"КОНСТАНС, или Одинокие Пути" - читать интересную книгу автора (Даррел Лоренс)

Глава четвертая Парижские сумерки

Немецкое наступление развивалось с такой быстротой, что члены Германского генерального штаба едва переводили дух от восторга. Как будто все, к чему они прикасались, тотчас превращалось в золото — им требовалось немало усилий, чтобы не отстать от армии. Их не оставляло ощущение неожиданности, а так как победы доставались легко, недорогой ценой, то жизнь стала казаться большим приключением. Списки убитых и пропавших без вести были потрясающе невелики, и с трудом верилось, что за несколько месяцев удалось разбить все сильные армии. Они остались одни на поле битвы — на том поле, которое теперь будет простираться без всяких препон и усилий, разве что маячил вдалеке Кавказ как предел германских амбиций. Сомнения рассеялись как дым. Все были без ума от Вождя, превращавшего, как им теперь казалось, зло в добро, покорявшего вечных врагов Рейха. Ощущение собственной непобедимости пьянило. Их пораженному взору, словно на огромном экране, открывалось будущее Германии. История перевернулась с ног на голову, и за одну ночь возникла новая Германская империя.

Фон Эсслин никогда еще не был так уверен в справедливости своих чувств. Чуть ли не со слезами, которым он неожиданно для себя позволил заполнить свою душу, он стоял на залитых солнцем Елисейских полях, не отрывая взгляда от Вождя, который рассекал надвое замершую в молчании толпу в своем триумфальном автомобиле, и лицо его было бледным и отрешенным. Неудивительно, что после организации таких маневров, после сведения и разведения грандиозных армий во имя достижения цели он выглядит таким бледным. Гигантский мозг этого тщедушного человека отправил фон Эсслина, как мстительная катапульта, сначала в Варшаву, а потом последовала резкая смена направления, через Арденны во Францию, которая этого не ждала и потому не оказала ни малейшего сопротивления. Французский генеральный штаб был в растерянности. В стране царил хаос. Танки фон Эсслина действовали с уникальным умением и напором — с такой неожиданной быстротой, что у них закончилась солярка и они потеряли связь с командованием; пришлось им, как обыкновенным гангстерам, грабить частные бензозаправки. Вот уж повеселились. На каждой остановке он слышал смех своих «юных львов», когда те вылезали из машин. Иногда от избытка чувств они разражались хохотом и игриво тузили друг друга. Сопротивление? Изредка случались легкие перестрелки, вот и всё. Несколько franc-tireurs[73] были расстреляны у стен деревенских mairies.[74] В любви и на войне позволено всё! В инструкциях германским войскам было сказано: не церемониться с теми, кто встанет у них на пути или замешкается с признанием их превосходства. Испуганное население городов и деревень, в которые они входили, было не в состоянии противостоять смертоносному наступательному порыву нацистов. Оно молча погружалось в серые волны из людей и машин. Боже, до чего же красивым был быстрый пробег бронетанковой дивизии по деревенским дорогам — не хуже старта на автомобильных соревнованиях, например, в Ле-Мане![75] Они поднимали клубы пыли, сотрясали землю с грохотом, гортанным эхом отзывавшимся в небесах. Позади оставались вереницы, группы, колонны подавленных и дезориентированных пленных, которые брели без цели кто куда. Им не на кого было положиться в мире, где их подвели и боевой дух, и коммуникации. Со всех сторон их окружали германские войска, которые могли появиться откуда угодно. Тяжелые бои все-таки имели место далеко на Западе, но и там катастрофа была неминуема; поражение было предопределено. Отличная ясная погода превратила поход на Париж в воскресную прогулку, и фон Эсслин чувствовал, как бронзовеет на солнце его лицо. Он сидел на заднем сидении автомобиля с открытым верхом. Наверно, это было глупо, но что было, то было — от победы можно опьянеть не меньше, чем от вина. Немного стреляли с воздуха, однако немецкие солдаты, впавшие в эйфорию, чуть ли не радовались обстрелу, как весеннему дождику; выстрелы прибивали к земле посевы и срезали ветки с деревьев. Неожиданно фон Эсслин поймал себя на том, что вполголоса напевает мелодию из «Дона Джованни»,[76] читая зашифрованный приказ, предписывавший ему окружить Бельмот. В том районе было отмечено сопротивление противника, и танкам фон Эсслина в самом деле пришлось пару раз пересечь следы тяжелой артиллерии, двигавшейся в том же направлении. Однако они не нашли ни одного заграждения на дороге, на их пути не оказалось ни одной засады, да и в небе было спокойно. Расположившись под дубом, они с жадностью накинулись на еду, одновременно ведя прием радиосообщений. Вся тяжелая работа досталась правому флангу.

Пока они ели, подъехала моторизованная пехота, на долю которой выпало зачищать несговорчивые деревни, и фон Эсслин услыхал голос своего близкого друга.

— Клаус!

Они были в восторге оттого, что встреча произошла вблизи Парижа и не могли удержаться от смеха. Молодой офицер решил, что может потратить несколько минут — разделить сэндвич с фон Эсслином и обсудить достойные внимания события, которых, впрочем, почти не было за эти сутки стремительного прорыва вглубь дислокаций несуществующего противника.

— Просто не верится! — восклицал Клаус.

Старший офицер похлопал младшего по спине, уверяя, что так будет и дальше.

— Через неделю, когда мы расквартируемся и все успокоится, я назначаю тебе встречу на Елисейских полях «У Фейделя». Выпьем настоящего шампанского в честь фюрера.

Младший офицер воспринял этот план со всей серьезностью, как и следовало. Он встал, щелкнул каблуками и вскинул руку, после чего, положив ладонь на руку генерала, спросил:

— Правда?

— Ein Mann, ein Wort, — сказал фон Эсслин с неожиданным подъемом. — Слово чести!

И действительно, слишком поспешное обещание было исполнено в срок, ибо оба офицера в назначенный день и час встретились и, отыскав столик на солнышке, произнесли обещанный тост и выпили шампанского. Более того, Вождь сам был там, чтобы приглядеть, как они будут пить. О таком никто не смел и мечтать, но, безусловно, его присутствие придало тосту особый смысл.

Однако пока им предстояло подавить остатки сопротивления, и фон Эсслин чувствовал, как за спиной его катится волна — танки и пехота. Штабной офицер упрекнул фон Эсслина за легкомысленную езду в открытом автомобиле, и он с раздражением, но все же пересел в штабной броневик. Всю ночь они пробивались сквозь это невидимое сопротивление, и только ближе к рассвету «затор» рассосался, словно кто-то вынул затычку из ванны. Снова началось равномерное продвижение вперед, очередная стадия наступления была завершена.

Что его удивляло, так это то, что главные события как будто прошли мимо него, впрочем, так всегда бывает на войне. У всех появилось такое чувство, будто они чуть ли не на каникулах. Фон Эсслин смущенно вспоминал своих юных, бронзовых от загара гигантов, голых по пояс, бродивших по полям спелой пшеницы. Это было красиво — и его сердце наполнялось новой любовью к Германии. И все же, черт побери, что происходит? Он потребовал новых распоряжений и ориентировку на местности и вошел в контакт с другим своим другом и ровесником, генералом Паулюсом, который по телефону посоветовал ему оглядеться, чтобы сослепу не въехать в другую колонну. От Паулюса он узнал об ужасном исходе гражданского населения из Бельгии и северной Франции — тысячи и тысячи людей искали призрачной безопасности в южных районах Франции, которые, как они думали, не заденет фронт.

— Какой фронт?

Немецкое наступление было таким стремительным и спонтанным, что частенько марширующие орды являлись в города и деревни, уже перешедшие в руки завоевателей! Кругом был полный хаос — ведь победа их была не просто физической, а скорее даже — психологической. Все городишки на юге уже были заполонены беженцами, о приеме которых никто не подумал заранее. В Тулузе и Ниме люди спали на тротуарах, как цыгане. Все это время смятения и беспорядка танки фон Эсслина легко продвигались вперед — и так почти до самой дороги на Париж. Невероятно. В лесах пели соловьи. По пути им попался винный погреб, и теперь генерал во время ланча цедил вино и ел бисквиты, но при этом подолгу наставлял командиров танковых частей, призывая их быть начеку и пресекать любые попытки предаться пьянству. Но до чего же прекрасной была победа, как она согревала душу! Насмерть перепуганные крестьяне раболепно приветствовали нацистов; радуясь, что остались живы, они даже улыбались. «Французы примут нас, — подумал он, — г- потому что никогда особо не верили в реальность этой войны, а у нас есть, что предложить им в условиях Нового порядка». Нахмурившись, он кивнул, словно ему было необходимо подтвердить это, убедить себя в своей правоте.

Мир разворачивался с невероятной полифонической пышностью, и у фон Эсслина голова шла кругом от всего происходящего. Кстати, на одну из его тактических уловок обратил внимание начальник штаба, объявивший ему благодарность! Это была настоящая удача. Хотя ему самому его хитрость казалась сама собой разумеющейся, очевидной — в пылу битвы нельзя не импровизировать. При продвижении вперед им приходилось натыкаться и на заграждения на дорогах, и на судорожные попытки остановить танки. В таких случаях фон Эсслин, не останавливая машины, приказывал танкистам свернуть на ближайшие железнодорожные пути и обходил препятствие с фланга. Использование железнодорожных путей… это войдет в военные учебники по тактике. На самом деле, смешно было видеть, как танки прыгают то туда, то сюда, чтобы уступить дорогу поезду — французская железнодорожная система не могла смириться с войной, тем более с немецкими танками, которые то заскакивают на платформы, то скачут вниз, словно стая кроликов. Время от времени они постреливали по поездам, но, скорее, чтобы позабавиться. Один раз остановили экспресс и выгнали из него людей, которые выходили из вагонов смертельно бледные и с поднятыми руками.

— Что с ними делать? — спросил загорелый патрульный, добродушно подталкивая задержанных в сторону зала ожидания. — Тут один французский офицер — вон тот — стрелял из пистолета.

Фон Эсслин резко развернулся и рявкнул:

— Вам известен приказ.

Когда он садился в автомобиль, то услыхал автоматные очереди внутри вокзала.

Часть танковой бригады повернула направо и, проехав по полям, соединилась с основными наступающими силами на главной дороге, теперь заваленной брошенными повозками с домашним скарбом. Велико было искушение остановиться и покопаться в лопнувших чемоданах, из которых что только не вываливалось. Слава богу, они быстро двигались, и фон Эсслину не пришлось читать своим подчиненным лекцию о недопустимости мародерства, которое еще будет, но позднее и в систематизированном виде, как репрессивная мера. Естественно, ни о какой философии в этой войне и речи быть не могло. Действовали, как Наполеон: кампания a la maraude,[77] как вскоре станет ясно французам. На минуту фон Эсслин напыжился от гордости, однако на смену гордости пришло нечто вроде ярости уличенного в преступлении. С Францией покончено! Он дважды с силой ударил тростью по ботинку и погрузился в приятные воспоминания о грохоте гусениц по железнодорожным путям. Прилетели самолеты, снизились и затарахтели, как сороки. Движение замедлилось. Густой дым и грохот выстрелов говорили о том, что где-то впереди — бой; дорога была залита соляркой из пробитого бака, пустые канистры дребезжали кругом, словно по ним шпарил ливень. Фон Эсслин увел своих с главной дороги на зеленые луга, раскинувшиеся по обе стороны от нее. День подходил к концу, скоро должны были наступить сумерки; надо было успеть захватить побольше земли, прежде чем разбить на ночь лагерь. Кроме того, фон Эсслин отозвал для поддержки танков две машины с пехотинцами, после чего танки принялись прочесывать лес, кое-где поджигая его, чтобы выкурить оттуда противника, вражеские солдаты вполне могли прятаться в чащах.

Как только тотальная победа стала реальностью, она уже никого не удивляла, ибо казалась очевидной, неизбежной и абсолютной, уже изменившей судьбу и даже географическое расположение многих стран — речь идет о поражении британцев, крахе Франции, Нидерландов, Бельгии, Люксембурга… Бесчисленные победы достигались по-разному, и было невозможно описать их все — ибо их число постоянно увеличивалось — на всех направлениях. Когда фон Эсслина спросили, что будет дальше, он с кислой миной, не подобающей прусскому помещику, ответил: «Я — солдат Рейха, и у меня нет своей точки зрения. Я делаю то, что велит мне Вождь». Его собеседник, штабной офицер из отдела передвижения войск, явно был разочарован. Однако он вскинул руку и кивнул, изображая согласие, но пряча глаза, чтобы фон Эсслин не разглядел в них насмешку. На самом же деле фон Эсслин был сбит с толку — он не поспевал за событиями, и ему было мучительно тяжело связывать их в единое целое. Он надеялся вскоре вновь оказаться на Восточном фронте — смутное ощущение malaise[78] преследовало его, что-то не то было в крахе Франции. Даже истеричное раболепие парижан перед немцами не унимало тревогу. Они выставили полицейских из их помещений в Авалоне и взяли в свои руки эти важные ворота в Париж. Однако очень скоро эффективные действия немецких сил позволили ему недурно устроиться, даже совершать частые наезды в Париж, причем он заметил, что французские девушки с большим почтением разглядывают его форму. Однажды юная fille de joie[79] спросила, не хочет ли он пойти с ней и устроить ей хорошую взбучку своей тростью. Она заплатит ему, сказала девушка, что было, по крайней мере, оригинально. Фон Эсслин впал в шоковое состояние, ему стало стыдно за французов, которые чуть ли не с удовольствием принимали свое поражение. Выругавшись, он отправился через мост на quais,[80] где отыскал много немецких книг; он купил их и отправил матери. Почтовое сообщение уже было налажено, и он примерно раз в месяц получал от нее письма, а в ответ расписывал ей свои приключения и Париж, который всегда находил завораживающе прекрасным, а теперь, когда он пал, тем более.

Стоило ему выпить пару рюмок куантро,[81] тут же он возбуждался, становился сентиментальным, и в таком настроении иногда сопровождал уличную красотку в ее грязное жилище. Парижский период, однако, вскоре миновал так же, как пребывание в южном секторе Франции, и уже через несколько месяцев он оказался со своей армией в Тул#233; — на границе оккупированной зоны, которая, как он полагал, не могла мирно сосуществовать с оккупированным севером. Франция напоминала рождественский чулок с подарками — кого тут только не было: беженцы, евреи, преступники, участники гипотетического Сопротивления; не говоря уж о том, что Союзники постоянно засылали своих агентов для сбора информации и подготовки мятежа. Ходили слухи, что фон Эсслин должен получить новое назначение, и он очень надеялся на перевод на Восток в связи с ожидаемым нападением на Россию, так как никто не верил в надежность подписанного пакта.[82] Это был маневр, связывавший руки России, чтобы легче было покорить Францию. Никто особенно не сомневался в развитии событий, да и скопление военных сил на севере подтверждало правильность ожиданий. Тем временем нелепая dr#244;le de guerre[83] уступила место столь же нелепому dr#244;le de paix![84] Французы всерьез верили, что рано или поздно два миллиона пленных будут освобождены, а после, возможно, немцы вообще покинут страну — после подписания какого-нибудь мирного договора и уплаты контрибуции. И это фатальное непонимание происходящего длилось несколько месяцев, несмотря на сражения в пустыне, несмотря на бои за Грецию, Югославию и так далее. Люди цеплялись за символ Франции,[85] который должен был вернуть ей свободу и величие, хотя старый маршал Петэн с его отеческими речами и неэффективными действиями вряд ли был способен пробудить подобные надежды. Усиливались антибританские настроения, потому что англичане своими плохо спланированными бомбардировками и враждебными выступлениями рисковали вызвать раздражение у немцев, которые потом наверняка подвергнут наказанию мирных французов. Несмотря на всю эту неразбериху им все-таки удалось на несколько месяцев наладить спокойную, как в семинарии, жизнь с частыми вылазками в Париж, ведь Авалон находился неподалеку, но почти все время уходило на перевооружение и доукомплектование новыми силами в предвидении новых сражений, когда бы они ни начались.

Тем временем, писал фон Эсслин своей матери, подошли новые части, и ему удалось разыскать нескольких верных своих друзей, которых она тоже хорошо знала, — старого Келлера, Де Фальса и Кранца, и по вечерам они теперь играют в бридж. Еще они совершают поездки на Париж в веселом баварском духе, а так как все четверо католики, то посещают много служб в знаменитых церквях и соборах Парижа. «Музыка здесь прекрасная, — писал он с чувством, — и я часто вспоминаю Вену, где мы слушали незнакомую мессу, а потом узнавали, что она написана Моцартом или Гайдном специально для этого собора!» И все же, несмотря на то что это было время искреннего энтузиазма и беззаботности, где-то на подсознательном уровне фон Эсслин испытывал растущее беспокойство, как будто над будущим сгущались тучи, Сначала Россия предстала перед их глазами, как сплошное зарево лесного пожара, словно это пробудился вулкан — масштабы немецкого штурма ошеломляли. Потом проявилось кое-что непривычное — сопротивление в Африке, в России, на Балканах, в Норвегии… Оно медленно нарастало — так медленно густеет чечевица, если варить ее на скором огне! Фон Эсслин старался выкинуть из головы тревожные мысли как заблуждение, как обман, но ничего не получалось.

Все же… тысяча бомбардировщиков над Кельном! Да еще радио Би-Би-Си из-за моря нагнетает самоуверенность и будит глупые надежды — и всегда под угрожающие барабаны Бетховена! Фон Эсслину не терпелось принять участие в какой-нибудь операции, чтобы не думать об этом.

Новое правительство в Виши было донельзя учтиво и любезно, но очевидно, что без мощной поддержки немецких военных сил его существование было бы сомнительным, поскольку французы поровну разделились на тех, кто искренне поддерживал нацистов, и на тех, для кого оккупация была нестерпимой. И ведь люди еще не прочувствовали по-настоящему тяжесть германского ярма. Но скоро карточки и перебои в снабжении сделают свое дело. Правда, в тот момент эти соображения не приходили в голову фон Эсслина; пока его мысли о будущем были ограничены визитом трех функционеров Виши, приехавших однажды утром на старом автомобиле и потребовавших аудиенции. Судя по их словам, они представляли французское второе «бюро»,[86] и сообщили, что через несколько недель немецкой армии предстоит войти в неоккупированную зону в качестве неофициальных полицейских частей правительства в Виши. Фон Эсслину предстояло участвовать в операции.

Его охватил страшный гнев, когда он услышал, что потрепанные французишки смеют распоряжаться его будущим, и он едва не поддался искушению арестовать их. Весь побагровев, он процедил сквозь зубы, что получает приказы только от германского верховного командования — и больше ни от кого; визитеры пришли в замешательство от такой ярости. Они извинились за допущенную оплошность, тем не менее один из функционеров протянул ему предписание с подписью Reichs-f#252;hrer S.S. und Chef der deutschen Polizei[87] — облеченного не меньшей властью, чем сам Гиммлер, — и у фон Эсслина упало сердце. Как солдату ему претило быть орудием в руках политиков, которые ведут свои тайные войны. Однако не было смысла спрашивать о воинском звании нового назначенца — он может быть скромным генерал-полковником и все же иметь право докладывать непосредственно в Берлин за спиной фон Эсслина и издалека манипулировать войсками. Кроме того, фон Эсслину не хотелось получить квази-гражданское назначение в тихой заводи и без всяких перспектив. Не мешкая, он подал рапорт с просьбой перевести его на русский фронт, но ответа пока не было. Наступило затишье. Напряжение росло. О функционерах из Виши, одетых в одинаковые черные костюмы, больше не было слышно.

Но однажды ординарец сообщил, что кто-то дожидается его в кабинете, и он обнаружил во вращающемся кресле Фишера; фуражка его была сдвинута на затылок, он подрезал ногти ножом для бумаг.

— Доброе утро, генерал, — проговорил тот со своей обычной ленивой и наглой улыбкой не поднимаясь с кресла.

Фон Эсслин продолжал стоять, молча разглядывая гостя. На Фишере была форма СС и блестящее черное пальто со знаками отличия. Очень светлые голубые глаза ярко сверкали, но в них не было никакой живости. Создавалось такое ощущение, что ты смотришь на небо сквозь глазницы в черепе, потому что эти небесные глаза не принимали участия в улыбке.

— Пожалуйста, садитесь, мой генерал, — пригласил он, оскалив безукоризненно-белые зубы. Улыбка была ослепительной, но холодной.

— Вы заняли мое кресло, — прорычал фон Эсслин.

Он не собирался довольствоваться креслом, предназначенным для посетителя, в конце концов, это его кабинет. Фишер пожал плечами и встал. Он был высоким и худым. Пальцы в перстнях. На первый взгляд это могло показаться знаком внутренней — женственной — слабости, но только на первый, потому что стоило заглянуть в эти пустые глаза, и от первого впечатления не оставалось и следа. Такие глаза подобны пустым глазницам римской статуи, в них нет и намека на мысли или эмоции. Фишер медленно повернулся к окну и что-то быстро написал на нем указательным пальцем. Потом он опять повернулся к фон Эсслину и вновь одарил его своей ослепительной улыбкой, холодной, словно неоновая вывеска.

— В понедельник вы получите приказ о выступлении. Я выезжаю теперь же и буду ждать вас на месте.

Фон Эсслин тяжело опустился в кресло, глядя на посетителя с мрачной улыбкой, которая должна была показать, насколько он раздражен его бесцеремонностью.

— Где, вы сказали, место нашего назначения? — спросил фон Эсслин.

— Штаб-квартира будет в Авиньоне, и вы тоже расположитесь там. Части СС расквартируются поблизости. Назрела необходимость помочь режиму в Виши — они боятся, как бы ситуация не вышла из-под контроля: слишком много коммунистов, участников Сопротивления, разведывательных групп. Начнем с нападения. Вы получите список деревень, в которых надо взять заложников и ликвидировать их. — Неожиданно лицо его сделалось болезненно-бледным, и он стал похож на белокурого Мефистофеля, опечаленного каким-то воспоминанием. Размышляя, он водил языком по зубам, словно собирал остатки пищи. — Надеюсь, мы с вами сработаемся, генерал. Вы играете в шахматы? — вдруг спросил он.

Фон Эсслин сказал, что не играет, хотя на самом деле в шахматы играл.

— Жаль, — отозвался Фишер и еще раз улыбнулся своей ослепительной и абсолютно механической улыбкой. У него была очень бледная кожа, щеки — бескровные, анемичные, ресницы очень светлые, почти как у альбиносов. — Жаль!

— В каком вы звании? — спросил фон Эсслин намеренно грубым тоном, ибо звание не имело никакого значения для постоянной рутинной работы. Судя по произношению, перед ним был смышленый механик из какого-нибудь мюнхенского гаража. Фишер отодвинул воротник своего блестящего пальто, и фон Эсслин увидел характерные значки — Waffen S.S.[88] — Так я и думал.

Фишер удовлетворенно кивнул.

— Мы с вами отлично сработаемся, — проговорил он. — Можно мне взглянуть на вашу руку, генерал? — спросил он, но уже намного вежливее.

Застигнутый врасплох, фон Эсслин положил руки на стол и повернул их ладонями вверх, — молодой человек внимательно изучал их пару секунд, но не притрагиваясь к ним. Потом он выпрямился и, пощелкав языком, произнес:

— Благодарю вас.

Он направился к двери и, уже держась за дверную ручку, остановился, чтобы как можно старательнее отсалютовать правой рукой, но при этом весьма вяло свел вместе каблуки. Издевательство, насмешка? Глядя на мертвое, улыбающееся лицо, на эти назойливые глаза, фон Эсслин не мог бы поручиться за правильность своего восприятия. Он встал и ответил на обязательное приветствие, но был до того зол, что ограничился легким кивком. Едва за Фишером закрылась дверь, генерал схватился за телефон. Ему было необходимо дозвониться до Парижа и узнать, что происходит, что ждет его в будущем.

Когда его соединили с Парижем, то выяснилось, что приказ уже послан и прибудет к нему в течение нескольких часов — вместе с перечнем задействованных частей. Вот так! Пока шел разговор, фон Эсслин чувствовал, как его все сильнее обуревают замешательство и недовольство. Предстояло захватывать власть и подавлять сопротивление; в его задачу входило консолидировать все силы вокруг ключевых городов и освобождать дорогу французской милиции — то есть призванным на службу нацистам французского происхождения. Один из друзей фон Эсслина занимал высокий пост, и он, решившись нарушить правила военного этикета, задал вопрос:

— Прости, но ты не знаешь, почему мой рапорт о переводе оставили без внимания? Почему мне предлагают почти гражданский пост? Почему?

Было очевидно, что друг не успел продумать ответ.

— Оставили без внимания? — повторил он, выдерживая дипломатичную паузу. — Помилуй, это не так — о тебе совсем недавно вспоминали, да и прошло совсем немного времени. Тебе ли не знать, какие в администрации бюрократы. Наберись терпения.

Однако фон Эсслин воспринял слова друга исключительно как утешение, и его мысли вновь закрутились вокруг того, что очень смущало его некоторое время назад. Неужели все дело в его католической вере? Об этом он уже думал, и не раз, хотя до сих пор у него не было никаких оснований тревожиться. Что ж… пару раз ему уже приходилось слышать иронические высказывания офицеров СС, которые намекали на невозможность компромисса между верой в Бога и верой в Гитлера. Однажды некий молодой человек сказал: «Когда нацист идет на исповедь…» Конец фразы утонул в ироническом смехе. А потом как-то зашла речь о нацистском штурмовике в церковной процессии, и опять это вызвало громовой хохот. Неужели новое назначение по сути молчаливый намек на то, что его религиозные убеждения стали известны начальству? Бреясь и глядя на свое отражение в зеркале, он с досадой вспомнил о том, как несколько раз заходил в церковь со своими друзьями — они не могли донести на него. Ну зачем им «доносить»?

— Ты глупеешь и становишься подозрительным, — громко сказал фон Эсслин своему отражению, после чего, вздохнув и пожав плечами, полез в ванну.

В тот же вечер он получил подробный приказ, который прочитал с циничным отвращением — части СС, да еще в таком большом количестве? Будут разделываться со всеми нормами общественной морали, подумал фон Эсслин. Новообразованные части были личной игрушкой Гиммлера и, соответственно, никому больше не подчинялись. С другой стороны, командование фон Эсслина отправило для прикрытия танки, которые, возможно, пригодились бы на русском фронте. Несомненно одно: в этой операции будет мало чести для командира, она не принесет ни славы, ни продвижения по службе. Собственно, сама по себе она не была проявлением неуважения, хотя генерал был почти уверен в обратном. И в генеральном штабе у него не было никого, кто бы защитил его, к кому он мог бы обратиться неофициально.

Неожиданно на него навалилось проклятое одиночество.