"Требуется чудо" - читать интересную книгу автора (Абрамов Сергей Александрович)

6

Александр Павлович уехал от Валерии поздно: за полночь. Собирался спать, думал: денек завтра — врагу не пожелаешь! С утра надо поймать Олега, великого автомобильного мастера, договориться с ним о ремонте: может, самому ничего доставать не придется, может, все у Олега и отыщется; он — мужик запасливый, рачительный. Потом — «пилить» в Загорск за правами; унижаться в ГАИ, уверять, что правила дорожного движения для Александра Павловича как Библия для верующего, что всю оставшуюся жизнь он посвятит соблюдению дистанции.

Целый день — как отдай!

А когда подготовкой к премьере заниматься?

Плюнул на позднее время, позвонил своему заведующему постановочной частью, по сути — главному администратору иллюзионного хозяйства.

— Валентин? Это я. Разбудил?.. Ничего, и так много дрыхнешь… Слушай меня внимательно: завтра все распакуй — до винтика, всех моих бездельников собери, накачай их как следует — пусть дрожат. Особенно девицы. Отъелись небось за отпуск, ни в один ящик не влезут… Договорись с Грантом: в двадцать два ноль-ноль мы полностью прогоняем аттракцион, пусть манеж даст. Понял?.. А я только к вечеру подъеду… Да нет, ничего: просто тюкнул машину, права забрали, отправлюсь их выцыганивать… К черту… Ладно, спи…

Свет погасил, лег, изготовился ко сну.

На улице гулял ветер, яростно раскачивал жестяной фонарь на столбе у дома и по потолку, над Александром Павловичем бегали светлые полосы, мешали спать. А скорее не они спать мешали, а прожитый день, до краев набитый событиями — одно другого любопытней.

Врачи считают: все болезни обостряются по ночам. А совесть? Ну-у, если она больная…

Какая же совесть у Александра Павловича? Пустой вопрос! У Александра Павловича совесть крепче гранитной глыбы, ни одного изъяна, ни единой трещинки. А что ж тогда не спится?..

Смотрел в потолок, думал: «Валерия „сломалась“, это ясно… Пусть сама она об этом не ведает, пусть оскорбится, если ей намекнуть, но ведь расклеилась, растаяла и еще, как сие для нее ни грустно, обабилась. Слово вроде обидное, а по сути — ничего плохого. Скорее наоборот. Конечно, только в данном случае… — Александр Павлович терпеть не мог буквально „обабившихся“ женщин, сутками не вылезающих из засаленных халатов, с торчащими из-под косынок бигудями, с облупленным маникюром: вдосталь повидал он таких по цирковым гостиницам. — С Валерией случай — лечебный. Она „обабилась“ ровно настолько, чтобы перестать быть мужиком в юбке. Этакой „железной леди“… Ну что, намекнуть ей о том?.. А зачем? Что тебе это даст? И так ситуация критическая, хоть беги… „Портсигар“, скажешь, виноват? Ох, сам себе не ври, не успокаивай себя… А впрочем, ладно: пусть — „портсигар“, не все ли равно? Главное, что эксперимент затянулся, пора подбивать бабки, как говорится. А результат, повторим, положительный… Опять положительный!.. Если честно разобраться, дорогой Александр Павлович: что в тебе женщины находят? Все твои женщины. Сколько их у тебя было, не считая жены?.. Поставь себя на их место. Поставил?.. И что? То-то и оно, ничего особенного, понять их трудно. Ну, здоровый, сильный, лицом не мордоворот, фактурный — это „киношный“ термин… А внутри?.. А внутри — пусто. То есть, конечно, не пусто, внутри внутренний, как и положено, мир, вполне богатый — чего зря скромничать. Но кого ты внутрь пускаешь, а, Сашенька? Никого не пускаешь, боишься, что поломают в твоем хрупком организме, в твоем внутреннем мире какую-нибудь важную детальку, а с запчастями нынче худо… Вежливый, воспитанный, слова грубого от тебя не услышишь, цветы умеешь дарить, комплименты разбрасывать, светскую беседу поддерживать, чувства юмора не лишен… Все? Все. Значит, ничего. Дупель-пусто, „доминошно“ выражаясь. Одна форма, содержания на первый взгляд — ноль. До него не докопаться, сам никому не даешь… А собственно, чего это ты разбичевался? Форма и есть форма. Кто сейчас голым в обществе появляется? Нет таких. Все в какой-то форме. Какую выбрали. Или какая досталась. Носят, не снимая, потеют, пыжатся, шеи воротничками натирают, но оголиться — ни-ни! И лишь дома, наедине с собой, даже супружницу порой не беспокоя, — снимают формочку, вешают на плечики в шкаф до утра: чтоб — упаси боже! — не помялась. Вот тогда настоящими и становятся… Посмотреть бы разок на них — настоящих: не станет ли жутко?.. А если на тебя, на настоящего, одним глазком глянуть?.. Ни в коем случае! Тоскливый занудный эгоист, эгоист, эгоцентрист — что там еще есть на „эго“? Одна форма тебя и спасает, а она у тебя на все случаи жизни одна… Спасает? А не губит ли?.. Ты же не умеешь носить ее круглосуточно. Ты же из нее нет-нет да выглядываешь. Вон вчера: Лера с Наташей изволновались, чуть с ума не сошли, а ты о них вспомнил?.. Даже когда в машину сели, в Москву отправились — о чем думал? О неравнодушных к тебе женщинах? Об их ранимых, как оказалось, душах? Черта лысого! О крыле ты думал. О бампере и о фаре. О том, не ушел ли твой Олег в отпуск… А вот то, что женщины неравнодушные, что души у них ранимые, — это тебя напугало. Напугало, старый хрен?.. Ужас как! Поэтому и отбой бьешь…

Поначалу задело тебя, что Валерия оказалась большим мужиком, чем ты сам? Что ты ей был нужен для того же, для чего и она тебе?.. Задело. Засуетился ты, „портсигар“ сочинил… И зря. Устраивал тебя баланс, а дисбаланса ты не хотел… Не хотел, а получил. Сам дурак… А тут еще Наташа! Черт тебя дернул взять ее в цирк, расчувствовался, сказку ей показал, аппарат старика Бема из нафталина вытряхнул… Наташа не Валерия, с ней как со всеми нельзя, и ты это знаешь прекрасно. Знаешь? Как не знать, потому и мучает это тебя. Мама смешно говорит: мулиет. И странная штука: „мулиет“, потому что Наташа — единственная женщина (так это, так, возраст ни при чем!), перед которой ты другую форму надеть захотел. Более того: надел. Са-авсем иную, доселе не надеванную, непривычную. Вон даже Грант, похоже, малость удивился… А ведь нравится тебе эта форма, а, Саша? Нравится и в старую влезать неохота, верно? По крайней мере с Наташей… Она, повторим, — единственная женщина, с которой ты должен быть честным. До конца! А конец-то — вот он, рукой достать можно…»

На том и заснул.

А на следующий день все задуманное преотлично исполнил: и Олег на месте оказался, и права в ГАИ забрал, и страховку успел оформить — ну, просто «одним махом семерых убивахам». Отогнал машину Олегу в гараж, к двадцати двум ноль-ноль на таксомоторе в цирк прибыл. А там уже полный кворум. И ассистентки вроде не потолстели, и аппаратура в целости. Короче — порядок. Прогнали аттракцион одним духом: за исключением мелочей все прошло аккуратно — ровненько.

Грант сказал:

— Чисто для первого раза, поздравляю. Трюк с мячами из чемодана раньше делал?

— Еще в Калинине пустил. Как трючок?

— Первый сорт! Сколько ты их выкидываешь? Двенадцать?

— Молодец, считать умеешь.

— Будь человеком, скажи: как они у тебя надутыми выскакивают? Мячи-то не простые — футбольные, настоящие, сам трогал…

— Грант, родной, ты же не со вчерашнего дня в цирке. Откуда столько любопытства?

— Прости, Саша, ничто человеческое даже шпрехшталмейстерам не чуждо. Не скажешь?

— Не скажу.

— И правильно. Это я от взрослости. А цирк — ты, Саша, знаешь, — взрослости не приемлет. И мне и Наташе от тебя одно требуется — чудо. А у тебя этого добра — полны закрома.

— Полны, говоришь? — усмехнулся Александр Павлович. — Если бы… — Вот и не согласился он с Грантом, да ведь они разные вещи в виду имели: Грант — одно, Александр Павлович — совсем другое. Он похлопал в ладоши: — Закончили репетицию. Все — по местам, укрыть, как от врага. Завтра — в то же время, без опозданий…

И домой ушел, Валерии звонить не стал.

А утром во двор вышел — к Олегу собрался, посмотреть, как ремонт «Жигуля» идет, — а на лавочке перед подъездом Наташа сидит.

— Вот тебе и раз, — только и сказал. — Ты что здесь делаешь?

— Вас жду, — Наташа вежливо встала, портфель на скамейке оставила.

Была она в школьной форме, в коричневом платьице со стоечкой, в легком черном фартучке. Поверх платья, поверх кружевного крахмального белого воротничка, подшитого к стоечке, — пионерский галстук; узел вывязан ровно-ровно.

— А школа?

— Я не пошла.

— Ну, мать, ты даешь… — Александр Павлович, действительно несколько потрясенный, с размаху плюхнулся на скамью, и Наташа тоже позволила себе сесть — на самый краешек, вполоборота к собеседнику, как ее мама учила. — Почему не пошла?

— Мне надо с вами поговорить.

— Ты давно здесь сидишь?

— Не очень. Какая разница?

— А почему не поднялась?

Наташа не ответила, только плечами пожала: мол, не поднялась — и все тут, интересоваться бестактно.

У Александра Павловича опять противно заныло в животе: то ли предчувствовал он, о чем разговор пойдет, то ли просто разволновался, увидев Наташу.

— А школа, значит, побоку? Нехорошо… — это он по инерции: слышал, что в подобных случаях полагается говорить детям. А вообще-то ему до школьных занятий Наташи дела не было. Он, равнодушный, даже не спросил ни разу, как она учится. — Кстати, как ты учишься?

— В смысле? — не поняла Наташа. Она явно собиралась беседовать о чем-то ином, обсуждение школьных проблем не входило в ее планы.

— В смысле успеваемости.

— На «хорошо» и «отлично», — сухо сказала она. — Мы что, мои оценки будем обсуждать?

Ноющая боль отпустила, и Александр Павлович неожиданно ощутил даже некую приязнь: вот же милая девочка, отыскала его адрес, приехала, ждала невесть сколько, в школу не пошла. И наверняка Валерии — ни слова.

— Что же мы будем обсуждать? — спросил он, обнимая Натащу за плечи, но девочка вдруг напряглась, даже отодвинулась, и Александр Павлович немедленно убрал руку.

— А вы не догадываетесь?

— А я не догадываюсь.

— Я пришла поговорить о маме.

— А что с мамой? — Александр Павлович прекрасно знал, что с мамой, но ведь должен же он был что-то спрашивать…

— Вы прекрасно знаете — что с мамой, — Наташа будто подслушала его мысли.

— Понятия не имею!

— Она — другая, я вам уже говорила. И виноваты в этом вы!

Прямое обвинение Александру Павловичу не понравилось.

— Знаешь, подруга, я за собой вины не чувствую. Никакой.

— Извините, я оговорилась. Не виноваты, а… — Помялась, слово подбирая: — Ну после того, как вы к нам в дом пришли, она другой стала.

Все верно. Именно после того: слепой бы не заметил.

— Какой — другой? Ты можешь говорить внятно? — Александр Павлович решил: с Наташей необходимо быть честным.

Это он, помнится, еще позавчера ночью решил, когда уснуть не мог. А пока тянул время, занудствовал по своему обычаю: стать честным с женщиной — на такой шаг мужество требуется, а его у Александра Павловича не в избытке, подкопить надо. И то ли «подкопил» он, то ли надумал сразу — в омут головой, но вдруг сказал: — Ладно, не отвечай. Я знаю, что ты имеешь в виду, прекрасно знаю… Но вот интересно: чем тебе не нравится такая мама?

Наташа отвернулась. Смотрела, как малыши толкались в песочнице, кто-то у кого-то ведерко отнимал, выл в голос: еще сопли не высохли, а уже делят имущество, сами себе проблемы создают. С детства и далее — со всеми остановками…

Наташа сказала не оборачиваясь:

— Мне нравится. Мне очень нравится. Я только боюсь.

— Чего ты боишься?

— Что вы уйдете — и она станет прежней.

Ах, умная девочка Наташа, взрослая мудрая девочка!.. И все же не могла она понять то, что мог понять Александр Павлович. Или иначе: хотел поверить, что понял.

— А с чего ты взяла, что я уйду? — спросил и сам себя одернул: ты же хотел быть честным. Так будь! — Нет, подожди. Наташа! Ты умная девочка… — Он встал и заходил туда-сюда вдоль скамейки. Наташа по-прежнему на него не смотрела: вроде бы разглядывала малышей. Она не хныкала, ничего не просила, и от ее каменного молчания Александру Павловичу было еще труднее.

— Поверь, мама уже не станет прежней, не сможет, она нашла в себе себя, — он говорил с Наташей как со взрослой, уверенный, что ей все ясно. — Это главное: найти в себе себя, а мама очень долго не хотела ничего искать, ее вполне устраивало все, что происходит. А теперь, ты права, она изменилась. Может быть, чуть-чуть, всего самую малость, но ведь надо сделать только первый шаг… — Странно, но он говорил не о Валерии. Вернее, не только о Валерии — вообще о женщинах. И плевать ему было на то, что слушательнице десять лет от роду. Главное: она слушала. И, похоже, верила, как он и просил. — Самое трудное — сделать первый шаг, но после уже невозможно остановиться: это как снежный ком. Но страшно другое: никто не хочет делать первого шага. Никто! Все кругом говорят: надо, надо, иначе беда, а от разговоров — ни на шаг, прости за каламбур. А Валерия сделала… И это не кто-нибудь, а твоя мама! Ты же знаешь, как она ценит свою разлюбезную независимость, как она трясется над ней. И тебя тому же учит… Ты другая… К счастью…

— Вы уйдете… — упрямо повторила Наташа.

— Ну при чем здесь я? — почти кричал Александр Павлович. — Я — ничто, никто, я для нее — трамплин, рогатка, катапульта: называй как хочешь. С меня только началось. Понимаешь: на-ча-лось! А дальше я не нужен! Ну, был бы другой, не я — все равно началось бы…

— Другой не мог. Никто не мог. А вы смогли…

И тогда Александр Павлович — кто, кто его за руку дернул?! — решился. Выхватил из кармана «портсигар», нажал кнопку: тускло зажглось круглое выпуклое окошко на серебряном, с чернью, антикварном боку приборчика.

— Смотри, Наташа…

— Что это?

— Помнишь то чудо в цирке?

— Когда зал ожил?

— Да-да! Там был прибор «короля магов». А этот — мой. И я его сделал для того, чтобы мама стала другой. Сам сделал!

Наташа протянула руку к «портсигару», осторожно взяла его. Нелепо, не к месту, но Александр Павлович вспомнил цитатку: «берет как бомбу, берет как ежа, как бритву обоюдоострую…» К случаю цитатка подходила…

— Фонарик?

— Он только похож на фонарик. Но когда я включал его, мама становилась такой, как я хотел… — он добавил: — Как ты хотела.

— И это — все?! — В Наташином голосе был ужас.

— Все! Все! — Александр Павлович испытывал странное, болезненное облегчение: выговорился, ничего не скрыл. Нет больше проблемы!..

— Включить… — Наташа как завороженная смотрела на желтый глазок «портсигара».

— Да! Забери его. Насовсем. Держи у себя. Никому не показывай. Он твой. Только твой. Захочешь — включишь.

— А по какому принципу он работает?

Как ни был взволнован, а все ж отметил: мамина дочка, четких объяснений требует. А в цирке-то не требовала, на веру приняла…

— Какая тебе разница? Работает и работает. Ты как мама… Не открывай, не надо: другого я сделать не смогу. Знаешь: это было у меня как наитие. Чудо, если хочешь… Вдруг осознал: требуется чудо, — он невольно повторил слова Гранта, — и я его сотворил.

— А если сломается?

— Он никогда не сломается, не беспокойся…

Александр Павлович наклонился и легко-легко, чуть прикоснувшись губами, поцеловал Наташу в щеку. Щека была теплой и все же мокрой: и не хотела, а, видно, поплакала девочка, только незаметно, Александр Павлович ничего не углядел.

— Прощай! — И он, не оглядываясь, боясь, что Наташа окликнет его, побежал через двор, выскочил из ворот на улицу, увидел зеленый огонек: — Такси! — хлопнул дверцей: — На Войковскую, к плотине…

Закрыл глаза. Сердце стучало как бешеное: вот-вот выскочит. И никогда, никогда еще не было ему так больно и скверно. Никогда в жизни он не мучился так оттого, что всего-навсего — ну пустяк же, привычное дело! — обманул женщину.