"КОНСТАНС, или Одинокие Пути" - читать интересную книгу автора (Даррел Лоренс)Глава первая В АвиньонеВначале высокие башни-ворота средневекового Авиньона, Гог и Магог его мирной жизни, назывались Что до Констанс и Сэма, то они не ощущали себя одинокими, хотя весь мир как будто прощался с ними; и однако же сегодняшний день был пока только преддверием ада, совсем узеньким, где в тени виноградных лоз пока царил абсолютный покой. Мощный прилив прованского лета скоро закончится великолепным урожаем, который, несомненно, сгниет, потому что почти все работники давно призваны в армию, а на земле остались лишь женщины, дети да старики, и им предстояло сойтись в бою с воинствами мирных лоз. Глядя в небо, похожее на голубое стекло, растения, во всей их красе и мощи, словно стремились обнять его своими пышными плюмажами из листьев и пыльных плодов. Любовники все еще были невинны как дети; они не знали, что такое война и как себя вести по отношению к ней. Из-за этого рождалась неуверенность, которая лишь усиливалась оттого, что они совсем недавно начали предаваться любовным ласкам, потеряв больше месяца на юношеские перестрелки, прежде чем дойти до желаемого. Но никакие головокружительные объятия не могли замаскировать очевидные провалы в знании физической стороны любовного акта. И вот теперь, когда они были уже на подступах к блаженству, им предстояло стать добычей нелепой войны, натравленной на них сумасшедшим немцем, возомнившим себя художником; нет, в реальность войны никак нельзя было поверить! Однако форму Сэма уже доставили — похоже было, что война втихомолку сделала еще один шаг им навстречу. Правда, мундир требовал переделки, да и фуражка оказалась великоватой. Сэм чувствовал себя одновременно и триумфатором и дураком, когда надел на себя все это перед зеркалом, которое висело в комнате с балконом старого двухэтажного дома. Стесняясь своей наготы, Констанс лежала на сине-золотом покрывале, опершись подбородком на ладони, и ничего не говорила. Полуобнаженный мужчина в военном кителе и фуражке без кокарды выглядел немыслимо печальным и сконфуженным — и немыслимо прекрасным! Сэм не сводил с себя глаз и чувствовал, как в нем что-то меняется. «Устроил пантомиму!» — сказал он наконец и, обернувшись, порывисто обнял Констанс, испытывая отчаянную нежность. Она почувствовала прикосновение холодных пуговиц к груди, когда он прижался к ней со всем пылом обреченного на неведенье новобранца. В безумии, захватывающем мир, они решили и сами совершить нечто безумное — пожениться! Вот глупость! Оба произнесли это, оба почувствовали это. Однако им хотелось стать еще ближе друг к другу, прежде чем они расстанутся, возможно, навсегда. Кстати, в то благословенное лето именно проклятая военная форма стала причиной первой ссоры четырех приятелей. Продолжалась она недолго; а случилась лунным вечером, когда они играли в «двадцать одно» на окруженной розовыми шпалерами веранде, где весь день на крошащихся стенах дремали или устраивали стычки ящерицы. В сущности, виноват был Блэнфорд. Это он с важностью и высокомерием рассуждал о честном отказе от военной службы, да еще добавил жара к общему негодованию, позволив себе насмешничать над мужчинами в форме, которые якобы изменили собственному «я» ради «стадного чувства». В литературных кругах это было самой модной темой. Луна светила до того ярко, что даже не требовалось зажигать старую погнутую керосиновую лампу, стоявшую тут же на столе. — Хватит, Обри! — крикнул Хилари, и его сестра Констанс с твердостью произнесла: — Да уж, Обри, пожалуйста. Однако она не смогла сдержаться (потому что Сэм выглядел потрясающе в новой форме) и внесла свою лепту в обмен мнениями: — Ты говоришь это, потому что Ливия заставила тебя жестоко мучаться, все лето продержала на коротком поводке! Став белым, как колонна, Блэнфорд ушел в дом. Ему и вправду досталось от Ливии, сестры Констанс, которая пробуждала в нем ребяческую саморазрушительную любовь, лишь отчасти утоляя ее, зато выказывая почти такую же склонность к его юному другу — консулу Феликсу Чатто, теперь в ярости глядевшему в карты и повторявшему: «Кажется, твой банк!» Ливия делала дураков из них обоих. Кстати, вовсе не из каприза, и это было в ней наиболее притягательным — просто она жила импульсами, которые не предполагали продолжения, и перебегала от объекта к объекту, не задумываясь о том, какую боль могла этим причинить. Или она родилась бессердечной, или ее сердце еще не познало любви. Неприятно было так думать о ней, но ничего другого не оставалось. И Обри и Феликс ломали голову над тем, как объясниться ей в любви, а она вдруг исчезла… Она не единожды делала это в прошлом, оставляя вместо адреса название одного кафе в Париже, и еще одного — в Мюнхене. Бедняжка Блэнфорд зашел так далеко, что даже купил ей кольцо — она позволила ему зайти так далеко. Не удивительно, что он вел себя столь вызывающе, ведь он осознавал свою ошибку, и то, что бремя любви, пробужденной Ливией, ему не по силам. Тем более в преддверии проклятой войны! …Неожиданно Констанс пронзила острая боль, — когда она смотрела на всю компанию сверху из окна своей спальни, на розовые молодые невинные лица юношей, не ведающих обмана, еще ничего не знающих и ни в чем не уверенных. Ее брат Хилари сидел, как обычно, положив ногу на ногу и небрежно держа карты в загорелых пальцах. До чего же он был красив с этими своими светлыми волосами, великолепно четкими чертами лица и голубыми глазами! Всем своим видом он демонстрировал аристократическое недовольство, которое так невыгодно отличалось от простого и милого обхождения Сэма. Блэнфорд и Феликс ничем не удивляли — даже незнакомый человек мог бы, не раздумывая, поклясться, что они совсем недавно покинули Оксфордский университет и представляли собой книжных юношей, не ведавших, что такое реальная жизнь. А вот Хилари больше напоминал музыканта, уверенного в себе, абсолютно сложившегося, со своим отношением ко всему на свете. Временами он даже производил впечатление человека высокомерного, возможно даже слишком утонченного и благовоспитанного. У Хилари не было ни щедрого обаяния, ни теплоты его сестры. Он скрывался за маской холодности, а она так и не научилась скрывать свою уязвимость. Теперь Констанс стало жаль, что она ни за что ни про что подколола Блэнфорда, и она постаралась, как могла, загладить свою вину, в то время как Сэм из любовного половодья (в конце концов, его-то — Констанс постоянно спрашивает: как ты позволил Ливии довести себя до такого состояния? Ведь ее поведение легко предсказуемо, потому что никогда не меняется! Блэнфорд застонал, так как знал, что будет дальше: еще одна доза возбуждающих венских речей, которыми Констанс забивала им уши с утра до ночи — все Фрейд да Фрейд, труды которого она изучала в Женеве. — Ливия-женщина воюет с мужчиной внутри нее, значит она кастратка, — сказал Сэм. Это было очень смешно — и выражение его лица, и то, как он произносил свою тираду. Сам он ничего в этом не понимал, просто запомнил фразу, произнесенную возлюбленной, которая имела обыкновение сворачивать куда-то не туда в их интеллектуальных баталиях. — Пусть Констанс идет к черту со своей теорией инфантильной сексуальности и со всем прочим в том же духе, — твердо произнес Обри. На самом деле, эта теория в целом и околдовывала и отталкивала его, и он с неудовольствием посматривал на стопку брошюр на немецком языке, которую она таскала с собой все лето. «Фрейд!» Но ему ли не знать, что мужчина влюбляется совсем по другим причинам — да-да! Ливия обнаружила одну из его записных книжек и, не спрашивая разрешения, прочитала. Она лежала на кровати, когда он вошел, и подняла голову, как ящерица, как змея, словно увидела его в первый раз. «Я — Это будет похоже на бегство, — сказал он, и Блэнфорд как отрезал: — Так оно и Констанс тотчас набросилась на брата: — Только не порть прекрасное лето, которое у нас было… И мгновенно образы Прованса, Авиньона, милые горы из песчаника возникли в их пресыщенной памяти. Сколько же они все пережили тут — Средиземноморье открылось им, как медленно разворачивающийся свиток. — Прошу прощения, — произнес Хилари. — И я тоже, — эхом откликнулся Блэнфорд. Они уже несколько недель жили в просторном, наполненном эхом, уродливом старом доме, блюдя тесную дружбу и любовь. Но мелкие перебранки оставляли неприятный привкус. Ту-Герц — так называлось это место. Наследство Констанс. И это название как торжественный барабанный бой звучало у них в головах, подчеркивая важность всего, с чем они неожиданно сталкивались и чему радовались в течение долгого неспешного проживания рядом с деревней, от которой было рукой подать до знаменитого романтического Авиньона. Папский город![3] Тем же вечером, но позднее, сожаления проникли в сны Констанс, однако не настолько сильно, чтобы поблекла ее радость от лунного света на подоконнике, от медового запаха трав и от нежащего тепла мужского тела рядом с ней. До чего же чудесно проводить с мужчиной всю ночь, чувствовать, как бьется его сердце, а грудь опускается и поднимается под ее ладонью, пока он спит. Постепенно их ласки становились все более изощренными. Иногда казалось, что они с бешеной скоростью мчатся на тобоггане по головокружительно извилистому снежному спуску. Бывало, что тобогган выходил из-под контроля. «Сэм, ради бога: я в ужасе, как бы не забеременеть». Она не рассчитывала на любовное приключение и, хотя была эмансипированной до кончиков пальцев, оставила то, что называла весьма непочтительно «рабочей экипировкой», в женевской квартире. Сэм тоже не справлялся с задачей. «Я не могу остановиться», — хрипел он и все увереннее и настойчивее направлял ее к медленному, невыразимо дивному оргазму, настигавшему обоих. Потом и она и он, тяжело дыша, лежали без сил, словно после скачек с препятствиями. Очень любивший цитировать лимерики, причем, как правило, опуская начало и конец, Сэм как-то произнес: «Он был и сплыл, отдав ей пыл, хитрый старик из Болгарии». Он постоянно был настороже, но стоило ему заснуть, и она могла часами наблюдать, облокотившись на руку, за тайнами его гладиаторского тела, которое, словно термос, хранило нежащее тепло. Ей нравилось чувствовать теплый тюльпанчик его члена, склонившегося на ее сторону и отдыхавшего, пока он предавался сну, но готового в любое мгновение очнуться — словно по взмаху волшебной палочки, стоило ей захотеть, и тотчас разбудить спящую кобру их юношеских страстей. У нее холодела кровь в жилах, когда она вспоминала, что он больше месяца не говорил с ней, оставался чужим и далеким, словно звезда, хотя она умирала от желания стать его возлюбленной. Как настоящая дура, она делала вид, будто у нее связь с пожилым мужчиной, психиатром, а в результате своего дурацкого бахвальства чуть не заморозила Сэма, чуть не превратила его в сосульку; потом ей потребовалось много времени, чтобы исправить глупую ошибку! Собственно говоря, весь последний год она спала с врачом, но это из любопытства, и она не собиралась к нему возвращаться, до того ей было с ним скучно. И вот теперь Сэм! Она уступила самому бездумному, бессмысленному существу, какое только можно вообразить. Но теперь она стала свирепой в любви, она почувствовала себя дикой кошкой; она решила, что одарит его необходимым ему блестящим умом, чувствительностью и проницательностью — всеми богатствами, которые сохранила для него. Благодаря ей, он разберется в себе и поймет, что она боготворит нечто, скрываемое им под грубостью и робостью, под приступами неразговорчивости; она пробьется сквозь коросту легкомыслия, сквозь милые пустячки литературных идолов, вроде старика Вуд-хауса, и непременно выбьет искры из глубоко запрятанной души! Несчастного мальчика наверняка пробрала бы дрожь, вырази она все эти помыслы словами. Он и так страдал, ощущая свою полную неадекватность. А ее программа воспитания наверняка ввергла бы его в настоящую панику. Посреди ночи Сэм разбудил Констанс и, повернув лицом к себе, спросил хриплым шепотом: — Скажи, дорогая, ты считаешь меня трусом за то, что я пошел к ним? — Очевидно, его ранили бездумные слова Блэнфорда. Сэма не успокоили страстные, бесконечно искренние объятия, хотя в них чувствовалась уже не только жалость. — Ответь, — упрямо проговорил он, с библейской настойчивостью. — Конечно же нет! Несмотря на это дурацкое голосование в профсоюзе преподавателей — типично по-оксфордски! Конечно же нет! — с жаром повторила она, прижимая его к себе, пока хватало воздуха. — Понятно, что Англия ничего не значит для Обри-с чего бы? Но мне трудно объяснить, почему она что-то значит для меня. Сказав это, он закрыл глаза и увидел причудливую картину из серых домов, низких холмов, рябых рек, которые слились в единый романтический образ золотого кентского Уилда во время страды, и он поднял его, как небольшой круглый щит, в небо. Ему также вспомнилась короткая и нелепая любовная интрижка с девушкой, собиравшей хмель. Родители приятеля сдали ему смешной домик для сушки хмеля, якобы для занятий. Связь получилась никчемной и жалкой, хотя сборщица хмеля была храброй и прекрасной и такой же светловолосой, как Констанс. Тем не менее их невежество обернулось настоящей пыткой, потому что она боялась забеременеть, а он боялся подхватить какую-нибудь венерическую болезнь, о коих не имел ни малейшего представления! В уборной ближайшего бара стоял автомат, на первый взгляд напоминавший автомат для продажи фруктов или сигарет, но этот был битком набит презервативами. Там была надпись: «Опусти два шиллинга и хватай скорей добычу!» Какое прекрасное слово — «добыча». Какое печальное завершение любви. Какая прекрасная девушка, достойная более опытного и легкомысленного мужчины. И он — дурак, не сумевший быть ни искусным, ни ласковым! Все же, несмотря ни на что, сверкающий Уилд, тянувший к небу блестящие колосья под одуряющим зноем, постоянно возникал в его фантазиях! В каком-то смысле, Уилд не Уилд, Констанс стала частью картины, естественно войдя в нее. (Все это как-то уляжется, когда закончится война, — если она разразится!) За ланчем он сказал: «До чего же мне хочется, чтобы эта чертова война наконец началась». Блэнфорд отозвался: «Как же мне хочется хоть чего-то хотеть!» Итак, они лежали, обняв друг друга, загорелые до черноты, и сладко спали, не слыша ни мышиного шороха, ни доносившегося издали — с чердака — храпа одного из друзей. Странно и то, что они больше не чувствовали себя беспомощными — зато были переполнены обманчивой радостью, которую дарит любовь. Бегающие по закоулкам памяти мысли, топанье по всему дому мышиных лапок среди гниющих яблок, женщины-привидения, чьи голоса доносил ветер, — беседующие, жалующиеся, плачущие. Дом напоминал старую шхуну, которая скрипела и стонала, стоило ветру изменить направление. Увы, в их сны проникла печаль, она завладела ими, едва к ним пришли мысли о расставаньи, об утратах и смерти — да, даже смерть являлась им; горькими слезами разлуки были полны их прощальные слова, сливавшиеся с прощальными корабельными гудками. Вот уж где было легко сбиться с толку! В снах они познавали боль, которую, проснувшись, старались не выдавать… Причудливый особняк лорда Галена на вершине холма тоже был убран на зиму, и его последние званые обеды стали более импровизированными и более небрежными. Ну а поездка в Германию и финансовая промашка с нацистами ввергла банкира в глубокую депрессию. Однако ему было приятно видеть юную компанию из Ту-Герц — его совершенно очаровала Констанс, да и Сэма он считал весьма достойным юношей, несмотря на его бедность. Принц тоже частенько сиживал за гостеприимным столом лорда Галена, и как раз за одним из таких обедов официально предложил Блэнфорду стать его личным секретарем и через пару недель отправиться вместе с ним в Египет. Поначалу эта мысль возникла в контексте рассуждений о «совести», представлявшей, скажем так, лишь главный аргумент, но почему-то слово это причинило принцу боль, словно его укусил слепень. — Совесть? — громко воскликнул он. — Никто не едет в Египет сражаться со своей совестью! — Нахмурившись, он внимательно оглядел сидевших за столом. — Египет — Лорду Галену стало не по себе. — Боже мой! — патетически воскликнул он. — Что за бесстыдство! Зато Блэнфорд пришел в восторг. — А что нужно сделать в ответ? — спросил он сквозь смех, но принц молчал. — Продемонстрировать свое одобрение, — наконец уклончиво проговорил он. Макс, негр с фиолетовой кожей, который был у Галена шофером и доверенным слугой, теперь с утра занимался тем, что надевал на мебель чехлы. Начал он с верхнего этажа и постепенно спускался вниз, оставляя нетронутыми жилые комнаты. Это было похоже на постепенно осушаемый бассейн, и в конце концов не претерпели изменений лишь большой салон и столовая. Стопка пока не потребовавшихся чехлов лежала в холле. Гален вздохнул. До чего же печально таким образом обрывать лето, даже не имея Все же не сложившиеся между ними сексуальные и любовные отношения сказались на нем пагубно, временами он приходил в такое бешенство, что мог бы схватить ее, как крысу, и трясти изо всех сил, возвращая к здравому смыслу, — или, наоборот, вытряхивая из нее здравый смысл! Где она теперь? Он мог лишь догадываться, хотя в основном это зависело от того, есть ли у нее деньги оставаться даже в таком не очень дорогом месте, как Фаншон. Вверх от него поднимался хулиганистый и грязный бульвар Монмартр с заведениями, где ели кус-кус, и с жестяными арабскими кинотеатрами. Ей нравился этот маленький, чуть на отшибе отель, потому что его боковая дверь выходила в Музей восковых фигур. Выскользнув из нее, она могла часами бродить среди восковых знаменитостей, пролагая тропинку во французской истории (ее кровавой части), — между ее живописными эпизодами, и тогда лицо Ливии обретало новую красоту — из-за легкой отрешенности, которую навевали на нее эти затененные фигуры. Агония Марии-Антуанетты, смерть Марата (в подлинной ванне!) и выражение нежности на прозрачном лице Жанны д'Арк, всходившей на костер, — проходили часы, а Ливия все не могла покинуть музей, завороженная восковым подобием не существующего, но еще живого прошлого. Вот и праздник на венецианском Большом канале со сверкающим синим ночным небом и блестящими кусочками воды, или вечеринка, неожиданное суаре в замке Мальмезон со всей труппой стендалевских персонажей! Современные сценки практически не вызывали у нее интереса. А вот в душном маленьком холле с кривыми зеркалами она проводила много времени, принимая разные позы и внимательно, но без малейшей улыбки изучая свое искаженное отражение. Потом покупала жвачку и ныряла в кинотеатр, чтобы пофантазировать о длинном восковом носе Декарта или хитрой ухмылке на лице Фуке. Сейчас Блэнфорд думал о Ливии с тупой болью и мысленно проговорил: «Несчастная девочка, у нее прошлое, как лапа, полная заноз-колючек». Пусть будет Египет. «В Египте, — уверял он Феликса Чатто, — девушки сами решают, когда объявить перемирие, это последняя новость». А последней причудой, которую Чатто разделял с Катрфажем, служащим лорда Галена, были новые машины наподобие «Морриса», и в нем тот обещал увезти Констанс обратно в Женеву к ее занятиям — чтобы она могла начать их с привычной аккуратностью. Сэм настаивал на этом. Потом, когда он вернется после войны с непременной дыркой от пули в карманной библии, она встретит его там, в Женеве, с целой горой полученных за это время знаний! «Тогда ты поймешь, что я совсем глупая, и бросишь меня», — упрямо возражала Констанс. На самом деле, эти занятия помогали ей понять природу своей любви к Сэму. Тот был единственным ребенком, и мать одарила его своей любовью, однако была достаточно мудра, чтобы не мешать ему, не противиться его желанию летать. Она, как думала Констанс на новом языке, который теперь изучала, прервала трансфер[5] в самый подходящий момент, чтобы отпустить сына на свободу. Констанс подумала, что о нем нельзя написать «Сыновей и любовников».[6] Он купался в материнской любви, кожа у него отличалась чистотой и гладкостью, как у любимых детей, — она не могла устоять перед сексуальным магнетизмом его загорелых рук. У него была бархатистая кожа, потому что в детстве его правильно, разумно любили; и ее тоже — каким-то чудом. Они были созданы друг для друга, и их чувства смешивались, как краски! «Ах, хватит Посланная Фаруком[7] в Марсель королевская яхта сообщила о своем прибытии и была готова увезти принца в Александрию. Блэнфорд заехал к нему в авиньонский отель, чтобы спросить о планах на будущее, и застал маленького человечка за спешными сборами: тот заворачивал свои сокровища и распределял их по сундукам с великолепной турецкой филигранью, выполненной листовым золотом, — наверняка принц унаследовал сундуки от предков-хедивов.[8] Возле двери стоял огромных размеров «вагон» для больших вещей — для кресел и складывающихся столов (принц любил устраивать приемы с игрой в бридж); для пары пальм в кадках; богатых ваз, золотых блюд и двух соколов. Принц с видимым удовольствием показывал все это Блэнфорду, однако предупредил, что еще несколько дней пробудет в Авиньоне. Когда же Блэнфорд спросил, не следует ли ему позаботиться о каких-то специальных одеждах, принятых при дворе, принц, не задумываясь, ответил, мол, это дело принцессы. — Приезжайте в Принц протянул Блэнфорду большую шляпную коробку из красного бархата, при взгляде на которую сразу же невольно вспоминался фокусник или актер. В таких коробках на востоке носили парики, однако тут находилась сморщенная человеческая голова, мужская голова, просмоленная толстым слоем, вся, кроме открытых глаз. Блэнфорду стало не по себе. — Боже мой! — воскликнул он, и принц радостно захихикал. — Это голова тамплиера, которая прежде принадлежала важному военному начальнику на Кипре, — я проследил ее путь, после того, как схватил ее на базаре в Каире. Музею очень хотелось завладеть ею, но я подумал, что лорду Галену будет приятно иметь такую прелесть… — Он обиженно помолчал. — Но, знаете ли, он настолько суеверен, что отказался ее принять. Видите ли, боится устремленного на него Глаза.[10] Тем более теперь, когда он ищет сокровища ордена, — когда Катрфаж ищет их для него. Что ж, увезу ее обратно. Если скажу египтянам, что это пророчествующая голова, мои враги запаникуют. Египтяне суеверны не меньше англичан, даже больше. Он постучал по крышке обитой шелком коробки с жуткими останками и приказал своему слуге Гассану завернуть ее в оберточную бумагу и отправить в «вагон» вместе с остальными вещами. — Фу! До чего жарко! — произнес принц, обмахиваясь тростниковым веером потрясающего оттенка. — В Египте будет совсем как в душегубке. Ладно. Садитесь, дорогой юноша, и я расскажу вам кое-что забавное. Посмеемся — станет прохладнее, и еще Гассан сейчас принесет жасминового чая и замороженных фруктов. Вы смеялись, помните, когда я рассказывал вам о египтянах, которые сбрасывают с себя одежды и показывают интимные органы в знак приветствия, — Конечно, — ответил Блэнфорд, — это было очаровательно. Принц, мысли которого, словно птички, скакали с ветки на ветку, с сучка на сучок, неожиданно вспомнил о ревматической боли в пальце. — Проклятый артрит! — вскричал он и принялся растирать суставы, пока они не затрещали. Потом он вернулся к начатой теме. — О приветствиях я расскажу вам кое-что забавное, от чего все египтяне смеются, — это говорит о том, что мы не лишены чувства юмора. Речь пойдет о сэре Чарлзе Полке, последнем британском после. Египетское приветствие так сильно на него подействовало, что он сошел с ума. Мне рассказал об этом посольский врач Хассим Над. Бедняге во сне вечно виделись крестьяне, приветствующие его таким образом, и у него самого появлялось неодолимое желание в ответ тоже снять штаны! Это приводило посла в беспокойное состояние, и сколько Хассим ни прописывал ему успокоительных таблеток, ничего не помогало. И вот грянул гром. Из Лондона сообщили, что король решил нанести официальный визит в Египет и даже собрался совершить поездку по Нилу. Сэр Чарлз занялся необходимыми приготовлениями. Во дворце, естественно, предложили старый проверенный пароход «Мемфис», который всегда использовали в таких случаях. Неразрешимых проблем не было. Впрочем, одна была — позволю уж себе обойтись без грубых уточнений — традиционное приветствие. Нил — большая река, на ее берегах живут тысячи и тысячи В такой приятной беседе прошло утро, пока мэр не позвал на традиционный предобеденный бокал — На террасе сверкало жаркое солнце, и в воздухе была разлита такая нега, что очень трудно было воспринимать столь серьезную беседу с должным вниманием. Блэнфорд принял приглашение принца на ланч в его отеле, после чего они прошлись по залитому солнцем городу и вскарабкались на Rocher de Doms,[16] крутую скалу, с которой можно увидеть еще более крутую Мон-Сент-Виктуар, острая вершина которой обглодана мучительными ветрами. Естественно, снега пока еще не было, но холодный мистраль бередил зеленую Рону и клонил долу кусты и кипарисы на берегах. Принц и Блэнфорд немного задержались, чтобы посмотреть сверху на город с его коричневыми, как корочка пирога, крышами и извилистыми темными улицами. Неожиданно завыли сирены, и, несмотря на предупреждение, оба испугались — особенно потому что самый настоящий самолет медленно пролетел над городом. — Надеюсь, это наш! Будь все по-другому, думал Блэнфорд, не было бы большего удовольствия, чем бродить по вечернему городу в угасающем солнце, наблюдая за полетами голубей между рушащимися башнями, судача обо всяких пустяках, неспешно открывая свои мечты и мысли… Но нет, все ощущали себя виноватыми в том, что посмели наслаждаться роскошным вечером, когда весь мир трещит по швам. Нежданно-негаданно на главной площади к ним присоединился Хилари, жаждущий за компанию — Молодая еврейская пара прошлой ночью совершила самоубийство в отеле «Принц», так сказал табачник. Они бежали из Берлина. Совсем молодые. Он слышал выстрелы. Блэнфорд и Хилари покинули принца, который обещал связаться с Блэнфордом, когда надумает, если надумает, уехать. Проходя мимо высоких дверей музея, Блэнфорд заглянул во двор и мгновенно почувствовал боль в груди, как от удара — столь живым было воспоминание о стоявшей там Ливии. В сумраке она цитировала строчку из Гете своим «улыбающимся голосом». Блэнфорд пошел дальше следом за Хилари, размышляя про себя: «До чего же прекрасное, чистое, овеянное ветрами лето мы прожили тут. У меня такое чувство, будто я — старый король, у которого умер любимый виночерпий». Он уже знал, что она бросила его навсегда, и даже если они по какой-то случайности встретятся, больше им не жить вместе. К этой мысли примешивалась даже благодарность, потому что магнетизм Ливии был из тех, что превращает юнца в настоящего мужчину. На мгновение Блэнфорд закрыл глаза, и ему почудилось, что она впереди — заворачивает за угол. Теперь у нее была походка римского раба (так ее определял Блэнфорд), а, завернув за угол, она могла выровнять шаг и помедлить, как ястреб — перед тем, как устремиться вниз. Хилари замурлыкал мелодию «Кисло-сладкой», а так как мелодия тронула Блэнфорда, то он подпел ему, чтобы замаскировать свои чувства. Итак, они шагали по знаменитому мосту в направлении гор — по извилистой дороге, которая вела к дому Констанс, как раз в это мгновение помогавшей Сэму приправлять перцем и чесноком фарш для ужина. После того как Блэнфорд и Хилари в дружеском молчании подошли к воротам старого дома, Хилари спросил, положив руку на руку Блэнфорда: — Не хочу быть любопытным, Обри, но, черт побери, что за бумаги вы там рвали вечером? Да еще целую вечность, прямо как у Чехова. — Все-то вам известно, — отозвался с недоброй усмешкой приятель. — Старые записные книжки, всякие листочки, обрывки. Пора драить палубу, положено перед отплытием. — Он помолчал. — Начало романа, — произнес он с некоторым вызовом. — Я придумал человека с фамилией Сатклифф — ничего лучше не пришло в голову — и он стал даже слишком реальным. Повсюду был со мной, словно его притягивало магнитом, и ездил у меня на спине, как Старик с острова на спине Синдбада-Морехода. Пришлось остановиться. Хилари засмеялся. — Понимаю, — сказал он. — Вам надо было оставить их музею. Я имею в виду бумаги. Свернув в последний раз, они увидели Блэза-возчика, который с гордым видом стоял на лестнице, ведущей на балкон, и болтал с Констанс и Сэмом. Он привез с вокзала старый кожаный диван, который Пиа прислала на хранение. — Кажется, вы сказали, что Сатклифф — ваша выдумка. Она держала за уголок квитанцию, на которой стояла фамилия отправителя. — Потом поговорим об этом, — уклонился от прямого ответа Блэнфорд. Все вместе они подняли потрепанный диван и поставили его в оранжерее среди пальм, где он был более или менее на месте. Блэз не принял участия в этом действе, но продолжал, кашляя, стоять на балконе, пока не появилась Констанс с подносом, уставленным полными до краев стаканами с — На прошлой неделе выступал президент — Это был обычный в те дни бессмысленный вздор — да и чего ждать от людей в стране, где даже лидеры выказывают себя малодушными и трусливыми? Что же до свободы… Принц заметил за обедом у лорда Галена: «Свобода — это нечто мимолетное, о ней говоришь, когда она пропала, но ее нельзя пощупать, вот почему британцы не желают понимать нас, египтян, с нашей жаждой свободы. Конечно же, мы натворим черт знает что, но это будет наше египетское черт знает что, наше собственное — и такое, что только держись! Зато чисто египетское черт-те что!» Он гордо поднял голову и с нежностью оглядел всех… Сэм развязал бечевку и принялся распаковывать старый диван. — Это диван Эмили Бронте, — сказал он. — Нет, — возразил Хилари. — Какие еще варианты? — Пожалуйста, хватит ерничать, — попросила Констанс. — Это пророческое кресло, священный диван. Я буду проводить на нем время за чтением психо-всяких брошюрок и молиться о пастыре. Блэнфорд получил от школьного приятеля, такого же книжного червя, как он сам, письмо, и в нем тот довольно путано писал о Париже, а о войне — не столько легкомысленно, сколько ни на гран не веря в ее реальность. «Сидя в «Дом», Розовый — под стать заходящему солнцу, Блэз-возчик поехал прочь, и его телега загромыхала на камнях в направлении города. Сэм почистил керосиновые лампы, без которых не обойтись вечером, и открыл несколько пачек свечей, которые поставил в старинные подсвечники на столе. На этой неделе все домашние «обязанности» должны были выполнять Сэм и Констанс, даже чистить засоренный туалет. Сэм стонал и ругался, однако его приводила в восторг возможность побыть наедине с Констанс. «Они долго жили, — говорил он за работой, — в полной гармонии друг с другом, подавая людям добрый пример». В тот вечер обедали рано — Почитав с часик, Констанс стала, не очень отдавая себе в этом отчет, прислушиваться к смеху мужчин, к всплескам воды. Потом, повинуясь неожиданному импульсу, она поднялась, взяла брошюры, подсвечник и отправилась наверх, в свою комнату, которая была полна розовых теней, отражавшихся от гигантского старомодного зеркала в полную высоту шкафа. Констанс села на край кровати, поставила свечки на пол, так чтобы свет падал на нее. После этого она выскользнула из своих одежд, вновь села на краешек кровати, раздвинула, как могла, ноги и стала всматриваться в щель между ними, на отражение в зеркале. Руками раздвинув пошире две красные губы, она долго оставалась в такой позе, глядя на жуткий красный провал между белыми бедрами — отвратительную расщелину, словно вырубленную неловкими ударами сабли. Ее влагалище, ее вульва — нет ничего примитивнее и омерзительнее! Увидев такое, мужчина наверняка сойдет с ума от отвращения?! Констанс задохнулась, словно птичка, которую в полете настигла пуля. «Мои губы, — тихо проговорила она, не сводя с них глаз. — О боже, кто только додумался до такого?» Констанс была переполнена языческим ужасом от вида собственной плоти. Он ни за что не останется с ней, если хоть раз взглянет на жуткую кроваво-красную выемку между прелестными стройными ногами. Она выгнулась назад, еще больше разведя розовые створки, и стал виден овал с остатками девственной плевы — дыра открылась, как пасть кита на картине Брейгеля. Бедняга Сэм! Бедный ее Иона! Констанс стало не по себе от отчаяния и ужаса. В своем воображении она хватала его за плечи и прижимала к себе, тогда как ее сердце кричало: «Держи меня, души меня, пронзай меня! Я умираю от отчаяния. Что хорошего могут дать несчастные женщины с такой страшной физиологией?» Вдруг она вскочила — не помня себя от ужаса — и перевернула свечи — пришлось поднимать их и снова вставлять в подсвечник. Констанс едва не расплакалась от досады, но подумала, что лучше не давать себе воли, пока рядом нет его. Тем не менее, она все-таки немного поплакала — пусть он увидит следы слез у нее на щеках и подумает, что она страдала в его отсутствие. Пусть подумает, что это его вина. Она простит его… На сцену воссоединения Констанс предпочла набросить непроницаемую вуаль. Сэм тоже испытывал страшный наплыв отчаяния; случайные слова Блэнфорда стали спичкой, от которой загорелся костер. Обри особенно мрачным тоном произнес: — Власть, благодаря которой женщины наказывают мужчин, груба и ужасна; одним взглядом они могут превратить нас в умственно отсталых детей, внушить нам, до чего мелки наши мужские претензии. Благодаря своей интуиции они глядят внутрь нас и видят, какие мы слабые, инфантильные, ни на что не годные. Боже мой, до чего же страшно, как я их боюсь… Слушая двадцатилетнего умника, Сэм чувствовал, как его поглощает волна ужаса при мысли о том, насколько Констанс выше него во всех отношениях. Ну и правильно, что хорошего представляют собой мужчины? Самое лучшее, к чему они могут стремиться, так это к роли Калибана![25] Сэм ненавидел себя, представляя совершенства Констанс, — вся воспетая Петраркой галактика добродетелей, превращавших ее, подобно Лауре, в идеал любви. Вскоре им предстоит расстаться. Он вскочил на ноги. С чего это он теряет драгоценные мгновения, беседуя с дураками, когда мог бы быть с ней? Как это по-мужски! Сэм еще раз бросился в воду и вынырнул, тяжело дыша и вытянув руки, напоминая рыбу-меч. Вода была чудесная, несмотря на плачевную участь, определенную мужчинам! До чего же он жаждал еще хоть раз заключить ее в объятия! Когда же он наконец добрался до спальни, то обнаружил Констанс спящей, и на щеках ее были следы слез. Мужчины бездушны и легкомысленны! Настоящие людоеды, сексуальные маньяки и к тому же бесчувственные, грубые обыватели! Прямо с мокрыми волосами он залез в постель и крепко прижался к ее теплому телу, отчего она зашевелилась во сне. Несмотря на все свои переживания и угрызения совести, он мгновенно успокоился и тотчас, подобно пловцу, нырнул в освежающие невинные сны о своей ранней юности. Она всегда была где-то рядом, как некая мистическая мандала, представлявшая собой огромные зеленые крикетные поля, на которых одетые в белое игроки, похожие на друидов, неспешно маневрировали с битой и мячом, пока не звучал вечерний колокол, то есть часы на павильоне не били четыре раза. В высокой траве, окружавшей поле, лежали со своими учебниками и горсткой вишен школьники. Кролики, которых было не меньше, тоже располагались на краю поля, наблюдая за игроками. (Те же кролики теперь ходили по краешку секретных аэродромов, наблюдая, как «спитфайеры» отрабатывают взлеты и посадки.) Время от времени Сэм стонал во сне, и Констанс автоматически, не просыпаясь, обнимала его. А двумя этажами ниже усталый, с вытянувшимся лицом Блэнфорд завершал уничтожение записей, которые казались ему теперь нестерпимо самодовольными и избитыми из-за всей этой звонкой вычурности. «Кинем кости и подсчитаем очки — вот что решает, быть ли любовникам в ладу или нет, щелкнет в их душе что-то или нет, родится ли на свет чистая любовь или нечто гадкое — то гадкое, что передастся их детям». Он вздохнул и стал смотреть, как клочок бумаги горит в окружении других клочков, ибо Блэнфорд для своего аутодафе использовал камин. За это он потом получит нагоняй, его заставят убирать в комнате. О Ливии он почти не упоминал, было еще слишком больно; а что до рассуждений о ней, новостей о ней и так далее, то он не без презрения предоставил это все Феликсу Чатто. «Поведение Европы приемлемо для тех, кто пил символическую кровь Воскресения и жевал плоть Создателя». Так думал Блэнфордов Старик с острова из «Тысячи и одной ночи» — об англиканской церкви. Пикантный вопрос — а так ли он сам пессимистичен? Блэнфорд размышлял, курил, недоумевал и в конце концов ответил «да», он довольно потрудился, чтобы не бояться подобной опасности. Больная пара, вся в грехах, На наш воззрилась бред и страх! Потом ему попалась на глаза другая бумажка, и написанному на ней предполагалась более долгая жизнь в его размышлениях. «Если реальные люди могут сожительствовать с существами, созданными их воображением, — скажем, в романе — какие же дети родятся от такого союза: подкидыши?»[26] Он беспомощно засмеялся голосом Сатклиффа и вышел на террасу. Ночь стояла прекрасная, шелковисто-синяя, и звезды выстроились как на параде, изо всех сил сверкая в по-оперному синей тьме. Блэнфорд улегся в постель и, мечтая забыться сном, спрятал голову под подушкой, пахнувшей повисевшим под дождем, свежевыглаженным бельем. Дождь! Он не проснулся в четыре часа — когда заря только занималась — послушать шорох солнечного душа, пролившегося на деревья и на каменный пол веранды сквозь окна. Летняя жара, поднимавшаяся от коричневой потрескавшейся дубленой кожи земли, была обычной причиной нестабильной погоды — то ненадолго устанавливался летний зной, то вдруг нависали клочковатые облака, так низко, что их почти можно было коснуться руками. Они располагались на некотором расстоянии друг от друга окруженные нежной голубизной, и дождей они посылали всего ничего — разве что в знак приветствия побарабанить немного по виноградным листьям и зарослям травы. Бэнг! Звук был до того громкий, что вскочили и любовники, и Хилари с Чатто, которые спали на походной кровати в кухне. — Какого черта! — воскликнул Сэм. Неужели бомбят город? Кто? Бэнг! От этого второго удара они вполне проснулись и уже смогли понять, с какой стороны слышен шум. Он доносился из густого леса наверху, куда они как-то ходили в дубровник за трюфелями. Однако кому удалось втащить пушку на такую высоту, да и зачем? — Надо подняться наверх и посмотреть, — с некоторым испугом проговорил Хилари. Влажный серый рассвет пробивался сквозь лес. — Правильно, — отозвался Сэм. Они продолжали пить кофе, и за это время невидимая артиллерия сделала еще два выстрела. Тогда они спешно заперли кухню с кофе и едой на засов и стали подниматься на невысокую, но крутую вершину холма. Это заняло примерно четверть часа, однако когда они наконец оказались на зеленой площадке, то обнаружили всего лишь старую — Они вошли в Польшу! Тучу наконец-то прорвало. |
||
|