"КОНСТАНС, или Одинокие Пути" - читать интересную книгу автора (Даррел Лоренс)

Глава седьмая Способность разбираться в окружающем мире

Слепящая белая лампа над бильярдным столом освещала две массивные мужские фигуры, которые резко контрастировали с изящной фигуркой Констанс, согласившейся присоединиться к ним. Бильярд давал возможность хорошо отдохнуть, скоротать вечер самым приятным образом — все трое молчали уже минут десять, не обременяя себя беседой. В кресле возле подставки для киев в непринужденной и элегантной позе устроился Аффад, который внимательно наблюдал за ходом игры и время от времени затягивался сигарой. Шары приветливо пощелкивали, катаясь по зеленому сукну. Сатклифф прервался, чтобы сделать глоток пива, и проговорил уже в четвертый раз:

— Черт меня побери, если я знаю, что вас мучает; я хочу сказать, ведь вы уже приняли свое дурацкое… я хотел сказать, романтически-драматическое решение… Правильно?

И он принялся с раздражением натирать мелом кий, словно это помогало ему избавиться от растерянности и досады.

Констанс, по всей видимости, рассчитывала сделать серию удачных ударов, так что промолчала и не произнесла ни слова, пока не допустила промах.

— Я уже объясняла вам, зачем мне это нужно, но вы не хотите понять. Мне нужно что-то более конкретное, реальное. Что толку от несчастного психоаналитика, когда весь мир сошел с ума?

Тоби не удалось использовать удачное расположение шаров, и он шепотом выругался.

— Бабские выдумки, — проговорил он, не соглашаясь с Констанс.

— Думайте что хотите, — выпалила Констанс. — А я собираюсь во Францию, чтобы посмотреть, нет ли там более подходящей, учитывая теперешнее мое состояние, работы. Знаю я, о чем вы думаете, — что все это реакция на гибель Сэма; но его гибель лишь ускорила события! Меня уже давно разочаровала медицина, но дело не только в этом, а еще и в том, что я родилась женщиной. Да, черт возьми, всего лишь женщиной.

— Но почему же «черт возьми»? — с любопытством произнес Аффад, так как в реплике Констанс чувствовалось отчаяние и некий подтекст. — Какое отношение ваша женская суть имеет ко всему этому — в особенности к вашей поездке?

Констанс с отчаянной решимостью терла мелом кий.

— Женщина-врач — это плохо. Мужское шаманство ей не подходит, потому что ее никогда не воспринимают всерьез, будь она даже вдвое умнее мужчины. Когда открывается дверь и вместо доктора входит всего лишь «врачиха», все надежды на исцеление сходят на нет. У больного душа убегает в пятки, когда он понимает, что ему придется иметь дело с женщиной, тогда как он предполагал иметь дело с ее мужем. Женщина может лечить, все правильно, но только мужчина, ее муж, может целительствоватъ. Конечно же, это вздор, но пациенту не объяснишь, что его инфантильная душа чувствует неправильно, потому что, заболев, человек снова становится ребенком, беспомощным и пассивным. Что может сделать женщина? Ну, естественно, она научилась у своего мужа паре уловок с лекарствами, однако ей не дано обладать непререкаемым авторитетом, отеческой теплотой и уверенностью мужчины-врача. Тоби, не соглашаясь, покачал головой.

— Ну знаете, Констанс, вы слишком все драматизируете.

Девушка нахмурилась, продолжая играть и обдумывать ответ.

Она играла, крепко сжав губы и с сосредоточенным взглядом, но как только оторвалась от игры, сердито вздохнула, дав волю своей досаде.

— Я знаю, о чем говорю, — с грустью продолжала она. — В конце концов, я несколько лет проработала практикующим врачом, прежде чем стать психиатром. Могу лишь сказать, что будь я даже семи пядей во лбу, а мне кажется, я не самый плохой специалист, моя женская суть все портит. — Помедлив, она переложила кий в левую руку и опустила оба больших пальца вниз — римский знак «убить гладиатора!». — Даже если я продемонстрирую чудеса целительства! Мы работаем, соперничая с шаманами далекой древности, пережившими века. Потребуются еще сотни лет, чтобы примирились с женщиной-врачом — если вообще получится. Невозможно ведь представить Гиппократа женщиной — хотя, прости господи, почему?

Тоби уже собирался разразиться сердитой тирадой в ответ на ее отчаянную исповедь, но Сатклифф жестом его остановил, чтобы она могла продолжить свое рассуждение. Сам он был искренне удивлен ее словами, а не произнесший ни звука Аффад даже отвернулся — видимо, она задела его за живое. Как же она сейчас была прекрасна — в эту минуту сомнений и раскаянья!

— Продолжайте, продолжайте, — негромко произнес Сатклифф. — Все это так необычно.

— Ладно, — отозвалась Констанс, — тогда позвольте мне привести элементарный пример. Я не могу обследовать пациента, не попросив его раздеться и не ощупав его с головы до ног. Что может быть естественнее? Но мне еще не довелось встретить ни одного мужчину, который не был бы возбужден этой процедурой, у некоторых даже возникает эрекция! Так не должно быть, но так бывает. Пришлось изобретать разные уловки, чтобы ликвидировать неловкость, которая мешает и ему и мне, потому что ни он, ни я не хотим, чтобы особенности мужской физиологии помешали нашему общению. Я все время что-то говорю, рассказываю, что делаю, локализирую его любопытство, чтоб он забыл о том, что может возбудиться, — иногда просто из-за стыда или из-за страха. Я говорю: «Теперь займемся вашей печенью! Если будет больно, скажите». Вот так все говорю и говорю, и он невольно начинает проявлять интерес к своей печени. А для того, чтобы прикоснуться к мужчине, ведь это очень возбуждает, пришлось придумать другую уловку. Я купила короткую барабанную палочку, какую используют для фаготов. У нее резиновый конец, и я сначала касаюсь тела в нужном месте этой холодной палочкой, а уж потом пальцами! Господи, до чего же мне все надоело! А вот в психиатрии сексуальная игра лишь на вербальном уровне и противопоставлять мужскую и женскую восприимчивость можно очень легко, по крайней мере, мне так кажется. Кстати, совсем не обязательно видеть пациента, так даже гораздо легче.

— Разве красота не помогает исцелять?

— Мешает. Это только если любишь, Красота помогает. А в науке для нее нет места, так я думаю.

Все трое мужчин, словно эхо, отозвались:

— В науке!

— Да, — с вызовом проговорила Констанс. — В науке!

Аффад раскурил еще одну сигару и сказал:

— В идеальном мире наука станет любовью! — Он с любопытством смотрел на девушку, приготовившуюся к очередному удару, от прилежной сосредоточенности глаза ее стали совсем синими и лучистыми. — Однако вам все равно придется иметь дело с медициной, даже если вы примете предложение Красного Креста, разве нет?

Констанс кивнула.

— В общем, да. Но по сути моя должность будет чисто административной — я буду распределять лекарства и продукты. Это гораздо проще! Впрочем, сначала надо поехать туда и самой во всем убедиться.

— Схождение в бездну, — с драматическим надрывом произнес Тоби. — Надеюсь, не случится ничего плохого.

— А что может случиться?

Но Тоби лишь покачал головой в ответ. По правде говоря, он не знал, что сказать. А Констанс при мысли о путешествии с принцем испытывала что-то вроде смутного ликования. Наверно, то же самое было с Сэмом, думала она, когда он надел форму и поезд повез его на войну. Глупо, конечно, но что есть, то есть.

Тем же вечером она должна была обедать с принцем в старом отеле «Орион», где ему очень нравилось бывать из-за обилия зеркал.

— Куда ни повернешься, куда ни посмотришь, везде видишь себя! — проговорил он с восторгом. — Иногда просто удивительно, потому что не знаешь, где ты настоящий, но все же ты есть. Иногда за тобой наблюдает кто-то из посетителей без твоего ведома, и ты тоже можешь наблюдать за кем-нибудь. А если сидишь здесь один, только обилие зеркал поможет почувствовать себя счастливым!

Он деловито сосчитал количество своих отражений, не забывая энергично расправляться с копченой осетриной. Констанс не отставала от принца, недоумевая про себя, сколько еще времени швейцарцы смогут наслаждаться подобными деликатесами, живя в кольце сражений.

— Когда мы едем? — спросила она.

— Завтра днем, — ответил принц. — Не забудьте, никаких тяжелых чемоданов, потому что нам придется пересаживаться с поезда на поезд на границе и тащить все на себе. И наденьте серую форму со знаками отличия. Я решил отказаться от фески, чтобы меня не застрелили или не приняли за шпиона, но потом подумал, что лучше оставаться таким, как всегда, пусть даже это меня выделяет из толпы! В конце концов, нас должны встретить. Да и пробудем мы там всего дней десять. Ведь так?

— Договорились, — сказала Констанс и поехала домой собирать скудные пожитки: крепкие ботинки, твидовый костюм и теплое пальто, так как уже наступила осень, и, несмотря на жаркое лето, зима уже была на носу. Потом, когда она проверила, не слишком ли тяжелыми получились два саквояжа, волнение ее несколько улеглось, зато его сменило любопытство, смешанное со страхом. Совсем не обязательно, что ее ждет что-то невероятно жестокое — просто немножко иное, непривычное, вот и всё, уговаривала она себя. Такси привезло ее на вокзал в назначенное время, одновременно подъехал автомобиль Красного Креста, в котором на заднем сидении, выпрямив спину, сидел принц. Он радостно помахал ей рукой.

После многочисленных препон им предоставили места в неотапливаемом поезде, что обещало много неудобств в дороге. К тому же поезд едва тащился, и принц, истинный египтянин, стонал, растирая пальцы в начищенных до блеска ботинках, пока они поднимались по заснеженной горе в направлении границы. Изо рта вырывались белые облачка; они кутались в пальто и грели руки в карманах.

— Что ж, жаловаться не на кого, — произнес принц, стараясь казаться веселым. — Никто нас не заставлял.

Это было очевидно, потому что помимо них с Констанс других гражданских видно не было — все остальные ехали по делам службы. В вагоне было несколько железнодорожных служащих, несколько полицейских и солдат, а также douanier[113] в новенькой форме. Ехали медленно, как на похоронах, — словно опасаясь засады или подрыва на путях. В деревнях было много солдат, и железную дорогу, похоже, охраняли на совесть. В конце концов, на уровне Кюлоза, где двойная спираль из рельсов, поезд остановился и погрузился в темноту. По всей видимости, они пересекали временную границу. Изменилась форма, с ней изменился язык, голоса стали более громкими, интонации — непререкаемыми. "Schnell!"[114] — кричали голоса, и ноги топали по темной обочине. Душа у Констанс и принца уходила в пятки, до того было темно вокруг.

Им пришлось ориентироваться по свету фонарей и фонариков и нести свои вещи несколько сот ярдов в темноте; но наконец они вышли на французскую сторону, где был ярко освещенный вокзал, заполненный солдатами и чиновниками. В помещении таможни стояли длинные деревянные скамейки, на них сидели чиновники и солдаты. Им в помощь прислали французских фашистов-милиционеров, которые выглядели порочными и зловещими в своих грязных макинтошах с нарукавными повязками, украшенными свастикой. С отвращением разглядывая их, принц едва слышно произнес:

— Когда канализационные коллекторы переполнены, появляются крысы!

И действительно темные лица, грубые и хищные, напоминали крысиные морды. Документы Констанс и принца проверяли с оскорбительной дотошностью, словно эта шпана собиралась на всю жизнь запомнить их фотографии. Потом они опять тащили свои вещи и поднимались в другой вагон, такой же неотапливаемый. Подождав немного, поезд с погашенными огнями двинулся дальше в ночь, стараясь не шуметь, то останавливаясь, то более или менее разгоняясь: было такое ощущение, что машинист не знает, где едет и что ждет его впереди. В окнах мелькала заснеженная земля — и Констанс с принцем даже не смели надеяться на более милосердные условия до самой Валенсии, где начинались оливковые плантации французского Средиземноморья. Было жутко. На небе появилась словно замерзшая луна. Казалось, она долго истекала кровью и оттого стала такой бледной. Констанс задремала или пыталась задремать, а принц достал карманный фонарик и детектив, решив немного почитать, одновременно жуя имбирный бисквит.

— Я стараюсь вернуть себе хорошее настроение, — сказал он. — Это необходимо!

Это действительно было необходимо, и Констанс постаралась сосредоточиться на сне. Потому что сама она никак не могла избавиться от плохого настроения, которое, как ни странно, было навеяно ей еще на границе французскими солдатами; несмотря на их неопрятный вид, это были настоящие солдаты, с азартом обсуждавшие, что вкуснее — жареные улитки или улитки под соусом. Это было так по-французски, что Констанс захотелось смеяться и плакать одновременно! Французское отношение к жизни!

— Расскажите об Аффаде, — попросила она.

— Странный и довольно загадочный тип, — отозвался принц, мысли которого были по-птичьи шустрыми, переполненное эмоциями сердце часто бились о грудную клетку, тогда как сам он продолжал, так сказать, неподвижно сидеть на ветке. Он видел своего друга «мысленным взором», если использовать распространенное выражение. — Понимаете, мать его жены была нашей приятельницей, она до сих пор наша приятельница, так как училась в школе вместе с моей женой. Теперь она живет в Женеве и приглядывает за его сыном. У нее просторный дом рядом с озером, и она все еще очень красивая, высокая, смуглая и похожа на статую, никогда ничего не говорит, только смотрит большими черными глазами. Мы обычно подшучивали над Аффадом, что он вечно между двух Лилий. И мать и жену зовут одинаково. У нее нет отца, тогда это считалось неприличным. Мать и дочь очень похожи, обе темноволосые, с фигурами, как у статуэток, и обе постоянно молчат, а глядят на тебя так, будто смотрят в колодец. И от их молчания, и от их взглядов становится неловко. Поначалу он дружил с Лилией-матерью. Рассказывал, что она часто звонила ему в дверь, а когда слуга впускал ее, то шла в гостиную, где стояла потом возле камина, глядя на Аффада и не произнося ни слова. Иногда она закуривала сигарету и задумчиво курила некоторое время — тоже молча. Потом, словно подчиняясь новому импульсу, она разворачивалась и покидала комнату — такая же неулыбчивая и непонятная. Аффад привык к таким визитам, во время которых они практически даже не здоровались. Правда, говорит, что поначалу ему было жутковато. Потом он познакомился с дочерью Лилией и, к удивлению всех, женился на ней. Она так же поразительно хороша, как ее мать, суровая, как египетская богиня, эгоистичная до безумия, зато очень целомудренная и порядочная. Многие мужчины находили ее привлекательной, но она как будто не замечала этого. Однажды Лилия-младшая услышала, как Аффад произнес: «В благочестии есть своего рода независимость». И эта фраза — не уверен, что правильно ее процитировал, но что-то в этом роде — произвела на нее невероятное впечатление. Она безнадежно влюбилась в Аффада. Я лишь повторяю, что он сам мне рассказывал. Было это на многолюдной вечеринке с коктейлями. Она попросила его, словно желая оправдать свой сердечный порыв: «Пожалуйста, повтори еще раз, что ты сказал». Он повторил. И она осталась с ним, ее тянуло к нему, словно магнитом. Вот такие наши египетские женщины — летят на светоч разума, как мотыльки на свет.

— А сын? — спросила Констанс со странной тревогой. — Он где?

— Здесь. Поэтому Аффад часто приезжает сюда. У мальчика глаза его матери, собственно, и бабушки тоже. В глазах Лилии, в ее страстных бездонных глазах столько боли, они горят как два солнца, правда, Констанс, как два солнца.

Он умолк, погрузившись в раздумья, восстанавливая в памяти драгоценные образы, мысленно оживляя их. Потом заговорил снова:

— В английской поэзии глаза называют «светилами», правильно, так оно и есть, у него два черных «светила»! — Слово обрело странный оттенок, когда он громко произнес его. — Думаю, они надеялись вылечить его, может быть, с помощью новейших методов типа вашего психоанализа, например… Но пока ничего не помогает. Светила/ — повторил принц, с трепетом прислушиваясь к звучанию собственного голоса.

— Психоанализ! — печально повторила Констанс, вдруг осознав свою профессиональную беспомощность. У него очень узкий диапазон, у их драгоценного психоанализа. Можно достичь некоей глубины, а после этого сплошной компромисс и случайность, словно вдруг начинаешь читать слова, написанные азбукой Брайля для слепцов, — неизбежны искажения. Видимость делается все хуже. Все возможности продвижения исчерпаны, корабль напоролся на скрытые рифы. Интеллектуальная несостоятельность — так называемое лечение это всего-навсего вексель. — Он не поможет, — сказала Констанс. — В таких случаях от него мало толку.

— Это похоже на кульминацию, которую он унаследовал и от матери, и от бабки, я имею в виду его… как вы это называете? Ну да, аутизм. Ах, нам всем ужасно жалко бедняжку Аффада; стоит вспомнить о его семье, становится очень грустно. Поначалу у них сложились необыкновенные отношения, словно это были два неразлучных облака. Создавалось такое впечатление, будто они думают одинаково, даже дышат в одном ритме. Прошло довольно много времени, и Аффад уже как будто успокоился. Однако постоянно приезжает сюда навестить сына. Он рассказывал, что каждый раз перед тем, как идти в дом, спускается к озеру — он знает время — и смотрит, как большой черный автомобиль едет вдоль озера. Каждый день Лилия недолго катает там мальчика. Она все еще прекрасна и невозмутима, не видно даже тени недовольства, и она смотрит прямо перед собой так же, как мальчик. Он — в матроске от «Гарродс» и с «Г.М.С.Милтон» на бескозырке — сидит рядом с ней. Понимаете, о чем я? Однажды я вместе с Аффадом смотрел, как они едут мимо. Потом он спросил, что я думаю, а я не знал, что ответить. Я не понимал смысла его вопроса. Вот так. В глазах мальчика была жизнь, казалось, он все видит, по крайней мере, он поворачивался то в одну, то в другую сторону. Почему он не говорит? Аффад сказал, что только один раз слышал Лилию-мать — когда она вдруг заговорила — в присутствии большой толпы. Это было в театре во время представления «Федры». Она вдруг с серьезным выражением лица поднялась с кресла и, подняв руку, крикнула глубоким хрипловатым голосом, но без негодования: «Нет! Хватит. Это слишком». Потом неспешно и спокойно развернулась и покинула театр, зажав уши ладонями. Люди такие странные, вы не находите? Ее красота была феноменальной, а ее серьезность усмиряла людей, как колдовские чары.

Констанс наконец-то почувствовала, что засыпает.

Поезд медленно катил между заснеженными полями, везя спавшую девушку и читавшего принца. Они проехали Гренобль, невидимый в темноте, и поплелись дальше в сторону Валенсии. Было уже довольно поздно, когда они въехали на пустой и тихий вокзал. Город спал, хотя то тут, то там мелькал луч света в окнах домов. Слишком усталые, Констанс и принц не сразу поняли, что поезд остановился. Из сонного забытья их вывело лишь появление группы серых солдат с вещмешками на спинах, которые торопливо протопали по платформе и погрузились в поезд, только они нарушили тишину, которая казалась совершенно невероятной. После этого, словно получив заряд энергии от нового пополнения, поезд поехал быстрее, и они обнаружили, что мчатся по схваченным утренним морозом, но не тронутым снегом полям вдоль «священной памятной Роны» — эта фраза пришла Констанс на ум, когда она смотрела на скользившую рядом реку, а еще ей припомнилось веселое плаванье на пароходике, которое было как будто уже сто лет назад. Ивы, замки, виноградники — они никуда не делись. Это было непостижимо. Осознав, как судьба разбросала в разные стороны всю их компанию, Констанс с грустью вспомнила последнее мирное лето. И ведь с виду будто ничего не переменилось, Прованс был таким же, как всегда.

Словно чтобы отпраздновать наступление холодного рассвета, принц достал термос с горячим кофе и разлил его по чашкам. Кофе был вкусным, так же как имбирные бисквиты, которые он всегда возил с собой на всякий случай.

— Вы подумали и об этом! — воскликнула Констанс. — А я как дура воображала, что можно будет добыть кофе, чай и сэндвичи.

Почему-то война у нее не ассоциировалась с лишениями, хотя что может быть очевиднее? «Мне еще многое придется узнать, насколько я понимаю», — мысленно произнесла она, кутаясь в пальто. Слава богу, проглянуло солнце, сверкавшее между оливами и шелковицами. Итак, познания Констанс о войне были еще недостаточными — ей предстояло их существенно пополнить.

Не доезжая до пункта назначения, они увидели древний виадук, который тянулся параллельно железной дороге, и, случайно глянув на него, Констанс различила медленно крутившиеся под порывами мистраля шесть фигур, в которых она по какому-то наитию сразу узнала мертвых людей. Они были сброшены с железной балюстрады, огораживавшей арку виадука, и висели в воздухе. Наверное, у них была недолгая агония — прежде чем они заплатили за то, в чем их обвинили. Они как будто парили в небе, повиснув на красноватых перекладинах старого виадука, словно куклы, медленно поворачиваемые на вертеле. У всех головы были нелепо закинуты, и они напоминали вопрошающий греческий хор или неведомых птиц. Зависшие высоко в небе фигуры были неким преднамеренным предостережением — но кому и о чем? Когда-то Констанс пришлось видеть мертвых сорок, прибитых для острастки к двери сарая. Она похолодела.

— Смотрите! — крикнула она, будто отдавая приказ, и принц, выглянув в окно, долго не оборачивался.

Потом сказал:

— Приметы и предостережения господствующей расы! Шесть человеческих жизней!

А про себя он подумал: «Их долгая игра с реальностью, обстоятельствами и случайностями закончилась быстро и зловеще! Тихий, совсем тихий щелчок, хрустнула маленькая косточка — и все». Вдруг он почувствовал себя очень старым и очень уязвимым. Снова повернувшись к окну, он смотрел на раскачивавшиеся фигуры, пока они не скрылись из виду, как будто желал впитать в себя образ настоящей войны, реальной войны.

— Я смотрю, немцы чувствуют здесь себя как дома, — с горечью произнес он и, прежде чем вернуться на свое место, поцеловал Констанс руку.

Они погрузились в мрачное молчание, прерванное лишь скрежетом колес о рельсы, когда поезд опять замедлил ход, — они прибыли в Авиньон, пункт своего назначения.

На вокзале было почти пусто, если не считать военных, приехавших вместе с принцем и Констанс, поэтому они сразу увидели небольшую группу встречавших их людей в штатском. Сбившись в кружок, они уныло вглядывались в вагонные окна и переговаривались, однако, завидев принца и Констанс, сразу заулыбались. Встречавших было трое. Бор, швейцарский консул, представлявший интересы не только своей страны, но и некоторых воюющих государств — например Британии, Нидерландов, а также Бельгии. Рядом с ним со злобно-смиренным видом стоял врач, отвечавший за связь между военными медиками и Красным Крестом. Увидев, что ему придется иметь дело с красивой женщиной, он преисполнился провинциальной галантности — Констанс тотчас поставила диагноз: скучный французский юбочник. Его следует немедленно поставить на место! А третьей была невысокая и потрясающе красивая женщина лет тридцати с лишним — с такими же светлыми и блестящими волосами, как у самой Констанс. Во всем ее облике и улыбке было столько теплоты и естественности, что буквально сразу начинало казаться, что она — твоя лучшая подруга. По крайней мере, так показалось Констанс.

Встретили их радушно, но все трое держались несколько настороженно — словно за ними следили невидимые соглядатаи, записывали каждое их слово. С Бором Констанс была знакома — через Феликса Чатто, представившего его ей в Женеве. Это был крупный увесистый мужчина с невыразительным лицом, тягостно вежливый и немногословный, облаченный в плотный черный костюм. Фамилия врача была Беше, а женщину в меховом пальто звали Нэнси Квиминал. Констанс знала — из имеющихся документов, — что она замужем и у нее двое маленьких детей, что муж прежде играл в городском оркестре, но теперь прикован к постели непонятной болезнью. Уже несколько лет мадам Квиминал представляла Красный Крест в южной провинции, где главным городом был Авиньон — chef lieu. Держалась она очень просто и дружелюбно, чем немедленно очаровала и Констанс и принца. Обе женщины, можно сказать, рука об руку двинулись к выходу из вокзала. Военные охранники уткнули носы в их документы, словно вынюхивающие добычу мастиффы, но ничего не сказали, лишь помахали, мол, проход свободен. На первый взгляд как будто ничего не изменилось, но потом обнаружилось, что исчезли все fiacres,[115] их заменила пара древних такси и два-три автобуса. Пальмы выглядели больными, словно были поражены милдью.

До чего же грустно, посетовала Констанс, и доктор мрачно заметил, что, по его сведениям, лошади были… он сделал широкий и выразительный жест… съедены, поскольку с мясом совсем худо. Увы, мяса нет, а если появляется, то стоит бешеных денег; с недавних пор его и по таким ценам не достать, даже по карточкам получить невозможно. Констанс стало не по себе.

— Пожалуйста, простите мне мою бестактность.

Но Нэнси Квиминал лишь сжала ее руку и, хмыкнув, сказала:

— Мы тут немножко голодаем, сами увидите. И все-таки все считают маршала Петэна богом и вполне доверяют нацистам.

В ее высказывании прозвучала откровенная ирония, и доктор, верно, найдя его слишком резким, не смог промолчать:

— Надо во всем видеть хорошую сторону, моя дорогая. Доктора обеспокоены нехваткой еды, потому что теперь никто не будет болеть и они останутся не у дел. Голодание в разумных пределах даже полезно.

— У вас нет детей, доктор, — сморщившись, отозвалась Нэнси. — А что до Петэна и Лаваля… — проговорила она, но заканчивать фразу не стала.

Усевшись в самое большое такси, они поехали вдоль старых стен. Река была мутной и беспокойной. Принц нетерпеливо потирал руки — в предвкушении горячей ванны и рюмки чего-нибудь согревающего. Однако старая «Европа» выглядела безнадежно запущенной. Милый внутренний дворик был засыпан листьями. Сумерки, самодельные приспособления вместо обычных ламп говорили о явном недостатке электроэнергии. К тому же отель не обогревался. В главном холле было холодно и сыро. Вышел управляющий — он был знаком со всеми, однако без радости пожал протянутую принцем руку.

— Ваше высочество, — печально произнес он, сделав неопределенный жест, который тем не менее емко отобразил печальные обстоятельства, с которыми ему приходилось иметь дело при теперешних порядках.

— Черт побери, — воскликнул принц, — здесь всегда так уютно потрескивали дрова в каминах!

Управляющий кивнул головой:

— Дрова реквизированы на нужды железных дорог, и не только дрова, ваше высочество, но и паркет. Kaput![116] Никто ничего не понимает. Неужели так много поездов? Тем не менее, вот так…

В баре горели свечи, и он выглядел почти как в старые времена. Им подали напитки, и они присели за столик, чтобы немного поболтать с новыми знакомыми, прежде чем попрощаться. Швейцарец сообщил, что они приглашены на обед к военному губернатору. Он повернулся к Нэнси Квиминал и доктору и сказал:

— К сожалению, вас не включили в список приглашенных, не знаю уж почему.

Их испуганные лица тотчас просветлели, и оба радостно вскинули вверх стиснутые кулаки.

— Слава богу, — проговорил доктор и стал прощаться.

Нэнси Квиминал его уход явно обрадовал, в ее поведении чувствовалась некоторая напряженность, которая теперь исчезла, словно она не могла свободно разговаривать в его присутствии. Насколько Констанс успела понять, нынешняя ситуация была тут ни при чем, просто так уж сложилось издавна: в средиземноморских странах никто не доверяет ближайшему соседу, его вечно подозревают в каких-то кознях и моют ему кости. Квиминал — протестантка из гористой местности рядом с Ла Саль, а Беше родом из Арля и, скорее всего, католик.

Итак, теперь женщины заговорили свободнее. Констанс стала деликатно расспрашивать, и Нэнси, набравшись храбрости, рассказала, каково это — жить, в условиях жестокого дефицита — и еды, и топлива, и одежды, да еще этот комендантский час, из-за которого вечера казались бесконечными. Летом они будут, можно сказать, задыхаться, лишенные возможности подышать свежим воздухом. И еще, разумеется, постоянный страх, что тебя кто-то выдаст милиции, которая передаст сведения в гестапо, и все может закончиться депортацией, арестом и даже пытками, которые применяют эти головорезы. Примерно через полчаса этих откровений швейцарец посмотрел на часы и сказал, что скоро прибудет служебный автомобиль, — вероятно, гости хотят помыть руки и приготовиться к испытанию.

— Ладно, я поехала, — торопливо проговорила мадам Квиминал. — Можете передать им от меня пламенный привет.

С гримаской горечи она пожала всем руки и торопливо побежала в темноту, на ходу крикнув, что ей еще надо приготовить обед для детей. Видимо, она каким-то образом нашла общий язык с немцами и получила карточки, на которые могла прокормить их. Даже страшно подумать, каким именно образом…

Служебный автомобиль с адъютантом ждал на маленькой площади, окруженной полуободранными зимними деревьями. Все трое уселись в машину, почувствовав себя дипломатами, собирающимися вручать верительные грамоты — в общем-то, почти так и было, несмотря на то, что официально немцы тут хозяевами не считались. Хорошо еще, что нацисты не запретили Красный Крест, хотя и присматривали за ним. Наверняка им захочется оказывать давление на его сотрудников — по крайней мере, все предвещало именно это. Да и страшноватый прием наверняка организован неспроста.

Сердце Констанс забилось быстрее, когда автомобиль, проехав по мосту, свернул на узкую деревенскую дорогу, вившуюся между холмами, которая вела к вилле, где когда-то устраивал приемы лорд Гален, беззаботно высказывавшийся по поводу жизни и искусства, и где за хозяйством приглядывал лиловый шофер Макс, оберегавший своего господина от посягательств реальной жизни.

Вилла была занята под резиденцию генерала, но жили на ней и просто старшие офицеры — такое положение совсем не устраивало фон Эсслина, он усматривал в этом очевидное пренебрежение со стороны Партии. И чувствовал себя кем-то вроде консьержа: виллу занимал он один, но при этом вынужден был есть, пить и общаться с целой командой высших чинов СС, включая Фишера, у которого было в подчинении все гестапо. Оказавшись в этом, мало сказать, неприятном положении, Эсслин все больше мрачнел и все меньше разговаривал. Чтобы смирить мятежные мысли, он вновь стал носить старинный монокль с золотым ободком, в котором больше не нуждался, но которым пользовался в особых случаях, стратегически важных. С мрачным видом впихивая монокль в глаз, он был у верен, что тот придает ему аристократический и неприступный вид. За столом генерал обычно сидел надменно распрямив спину, безмолвствуя, будто глухой, и катал хлебные шарики — холодный, как айсберг. И вот, когда он пребывал в столь двусмысленном положении, пришел приказ командования «позволить и помочь» представителю Красного Креста, который прибудет из Женевы, осмотреться и установить контакты. Оставалось много непонятного — в первую очередь, будет представитель гражданским или военным лицом. Пока это обсуждалось, поступил еще один сигнал, на сей раз из консульства в Женеве, предписывавший в лучшем виде принять принца из правящего дома в Египте. Этот принц представляет Красный Крест! Египет! Событие обретало политически важное значение. Восьмая армия[117] сражалась с Африканским корпусом[118] в пустыне, и от такого гостя можно было получить полезную информацию. Фон Эсслин решил взять на себя ответственность за прием, не подозревая, насколько неуместно было принимать гостей на старой вилле лорда Галена, пробуждающей у них множество воспоминаний.

Констанс сжала руку принца, и он с пылким сочувствием стиснул в ответ ее пальцы, разделяя ее волнение, когда автомобиль свернул в знакомую лощину, всю в maquis,[119] которая вела к безлюдным полянам, где начиналась железная изгородь — старая граница владений лорда Галена.

— Вот и дом! — воскликнула Констанс, после чего принц снова взял ее руку и уже не отпускал до тех пор, пока они не ступили на гравиевую площадку перед крыльцом.

В сущности, он не отпускал ее еще дольше, так как поддерживал Констанс, пока они поднимались по лестнице портика с полыми греческими колоннами и входили в просторную гостиную, будто актеры — на сцену. Позади них тяжело шагал запыхавшийся швейцарский консул, который чувствовал себя немного неловко в окружении молчаливых офицеров, вышедших из-за стола, чтобы приветствовать гостей. Офицеры же были заметно удивлены, так как их никто не предупредил, что на обеде будет присутствовать красивая женщина, да и принц совершенно поразил их своей экзотической феской. Швейцарец пробормотал более или менее внятные объяснения, и офицеры начали подходить к ним по одному, чтобы, как полагается, пожать руку и поприветствовать. Однако более всего был поражен сам генерал, у него даже монокль вывалился из глазницы и со звоном ударился о пуговицу мундира. Фон Эсслин побагровел и, похоже, собрался галантно поклониться гостье, вместо того чтобы пожать ей руку. Когда же произнесли ее имя, смущение генерала отнюдь не уменьшилось, потому что перед ним была почти точная копия его исчезнувшей сестры Констанцы — та же изысканная красота, такой же независимый и ясный ум. Подчиняясь неожиданному импульсу, он почти вырвал у нее свою руку, словно его укусил комар. А ей он показался великаном, простодушным бесхитростным увальнем; он был румяным и трогательным — подобно многим жестоким людям! Генералу удалось совладать с собой, однако внутри у него все кипело, потому что она заговорила, и он услышал твердый ганноверский выговор и специфическую интонацию. Эта девушка из приличной семьи!

Принц запинался, говоря по-немецки, однако слов ему вполне хватало, по крайней мере для сегодняшнего мероприятия. На первый план выдвинулся Фишер, как всегда, уверенный в себе, правда, несколько косноязычный. Фон Эсслин сразу догадался, в чем дело — этот лакей был сражен наповал произношением девушки и ее умением держаться с безупречной светской непринужденностью. В нем же она с отвращением распознала жиголо с обильно напомаженными и зачесанными назад волосами. Красавец, но насквозь фальшивый, как манекен. Наверняка где-то в глубине души он прятал обиду на жизнь — Констанс попыталась представить его характер, женщины обычно любят это делать, ибо мужчины кажутся им существами страшными и непредсказуемыми. Типичный акт самозащиты, присущий женскому племени. Гораздо спокойнее Констанс восприняла молчаливого болвана Маля и близорукого Смиргела, носившего очки с толстыми линзами, из-за которых его глаза казались сделанными из голубого твида, без единого светового блика. Однако в нем угадывалась профессорская чопорность, и Констанс не удивило, когда чуть позднее его назвали «профессором» — он и был до войны профессором. Появились бутылки и бокалы — естественное продолжение обмена светскими любезностями. Офицеры пили крепкое сладкое вино или виски. Констанс предпочла виски, чтобы снять усталость и заглушить голод, ибо сэндвичей и бисквитов, которыми пришлось довольствоваться в поезде, было явно недостаточно, и она рассчитывала, что немецким офицерам хватит ума как следует накормить гостей.

В ожидании обеда Констанс вежливо отвечала на вопросы и с беспечным видом принимала комплименты от хозяев — мол, в первый раз им приходится слышать, чтобы девушка из Швейцарии говорила на таком аристократическом немецком языке; трудно поверить, что она не немка, тем более, что у нее такие светлые волосы; а еще труднее поверить, что она будет представителем Красного Креста в Авиньоне, где почти никто не говорит на немецком. За обедом, который был наконец подан и оказался вполне съедобным, Констанс и принц сидели друг против друга по обеим сторонам от фон Эсслина, который играл роль хозяина. Фишер сидел за дальним концом стола рядом с консулом. Слева от него разместился высокий мрачный офицер по фамилии Лансдорф. Он был почти глухим и прекрасно это осознавал. В середине обеда принц стал рассказывать о том, что часто бывал на этой вилле в мирное время и часто обедал здесь. Профессор Смиргел и Фишер тут же оживились. Фишер спросил: — Вы имеете в виду — у лорда Галена?

Принц ответил утвердительно.

— Это тот богатый еврей, который пытался отыскать сокровища тамплиеров?

Он весь напрягся, как кошка перед прыжком, в ожидании того, что скажет принц.

— Да, это он. Но, насколько мне помнится, без особого успеха. Так он говорил мне, ведь сейчас он в Египте. Мы с ним виделись в прошлом месяце.

Смиргел склонил голову набок и долго смотрел на принца своими твидовыми глазами, прежде чем сказать:

— Но что-то он все же выяснил — хотя бы их приблизительное местоположение, или нет? Нам повезло, потому что его клерк и секретарь остались тут, чтобы помочь нам в поисках. Знаете, фюрер очень в этом заинтересован, ведь он верит в существование сокровищ. Ему не единожды предсказывали, что он отыщет их.

Втянув щеки, Смиргел, чтобы скрыть легкую улыбку, игравшую у него на губах, опустил голову, уставившись в белую скатерть. Улыбка не была насмешливой, нет, она была робкой и смущенной.

— Полагаю, все это чепуха, местные сказки, — храбро проговорил принц.

Офицеры поглядели на него с любопытством, но ничего не сказали, продолжая жевать и как будто выжидая, что он еще что-нибудь произнесет, однако и принц тоже решил помолчать. Маль кашлянул разок, довольно громко, и Лансдорф, решив, что обращаются к нему, поднял голову и приложил ладонь к уху.

— Ничего, — успокоил его Маль. — Ничего.

Констанс была искренне озадачена очевидной робостью генерала, который едва осмеливался глядеть в ее сторону. Только один раз, когда принц объявил, что, возможно, она станет представителем Красного Креста, он в упор смотрел на нее пару мгновений, а потом застенчиво взялся за монокль.

— Что касается меня, — весело проговорил принц, — то я приехал из нейтральной страны, и у меня есть несколько предложений, которые я хотел бы обсудить с людьми, обладающими властью, — если найду таких. Например… — Он набрал полную грудь воздуха, прежде чем перейти к вопросу, который мог вызвать у немцев непредсказуемую реакцию. — Евреи! — Ну вот, слово вылетело, и его уже не вернуть! — С кем мне обсуждать проблему евреев? У меня есть очень серьезное предложение от египетских евреев. Так с кем же мне говорить об этом?

Пять немецких офицеров переглянулись, стараясь под наигранным высокомерием скрыть свою растерянность — видимо, упомянув евреев, принц грубейшим образом нарушил приличия. Фон Эсслин смотрел вдаль, настроив слух на Фишера, который, подумав минуту, в течение которой все всматривались в него, как в колодец, словно хотели увидеть его детство, улыбнулся и облизнул губы. Констанс поразило, что ни один не смутился, ни один не почувствовал себя преступником. Все они верили в справедливость того, что делали! Как-то не по себе было лишь генералу, но он, похоже, размышлял о чем-то своем, давно миновавшем.

— Вам надо поехать в Виши, — сказал Фишер. — У Лаваля бюро, где занимаются еврейскими проблемами. Но учтите, что из этого ничего не выйдет. Вам ничем этого не остановить — он называет это профилактикой.

Перекладывая нож и вилку, Фишер еще раз улыбнулся, вернее изобразил змеиный оскал, глаза его в этой «улыбке» не участвовали. Маль лениво усмехнулся и добавил:

— Теперь, когда у французской милиции своя форма, все будет в порядке.

Это замечание как будто отворило шлюз, и все с готовностью заулыбались.

— Что за форма? — поинтересовался принц, и высокомерный Фишер дал ему подробное описание: брюки цвета хаки, синяя рубашка и берет.

— Не удивлюсь, если они потребуют, чтобы мы салютовали им на улице, — произнес он веселым тоном, и его аудитория, состоявшая из мужчин, тоже облаченных в форму, вежливо расхохоталась.

— Отлично, придется обратиться к Лавалю, — сказал принц, — если у вас нет полномочий, если вы лишь инструменты в руках старого маршала.

Немцам это не понравилось, и Констанс, ощутив их враждебность, решила разрядить напряжение и обратилась к генералу.

— Aber,[120] мою проблему, генерал, можете решить вы, я в этом уверена. У меня есть дом рядом с деревней Тюбэн. Если я приму предложение Красного Креста, вы позволите мне там жить, пока я буду работать в Авиньоне? Прежде я проводила там лето, так что, надеюсь, смогу приспособить его для нормальной жизни. Вы позволите?

Немцы вздохнули с облегчением, так как решить вопрос с домом было делом нетрудным. Они даже почувствовали, что их переполняет старомодная галантность.

— Не вижу причин для отказа, — любезно отозвался генерал. — Кстати, здесь находится нужный вам человек. Эй, Лансдорф!

Глухой офицер приставил ладонь к уху, и профессор Смиргел пересказал ему суть вопроса, не сводя голодного и восхищенного взгляда с Констанс, поразившей его своим патрицианским произношением. Несколько секунд у Лансдорфа было удивленное лицо, но потом он энергично закивал головой, показывая, что понял проблему Констанс, сердце которой екнуло от радости.

— Однако вам будет там очень холодно и не совсем безопасно, — подумав, произнес генерал. — Но я не сомневаюсь, что вы сумеете все устроить, может быть, предпочтете разделить дом с кем-нибудь? А у Красного Креста есть автомобиль или нет?

Все начали высказывать свои догадки и предположения, а Маль оказался весьма сведущ в ценах на бензин — как на черном рынке, так и выдаваемого по карточкам. Тема еще не была исчерпана, когда всех пригласили пересесть в обитые кретоном кресла, стоявшие там же, в столовой. Смиргелу удалось обогнать всех и скользнуть в кресло рядом с Констанс, так что его ретивость она поначалу приняла за домогательство — даже испугалась, что стала предметом обожания этого козлоподобного существа. Но вскоре выяснилось, что у него совсем другое на уме.

— Вы были знакомы с лордом Галеном? — спросил он, как только представилась возможность, и Констанс кивнула. — Вам известно, чем он занимался?

Этот вопрос был опасным, и Констанс помедлила.

— Очень приблизительно. Он был деловым человеком. Наверно, принц расскажет вам больше.

Однако принц решил быть сдержанным.

— Я был лишь так называемым «спящим партнером».[121] А он хотел найти сокровища тамплиеров. Чего только мы не нашли, но только не это… Греческие и римские скульптуры, средневековые изделия, оружие античности…

Все слушали его с почтительным вниманием.

— Не было никаких сокровищ! — воскликнул он уверенно. — Не было!

Наступило долгое молчание. Офицеры повернулись к Смиргелу, словно к оракулу, который, единственный, имел право на свое мнение об этом предмете, — собственно, так оно и было, ибо никаких других обязанностей, кроме поиска сокровищ, у него не имелось. С насмешливым видом он закурил сигарету, потом, внимательно глядя на Констанс, видимо, чтобы понаблюдать за ее реакцией, сказал:

— От старшего клерка Катрфажа мы слышали совсем другое. Мы арестовали его, и я лично его допрашивал. Должен прибавить, что этот вопрос очень важен для нас, так как сам фюрер выразил к нему горячий интерес. Я здесь с особым заданием — раскрыть тайну сокровищ.

На лице принца появилось раздражение, ибо он заподозрил что, возможно, лорд Гален нашел сокровища, но никому не рассказал об этом, так что в тайну посвящены были только сам лорд Гален да еще Катрфаж, в тайну сада с непростым расположением деревьев — quincunx.[122] Нет, такого не может быть! Лорду Галену не хватило бы ума вести двойную игру, ничем себя не выдав. Он решительно покачал головой и произнес:

— Нет, это невозможно! Во всяком случае, нам не удалось его найти. Мы даже не установили, существует ли оно на самом деле. А Катрфажа уже уволили, когда… вы, господа, пересекли границу Франции.

Смиргел лгал, чтобы выяснить, что им известно, — такой итог подвел принц. Очевидно, что самим нацистам ничего неизвестно. Но им надо дать отчет Гитлеру, и в этом все дело. Принц вздохнул. Он решил еще раз поговорить о сокровищах с лордом Галеном, когда встретится с ним в Египте. А пока необходимо что-то предпринять, чтобы облегчить участь несчастного клерка.

— Где вы держите этого парня? — спросил принц, однако ему никто не ответил, и он не стал настаивать, переключившись на приготовления к поездке в Виши, в печально известное бюро, занимавшееся делами евреев.

Тем временем Констанс согласилась показать Лансдорфу, где находится ее дом, — он предложил заехать за ней назавтра и отвезти ее в Тюбэн, просто чтобы выяснить, стоит ли овчинка выделки, не слишком ли дом далеко от города и от военных, на случай если понадобится защита. Прозвучало это фальшиво.

— Вряд ли меня застрелят французы!

Лансдорф слегка покраснел.

— Тем не менее! — произнес он, и они скрепили договор рукопожатием.

Немного погодя дежурный автомобиль повез гостей обратно в Авиньон. На мосту его остановил военный патруль, рьяно отслеживавший нарушителей, — комендантский час начинался в одиннадцать часов, однако адъютант, сопровождавший Констанс и принца, назвал свое имя и поручился за них. Отель был погружен во тьму, но стоило им постучать, как в дверях возник управляющий, — он дремал прямо в кресле — дожидаясь их. Он приготовил кое-какую горячую еду и бутылки с горячей водой, чтобы согреть постели. Оба, и принц и Констанс, были рады вновь оказаться в отеле, так как устали от путешествия и были подавлены увиденным и услышанным. Утомление и уныние не оставляли их, к которым добавлялось еще и раздражение. Оно усилилось из-за ощущения некоей нереальности, словно все вокруг было укутано в вату. Уныние и безысходность выплескивались из людских душ в атмосферу и заражали ее; даже едва взглянув на город из окна машины, они не могли не замечать, что повсюду — лишь унылые лица. Они почуяли теперь смердящий запах войны; это было хуже, чем запах безумия, запах беды. Ведь это был запах интеллектуального бесчестья, человеческой лживости. Констанс села на край кровати, согревая руки чашкой кофе, и стала вспоминать прошедший вечер. Зажженная свеча разгоняла тьму вокруг. Констанс стала вспоминать, о чем говорили немцы; она педантично восстанавливала все в памяти, словно пыталась найти ключ, который заводит солдат, заставляя их подчиняться страшным приказам. Вдруг промелькнула мысль: «Они не стыдятся того, что делают!» И Констанс похолодела от ужаса. Легла в кровать, тихонько задула свечу, а потом начала устраиваться поудобнее в холодных простынях, пропахших сыростью. В ночном кошмаре ей привиделся голубой пристальный взгляд Фишера, его глаза, напоминавшие камни, старые стершиеся геммы. Это был взгляд, полный подсознательного эротизма. Этому человеку ничего не стоило вас совратить одной своей улыбкой. В нем чувствовалась глубоко запрятанная загадка, которую еще никто не сумел разгадать. И в нем был некий магнетизм, в отличие от остальных, которых было легко понять и легко классифицировать. Генерал — безобидный дурак, способный и на хорошее и на плохое, в зависимости от того, какой получает приказ. Его очень смутила ее красота, значит, им будет нетрудно управлять, если понадобится…

Объект этих нелестных суждений тоже улегся в постель — улегся, чтобы, наконец, поспать, но, увы, в этот вечер надеяться на сон было бы глупо, до того его поразила эта незнакомка, может даже и не женщина, а оживший призрак. Констанца! И фон Эсслин погрузился в воспоминания о ее светлых волосах, о теплых голубых глазах; его чувства обрели необычную нежность, особенно глубокую, наверное, потому, что они относились к давно умершей женщине. Досаждали встречные течения, быстрины, мели, которые меали ему погрузиться в обычное оцепенение. Например, он получил письмо от Katzen-Mutter, которое вызвало в нем угрызения совести. Это было короткое печальное письмо об их родовом поместье, и на середине оно прерывалось сообщением о самоубийстве польской горничной; она ударила себя в сердце старым кинжалом, который был атрибутом уже забытой полковой формы и всегда висел на стене в его комнате, над письменным столом. На столе она оставила записку, написанную на топорном немецком языке: «Я не хочу быть рабыней». Его мать даже намеком не упрекнула его и ничем не выдала, что она знала об их отношениях… и все же! Похоже было, что она знала, и ему стало очень стыдно из-за того, в чем его лично никак нельзя было обвинить.

Вспомнил он и об «акции» в поле, на которой он, будучи начальником, не мог не присутствовать, — «приведение в исполнение смертного приговора». Тогда были расстреляны двадцать жителей деревни, возле которой franc-tireur стрелял в его танкистов и двоих убил. У него появилось ощущение, будто он сразу и намного постарел, что он устал до безумия, но держался он твердо, как ему велел долг, вышагивая туда и обратно мимо убитых. На них почти не было крови. Лежали они в самых разных позах. В своей потрепанной черной зимней одежде они были похожи на пыльных кур, улегшихся возле крошечного военного мемориала. К себе в кабинет он возвратился с раскалывавшейся от боли головой, ощущая, как два разных чувства, вызванные двумя разными событиями, лишают его покоя. А может быть, он подхватил грипп? Однако и в ту ночь, и в следующую он видел в снах польскую горничную, а, проснувшись, мечтал найти способ исповедоваться. Где-то должен быть священник. И опять проклятая двусмысленность его католической веры придавила его тяжким грузом. Почему бы не пойти в собор? И, правда, почему бы нет? Но он не мог, будучи военным начальником, передвигаться без охраны. Он боялся, что его пристрелят. Остается выкрасть священника? Он хрипло рассмеялся. Может, вместе со всеми здешними прихожанами пойти к мессе? Но он плохо говорил по-французски, очень плохо.

Неприятности сказывались на его здоровье. Опять мучили запор и колит — его детские болезни, на которые больше не действовали ни сенна, ни касторка. Зато теперь, после встречи с Констанс, все чудесным образом уладилось. Он знал, что найдет в себе мужество и побывает на исповеди — может быть, пойдет в часовню Серых Грешников, возьмет Смиргела и отправится в Монфаве; на что ему нужны охранники? Никто и не заметит. Фон Эсслин ликовал, словно эта странная встреча была добрым предзнаменованием. Констанс! Почитать бы что-нибудь, да нечего, а ему были необходимы полчаса спокойствия, прежде чем сон предъявит на него свои права. Тогда он вновь с растерянностью и с почтением взял в руки тонкую брошюру для служебного пользования — образец интеллектуального «абсолюта», предложенный доктором Геббельсом. Читалась она трудно — из-за «Протоколов сионских мудрецов». Кстати, фон Эсслин не был убежден в том, что роль золота была действительно исторической; он чувствовал чрезмерность в подаче материала, однако документ официальный, и кто он такой, чтобы оспаривать факты, представленные Розенбергом? Розенберг сам еврей — ему ли не знать? И это было еще более непостижимо. Все же фон Эсслин неожиданно успокоился, даже впал в эйфорию. Доказательство: его заблокированные внутренности исполнили свой долг с шумом, с расточительностью, словно возмещая страдания во все те дни, что он мучился запором. Радуясь облегчению, он заснул, мысленно отметив, что завтра же должен побывать в часовне Грешников.

К Констанс сон пришел не так легко, ибо ей было не по себе от воспоминаний об обеде и пустого пристального восхищенного взгляда голубых глаз Фишера. Ее беспокоило собственное беспокойство, и она решила проанализировать загадочную силу его взгляда, в конце концов придя к выводу, что все дело в склонности Фишера к интригам и жестокости, которые и придавали его взгляду почти сексуальный блеск. Она злилась на себя за то, что не осталась к этому равнодушной, и с горечью размышляла о том, что женщины постоянно держат в мыслях гипотетические сексуальные контакты как искусительные запреты, те или иные возможности, которые обстоятельства могут им предоставить. Затем Констанс обратилась мыслями к человеку, еще более ее нервировавшему, — к Аффаду. Когда она приехала в женевский отель, принц попросил ее осмотреть Аффада, так как тот плохо себя чувствовал.

— Проще всего было обратиться к вам, — сказал принц, — хотя он никак не соглашался, так как не хотел вас беспокоить.

Констанс поднялась в элегантный номер и обнаружила, что Аффад лежит неподвижно, уставившись в потолок. Увидев Констанс, он покраснел от досады и выразил недовольство в адрес принца.

— Чепуха, — торопливо произнесла Констанс. — Зато я сразу выпишу нужный рецепт.

— Отлично, — с несчастным видом отозвался Аффад. — У меня не осталось плюдонина, вот и все.

Констанс села рядом с кроватью и сказала:

— Я достану.

Тем не менее, она взяла его руку, чтобы посчитать скачущий пульс, и тотчас вспомнила свой разговор с Тоби и Сатклиффом тогда, в баре, о проблемах медиков-женщин при осмотре мужчин. Наверно, и ему приходится тяжко, иначе почему он стал совсем красным и отвернулся к стене, словно застенчивая девица? Констанс как будто осталась наедине с его пульсом, выполняя свой врачебный долг — и потеряв вдруг дар речи. Аффад выглядел беззащитным словно рука, выскользнувшая из перчатки. И тут ей пришло на ум нечто, смутившее и ее саму. Ум ее отказывался верить этому, но сердце точно знало, что она права, что он отчаянно в нее влюблен. Эта мысль и стесняла и ласкала ее. Именно благодаря этому открытию Констанс стала воспринимать Аффада как человека, которого она могла бы полюбить.

— У вас же высокая температура, — сказала она, чтобы заполнить неловкую паузу, и он кивнул, все так же не оборачиваясь и не открывая глаз.

— Если бы вы могли прямо сейчас выписать рецепт, — проговорил он, и по его тону стало ясно, что больше всего на свете ему хочется увидеть, как за ней закрывается дверь. Однако у нее, оказывается, не было при себе бланков, и она решила, сходить в аптеку на углу.

— Я пришлю лекарство с chasseur,[123] — сказала она. — Оно быстро снижает температуру — да вам и самому это известно.

Аффад кивнул, но глаз так и не открыл, делая вид, что почти уснул.

— Спасибо, — произнес он. — К завтрашнему дню все пройдет.

Спускаясь в лифте, Констанс тщательно проанализировала случившееся. В сущности, в реакции Аффада не было ничего особенного, однако воспоминание об этом эпизоде вибрировало у нее внутри, словно эхо чего-то давно и страстно желаемого. За обедом она попросила принца рассказать ей об Аффаде и с большим вниманием слушала о том, как складывается его деловая карьера, и о том, как он учился в трех странах.

— В нем странно сочетаются деловой человек и мистик. Возможно, он гомосексуалист, который сам этого не осознает — не знаю. — Принц поморщился, выражая свое отношение к данной гипотезе. — Сам я так не думаю, — добавил он с горячностью.

И это, и свою растерянность, возникшую при встрече с Аффадом, Констанс вспомнила с необыкновенной живостью, граничившей со страхом, из-за очевидной двусмысленности своего положения. В ней не созрела еще готовность к новой любви. Беспокойно крутясь в постели, она положила бутылку с горячей водой к заледеневшим ступням. Сон в конце концов пришел, но очень поздно, и она не выспалась и не отдохнула. На рассвете Констанс уже была на ногах, одетая для ранней прогулки по городу. Спускаясь по лестнице, она топотом разбудила спавшего ночного портье, который послушно отпер входную дверь, но всем своим видом выражал неодобрение.

— Что вам там понадобилось? — спросил он, не скрывая удивления.

— Просто посмотрю, — ответила Констанс и торопливо отбыла на прогулку, чтобы убить время, остававшееся до назначенной на десять часов встречи с мадам Квиминал, которая собиралась показать ей помещения, предназначенные для центрального офиса Красного Креста. Авиньон всегда был грязноватым и ветшающим, так что на первый взгляд он мало изменился. Но вскоре Констанс почуяла вонь скопившегося мусора и увидела горы отходов, уже не помещавшихся в мусорных ящиках, кругом валялись и переполненные пакеты — в общем, раздолье для бродячих собак, которые растаскивали все это по главной площади, где мусор смешивался с опавшими листьями. В такую рань еще не открылось ни одно кафе, а единственная телефонная будка напротив почты явно использовалась в темное время суток как туалет. Многие стены были увешаны портретами маршала Петэна, однако почти все они были оборваны или покрыты неумелыми рисунками и надписями. Но гораздо более впечатляющими, поскольку они отражали нынешнюю жизнь города, и в высшей степени актуальными показались Констанс висевшие на стенах домов и на деревьях объявления властей; это были смертные приговоры, вынесенные пойманным franc-tireurs немецким высшим командованием. Удивительным образом буквы на них как бы прижимались друг к другу, что придавало им сходство с весьма уместным в данном случае готическим шрифтом, тогда как красный фон, на котором все это печаталось, напоминал своим цветом артериальную кровь. С незапамятных времен на такой бумаге печатались афиши, сообщавшие о бое быков. Темно-красная кровь быков, на которой красовалась нацистская свастика. Вздохнув, Констанс с тяжелым сердцем стала читать приговоры, не понимая, почему человеческие особи, которым отмерена столь короткая жизнь, хотят именно таким способом придать ей смысл, к тому же сократить ее своим невротическим шутовством. Это было для нее тайной. Глубоко сидящее в человеке саморазрушение — вот и все, что можно было диагностировать в этом случае. И ведь происходившее здесь касалось всех без исключения. Нельзя было устраниться. Даже благополучные хранители нейтралитета из Женевы, пусть даже они вне физической досягаемости, вовлечены в этот пагубный исторический период — со временем он затронет и их тоже. Констанс бесшумно одолевала средневековую паутину улочек, прошла мимо отеля «Принц», где когда-то (как рассказывал Феликс Чатто) Блэнфорд провел день с девушкой в номере, принадлежавшем Катрфажу. Она начисто забыла об этом — и вдруг вспомнила. Потом остались позади изогнутые стены внешних бастионов, маленькая булочная, которая всегда открывалась первой, потому что снабжала хлебом привокзальный буфет. Но сейчас в ней было темно, а на двери висело объявление «Plus de pain»,[124] которое, вероятно, глубоко ранило французскую душу; прежде и представить было нельзя подобный скандал. Может, это заставит понять, что такое Новый Порядок. Констанс двинулась дальше; поднявшийся северный ветер взвился в голубое небо.

В отеле, в зале, где обычно подавали завтрак, за столом сидел принц, мрачно черпая ложкой жидкую кашу, а напротив него с заискивающим видом устроился козлоликий профессор со вчерашнего приема, Смиргел, который как будто испытывал величайшее расположение к своему новому другу.

— Вчера у нас не было возможности поговорить откровенно, — сказал он, — а я хотел бы попросить вас о содействии в поисках сокровищ тамплиеров.

Принц с раздражением ответил:

— Я рассказал вам все, что мне известно.

Смиргел жестом попытался успокоить принца.

— Знаю, сэр, знаю. Понимаете, я совсем недавно сюда приехал. Меня послал фюрер, чтобы я специально занялся этим вопросом, поэтому я нахожусь в довольно деликатном положении. С вашим клерком Катрфажем, например, нам пришлось нелегко. Сначала он врал, потом делал вид, будто его замучили пытками, а теперь симулирует сумасшествие. Я говорю «симулирует», но я не уверен.

— С какой стати ему симулировать? Наверно, он умрет во время допросов, как секретарь лорда Галена, — он ведь тоже «симулировал», притворялся глухонемым, насколько мне известно?

Смиргел опустил голову, позволив искреннему негодованию принца накатить высокой волной. Он даже кивнул, словно принимая на себя весь груз ответственности.

— Это было до меня. Теперь все по-другому. Теперь мы действуем иначе, осторожно и честно.

У принца был такой вид, словно еще секунда, и он запустит в Смиргела тарелкой. Он набрал полную грудь воздуха, а потом, чуть помедлив, на выдохе произнес:

— Последняя информация, которую мы получили от Катрфажа, была такова: теперь нам известны имена пяти рыцарей, хранившиеся в тайне. Оставалось с их помощью найти знаменитый сад, в котором деревья посажены в определенном порядке — quincunx. Должен признать, что это дело безнадежное.

— Вы не верите в существование сокровищ?

— Этого я не говорил. Лорд Гален как будто убежден, что сокровища существуют, но он странный человек, с причудами, он способен поверить во что угодно. Однако Катрфаж нас обнадежил, вот, собственно, и все. Естественно, ваши инквизиторы свели его с ума, так что на получение другой информации, если он владел ею, теперь рассчитывать нельзя. Вот так всегда! Где он теперь? Можно с ним увидеться?

Профессор надолго задумался, прежде чем ответить.

— В клинике для душевнобольных в Монфаве — там его лечат сном, чтобы вернуть ему разум. Он был в крепости, однако цыгане сделали попытку освободить его — он ведь дружил с ними, правда?

— Конечно, дружил. Они много копали для него в районе под названием Ле Баланс — они нашли там кучу статуэток. Которые мы потом покупали по очень высокой цене.

Профессор издал странный смешок.

— А наши люди думали, что его хотела освободить британская разведка — из-за тех секретов, которые ему известны. Поэтому его и допрашивали. Но вы подтвердили мои догадки — это был дружеский жест со стороны его приятелей-цыган. Благодарю вас, ваше высочество. — Он встал, поскольку заметил в зеркале между пальмами в бочках завершившую свою прогулку Констанс. — Не хочу вас больше беспокоить. Но если вы еще что-то вспомните, пожалуйста, дайте мне знать — вот мой телефон. Если вам угодно, я мог бы организовать встречу с ним — и для вас тоже, — повернулся он к Констанс, которая, поприветствовав обоих кивком головы, уже сидела за столом и переводила взгляд с одного на другого, стараясь понять, о чем речь.

— Мы говорим о Катрфаже, — пояснил принц. — Он в здешнем сумасшедшем доме. Проклятое сокровище — теперь за ним охотится Гитлер, один бог знает, зачем ему это. Не могу представить, чтобы он нуждался в деньгах!

— В интересах фюрера нет финансового мотива, уверяю вас! — с внезапным благоговением воскликнул профессор. — У него исключительно мистический интерес к сокровищам. Он хочет узнать корни верований тамплиеров и тайну их падения. Немецкие масоны тоже замешаны в этой истории — полагаю, вам об этом известно.

У него было явное желание оправдаться и возобновить беседу, однако принц не поддержал профессора, всего лишь коротко кивнул и, как бы отпуская его, проговорил:

— А вот и мадам Квиминал пришла. Закажем для нее завтрак, как вы думаете?

Профессор понял намек и раскланялся, но прежде вручил Констанс свою карточку с телефонным номером.

— Это на случай, если у вас будут для меня новости или какая-нибудь информация, — торопливо проговорил он и, отсалютовав, удалился, освобождая место подошедшей мадам Квиминал.

Она приблизилась к столику с улыбкой, радуясь тому, что может провести с принцем и Констанс несколько минут, прежде чем откроется офис.

— Буду с вами откровенной, мне сказали, что в отеле есть, из чего варить настоящий кофе, ведь он в руках военных.

Однако, даже несмотря на хороший кофе, отель как будто пустовал. Нэнси Квиминал была привлекательной женщиной: типаж — редкостная белокожая блондинка, но одевалась она весьма небрежно, к тому же позволяла себе ходить в сношенных туфлях. Она перехватила взгляд Констанс.

— Eh bien,[125] знаю. Вас удивляют мои туфли.

— Совсем нет, — отозвалась Констанс. — Я прошлась сегодня по городу, посмотрела на магазины — в них пусто! А ведь я помню, какой chic[126] тут царил, кто только не делал тут покупки.

Квиминал поморщилась. Но больше ничего говорить не стала. Разве что когда все поднялись, чтобы идти, спросила, нельзя ли взять оставшийся хлеб и круассаны с собой, потому что никогда не знаешь… Быстро завернув все в бумажную салфетку, она положила сверток в ношеную-переношеную сумку. Потом повела принца и Констанс туда, где им предстояло открыть новый офис, за красивое здание мэрии, которое выделялось на знаменитой площади с ее официозным Памятником Погибшим, окаймленным с захватывающей дух пышностью металлическим барельефом, который резко контрастировал со строгой архитектурой просторного театра. Большой центральный двор мэрии с громоздкими колоннами в классическом стиле продувался ледяным ветром — настало время мистраля.

— Мы пойдем к мэру, — сказала Квиминал принцу и Констанс, — только будьте осторожны, он один из них.

Квиминал презрительно тряхнула головой, и вид у нее был такой, будто ей очень хочется плюнуть. Поднимаясь молча по прекрасной лестнице, принц и Констанс обдумывали слова своего ментора. Не было ничего странного в том, что немцы доверяли важные посты людям, на которых могли положиться, и Констанс сказала об этом, sotto voce.[127] Однако Нэнси Квиминал возразила ей:

— Нет, он был тут прежде. Впрочем, судите сами.

Она широко распахнула дверь на втором этаже и пригласила их в кабинет с высоким потолком. M. lе Maire[128] сидел за большим столом, согнувшись под стеганым одеялом, без которого он не мог бы заледеневшими пальцами подписывать документы, сочиненные его департаментом. На первый взгляд это был приятный и умный человек, который любезно, но с легкой надменностью предложил им сесть.

— Официальных сведений у меня нет, но, судя по слухам, вы приехали, чтобы утвердиться тут в качестве представителей Красного Креста. Я бы сказал вам «добро пожаловать», если бы не все эти трудности. Несчастная моя страна! — Увидев, что посетители не сводят глаз с портрета Петэна за его спиной, он поморщился — с какой-то брезгливой грустью. — Ах да, маршал, — нежно произнес мэр. — Без него было бы еще хуже — тотальный разгром! Он спас что мог, но ведь и он всего лишь человек.

Наступила неловкая пауза; мадам Квиминал поднялась и, сославшись на то, что ей нужно осмотреть помещения, предназначенные для принца и Констанс, удалилась.

— Полагаю, М. le Maire есть о чем поговорить с вами наедине, — тактично добавила она.

Мэр, видимо, никак не ожидал такого поворота. Он задал несколько вопросов о целях организации, которую они собрались создать, и как будто был очень доволен, что через Красный Крест теперь можно будет получать лекарства и продуктовые посылки и распределять их среди постоянно поступавших узников.

— У нас тут сейчас хаос. Строятся новые лагеря, их используют как транзитные… А еды всегда не хватает.

Потом, к искреннему удивлению принца и Констанс, он сказал, что всем известно, как мадам Квиминал необходима Красному Кресту, и все же она… тут он помедлил, подыскивая нужные слова: это «не та женщина, которой можно все рассказать». Констанс даже не пыталась скрыть свое изумление, и мэр торопливо заявил, что ничего не имеет против нее лично, так как она прекрасно работает.

— Ходят всякие слухи. Говорят, например, что она принимает ухаживания немецкого офицера, который у нас возглавляет гестапо!

Констанс была озадачена, но возникшее было негодование сменилось удивлением и печалью.

— У нее должны быть на это свои причины, — резко ответила Констанс, и мэр жестом дал понять, что согласен с нею.

— Тем не менее, сомнения есть. Понимаете, здесь много людей, которые открыто встали на сторону… врага. Надо быть осторожным. Однако не хочу портить вам настроение. Пойдемте, я сам провожу вас в ваши кабинеты.

Вместе они одолели несколько коридоров и подошли к распахнутым дверям, за которыми открывался вид на анфиладу комнат, и в одной из них сидела за пустым столом Нэнси Квиминал, что-то вязала, одновременно читая. Мэр распрощался с ними — очень сдержанно и чинно.

С площади донесся грохот шагов — ее пересекали солдаты, направлявшиеся в сторону крепости, где они были расквартированы. Констанс задумчиво смотрела на них, вспомнив, что больше никого не видела. Интересно, куда же подевались жители знаменитого Авиньона, прославившиеся тем, что так любили праздники: стоило им услышать где-нибудь звук марша или барабаны с трубой, как они высыпали на улицы и площади, влекомые неодолимой жаждой смешаться с процессией или присоединиться к танцующим. Несколько домохозяек в потрепанной одежде шныряли тут и там, как бездомные кошки, с пустыми сумками в руках. Новые милиционеры — их тотчас стали называть les barbouzes[129] — слонялись по городу в новенькой форме. Французы становятся особенно опасными, когда за деньги служат в сомнительном ведомстве. Однако смеяться над их внешним видом было бы безумием, так как у них имелось пусть устаревшее, но все же действующее оружие.

Они дали клятву спасти французскую нацию от засилия евреев, и на них уже возложили обязанность устраивать на них облавы. Подобные процессии стали таким же обычным явлением городской жизни, как когда-то пустые бачки для мусора, которые, возможно, опять будут регулярно опорожнять, если удастся наладить жизнь. От осознания узаконенной «праведности» происходящего перехватывало дыхание, ведь речь шла о жизни и смерти. Констанс не верила собственным глазам, наблюдая, как пленники покорно шагают по бульвару в окружении — со всех сторон — мотоциклистов.

Самое главное, подумала Констанс, стоя на балконе мэрии, который был самым удобным бельведером для осмотра города, не выделяться, одеваться как можно хуже и носить стоптанные туфли, чтобы быть такой же, как все. Стоявший рядом принц потопал ногами в тонких ботинках и сказал, правда без особой уверенности:

— Полагаю, все рано или поздно уладится.

Все утро он налаживал, и небезуспешно, старые, времен его пребывания в Провансе, контакты и с облегчением обнаружил, что многие его знакомые теперь получили ответственные посты — кто-то в police des moeurs,[130] кто-то в милиции, кто-то занимался перевозками или спекулировал земельными участками. С помощью старых друзей он даже сумел нанести короткий визит в любимый бордель, куда в прежние времена иногда наведывался, однако девушки показались ему несколько унылыми и подавленными. Теперь их клиентами были высокопоставленные военные чины, не желавшие расставаться с деньгами. У всех девушек были свастики из слоновой кости, которые они носили поверх оловянных крестиков и медальонов, подаренных на день рождения. Принца они встретили с радостью, хотя сразу причислили его к приверженцам нацистов, что несколько поубавило их восторги. Что бы он ни говорил, ему так и не удалось убедить девушек в своей верности Франции. Впрочем, у него было совсем немного времени, которого хватило лишь на то, чтобы угостить бледных рахитичных детишек сладостями. Прощаясь, он даже почувствовал, как сердце сжалось от боли.

В те дни всем казалось, ничего хорошего не предвидится, война растянется лет на десять. Как можно было винить людей за то, что они не верили в союзников,[131] что пытались хоть как-то наладить свои искалеченные разбитые жизни, пусть даже под знаком черной свастики? Принц вздохнул, и Констанс, ласково посмотрев на него, спросила:

— У вас сегодня плохое настроение?

Он кивнул. Она угадала, и причин для плохого настроения было много. Ему не нравилось, что придется оставить ее одну, так как необходимо ехать на север и обсуждать положение евреев, а он уже понимал, что это бесполезно. Он ведь думал, будто французы просто стали заложниками своей судьбы и им пришлось откупаться от захватчиков. И был разочарован до отвращения, когда понял, что ошибался… оказывается, многие в душе были ярыми антисемитами и теперь с радостью участвовали в преследовании этого талантливого и несчастного племени. Ему рассказывали о французских концентрационных лагерях, и от возмущения и ужаса у него стыла кровь в жилах. Они располагались в местах с выразительными названиями: Ривсальт и Аржелес, Ной и Ресебеду в верхнем течении Гаронны; самым близким отсюда был — camp de Gurs — в Пиренеях, который стал притчей во языцех из-за царившей там откровенной жестокости. Принц весь побелел, когда пересказывал Констанс эти истории.

— Я как раз думаю, можем ли мы что-нибудь сделать, стоит ли просить разрешения посетить эти лагеря. Знаю, нельзя спешить. Я слишком тороплюсь. Сначала надо как следует тут обжиться. Ах, дорогая, все намного хуже, чем я представлял. Эти немцы, не просто подлецы, но им как будто нравится быть подлыми. Что же мы такое сделали, чтобы получить такое? В двадцатом-то веке?

Констанс не знала, какие подобрать слова, чтобы утешить принца. Почти каждый день автобусы открыто, деловито, словно пчелы, перелетающие от цветка к цветку, объезжали старый город и, словно повинуясь праведному закону, собирали человеческий урожай. Операцией всегда руководил офицер в форме, с листками бумаги, на которых были отпечатаны фамилии подлежащих вывозу евреев. Кстати, жертвы не пытались бежать, они, застыв, словно парализованные, ждали, когда зеленые автобусы остановятся возле их двери. Никогда не слышалось шума борьбы, протестов. Гестапо использовало зеленые автобусы, известные парижанам, с широкой открытой площадкой сзади, загороженной железной цепью на замке. Особый щелчок, когда его замыкали, Констанс узнавала и много лет спустя в послевоенном Париже, где были на ходу такие же автобусы.

Но теперь она думала о другом.

— Завтра я снова увижу дом!

Она схватила принца за руку, когда произнесла это, стараясь говорить ровным голосом. Это было трудно, потому что волнение переполняло ее, стоило ей подумать о небольшом белом поместье в лесу, о высоких окнах, о крыше над мансардами, так причудливо изогнутой. В ее воспоминаниях дом этот ассоциировался с человеческим лицом — лицом смиренной старушки-домоправительницы, состарившейся от домашних забот. Констанс вспомнила, как в последний раз взглянула на него, как закрылись с щелчком ворота — и с этим щелчком осталось в прошлом последнее лето в Раю перед Падением. У Констанс было непонятное предчувствие, что благодаря завтрашнему визиту многое решится, она мысленно повторяла это, хотя не могла объяснить, что именно должно решиться и почему все ее существо наполнилось ожиданием. Будто там она могла случайно еще раз встретиться с любимым — или что-то в этом роде. Вот вздор!

Холод в конце концов загнал их в ярко освещенные, с высокими окнами комнаты M. le Maire, но до этого они успели заметить, что на почти пустой площади снова началось какое-то движение. Там понемногу собиралась толпа, которая по боковым улочкам стекалась к Памятнику Погибшим. Толпа становилась все многочисленнее и медленно двигалась в сторону мэрии, расположенной на просторной центральной площади. Она и вправду двигалась еле-еле, почти топчась на месте, как отара овец, которую задабривают уговорами; только в данном случае пастухи были в военной форме и с автоматами наготове, и это зрелище вызывало ужас. Сразу вспомнились репрессии, пытки, массовые убийства — в последние месяцы все привыкли ждать чего-то подобного. Очевидно, в данном случае все было не так, потому что подошедший к принцу и Констанс мэр небрежно произнес:

— А, велосипедисты!

— Велосипедисты! — недоуменно повторила Констанс, и он, утешая ее, улыбнулся:

— Сегодня срок сдачи велосипедов; кстати, и охотничьих ружей тоже.

Теперь они увидели, что толпа состояла только из людей с велосипедами. Их гнали, уговаривали, вели на главную площадь, где под присмотром солдат и милиционеров велосипеды складывали на землю, после чего их хозяев оттесняли за пределы площади, и они становились уже не участниками, а зрителями этого спектакля. Спустя короткое время площадь уже устилал толстый ковер из велосипедов, кстати большинство зрителей, теперь стоявших под деревьями, были школьницы с заплаканными лицами. Они как чувствовали, что с их велосипедами должно случиться нечто ужасное, и не ошиблись. Квиминал нашла взглядом своих дочерей и, извинившись, побежала к ним, чтобы утешить. Грациозная, как лань, она скользнула по площади в ту сторону, где стояли ее девочки. Обняв их за плечи, она с улыбкой стала что-то им говорить.

На мгновение на площади воцарилась тишина. Потом толпа зашевелилась, и появились высокие немецкие чины, очевидно, чтобы возглавить происходившее и придать событию должную важность. Они взошли на помост и подали знак, после чего на площадь, скрипя гусеницами, выехали два легких танка. Они явились, как быки на арену, и принялись энергично крушить велосипеды. Подобно минотаврам, они бросались на лежавшие велосипеды и перемалывали их своими челюстями. Офицеры наблюдали за этим с одобрением, тогда как толпа — с презрением и печалью. Операция по уничтожению велосипедов была проведена очень организованно и быстро. Ковер из велосипедов постепенно был раскатан во все стороны, и тогда же милиционеры принялись сметать остатки металлических конструкций в кучу на середину площади, чтобы потом их убрать. То там то сям появлялись опоздавшие велосипедисты, и их средства передвижения отдавали на растерзание танкам, как когда-то христиан — на растерзание львам.

— Немыслимо! — воскликнула Констанс, не сводя взгляда с площади. — Что за немыслимая злоба!

— Аи contraire,[132] — отозвался мэр, вновь вставший рядом с Констанс после того, как переговорил по телефону. — Это продуманная военная акция — чтобы предотвратить передачу информации силам Сопротивления — на случай, если они будут скрываться в горах.

— То есть как?

— На велосипеде можно сделать около десяти миль в час, — с улыбкой ответил мэр. — Они уже взяли под свой контроль бензин и автомобили. Значит, мне будет труднее доставлять сообщения в горы, а без велосипедов — еще труднее. Они очень предусмотрительны, наши друзья.

Довольно долго они молча наблюдали за превращением велосипедов в кучи пыльных металлических обломков. Потом на площадь принесли метлы, и наблюдавшей толпе тоже было предложено сгребать останки велосипедов на середину площади, — так будет удобнее наполнять грузовики.

— Ainsi soit-il[133] — печально произнес мэр. — Для тех, кто живет в деревнях, а продукты покупает в городе, это катастрофа. Придется вновь ездить на лошадях, но, боюсь, многих уже съели! Что тут скажешь?

Ничего не скажешь. Представление было завершено, и пастухи вновь принялись нетерпеливо разгонять несчастную заплаканную толпу, все еще окружавшую центр площади, которая как будто не имела сил разойтись, оторваться от грустного зрелища. Деревенские жители, те вообще не знали, как им теперь добраться домой. В конце концов раздались рявкающие приказы разойтись, и люди медленно, с неохотой подчинились — слишком медленно, по мнению милиции в новом обмундировании. Вслед за приказами послышались угрожающие щелчки затворов. Люди с метлами принялись мести пыль под ноги толпе, оттесняя ее обратно в переулки, из которых она явилась на это сборище — теперь ставшее сборищем всадников без коней. К этому времени к принцу и Констанс присоединилась и Нэнси Квиминал, все еще улыбавшаяся, но словно бы сквозь слезы, так сказать, от имени своих дочерей.

— Это уж слишком, — сказала она. — Каждый день что-нибудь новое. Бедняжки lyc#233;ens[134] возмущены до глубины души, потому что велосипеды были подарены им на первое причастие, или за хорошую работу, или еще почему-то. Слава богу, мы живем в городе, а не в деревне.

Когда пришло время уходить, Нэнси Квиминал вызвалась проводить Констанс в отель. Вместе они пересекли ледяные мраморные холлы мэрии, вместе спустились по широкой лестнице и вышли на площадь, где грузовик быстро подбирал обломки велосипедов. Холодный ветер раскачивал деревья, и Констанс с отвращением вспомнила о неотапливаемом отеле и ожидавшей ее ледяной постели. Когда они шагали по улице, Квиминал сказала:

— Приходите как-нибудь на чай — мне удалось достать немного топлива для моего старого дровяного отопления, но, увы, сегодня у меня гость! Полагаю, мэр поставил вас в известность?

— Да, — ответила Констанс, удивившись, но и ощутив некоторое облегчение оттого, что между ними не будет никаких секретов. — Он предостерег меня насчет вас.

Квиминал усмехнулась.

— Отлично. Это его долг и его право. Он ведь за Петэна — чего же от него ждать?

— А я удивилась.

— Неужели?

— Да. Мне непонятно, почему; и особенно непонятно, почему именно Фишер. Впрочем, это не мое дело.

Некоторое время они шли молча, но в конце концов француженка сказала:

— Собственно, никакой тайны в этом нет. У меня муж, которого я люблю и который умирает от редкого спинального заболевания. Он прикован к постели. Музыкант, артист! А мои дети во что бы то ни стало должны есть каждый день — ради них я пойду на любые жертвы. Когда началась война, мою должность в муниципальной библиотеке упразднили. Работа в Красном Кресте, как вам известно, оплачивается скудно…

— Понятно. Так вот почему…

— Вот потому!

Поддавшись внезапному порыву, женщины, не говоря больше ни слова, обнялись. На углу узкой улицы в витрине книжного магазина они увидели кучу плакатов, брошюр и портретов маршала, и это наводило на мысль о том, что хозяина с «предостерегающим визитом» навестила милиция. Тем не менее, снаружи на витрине, возможно мокрым мылом, было выведено "le temps du monde fini commence".[135] Это было как холодный душ, бодрящий и здоровый; это было истинно по-французски — искренне и цинично. Квиминал громко рассмеялась, и у нее явно улучшилось настроение. "C'est trop beau"[136] — сказала она. Это было как луч света, как проблеск настоящей Франции, явившийся им во мраке нынешних дней. Они прошли еще какое-то расстояние, прежде чем Нэнси произнесла тихо, словно для себя:

— В его ведении списки тех, кого увозят из города. — Констанс поняла, что Нэнси Квиминал говорит о Фишере. Выражение усталости и печали появилось на лице ее попутчицы. — Иногда он «продает мне жизни», как он это называет. И я покупаю, сколько могу!

Констанс промолчала, не совсем поняв, что могут значить последние слова. Однако в ней поднялась теплая волна жалости к Нэнси Квиминал и восхищения ее истинно французским смирением, к которому принудили ее жизненные обстоятельства и на которое она сама была совершенно не способна. Изначальные пуританство и идеализм, свойственные жителям севера, не позволяли Констанс столь философски и храбро принимать нынешнюю жизнь со всеми ее опасностями. Впрочем, кто знает, как она сама повела бы себя в подобных обстоятельствах. Пройдет время, и Нэнси Квиминал сама даст объяснения относительно своих непристойных отношений с Фишером. Еженедельные длинные списки с фамилиями евреев и других нежелательных элементов, то есть battus,[137] как их окровенно называли гестаповские «загонщики», доставлялись в мэрию, где уточняли Etat Civil[138] жертвы и как правильно пишется ее или его фамилия — сверяли с записью в регистрационной книге. Понимать тут было нечего, это было законно и честно, а главное — позволяло нацистам оправдывать себя. Фишер приезжал с этими листами, расстегивал ремень и бросал его на стол в холле, словно борец-чемпион, заявляющий о своих правах, вызывающий соперника на бой. Ей надлежало ждать его в шелковом кимоно, которое он же и прислал, и быть готовой к выполнению своих обязанностей. Но иногда они просто сидели, разговаривали и пили вино, украденное из дома какой-нибудь жертвы. Как правило, гестаповцы ничего не брали просто так, они оставляли расписки, потому что упивались несомненной законностью своих действий. Лежа рядом с ней, он становился неуклюже игривым, прикасаясь к ее телу, к ее губам длинными свитками бумаги, похожей на пергамент, и спрашивая, кого из списка она хочет выкупить на сей раз. Таковы были сексуальные причуды этого сатрапа, позволявшего ей выбрать одну-две, иногда три фамилии рабов фортуны. Эти фамилии вычеркивались и не попадали на сверку с регистрационными списками в мэрии. На другой день удивленных людей отпускали. Но это срабатывало не всегда, время от времени он становился придирчивым и капризным, нарушал свое обещание и восстанавливал вычеркнутые фамилии. Своеобразный способ освобождения несчастных заложников — ее ласками. Странно было встречать их, все еще живых, на улицах города, ведь они ни сном ни духом не ведали, кому обязаны своим везением. Однако жертвенность не всегда приносила плоды, так как настроение Фишера было изменчивым; иногда его переполняли мстительные мысли и желания, и тогда не получалось управлять им. Однажды он как бы между прочим спросил, почему ее дочерей не бывает дома, когда он приходит, но она не ответила, хотя по спине у нее пробежал холодок. Ей приходилось выпрашивать, вымаливать каждое су, постоянно пресмыкаться, тогда как он смотрел на нее со своей сияющей мертвой улыбкой, страстно желая, чтобы она ползала перед ним на коленях, и иногда, полушутя, она делала это, обнимала его ноги, а он стоял, положив руки ей на плечи, словно вдруг отключившись, так как мыслями он был не с ней, и, вглядываясь во что-то очень далекое, продолжал улыбаться ей из этого далека. Она называла его "un dr#244;le d'animal",[139] однако испытывала к нему не только неприязнь и отвращение, но и жалость — неискоренимую французскую жалость к человеку, который по собственной воле выбрал для себя путь к несчастью, который получал удовольствие от самопожертвования других людей и от их бед. Иногда он засыпал, и ему снились кошмары, поэтому он кричал и плакал во сне, а один раз он себя выдал: в большой степени его неуравновешенность порождена стыдом, пережитым когда-то в детстве, — он вдруг описался в постели. Для него это было ударом, и некоторое время он скрывался от нее — пришлось ей самой, так как у нее кончились деньги, разыскивать его. Однако обо всем этом Констанс узнала гораздо позже; в тот первый вечер женщины просто пили вместе кофе в баре отеля, прежде чем попрощаться и договориться о встрече утром, чтобы вместе ехать в Ту-Герц.

В тот вечер у принца было скверное настроение, так как ему совсем не хотелось ехать на Север — отчасти из-за начинавшейся простуды. В комнате было холодно, и ноги у него совсем закоченели.

— Нет, я должен, — мрачно сказал он себе, — в разрешении фон Эсслина точно указаны дни и часы, и мне нельзя ничего нарушить, если я хочу попасть на Север. Проклятье! Сегодня я видел, как он вышел из церкви в Монфаве, и вид у него был грустный и усталый, наверно, Создатель наставил его…

— Что вы там делали? — спросила Констанс.

— Хотел повидаться с Катрфажем, мне дали разрешение. Смиргел, скользкий тип, отвез меня. Дорогая, Катрфаж в самом деле не в себе, в самом деле dingue.[140] Бродит всюду, как Гамлет. Он был уверен, что я приехал из Индии с особой секретной информацией для него! Вот так! У бедняги не все дома. Наверно, действуют и лекарства, но Смиргел это отрицает. О нем очень заботятся — надеются открыть тайну… какой же все это вздор, должен сказать!