Подрастешь, оботрешься на подмостках — уразумеешь…

— Да что уразумею-то?

— Ничего. Дадут тебе, к примеру бенефис в городе Орле, а ты возьми да и прогреми во человецех. Критики осанну поют, публика-дура валом валит, за партер рублики несчитанные платит. Власти с семьями посещают; лорнируют стеклышками. Барышни опять же, мамзельки-фиалки… только что не вешаются. Иная, однако, и повесится или там мышьяку налупится от страсти романтической — бывает. В город выйдешь — всяк честью считает стаканчик поднести. Да не «монопольки»! шустовским коньячищем чествуют! Хорошо?

Федор смотрел на нового, незнакомого трагика.

Кивал: хорошо, дескать.

Куда лучше — публика, барышни… стаканчик.

— Вот я и говорю, что глуп ты. Попервах вроде бы и впрямь хорошо. А там явится за кулисы вот такой вьюн (толстый палец трагика дернулся хитро, весьма похоже изобразив повадку Иванова-Седьмого)! Доложит: видели в зале известных мэтров — двоих из Москвы, одного из Киевской консерватории… а случается, что и заграничные птички на насесте сидят! Опять скажешь: хорошо?!

Федору отчего-то стало холодно.

— Молчи уж лучше… Очень им нужно, мэтрам, на твой бенефис за тридевять верст ездить! Сдался ты им… Значит, за казенный кошт ездят! По государственной надобности! Значит, начальник орловской цензорской коллегии обеспокоился: а не эфирное ли воздействие есть поводом успеха? Не посажено ли в кулисах должное количество преступных магов: глаза отвести? личину на актеришку бездарного набросить? трепету в души подпустить?!

"Надо будет Княгиню предупредить, — вспыхнуло жарким огнем. — Зачнут мести, нас не минут! Неужели ее в труппу только за этим делом и взяли?.. а мне не сказала, что ли? Очень ты нужен, Федька, чтоб тебе докладываться!.."

И правда, вроде бы, а все равно обидно.

Трагик тем временем прошелся по уборной; взлохматил гриву обеими руками.

— И поехала тайная проверка, друг мой Феодор! Присяжные консультанты бенефис твой посмотрят, а там и доложат в отчете — но спустя недельку, чтоб если и было воздействие, остыть душами. Все разберут по косточкам: и игру твою, и постановочное мастерство, и костюмы, и декорации — завлекательно ли? хлам ли, безделица старая?! Молись тогда, чтоб одобрили! А цензорские людишки уже по городу шустрят: хороша ли рекламная кампания? Знаменит ли антрепренер? автор пиесы? режиссер-постановщик? бенефициант?! Давали ли благотворительные концерты?!

Полицеймако шумно перевел дух.

Хлебнул из горлышка.

— Ежели дадут тебе цензорскую справку с указанием "естественных причин успеха" — тогда ты кум королю, сват министру! Пей коньяк, своди с ума барышень! А не дадут…

— И что тогда, Елпидифор Кириллыч?

— Мало ли чего… Вот черкнет главный цензор писульку, и пойдет твое дело на рассмотрение в жандармерию, к облавным волкам! Они и явятся — поначалу инкогнито, «след» вынюхивать. Сразу куда как веселее станет… Понял, друг мой Феодор?

Федор мало что понял, но спрашивать дальше ему помешали.

— Федька! — помреж опять возник в дверях чертиком из табакерки. — Федька, душа твоя гулящая! Дуй вниз, тебя руководство зовет! Понесешь бумаги в контору, к цензорам…

"Водки, что ли, выпить?" — подумалось невпопад.

* * *

В беседке завтрак неожиданно сменился уроком чистописания.

— Пишите, милейший Константин Сергеевич! — один из гениев встал, нервно пощипывая бородку, знаменитую в театральных кругах ничуть не менее пышных усов его партнера. — Значит, так: "Начальнику цензорской коллегии города Севастополя, статскому советнику Бушвецу Ивану Петровичу." Написали?

Кивок был ему ответом.

— Теперь ниже. "Ваша въедливость! Будучи уверены, что Вам неоднократно приходилось иметь дело с наветами и оскорблением честного актерского имени, душевно пребываем в надежде: назначенная Вашей въедливостью проверка будет свершаться скрупулезно, с полным соблюдением буквы закона."

— Б-буквы… закона… — перо скрипнуло, едва не посадив кляксу.

— "Посему, являясь верными почитателями таланта Вашей въедливости выявлять и обосновывать, позволим себе превентивно снабдить Вас необходимыми для проверки документами (прилагаются к письму). Добавим лишь, что пиесы взяты нами в репертуар исключительно у авторов добропорядочных, всемирно известных, а что касательно славы Московского Общедоступного Театра, привлекающей к нему публику, так об этом и говорить не стоит."

— Пи-и-есы… не стоит…

— "Остаемся искренне Ваши… контрамарки до конца гастролей прилагаются… руководители Московского…" Ну, давай подпишемся. Да не сворачивай — пускай просохнет!..

Спустя минуту Федору было вручено письмо вкупе с многими иными бумагами. Дело было за малым: сбегать на Корабельную сторону и передать бумаги в цензорскую коллегию.

— Пошел! — дуэтом, но на сей раз в унисон, напутствовали парня гении.

Федор и пошел себе.