"Маг в законе. Том 1" - читать интересную книгу автора (Олди Генри Лайон)VI. АЗА-АКУЛИНА или МЕРТВЕЦЫ В ПРИКУПЕ…Спать страсть как хочется! Ноги сами по себе идут, будто кто другой их за меня переставляет; слева гора назад ползет, справа — обрыв вниз валится. Поначалу страх брал — ну как сорвешься, с эдакой-то высотищи! А теперь и не страшно уже. Все равно. До того сон долит. Сорвешься, прямо в полете заснешь. Из сна — в смерть. — …умаялась девчоночка. Загонял ты ее, Друц… — Дойдет. Княгиня, а ты себя такой помнишь? То-то смеху, небось? — Отсмеялся мой смех… …Вроде бы и утро, и туман, и зябко — а скулы зевота сводит. Совсем как тогда, в Харькове, когда Друц в кузню на Москалевке устроился, а меня к тетке-молочнице определил, в разносчицы. Тетку еще до света черти подымали, она меня в тычки — гнала сперва коров доить, а после к заказчикам с бидонами. Я все понять не могла: в городе я, или еще в деревне? У тетки хлев во дворе, выгон рядом; и тут же улица городская начинается. Пройдешь чуток, за угол свернешь — дома каменные пошли, в два этажа, а дальше и совсем господские, дворцы дворцами! Обидно было после житья барского, по гостиницам с прислугой, у тетки-молочницы мало что не в хлеву ночевать! Прямо как в Кус-Кренделе. Раньше б я слова поперек не сказала, мне-то что, я привычная — а теперь вот заело! После хоромов обратно носом в грязищу. Неужто Друц ничего получше найти не смог? Ведь и деньги у него есть, и сила мажья, и… Я ему так и брякнула. А он: "Лежи, мол, на дне и не бултыхайся. Петля по нас плачет, Акулина. Поняла?" Да уж поняла; не бултыхаюсь. Молчу. Только что ж раньше-то все по гостиницам, а теперь… Ладно. Не навсегда ведь. А то так я и дома могла. Вставать до петухов, при лучине в хлев тащиться, потом — на улицу, в серость постылую. Тоска. Хорошо хоть, недолго тетке меня мытарить довелось. Однажды вечером заявился дядька Друц. Как раз вскорости после того, как Рашелька с Федюньшей из города уехали. Мы-то и не видались с ними почти: только перед отъездом Княгиня забежала, попрощалась наскоро, Друцу в ухо пару слов дунула — и поминай, как звали. Так вот, явился Друц, а я примечаю: скособоченный он. Опять, что ли, спину скрутило? Да и мне в последние дни муторно было; то слабость, из носу кровь идет, то головы кружение, то снится дрянь всякая… "Все, — говорит, — собирай манатки. Уходим. В таборе жить будем. Пора тебе свободой ромской надышаться!" А я ему: "Там хоть выспаться дадут, в таборе твоем?!" Он смеется: "Ромалэ не спят! Днем пашут, ночью пляшут!" Вот так мы в таборе и оказались. И на следующий же день — в дорогу. В Крым. — …давайте я ее понесу. Мне она — перышко. — Перышко, друг-Феденька, да не по здешнему серпантину. Скользнет нога, кто вас двоих удержит? — Ин ладно… Дорогой замечать стала: в зеркальце гляжусь — вроде я, и вроде не я! Лицо мое, только гладкое, рябушки сошли, одни конопушки остались, и тех чуть. Чудеса! Ну, не барыня-красавица — но симпатишная такая девка из зеркальца смотрит! Я и радуюсь, и дивлюсь. Парни ромские, кучерявые, со мной заговаривать стали, подмигивать со значением. Может, это дядя Друц на меня чары наложил? Я его спросила, а он зубы скалит: "Делать мне больше нечего! Хорошей, Акулина, на здоровье, да гляди, гожо чяй:[19] не роди черномазенького!" Шутки у него… Тут и впрямь плясун один ко мне привязался — сущий репей! Рассердилась я, так бы живьем и съела, кобеля проклятущего, как та рыба-акулька — ну и выдала однажды… по-ромски, оказалось. Да таким загибом египетским, что у плясуна уши завяли. Два дня ничего не слышал, пальцами ковырялся. Мне за те слова барон Чямба по губам надавал. А за "Кало ромэнгиро джуклоро, тэ хав ту дадэскиро мас![20]" — отдельно. Надавал, а сам очи бровями косматыми завесил, глядит искоса… с уважением, что ли? Так я по-ихнему и заговорила. Оказалось: ничего особенного. Мне вообще говорить — раз плюнуть. Не то что молчать. Еще меня Друц на гитаре тренькать научил! За три дня. А ромки из табора — танцевать, да песни петь, да на картах гадать. Я и стала счастливая. Раньше несчастливая была, а теперь — дудки! Разве что иногда, как мамку с тятькой-покойником вспомню, опять несчастливая… — …Под ноги смотри, Акулина! Упадешь, костей не соберешь! — Ой! смотрю, смотрю!.. А дорога-то вьется и вьется, змеей по-над пропастью; ветром соленым подуло, море внизу показалось. Ноги — ну совсем тряпичные стали! После ночи бессонной, да гулянки кабацкой, да того ротмистра-землемера безумного; а допрежь ведь еще одна гулянка была, и Вадюха припадошный, и Мишок мертвый… Не то дивно, что иду-спотыкаюсь, упаду вот-вот — а то, что вообще иду. А море все ближе плещет, вон уж и чаек слыхать, и иттить вроде бы полегче стало. Это дорога под уклон пошла. Скоро там ихняя, как ее… Баба Клава? Балаклава, вот! Ага, мостки рыбачьи объявились. Вода булькает тихо-тихо, лениво так, сонно; от того плеска ресничка к ресничке смолой липнет. Над водой туман курится, лодки рыбачьи друг о дружку да о сваи бортами трутся, будто коты об ноги хозяйские. Обрыв кончился, тропка по самому берегу вьется; морем пахнет, солью, водорослями, рыбой, еще чем-то непонятным, но непременно "морским". Ай! Дорога опять сворачивает, и я едва не налетаю на здоровенного бородача в брезентовой робе, таких же штанах и рыбацких сапогах-бахилах чуть ли не по пояс. Да он тут не один! Трое их… нет, четверо! И, похоже, с похмела — вона как перегаром разит! — Доброго утречка, — язык уж вперед головы поспел, у меня завсегда так. — Куда это вы в такую рань? Каменная крошка с размаху больно впивается в щеку. Совсем рядом — серый бархат дорожной пыли, пожухлые травинки. Ухо прямо огнем горит! Да не то ухо, которым я в пыли лежу, а другое, что сверху. Небось, пунцовое стало, хоть цыгарки прикуривай! А перед самым носом — два сапога-бахила. Переминаются угрожающе, того и гляди, пнут! — Сглазить хотела, воровка?! Ну так мой кулак любой глаз отведет! — Э, за рыбу деньги, да тут их целый табор! За что?! Я ему — "Доброго утречка!" — а он?! Слезы мигом на глаза навернулись. Не от боли — от обиды. Хочу встать — а руки-ноги совсем чужие стали, не слушаются, хоть плачь! Я и плачу… — Поворачивай оглобли, приблуды черномазые! Ишь, за рыбу деньги, повадились! — Вали! — Еще и лярву с проспекта за собой волокут… Хрясь! Это где-то надо мной, наверху. В небе. Сапоги на миг исчезают, точно по волшебству — и бархат пыли взрывается густым облаком. В облаке вновь возникают сапоги; вернее, не сами сапоги, а их подошвы. Что за чудеса?! Сама не заметила, как на ноги взлетела. Рядом Федюньша стоит, хмурится пуще обычного, кулачище свой потирает; по дороге к нам Рашелька с Друцем спешат — отстали, видать, о чем-то своем разговаривали. Рыбак тем временем подниматься начал, за скулу держится. Пусть еще спасибо скажет, что Сохач ее напрочь не своротил, скулу-то! Нечего руки распускать! — Ну, это ты, парень, зря! Так бы просто ребра посчитали, а так — за рыбу деньги… — Полный зарезец вам всем выходит! — скалится другой, кудрявый, сам на рома больше Друца похожий. И нож складной достает. Ой, мамочки, да не нож — целый ножище! Таким человека насквозь проткнуть можно! Глядь: и у остальных ножи в руках! — Ой, вороний грай, перья врастопырку… — это дядька Друц подоспел. Федюньшу плечом оттер, меня за спину перекинул. — Перья врастопырку, красные глаза… Вот сейчас он их всех в крыс ка-ак превратит! А после каблуком, каблуком! И Княгиня уже рядом, глазищи сверкают, словно у тигрицы лютой (я в зоосаде харьковском видела — ужас!). Того и гляди, огниды горючие из глаз посыплются, пожгут рыбаков напрочь! Ой, что будет!.. — Песни поешь, бродяга? Гляди, допоешься, печенка лопнет!.. Дальше я визжать стала. На всякий случай, заранее — вдруг потом не поспею. А рядом как свистнет пулей, как бахнет из ружья невидимого! Я дивлюсь: оно ведь обычно сперва бахает, а потом свистит — я дивлюсь, аж визжать забыла, рыбак ближний орет благим матом, за руку держится, нож его в трех шагах на гальке валяется… Не иначе, колдовством его дядя Друц приложил, силой мажьей! Тут я колдовство воочию и увидала. Кнут у Друца с собой был. Плетеный такой, из кожи, тяжелый. Вот он этим кнутом и принялся ворожить рыбакам. Глазом моргнуть не успела: все кончилось. Один за рожу схватился, кровь унять пытается, двое, как сговорились, левой рукой правую баюкают — а последыш пятится вдоль берега, нож складывает, ладошку порезал, глазенки рыбьи, круглые. Он-то пятится, а дядя Друц на него идет. Отступает рыбак, отступает — и натыкается на тетку какую-то. Я и сама не заметила, откуда та тетка на дороге появилась. Стоит, в шаль серую кутается; смотрит на наши безобразия. Рыбак на нее наткнулся — аж подпрыгнул; разворачивается — и тут ему тетка что-то сказала. Тихо так, и не расслышать, что. Рыбак вдруг закивал быстро-быстро, нож за голенище сует — а руки дрожат, не слушаются. Спрятал-таки. Бочком-бочком обошел Друца — и ну своим приятелям бары растабаривать. Пошептались они, почесали в затылках, и как ветром рыбаков сдуло. Даже ножи подбирать не стали. А тетка тем временем к нам подходит, улыбается. Гречанка. Черная, тощая. Рашельки нашей чуток постарше будет: лет на пять-шесть. Из всего лица только сразу и запомнилось: клюв хищный вместо носа. Да еще глаза — капель смоляная, и будто в самую душу тебе заглядывают! — Идемте, — говорит. — Туз вас ждет. Я встретить вышла. И мы пошли. За ней. Балаклава ихняя совсем близехонько оказалась, за поворотом. Только опять в гору брести пришлось. Но это ничего — добрались уже, почитай. Иду. Еле ноги переставляю, о рыбаках тех злющих уж и думать забыла. Одно в голове: дойду — и упаду! Хоть посреди двора, если больше негде будет. Они там пущай о чем угодно разговаривают, с Тузом своим — а я спать буду. Сил нет никаких. Тут меня за плечо трогают. Оборачиваюсь: дядька Друц. Ой, а я ж им с Федюньшей даже «спасибо» не сказала! Только рот открыла — а дядька Друц меня опередил. Едва ли не впервые в жизни. Это потому что сонная я. — В другой раз, — объясняет, — не спрашивай у рыбаков, куда идут. Особенно поутру, когда они на промысел собираются. Это у них дурной приметой считается, хуже сглаза. Бьют за это. Смертным боем. Ну вот! Ведала бы, где споткнешься… Откуда ж мне про приметы-то рыбацкие знать было?!! Посреди двора падать не пришлось. Топчан там под навесом сыскался. На него и упала. Думала — сразу засну, провалюсь, как в колодец; а не вышло отчего-то. И заснула вроде бы, и нет. Или это во сне гречанка меня шалью укрывает? и Федюньша рядом сопит? Может, и во сне. Друц с Княгиней наверх по лесенке поднялись, к Тузу этому. Скрип-скрип, скрип-скрип… ну и ладно. Сплю. Или не сплю? А, все равно! Главное, шагать никуда не надо. Море вдали шумит-плещется; в небе огрызок месяца, бледный такой, гаснет, розовый язык звездочки слизывает — утро на дворе. (Какие звезды, если я под навесом лежу? Какой месяц?! А, ну да, это сон такой. Наверное.) И я уже не под навесом, а в чистом море плыву — как была сонная, так и осталась. Еле-еле ногами шевелю. Ногами? хвостом?! Не разобрать. Может, я уже в рыбу превратилась? В рыбу-акульку? Ну и пусть. Не все равно, как спать-то? Рыбой тоже неплохо. Волны качают, баюкают. Сплю рыбой. Рядом еще одна рыбина зубастая выныривает, глазом круглым на меня косится. Только я ее не боюсь. Я сейчас вдвое зубастей. Вот как цапну за бочок… Нет, не цапну. Лень потому что. Спать хочу, а не кусаться. А рыба пасть свою разевает и говорит мне Друцевым голосом: — Акулька, ты спишь? — Сплю, — отвечаю. — Кажется. — Ну и хорошо, — радуется рыба-Друц. — Спи и слушай. Я киваю. Буду спать и слушать. — Знаешь, у кого мы сейчас в гостях? Кивать лень, но тут поблизости новая рыбина объявляется — не рыбина, цельный кит! — и басит вместо меня: — Да уж слышали. У Туза. Это Федюньша, значит, в чужом сне китом стал! — А кто такой Туз? — Ну… самый главный… в местной кодле. Который uber alles. Capo di tutti capi. «Иван», значит. — Ты языками не форси, Федор! А квэньей — тем паче. Хоть передо мной, хоть где, особенно при ветошниках. Мигом фараонам стукнут. Заштопают — чирикнуть не успеешь! Кит-Федюньша ошарашенно лупает глазами. Лупай, лупай! — это рыба-Друц правильно: чтоб не зазнавался! Ишь, слов всяких нахватался! Я вот тоже по-ромски могу… — А насчет Туза все так, да не совсем. Туз — он не просто «Иван» в кодле. Туз по всей колоде своей крапом кроет. На Крым, к примеру, всего один Туз и есть, крестовой масти. Ясно, к кому на чай пришли? Тут я молчать устала. Разеваю пасть акулью и спрашиваю: — А Туз — он что, самолучший колдун на всю губернию? Потому главным и стал? — Не обязательно, — пожимает плечами рыба-Друц, хоть у рыбы и плечей-то нет! — Чтобы в Тузы выйти, мало магом в законе быть. Уважать тебя должны, слушаться. Признавать… Ну а здешний Туз и в мажьем деле силен, как никто другой. Видок Крестов — это тебе не Валет-лошадник Пиковый! — Видок? — Понимаешь, Акулина… Видок — он невидимое провидит, скрытое. Что было, что будет, что у человека в голове, что в сердце, что в душе, что в снах. Не гадает-угадывает — видит. Судьбу предсказать может. А кое-что — и изменить. — Ты, Друц, ври да не завирайся, — не очень уверенно басит кит-Федюньша. — Судьба-то… она в руце Божьей… — Так ведь и Бог из Тузов! — скалится рыба-Друц. — Разве что колода у него побольше! Ох, прижгут ему черти на том свете язычок! Плещут волны, рябят, играет на них солнце расплавленным золотом, в глаза бьет; приходится щуриться, жмуриться. Интересно, а рыбы жмуриться могут? Или только во сне? — Ладно, судьба — дело тонкое. А вот чего попроще… Удачно ли на дело кодла сходит? Какая лошадь на скачках первой придет? Кому сегодня за столом карта попрет? У кого облавные псы на хвосте висят, а кому — гуляй, не хочу?! А биржа? а политика? а карьера?! Много полезного видок хороший сказать может. — А здешний Туз — хороший? — Лучшего не знаю! — это он серьезно. — Так чего ты здесь, с нами плаваешь, когда Рашелька наверху? — Потому что мелко плаваю. Я Валет, а она — Дама. У Туза с Дамой, видать, свой разговор сыскался, не для Валетовых ушей. — Эй, Друц! Вода разом ухает куда-то вниз, исчезает, я судорожно бьюсь на сыром песке — и просыпаюсь. — Что, Княгиня? — Кличут тебя… вместе с Акулиной. Поднимайтесь. Ваш черед. Теперь, выходит, Дама лишней оказалась. Ой, страсти-то какие! сам Туз зовет! Вот представляется: сидит в темной горнице косматый дядька. Брови — клочьями, в глазницах — угли пылающие, насквозь прожигают; на груди, в волосах жестких — наколка синяя: Крест агромадный. Вроде как у попа его наперсник. Во рту, вместо языка, жало мудрыя змеи. Шевелится, по губам ползает. А на столе перед Тузом — шар хрустальный, и видится в том шаре всяко-разно-немерено… Жалобный скрип ступенек под сапогами Друца, насмешливый — под моими сандалиями. Это еще, мол, кто такая? — Заходи, заходи, Валет. Дай-ка, взгляну на твою крестницу. Женщина! Старушечка, одуванчик божий! А где Туз?! Горница и вправду полутемная, только никакого хрустального шара на столе нету. Вместо шара стоит пузатый самовар, две чашки с блюдцами, сахар колотый, печенье, варенье из кизила… Оглядываюсь. Больше никого в горнице нет. — Я это, я, девочка. Не ищи. Да она ведь мысли мои слышит-читает! — Мысли читают, когда мысли есть. А у тебя прямо на лице все написано. Это при тебе Мишка-Головастик давеча помер? — При мне… ну… не совсем при мне. Он напился пьяный, его к ручью отнесли. А потом Вадюхе-Сковородке поплохело — мы и ушли оттуда, от греха подальше. Идем, глядь — а он уже мертвый лежит, головой в ручье. Захлебнулся. Да ежели б я видала, как он тонет, разве ж я… — Верю, девочка, верю. Только мне самой посмотреть надо. Ты согласна? — Я?.. Да согласна, ясное дело… Ой, как это — посмотреть? — А твоими глазами. Эй, Валет! — возражать не будешь, поперек масти не встанешь? — Не встану, Туз. Раз надо в прикуп заглянуть — так тому и быть. Только по одной открывать будем, осторожно, чтоб у девки мозги набок не съехали. — Это ты МНЕ говоришь, Валет?! Показалось на миг: не старуха передо мной — коршун хищный! Были глаза, стали угли, нос крючком загнулся, когти уж навострила — вот-вот вцепится в нас обоих, примется на части рвать! В животе словно ледышка вдруг объявилась, ноги сами назад дернулись. Прочь отсюда! — Тебе, Туз. За свою крестницу я в ответе, не ты. Встал между мной и коршуном вороной жеребец. Тряхнул гривой. — Знаю, Валет, — и вновь: сидит за столом горбоносая старуха-гречанка. Уж не мать ли той колдунье, что нас встречала? Какая разница? — если чай пить зовет. Чай у нее… крепок больно. — Ну что ж, сдавай, Валет. Был жеребец, да сплыл. Повернулся ко мне дядька Друц, улыбнулся вымученно: — Не бойся, Акулина, она только посмотрит, как дело было. Ей знать надо. — А я и не боюсь! Вру я. Боюсь. Да так, что коленки трусятся. Уж и на стул усадили — а все одно трусятся. И в глазах темнеет, темнеет, холодом из углов веет… Вот так, небось, смерть и приходит! Только это не смерть. Это Друц мне на голову с двух сторон ладони свои положил, пальцами глаза прикрыл. Как поняла: сразу спокойней стало, и страх убежал — лишь чуток в животе осталось; и холод остался. Ну да ладно, стерплю! Чай, не зима. Знать бы, как эта Тузиха мне в голову лезть собирается? Не клещами же?! Нет, дядька Друц такого бы ей в жизни не позволил, будь она хоть Тузиха, хоть черт с хвостом, хоть ангел Божий! Дядька Друц — он… — Вспоминай, Акулина. Михаила-Мишка вспоминай, хозяина, гостей… всех! И — само перед глазами встало: вновь Мишок, будто живой, передо мной. Смеется, вина мне в стакан подливает, себе подливает, и знать не знает, бедолага, что не вино то — погибель его! Я ему сказать хочу — а язык ерунду молотит. Мишок опять смеется, тянется к бутыли… Бутыль трясется в его руке, булькает, захлебываясь, вино разливается по столу кровавой лужей — а я вдруг ловлю взгляд сидящего напротив землемера. Пустой взгляд, оловянный. Как… как у того душегубца на заимке. Господи! Да сколько ж его вспоминать-то буду?! Забыть бы… А лицо в складках все наплывает, наплывает, пуговицы оловянные в оторочке ресниц уж рядом совсем, донага раздевают, душу наизнанку выворачивают — и не пойму: землемера то глаза, или Петюнечки-душегубца с лесной заимки, или… или это Туз-коршун в душу мне смотрит, в Друцевы руки своими когтями поверх вцепилась — не оторвешь; сжимает, сжимает мне голову — вот-вот лопнет головушка моя разнесчастная; а пуговицы жгут, сверлят взглядом, требуют неведомо чего. Да я бы ответила, отдала все, что есть, кабы знала — что! Дяденька Друц, спаси меня, спаси и сохрани! Ведь она сейчас всю душу мою выпьет! Не она — он, он, Петюнечка-душегубец! он и тятю моего зарезал, и меня теперь убить хочет, из могилы вылез, упырь, оттого-то и холодом от него веет, исчадия адского! Вот только почему на нем мундир цивильный с петличками, и усы сосульками?.. Да не цивильный на нем мундир — жандармский! По мою душу явился, ротмистр-землемер, вон и мыльная веревка с петлей в руках! Удавить решил! Не хочу! Не хочу умирать! Дяденька Друц, спаси! Где же ты?! — Хватит, Туз! Не в масть прикуп пошел. Хватит, я сказал! И разом лицо землемера-Петюнечки-ротмистра бледнеть начало, рябью подернулось; вроде как сквозь воду смотрит. Да и не землемер это, и не душегубец — Мишок-утопленник на меня из ручья глядит, а мундир жандармский, один, без человека в нем, по степи прочь уходит, уходит… ушел. Совсем. Опасно заглядывать в глаза Видоку; а Тузу-Видоку — опасней опасного. Решились? ну тогда смотрите: …зеркало! Вот только почему в нем нет отражения? Почему вы не видите в нем себя? Хотя нет, начало проявляться: …вершина. Одинокая, покрытая снегом. От высоты и разреженного, морозного воздуха захватывает дух. Холодной белизной сверкают ледяные глетчеры, и мрачными черными отбесками отвечают им стекловидные изломы базальта. Мертвая, пугающая красота. А над ней — бескрайняя синь небес. Обратно в Севастополь уж пополудни двинулись. Когда я проснулась. Солнце под навес забралось; разбудило. Спала, как убитая — ничего не снилось! А едва глаза продрала, весь кошмар, что у Тузихи в горнице виделся, словно туманом подернулся; а заодно и драка с рыбаками. Было? не было? сама себе напридумывала?! Нет, не стала гадать. Лучше и не поминать лишний раз все те ужасти! И ухо совсем не болит. Друц с Княгиней на меня посмотрели, между собой переглянулись — и вот уже телега у ворот останавливается. Как по волшебству. Им это раз плюнуть. Я и сама так скоро сумею! Тузом буду. Самоглавным. — В город? — спрашивает небритый мужичок в серой замызганной рубахе и таких же, ободранных снизу, портках. На голове у мужичка лихо заломлен набок видавший виды картуз, в зубах — махорочная цыгарка. На редкость вонючая. Зато вся телега завалена новыми пустыми мешками — небось, продавать везет. Мужичку никто не ответил, но он и переспрашивать не стал. Обождал, пока мы все в телегу заберемся — и хлестнул вожжами своего битюга. Поехали! Едем. Молчим. Вот уж и мостки рыбачьи позади остались, дорога на подъем пошла. Княгиня папироску достала, прикурила у мужичка, да с таким видом, будто ей знатный кавалер спичку подносит, а она ему великое одолжение делает — и заговорила наконец. Сделала одолжение: — Ну, рассказывай, Друц. А после я расскажу. Глядишь, с двух рук расклад и прикинем. Заглянули в прикуп-то? — Заглянули. Хорошо хоть по одной открывали — иначе как пить дать, сковырнули б девку с ума! Да и то мне поперек масти лечь пришлось. — Плохо. — Знаю, что плохо. Туз такого не забывает. "Да ведь они при мужичке-возчике мажьи дела обсуждают! — доходит вдруг до меня. — Он же, если не последний лапоть, поймет, что к чему, в городе мигом кому надо настучит! Вон, ухи развесил!" — Эй! — шепчу. — Вы чего, спятили? ветошник же слушает! — А пусть его слушает, — отвечают. Я аж речи лишилась — а такого со мной и не бывало-то никогда! Мужичок тем временем оборачивается и заявляет: — Верно говоришь, девка. Мешки — они завсегда в хозяйстве нужны! Больших деньжищ, знамо дело, не наживешь, но и с голоду не пропадешь, семью прокормишь. И обратно отворачивается. Интересно, у кого из нас ухи позакладывало?! Или я до сих пор сплю рыбой? — Забудет Туз, припомнит — то еще полбеды, — цедит Княгиня и дым папиросный из ноздрей пускает. — В моей сдаче полторы беды найдется, Валет. Ладно, говори, что в прикупе углядели. — И верно, беда: упали цены. И на арбузы, и на персики, и на скумбрию, знамо дело, — вздыхает спереди мужик, даже не оборачиваясь. — А на мешки держатся! — радостно добавляет он. У нас один разговор, а у него — другой. Видала ты такое, рыба-акулька?! — Да ничего толком и не углядели, Княгиня. Мишка-покойника видели, да ротмистра того самого, что землемером прикинулся. Не соврала Акулина, не ошиблась: он то был. — Может, и он… — задумчиво тянет Рашелька. — Только сам знаешь: когда прикуп силой открываешь, всякое привидеться может. — Может, Дама, ай, может. Крестнице моей такие чудеса виделись — аж мне тошно стало! Но фараон был подлинный. Пас он в Грушевке кого-то. И хорошо, ежели Сковородку с крестником его, царствие парню небесное. А вот ежели нас… — Нас по Грушевкам пасти — пастухов не хватит. Да и не Акулина с Федором им нужны, по большому счету. Мы с тобой нужны. А ротмистр в мундире «Варварском» из Грушевки прямиком в кабак заявился, едва не на показ! Нет, не нас он пас, Друц, и нечего трястись понапрасну. Княгиня криво усмехнулась, но губы дернулись невпопад. Друц промолчал. Обиделся, что ли? — Ладно, не держи зла, Валет. Нервы, нервы… И ротмистру этому теперь не облавы строить — в богадельне пузыри до скончания веку пускать. Другого опасаться надо. Мой черед карты открывать. Глядите. Все глядите. И ты, Друц, и ты, Федор, и ты, Акулина — чтоб запомнили! Страх меня пробрал до самых печенок от тех слов! Уцепилась за руку Друцеву — и тут Княгиня ПОКАЗАЛА! Я чуть с телеги не слетела! Свободной рукой рот зажала, чтоб не заорать. Заорешь тут! Когда прямо перед глазами покойник объявляется! Да не просто покойник — изрезан, изувечен так, что и мать родная не узнает! Пальцы отчекрыжены все, грудь распанахана, в животе дыра — руку просунуть можно; горло от уха до уха развалено. И вместо глаз дыры паленые смотрят; а на лбу знак Пик вырезан. Тут, откуда ни возьмись — туман сизый; заволокло тем туманом труп, от взгляда скрыло; я только дух перевести успела — а из тумана уж другой покойник проступает: женщина молодая. На шее — полоса черно-синяя, язык набок вывалился… Удавленница! И пошли они в тумане плыть-выплывать, мертвецы-то, а над всем этим ужасом голос звучит — тихий, старушечий, равнодушный. Голос Туза Крестового. — Смотри, смотри, Дама Бубен. Отродясь такого в моей колоде не бывало. За последние два месяца четырнадцать покойников, и все — подкозырки мелкие, чьи-то крестнички, от двойки до семерки. Разномастные. Восемь простой смертью ушли: утонули, со скалы упали, сами на себя руки наложили… А шестеро в куски искромсаны, и у каждого метка: масть его на лбу вырезана. — Зачем ты мне это показываешь, Туз? — хрипло так, со стороны. Я Княгиню-то и не узнала сразу. — Предупреждаешь? — Ты смотри лучше. И снова — мертвецы, мертвецы, мертвецы… Не помню, на каком меня наизнанку вывернуло; едва за борт телеги свеситься успела. Спасибо, Друц придержал — а то б так на дорогу и кувыркнулась, в собственную блевотину. Меня рвет и рвет, вроде уж и нечем, и задыхаюсь, и слезы в три ручья — а покойники все не кончаются! Да за что ж мне такое мучение! Пощадите! Пощадили. Кончились мертвяки. И меня попустило. Упала на мешки, лежу, отдышаться пытаюсь. Друц мне флягу с водой сует. Холодная вода. Хорошо. Вкус этот мерзкий вымыть. А голоса в голове все звучат, не унимаются: — Как думаешь, Дама, на что это похоже? — Беспредел это, Туз! Чтоб крестников, подкозырков… Тишина, темнота, провал. И Друцев голос: — Тут Туз втемную сдавала. Не для чужих ушей. Верно, Княгиня? — Верно. И поперек — мужичок-мешкодел: — Вот и я говорю: совсем шантрапа распоясалась! Куда власти смотрят?! У меня давеча два новых мешка уперли… И снова: — …сама знаешь. Не иначе, между кодлами разборка пошла. Только не слыхала я о ТАКИХ разборках!.. — Верно, Дама. Поначалу и я так подумала — счеты сводят. Только уж больно велик счет-то! Велела разузнать, людей послала. Да и сама, по своей-то масти, разглядеть пыталась. Ан не вышло, Дама! Не вышло… — То есть как: не вышло?! У ТЕБЯ?! — У меня. И вот что я думаю, Дама Бубен… Снова — провал. Черное молчание. В ушах, в глазах — душная вата беззвездной ночи. Опять "сдача втемную" — это я уж и сама поняла. — …колоду под себя подгрести хочет. А не вижу я ничего — потому как крыша над ними. Над "мокрыми грандами", которые беспредел творят. Они-то, небось, и не в законе, и не подкозырки даже — просто крышу над ними серьезные люди держат. Вряд ли тот, кто на мое место метит — он, небось, где-нибудь в Черноморске на дно лег… А людей своих сюда прислал, чтоб "мокрых грандов" прикрыли, не дали разглядеть. Ты вот как думаешь, Дамы с Валетом на такую крышу хватит? Молчание. Но не черное — звенящее, страшное, струной натянутой. Того и гляди лопнет. — Не знаю, Туз. Может, и хватит, — голос Княгини железом лязгает, словно другой человек минутой раньше со старушечкой Крестовой говорил. — Не ерепенься, Дама. Не обвиняю… пока. Промахнусь — с меня откуп будет. А попаду… Первая-то смерть аккурат через неделю стряслась, после того как ты тут объявилась. Значит, отныне глаз за вами будет. Верный глаз. И не один. Хоть ерепенься, хоть нет. А станете поперек… Темнота. Совсем короткая. — Вот так-то, Друц; вот так-то, подкозырки мои дорогие. Пришла беда, откуда не ждали. Такую собаку на нас повесили — сожрет, не поперхнется! — И я собак не люблю! Меня, когда еще мальчонкой был, кобель здоровенный подрал — по сей день рубец остался! Всех бы перестрелял, зараз кусачих!.. На мужичка никто даже не обернулся. — Ай, морэ, летал сокол, летал ясный в поднебесье высоко! Ай, стрела его достала, ясна сокола того… Выходит, куда ни кинь — всюду клин, Княгиня? Ноги нам делать теперь никак нельзя — все смерти на нас повесят, далеко не уйдем. Останемся? А ну как тихо сделается? Решит Туз: испугались мы, дали "мокрым грандам" отмашку. Нехорошо так говорить, да и думать-желать плохо, а только одна у нас надежда, Княгиня: чтоб пришили те злыдни кого-нибудь у черта на рогах. Хоть в Одессе. Тогда поймет Туз — не мы крышу держим, не дотянется ни Валет, ни Дама из Севастополя до Одессы. — Или подумает, что третий с нами в деле. Глаза от нас отводит. Молчишь, баро? А из Крыма нам теперь ходу нет, это верно. Жаль, не могла я тебя упредить! Никак не могла! А ты взял — да и лег Тузу поперек масти, когда прикуп открывали! Теперь она вдвое больше на нас думать будет, раз не дал ты ей все карты у девки в голове проглядеть! — Не казнись, Княгиня… Я не вижу, КАК Друц смотрит на Рашельку, только та отводит глаза. Дама — от Валета! — Даже если б знал весь расклад, все равно б Тузу поперек масти лег, — и ко мне оборачивается. — Помнишь, Акулина, того ротмистра, что в кабаке рехнулся? — Помню. Лучше б и не вспоминать! — Вот ежели б еще одну карту открыли — и ты бы такой стала. — Ай, баро… — Княгиня отворачивается, только я все равно успеваю заметить, как странно блестят у нее глаза. Неужто плачет? Княгиня — плачет?!! — А вот и город, — сообщает спереди мужичок-мешкодел. — Вас где ссадить-то? А мы молчим. Все. Как рыбы. Рыбы-акульки. — Ты Тузу про Мордвинский морг рассказывала? — позже спросил Друц. Думала Княгиня о своем. Долго. — Нет, — ответила. — Она со мной, небось, тоже не последним делилась. |
||
|