"СЕБАСТЬЯН, или Неодолимые страсти" - читать интересную книгу автора (Даррел Лоренс)

Глава третья Внутренние миры

Что до Констанс, то она наконец-то последовала совету Шварца и отправилась в маленький домик на озере, куда они обычно ездили отдохнуть на уик-энд. Домик стоял в затопленном саду немного выше эллинга, в котором находилось бесценное моторное судно Шварца, названное им «Фрейдом». Там же был маленький скиф, который они брали, когда им хотелось позагорать на озере или отправиться в местную гостиницу на ланч или обед. Это было восхитительное место, кстати, без телефона — что делало его еще более привлекательным, когда хотелось уединения и тишины. Идеальное место как для работы, так и для отдыха.

Однако в своем взбаламученном состоянии Констанс не могла думать об отдыхе, поэтому она сделала то, что делала обычно, то есть взяла с собой работу: историю болезни сына Аффада, которую завели в центральной больнице, проделав необходимые обследования; скучный документ отражал беспристрастный медицинский подход к ребенку как к некоему «случаю». История лежала перед Констанс на столе из сосновых досок, на который поставила пишущую машинку и положила карандаши и записные книжки. Констанс долго избегала заглядывать в нее, потому что предвидела удручающую оценку человеческого несчастья и напыщенный стиль, который не мог скрыть почти полную несостоятельность ее науки. Тем не менее. Когда-то надо было начинать, надо было сделать над собой усилие и попытаться понять; поиск точных деталей — единственный raison d'#233;tre.[28] Она как будто слышала предостережение Шварца: «Все так, но метод, каким бы привлекательным он ни был, должен оставаться искусством и не превращаться в сухую теологию — своего рода предрассудок, существующий в ряде омертвелых университетов!»

Ладно. Ладно. Детский симбиотический психоз с выраженными признаками аутизма. Пока она читала, ребенок в матросской бескозырке с обжигающей отрешенностью смотрел на нее из медленно проезжающего мимо лимузина. Конечно же, она видела лицо Аффада в миниатюре.


«Записи о ребенке сделаны в больнице, где он провел под наблюдением три недели и где его обследовали по просьбе отца и бабушки. Мать ребенка, давно страдающая психическим заболеванием, имеет периодические ремиссии, во время которых способна осознавать свою ответственность и выражает нормальную, может быть, чересчур эмоциональную привязанность к семье. Однако во время ухудшений или стрессов она возвращается домой в Египет и на добровольной основе подвергается необходимому лечению. Детство мальчика было спокойным, нормальным вплоть до первого долгого исчезновения матери, когда ему шел шестой год. Тогда у него началась лихорадка, не поддававшаяся диагностированию, и ему пришлось провести в постели несколько месяцев, во время которых начали развиваться признаки аутизма. У него изменилось поведение, что встревожило родственников, и отец обратился за медицинской помощью. Больной был передан моим заботам, и далее последовал период интенсивного наблюдения, когда мое общение с ребенком продолжалось по несколько часов в день. Бабушке было разрешено оставаться в больнице, хотя погруженный в апатию мальчик не выказывал ни удивления, ни страха».


Отчет был написан давней, еще со студенческих времен приятельницей Констанс, умным и опытным невропатологом, проницательной и доброй женщиной, у которой были свои дети; кстати, отчет был очень подробным, хотя, как всегда в таких случаях, состоял исключительно из предположений. Констанс опять послышался голос Шварца: «Несмотря на многословие, мы, черт подери, ничего не знаем о состоянии человека, когда он здоров и когда болен. Надо упорно работать». Упорно работать — правильно! Констанс заварила себе чай и вернулась к тщательно продуманному и очень подробному документу, заполненному ее приятельницей.


«Стандартные предварительные тесты не выявили патологии. По-видимому, в семье никто не болел люэсом и другими хроническими заболеваниями. Черепно-мозговая компьютерная томограмма зарегистрировала нормальные показатели.

Вплоть до начала болезни, возможно, связанной с отсутствием матери, речевое развитие пациента было несколько замедленным, однако не настолько, чтобы вызвать озабоченность родителей, — некоторые дети медленно учатся говорить. Однако с началом болезни развивающийся аутизм стал настолько очевиден, что появились сомнения насчет слуха ребенка, который не реагировал на звуковые сигналы. Тем не менее, некоторые громкие звуки привлекали его внимание, он поворачивал голову, правда очень медленно, и в его взгляде ничего не отражалось, даже любопытство. Иногда он стоял, не шевелясь и сощурившись, словно прислушивался к чему-то внутри себя, хотя его реакции оставались невыразительными. С таким же безразличием он воспринимал ласки взрослых, и если к его лицу приближалось лицо человека, то он отворачивался или смотрел как бы сквозь него на некий воображаемый предмет, словно на что-то другое или на кого-то, кто ждал его где-то вдалеке. Удивительная физическая красота ребенка могла бы предположить живое воображение, однако мальчик напоминает сломанный механизм. Так называемая «поломка» нарушила его нормальное развитие. При отсутствии визуального наблюдения и физического контакта, трудно с определенностью поставить диагноз. Лично я предполагаю или нарушение работы мозга, или аутизм, или последствия шока, или гиперкинетический синдром, поскольку, когда ребенок двигался, движения были почти атаксическими из-за потери координации, хотя всегда сильными и направленными на неодушевленный предмет, находившийся поблизости, в который он часто сначала вцеплялся зубами, а потом ронял, после чего опять замирал, безучастно глядя на стену или на дверь. Он ничего не рвал и не ломал, просто вцеплялся в какую-нибудь вещь зубами, а потом ронял ее.

Бабушка ребенка, с которой он жил, тоже производит несколько странное впечатление. Может быть, она и хотела бы быть полезной, но, плохо владея французским и итальянским языками, не в силах сообщить ничего ценного, что могло бы помочь будущему лечащему врачу. Мальчика назвали Аффадом в честь отца, бизнесмена, который часто приезжает повидаться с ним, но по сути живет в Египте, не желая укореняться в Женеве. У старой дамы роскошный особняк возле озера, ее обслуживают несколько слуг, а еще у нее есть огромный лимузин для выездов и дорогое судно для прогулок по озеру, в которых ее всегда сопровождает внук тщательно одетый для такого случая в настоящем левантийском стиле. Прежде вся семья жила в Александрии, в Египте.

Вот в таких условиях ребенок проживает свою странную нежизнь, или жизнь абсолютного одиночества, несмотря на присутствие добрых слуг. В его необъятной детской полно игрушек, которых он не замечает, есть даже игрушечный рояль, барабан и ксилофон, обычно весьма привлекательные для детей. Естественно, в отсутствие матери и отца ему не хватает семейной атмосферы, однако многие дети, хоть и страдают в таких обстоятельствах, тем не менее не болеют. Возможно, это второстепенная причина, по крайней мере мне она не кажется главной. Его отец тоже ничего не может предложить; он производит впечатление человека избалованного и не от мира сего, однако он модно и даже элегантно одет. Первое впечатление некоторой вялости оказалось неправильным, ибо старший Аффад оказался общительным, правда, он совершенно ничего не знает о своем ребенке. В его анамнезе нет никаких отклонений, и он очень расстроен и озабочен некоммуникабельностью сына, из-за которой тот, по его выражению, нем, как мумия. Он живо откликнулся на предложение о нескольких визитах с целью попытаться проникнуть за маску безразличия, которую носит ребенок, или хотя бы прийти к определенному выводу о причинах его состояния. Три раза в неделю я проводила с мальчиком около часа, просто наблюдала за ним, каким бы пассивным он ни был. Иногда чисто вымытого и аккуратно одетого его вывозят на прогулку по озеру. Ему нравится держать руку в воде, однако внешне он никак не выказывает своего удовольствия. Еще его катают в лимузине, который медленно едет вдоль озера в течение часа или около того. Мальчик смотрит на прохожих и на дома, но остается пассивным и ничего не говорит.

Он не отказывается от еды, но его до сих пор кормят, хотя он достаточно взрослый, чтобы есть самостоятельно; кроме того, у него нет предпочтений в выборе блюд. Во время еды он остается таким же безразличным. Спит он беспокойно, иногда стонет или хнычет во сне, время от времени сосет простыню — но это нормально, как если бы он сосал палец. Появляется искушение пойти по легкому пути и признать, что он испытал шок в результате исчезновения матери. Я бы сказала, что шок затронул некое глубинное беспокойство, уходящее корнями в более далекое прошлое и связанное, возможно, с проблемами сосания материнской груди, кормления. Подозреваю, что мать не желала кормить ребенка, так как ей это не нравилось, что случается со многими матерями, или прервала кормление грудью, заменив его кормлением из бутылочки на слишком ранней стадии. Конечно же, это традиционный взгляд на проблему после Клейн,[29] однако удивительно, что ребенок в настоящее время не выказывает беспокойства по поводу еды и все его поведение никак не связано с проблемой принятия пищи».


На этом основное описание заканчивалось, и дальше следовали замечания, сделанные рукой Шварца, которые начинались так:


«Жаль, что этот предварительный материал, который не может нас удовлетворить, не был расширен из-за вынужденного возвращения врача в Канаду и невозможности в течение многих месяцев подобрать замену, так что пациент был предоставлен самому себе, но к данному моменту его состояние остается прежним. Описанные выше детали сохраняются в том же виде, и жизнь, которую ведет ребенок, имеет прежний ритм. Считаю желательным сделать попытку глубже изучить состояние ребенка. Есть еще некоторое количество тестов, которые не были использованы, например, тест с домашним животным, скажем, с котенком. Трудно устоять, глядя на то, как котенок играет с клубком или пинг-понговым шариком. Еще труднее устоять перед заигрываниями щенка. Кроме того, неизвестно, какой результат, если результат будет, Дадут разные образы. Можно попытаться спроецировать их на стене в детской, чтобы посмотреть, как ребенок отреагирует на них. Можно попробовать музыку, когда он будет спать… Я назвал первое, что пришло мне в голову. Однако, полагаю, поскольку вы зашли настолько далеко, что пообещали вашему другу проконсультировать его сына, наверное, вам следует занять место его психиатра и продолжить исследование (я бы сказал, заглянуть снаружи внутрь) этого классического случая аутизма!»


На истории болезни стояли фамилия Констанс и номер ее почтового ящика. Констанс не понимала, что надо сделать такого, чего не было сделано ее более опытной коллегой.

С озера налетел ветер и захлопнул ставни; пришлось Констанс встать, чтобы вновь открыть их и проверить, прочно ли стоит скиф, после чего она принялась готовить скромный обед в уютной кухне с деревянными стенами и видом на озеро. Моралист внутри нее с некоторым неодобрением отнесся к ее пылкому желанию прийти на помощь ребенку, потому что с этим желанием не все было чисто и объективно. В конце концов, это сын Аффада… ну, и что делать? Не лучше ли оставить больного мальчика другому врачу, а самой заняться более интересными случаями? Почему бы и нет? «Ты все еще не справилась со своей болью», — сказала она себе, и от этой мысли ее захлестнула волна ненависти — волна ненависти к Аффаду и к жуткой игре в «кошки-мышки», в которую он играл с ней. Будь он проклят! Будь проклято собрание унылых поклонников смерти с их инфантильным желанием умереть, возникшим в разрушенном Египте. «Я-то думала, что немцы инфантильны, а средиземноморские народы старше и мудрее… ну и дура! До чего же можно быть наивной!»

Однако все это самоедство никак не помогало Констанс ответить на вопрос о ее будущей роли в жизни ребенка. Надо поспать, а утром она решит, брать ей на себя мальчика или передать его другому психиатру. Констанс сразу вспомнились несколько умелых и преданных делу врачей, которые ни в чем ей не уступали и были бы рады завершить портрет ребенка-робота. Однако думать об этом было неприятно, и она плохо спала, со жгучей грустью глядя на Аффада во сне.

Утром, когда Констанс проснулась, она сразу же вспомнила, как ее коллега написала об Аффаде, что «он производит впечатление человека избалованного и не от мира сего». Это вызвало у нее досаду, хотя она прекрасно понимала абсолютную иррациональность такой реакции. Зато своей новой внешностью она осталась довольна, и это было частью ее попытки оправдать себя в собственных глазах, восстать как феникс из пепла разрушительной и неплодотворной привязанности. Констанс купила шубку и еще кое-что из зимней одежды, поменяла духи и позволила парикмахеру изменить себе прическу, по-новому уложить волосы. Ей сразу стало гораздо легче — однако рядом не было никого, кто мог бы оценить ее усилия и восхититься ею! «Так тебе и надо», — мстительно произнесла она вслед удаляющейся тени «человека избалованного и не от мира сего». Однако не устояла и заскочила в больницу, чтобы насладиться одобрением коллеги. «Боже мой! Ты помолодела на десять лет и как будто опять влюблена — мне бы хотелось, чтобы это было правдой!»

В каком-то смысле, так оно и было. Однако вопрос об отпуске по болезни был решен, когда из-под боевой раскраски снова проступила кошмаром никуда не девшаяся усталость. Шварц обратил внимание на историю болезни у Констанс под мышкой и одобрительно кивнул. Тем временем они уже назначили Мнемидису успокоительные таблетки, желая посмотреть, насколько он изменится, если как следует отдохнет. Констанс уже почти не переживала из-за того, что бросает Мнемидиса на Шварца, который, к сожалению, не мог с ним управиться; но все же ей стало обидно, что она будет отсутствовать, так как этот пациент очень интересовал ее. Шварц понял это и сказал:

— Не расстраивайся из-за Мнемидиса. Сейчас у него благостный период, и он набрал столько книг, сколько смог унести. Когда в следующий раз устроит водевиль, то, полагаю, позаимствует что-нибудь из Библии. Aber, ну и чудак!

Тишину в маленьком домике нарушал лишь плеск волн, бившихся о деревянную пристань. Вставало солнце, и Констанс уносила книги и бумаги на лужайку с аккуратно скошенной травой. Лужайкой занимался приходящий садовник, который оставался невидимым все дни недели, кроме понедельника. Констанс спала, просыпалась, опять спала. Питалась замороженными продуктами и только теперь, когда оздоровительная сиеста затягивалась до ночи, стала осознавать, до чего измучилась. Ей казалось, что она накопила в себе вселенскую усталость и никогда не избавится от нее. Но на второй день стало как будто полегче, а на третий она проснулась рано утром и сразу же бросилась в озеро — испытав шок, словно ударилась о ледяное зеркало. Растирая себя полотенцем, пока кожа не стала розовой и теплой, она стонала от мучительной радости. Потом отправилась в уютную кухню завтракать. Отдых сыграл свою роль. Ей стало более или менее ясно, как она будет заниматься с ребенком. Еще в халате, Констанс выпила кофе и быстро пробежала глазами не удовлетворявшую ее историю болезни, после чего села в автомобиль и отправилась в ближайшую деревню, где была почта, откуда позвонила в большой дом на берегу озера. К телефону подошла служанка, но вскоре Констанс услыхала низкий, тревожный голос старой дамы. Однако стоило ей назваться, как старая дама произнесла с облегчением: «Уф!» — а потом сказала: «Мы уже давно ждем вас. Я подумала, что вы, верно, забыли…» Констанс выразила подходящее случаю удивление: «Забыла? Как можно?»

Они договорились встретиться в тот же день за чаем, Констанс вовремя припарковала автомобиль возле сторожки, буквально нависшей над озером, и ей не пришлось звонить в звонок, потому что старая дама уже вышла в сад и поджидала ее за решеткой. Она помахала белым носовым платком, словно подавая тайный сигнал сообщнице, и едва ли не на цыпочках приблизилась к воротам.

— Я так рада, что вы приехали! — проговорила она неестественным, одышливым голосом. При этом она странно вращала глазами, и это придавало ее словам какую-то подавляемую страстность. В них звучала настойчивость и одновременно замешательство. Очень по-французски.

Но когда они обменялись рукопожатием и оглядели друг друга с головы до ног, то испытали облегчение, расслабились, избавившись от владевшего ими обеими страха. Старая женщина вдруг посерьезнела и, отступив немного, как будто взяла себя в руки, чтобы изменить выражение лица, придав ему суровость и неумолимость, она как будто призвала себя к порядку, прежде позволив себе немного вольности.

— Что вы собираетесь делать? — хрипло спросила она.

— Для начала собираюсь завоевать ваше доверие и понаблюдать за мальчиком, — кивнув, ответила Констанс.

— Мы как раз думали поехать на прогулку — в автомобиле. Может быть, вы не откажетесь поехать с нами?

Это была отличная возможность сразу же заняться делом, и Констанс, не раздумывая, приняла приглашение, после чего последовала за старой дамой к гаражу через сад, в котором росли пряные травы и находился миниатюрный лабиринт. Там их уже ждал черный лимузин с сидевшим за рулем шофером в крагах и шлеме. Он нажал на нужную кнопку и открыл двери гаража.

— Няня сейчас приведет Аффада, — пояснила старая дама, позволяя немолодому шоферу подать ей темное теплое пальто. — Она не заставит нас ждать.

Она и не заставила, вскоре появившись и стараясь, чтобы мальчик самостоятельно шагал по мраморным ступенькам, однако он делал это до того медленно, что она подхватила его на руки и с приятной улыбкой направилась к гаражу. В свежей и довольно миловидной швейцарке Констанс сразу узнала няню с дипломом, в точности исполняющую указания врача, более того, эта девушка всем своим видом выражала искреннее желание помочь ребенку. Они обменялись понимающими улыбками, как две заговорщицы, и Констанс, наклонившись, поцеловала безразличное личико мальчика, который не проявил ни малейшего интереса ни к ним, ни к предстоящей прогулке, настолько привычными для него были ничем не отличающиеся друг от друга поездки по набережной вокруг озера. Мальчик сел рядом со старой дамой, выпрямился и положил ладонь ей на руку; Констанс и няня торопливо заняли места напротив. Шофер, отделенный от пассажиров стеклом, проверил переговорную трубку и, убедившись, что она работает, включил, но довольно тихо, радиоприемник. Они двинулись в путь под неясные звуки штраусовского вальса, бесплотные звуки, которые как будто не доходили до ребенка, смотревшего на мир без любопытства и без волнения. Выражение на его темном личике было как у великого утомленного представителя человечества, совершающего обычную поездку по знакомой стране, то есть привычный ритуал. Отрешенный, как Будда, он смотрел на чуждый ему мир со своего места в независимо существующей реальности. Ни о какой беседе никто и не помышлял. Констанс осторожно наблюдала за мальчиком, глядя в зеркало, однако это ничего ей не дало, не навело ни на какие мысли. Надо было побеседовать с няней; об этом она договорилась sotto voce,[30] предложив девушке встретиться в городе, где они могли бы свободно обменяться мнениями. От старой дамы, как Констанс уже поняла, она вряд ли могла получить полезную информацию, разве что та выразила бы свое беспокойство, а какой от этого толк? С другой стороны, Констанс не хотела создавать впечатление, будто действует у нее за спиной, если так можно выразиться. Поэтому она объявила о своем намерении побеседовать с няней, обсудить с ней кое-какие детали, и на свое удивление сразу же получила согласие, так что уже на другой день поджидала ее в кафе «Ренон» за чашкой кофе.

Девушка была знакома с историей болезни и, естественно, уже знала Шварца как психиатра.

— Можно я скажу вам, что думаю? — спросила Констанс, заметив, что ее собеседница в замешательстве, но не намерена говорить ничего определенного.

— Да, пожалуйста!

— Мне не очень по душе идея насчет котят и шумных игрушек, — сказала Констанс. — Дело ведь не в моторной реакции, а в реакции на более глубоком уровне, которая идет исключительно изнутри. Как этого добиться?

Девушка явно почувствовала облегчение, у нее совершенно переменилось выражение лица, и она с удовольствием хлопнула в ладоши.

— Вот и я в точности так же думаю! Не надо никаких умных ухищрений. Я рада, что мы думаем одинаково. Надо действовать более искусно, чтобы разбудить его. До чего же я рада. Теперь я знаю, что мы сработаемся.

Для Констанс было великим облегчением найти понятливую и активную помощницу, она очень боялась ревности и некомпетентности няни, но, к счастью, ее страхи не оправдались. Теперь у нее появилась возможность организовать свою работу, а также составить длинный и подробный список вопросов для выяснения того, как ребенок реагирует на сон, на еду, на горячую ванну, на массаж и так далее. Правда, это ничего не прояснило, потому что мальчик не выказывал ни предпочтений, ни неприязни. Его попросту не было в раковине, его тело было лишь упаковкой, довеском. Тем не менее, своим сложением, вытянутой формой головы, разрезом глаз, он до боли в сердце напоминал Констанс своего отца, вот только в глазах мальчика не было признаков жизни, а в глазах Аффада-старшего были и боль, и хитрость, и любопытство. Она не могла не сравнивать отца и сына, когда помогала няне раздевать ребенка, а потом опускать его в теплую ванну, в которой он лежал неподвижно, замерев, словно маленькая лягушка, возможно, прислушиваясь к чему-то — потому что нельзя было сказать наверняка, что он думает или чувствует. Иногда на Констанс накатывали приступы отчаяния. И, тем не менее, новый пациент, новый объект ее внимания, придавал ей энергии и энтузиазма, и она с удовольствием трижды в неделю одолевала за рулем, сорок или около того километров, чтобы сыграть новую для себя роль помощницы няни.

Первые две недели она лишь помогала няне исполнять ее обязанности. Иногда мальчик поднимал глаза, когда она входила в комнату, но в его взгляде не было любопытства, вообще ничего не было, и Констанс подолгу сидела рядом с ним, стараясь дышать в одном ритме с ним и мысленно воздействовать на него. Время от времени, но на очень короткий период, он позволял какой-нибудь мысли пробиться сквозь мрак, в который был погружен, а то неуклюже поднимался и проделывал несколько шагов, обыкновенно после этого падая на пол. Еще он мог взять игрушку и долго смотреть на нее невидящим взглядом, после чего поднести ко рту, укусить и бросить, вновь уставившись на стену. Очень осторожно, пользуясь профессиональными уловками, Констанс старалась установить телесный контакт с ребенком, то неожиданно обнимая его, то похлопывая по плечу; помимо этого, она постаралась придумать некоторое количество привычных действий, которые, так сказать, демонстрировала ему, например, пила молоко из пластиковой кружки, расчесывала волосы и так далее. Таким образом она надеялась понемногу приучить его к некоторым деталям окружающей жизни и разрушить психическую изоляцию — в конце концов, он ведь не спал, он бодрствовал. Просто он был не совсем живым, вот и все. Следовало найти кнопку выключателя. Но это требовало максимальной осторожности, никаких торопливых и необдуманных действий. Важно было дать ему понять, что никого не беспокоит его состояние и все любят его таким, какой он есть, — нельзя было ничего от него требовать! Бесконечное терпение Констанс в конце концов дало плоды, так как почти через два месяца появились первые признаки того, что контакт установлен, но к этому времени она увеличила список своих действий — позволяла себе негромко петь, свистеть, гладить мальчика, пересаживать с места на место, поднимать, подолгу молча, но обнимая за плечи, сидеть рядом с ним, иногда напевать и даже дуть ему в Щеку. Не было никаких сомнений в том, что ребенок осознавал ее присутствие, иногда он даже улыбался и подставлял щеку, чтобы она тихонько подула на нее. Временами он, закрыв глаза, лежал в ее объятиях с загадочным выражением радости на лице, особенно если звучала музыка.

И вот однажды он чудесным образом разрыдался, благотворные слезы ручьями текли у него по щекам; однако Констанс не поняла механизм столь очевидного победного выхода из обычного состояния отрешенности и безразличия. Но что случилось, то случилось, к тому же в самое неподходящее время. Констанс уже стояла одетая, чтобы ехать в город на прием по случаю вручения Шварцу, почетному гостю Международной ассоциации психологов, почетной премии и серебряной медали за вклад в психоанализ. Однако швейцарская няня по какой-то причине опаздывала, и Констанс согласилась посидеть с Аффадом дольше обычного.

Дело было не в новом костюме, который мог бы повлиять на мальчика, — он не обратил на него внимания, хотя едва заметно улыбнулся Констанс, показывая, что рад ее приходу, и даже позволил приласкать себя и взять на руки, не проявляя недовольства. Потом, сидя у нее на коленях, он откинулся назад, показывая, что устал, принялся зевать и тереть глазки. Рукой он случайно коснулся ее волос и вдруг, растопырив пальчики, с очевидной агрессивностью приблизил их к ее лицу, как бы собираясь ткнуть ими ей в глаза. Однако агрессия как пришла, так и ушла. Правда, прежде в его поведении ничего подобного не замечалась. Ребенок захныкал, словно прося, чтобы его отпустили, стал зевать и даже вырываться, но Констанс крепко держала его, желая, чтобы он яснее проявил себя, развил и зафиксировал выказанное им, но довольно неопределенное чувство. Взгляд у него стал яснее, он точнее и очевиднее фокусировал его, выражая испуг, — нет, это слишком сильно сказано — скорее, удивление. С гораздо большим, чем обычно, вниманием Аффад прислушивался к словам и песенкам; он как будто раскачивался, пытаясь сохранить равновесие, потому что соскользнул в незнакомое пространство, где прежде не бывал. Издав слабый стон, он широко открыл рот, но из его горла послышался лишь хрипловатый звук. Вроде сдавленного зевка, который не удался. И тут вдруг — целая Ниагара чувств — вдруг он разрыдался, да еще разрыдался с такой силой и страстью, словно его детская психика взорвалась как бомба и разрушилась. Констанс крепко прижимала мальчика к себе, словно стараясь удержать осколки, покачивала его из стороны в сторону и чуть не плача лепетала его имя, имя своего отсутствующего любовника: «Аффад… Аффад!» Таким образом она от всей души приветствовала его чудесный шаг в сторону нормы. У нее на глазах тоже выступили слезы, однако ей было важно сохранять невозмутимость в сторожевой башне своего сознания, чтобы точнее оценить значение происходящего и таящиеся в нем возможности.

А мальчик тем временем рыдал и кричал изо всех сил, как будто хотел одним махом избавиться от всех демонов, так долго не дававших ему воли, и, не переставая рыдать, опять впал в буйство, стал биться, вырываться и скрежетать зубами. Яростные приступы гнева сменились почти нечеловеческим отчаянием; казалось, его вот-вот разнесет на миллион осколков, которые развеются по свету и исчезнут навсегда. Лишь ласковые крепкие объятия Констанс давали его психике шанс усмирить печаль и с нею взрыв аффекта, вырвавшийся из самых глубин детской души. Ничего подобного Констанс еще не видела за все время своей профессиональной карьеры, хотя в долгих и откровенных беседах, которых не избежать в ее работе, слезы были довольно частым явлением. В бессловесном разряжении[31] ребенка было слишком много ярости и отчаяния. А маленький Аффад все плакал и плакал, пока не лишился голоса и сил.

Констанс поставила мальчика на пол, и тотчас рыдания прекратились, словно закрыли кран, и ослабевший ребенок вновь вернулся к прежней отрешенности и созерцанию стены, правда, теперь он был без сил, и, когда Констанс взяла его на руки, он во второй раз расплакался, как будто его переполняло отчаяние из-за давно полученной раны, глубину которой Констанс пока не могла оценить. Не спуская мальчика с рук, хотя ей было тяжело его держать, она понесла его в роскошную ванную комнату и пустила теплую воду, чтобы сделать успокаивающую ванну. Лежа на кровати и все еще бесшумно плача, он позволил себя раздеть, и хотя он совсем обессилел и закрыл глаза, казалось, будто он отчаянно вопит, отчего его лицо напоминало греческую трагическую маску, разве что уменьшенного размера. В воде ребенок лежал совершенно неподвижно, как мертвый; и Констанс вновь начала тихо напевать, легонько поворачивая его то на один, то на другой бок.

Потом Констанс закутала маленького Аффада в огромное, приятно пахнувшее банное полотенце и посыпала тальком, прежде чем уложить спать в тихой спальне с верным ночником — крошечной елочкой с электрическими фонариками. Наконец мальчик отдал себя во власть сна, уступил ему, отдался ему полностью. Некоторое время, правда, он поворочался, почти как прежде, но потом улегся на бок и, как корабль, погружающийся в волну, погрузился в сон. Однако он сделал то, чего никогда не делал прежде, — засунул большой палец в рот. Этот жест, как известно предполагает возврат к тому времени, когда случился психический шок, — так человек трогает шрам, вспоминая старую рану. Пока Констанс сидела рядом с кроватью и смотрела на спокойно спящего мальчика, у нее крепли надежды на его возвращение к нормальной жизни. Но она помрачнела, вспомнив о старшем Аффаде, представив себе его радость и, возможно, благодарность. Неужели ею все-таки руководила личная заинтересованность? Неужели поэтому?… Констанс резко махнула головой, отгоняя непрошеные мысли, и посмотрела на часы. Оставалось еще полчаса до прихода швейцарской няни. Мальчик спал спокойно, и, вероятно, можно было на цыпочках выйти из комнаты, но Констанс решила не рисковать на случай, если в его поведении появится что-то новое и важное, чего нельзя пропустить. Она пересекла комнату и, подойдя к столу, где лежал ежедневник, сделала короткую запись, которую решила развить в истории болезни, сначала наговорив на диктофон и потом отдав запись машинистке. Время пробежало быстро, и когда няня на цыпочках вошла в спальню, Констанс уже поставила точку и была готова одеться и уйти. Одеваясь, она рассказала няне о том, что произошло днем и вечером, и девушка очень обрадовалась добрым новостям.

— Возможно, это начало радикального сдвига, — проговорила Констанс. — Однако нам надо набраться терпения и не торопить события.

Тем не менее, сама Констанс была настроена радостно и оптимистично. Полностью погрузившись в свои мысли, она управляла автомобилем на редкость плохо, особенно когда ехала по городу и парковалась. Однако опоздала она ненамного, и ей было приятно видеть, какое облегчение испытал Шварц при ее появлении, кстати, не менее приятно, пришлось ей признаться самой себе, было видеть очевидное восхищение коллег. Новая прическа произвела впечатление — и это тоже оказалось приятно. Стоило ей перехватить Шварца, как она взволнованно поведала ему о случившемся. Он удивленно, но с удовольствием присвистнул.

— Вот это прорыв! Может быть, твой первоначальный диагноз правильный, и это histoire de biberon![32] Большая удача, если он сможет еще раз пройти по тому же пути, как электрик, который ищет, где оборвался провод… Ты счастливица, Констанс! Мне не пришлось наблюдать такие мощные очистительные перемены, черт меня подери! Однако важнее всего сейчас, чтобы мальчик опять не замкнулся — надеюсь, он не остановится, пока полностью не изживет травму. Если это случится завтра, когда угодно, пожалуйста, позвони мне. Я хочу быть в курсе.

К своему удивлению, да и некоторому разочарованию, Констанс сама чуть не расплакалась, однако ей удалось сдержать слезы, правда, пришлось высморкаться. Плохая реклама для уверенного в себе ученого, с горечью сказала себе Констанс.

Шварц сделал круг по залу и опять приблизился к Констанс, держа в руке неизменный стакан с виски.

— Кстати, — проговорил он, — я совсем забыл. Мне стало трудно прикрывать тебя, бесконечные телефонные звонки — нет, это не Аффад, это принц постоянно спрашивает, где ты и скоро ли вернешься. Я сказал, что у тебя по меньшей мере двухмесячный отпуск по болезни и ты уехала из Швейцарии. Правильно?

Констанс стало обидно, что звонил не Аффад, но она быстро справилась со своими чувствами.

— Конечно. Я никому ничего не должна. Я ведь свободна, правда?

— Они там беспокоятся насчет письма, посланного Аффаду на адрес Красного Креста и полученного тобой. Не знаю, что это может означать, но голос у принца был весьма озабоченный. Он спрашивал, не уничтожила ли ты письмо, не распечатала ли его и, вообще, что ты с ним сделала. Что мне отвечать?

Констанс почувствовала, что краснеет. У Шварца было любопытство в глазах, хотя насчет Аффада она не очень с ним откровенничала.

— Если принц позвонит, пожалуйста, передайте ему самый теплый привет и скажите, что письмо, которое он ищет, попало в руки глупого слуги Обри Блэнфорда и я взяла его, рассчитывая увидеть Аффада до его отъезда. Однако мы не встретились, и письмо осталось у меня. Оно ждет его, если только он не хочет, чтобы я переслала его в Египет. Но ведь он сам говорил, что скоро вернется, так что я спрятала его в надежном месте до его приезда и…

Вдруг Констанс почувствовала, как у нее в жилах стынет кровь, и поднесла руку к щеке.

— Старик очень беспокоится, — проговорил Шварц. — Он боится, что ты уничтожила его с досады или распечатала, и, не дай Бог, теперь тебе известно его содержание… Что это такое, черт его подери? Любовное послание? — Он умолк, обратив внимание на ее испуганное лицо. — Констанс! — вскрикнул он.

— Вы сказали, что Мнемидис смотрел книги у меня на полке? — спросила она.

Шварц развел руками с выражением удивления и покорности на лице.

— Ты же дала ему разрешение пользоваться книгами, или нет?

Констанс кивнула, так как и впрямь говорила, что он может взять любую книгу, хотя на ее собственных полках стояли в основном учебники, словари и справочники. На самом деле она имела в виду совсем неплохую больничную библиотеку, в которой было много романов и другой неспециальной литературы.

— Я говорил тебе, что он забрал много твоих книг, — явно сердясь, сказал Шварц, — но он получил от тебя разрешение.

Констанс кивнула. Она забыла о каком бы то ни было разговоре на эту тему.

— Библия, — произнесла она. — Библия! Письмо Аффада я положила в Библию!

Она сильно побледнела, и Шварц испугался.

— Ну и что? Ты можешь хоть сейчас взять его у Мнемидиса. Не съел же он его, в конце концов!

Оставалось только надеяться на лучшее; в то же время ее привела в ярость мысль, что весь сыр-бор разгорелся из-за какого-то письма — хотя, конечно же, ей было известно (пусть даже она не верила в это), что именно заключалось в письме. Час смерти — неужели так важно это знать?

— Позвони в клинику, узнай, когда дежурит Пьер, и попроси его забрать книгу. Мнемидис еще какое-то время пробудет под действием сильных успокоительных. Ему это до того понравилось, что он попросил еще разок избавить его от самого себя.

Шварц прав. Пьер непременно достанет проклятое письмо, если его попросить. Все так, но столь велико было волнение и нетерпение Констанс, что она выскользнула в холл отеля и отыскала телефон. Позвонив в секретариат клиники, она попросила посмотреть, когда дежурит Пьер. К сожалению, его смена начиналась лишь в восемь утра; что же до больного, то он спал, и его маленькая палата была заперта, поэтому напрасно было просить кого-то другого в такой час искать письмо. Самое разумное подождать, когда придет Пьер. Так или иначе, но Констанс не могла успокоиться. Она говорила себе, что нет причин, которые могли бы помешать найти письмо. И все-таки… пропажа странным образом выбила ее из колеи.

Речи показались Констанс скучными и бесконечно затянутыми, поэтому она обрадовалась, когда прием подошел к концу, можно было попрощаться с сияющим Шварцем и, усевшись за руль автомобиля, возвратиться в свое уединенное жилище на берегу озера. Приехала она поздно одновременно ощущая раскаяние и торжество — в странном состоянии, связанном с исчезновением письма Аффада и очевидным продвижением в работе с ребенком. И то и другое было неотделимо от Аффада-старшего, так что он приснился ей ночью, и утром она встала расстроенная.

Взглянув на маленький будильник, Констанс спустилась вниз, села в автомобиль и отправилась в auberge,[33] чтобы позвонить Пьеру, чей рабочий день начинался в восемь часов утра. Ей пришлось подождать, пока его отыскали, а когда он подошел к телефону, у него был очень удивленный голос и он никак не мог сообразить, что ей надо в такую рань. Однако он внимательно выслушал ее и подтвердил, что Мнемидис взял книги, среди которых были Платон и Шпенглер. Но особенно тот обрадовался маленькой Библии, потому что (как он сказал) ему надо кое-что проверить.

— C'est un dr#244;le de coco celui-la![34] — со смешком признался великан и добавил, что все книги в тумбочке рядом с кроватью Мнемидиса и с ними ничего не случится.

— Пожалуйста, — попросила Констанс, — сделайте мне одолжение, найдите Библию. В ней должно быть письмо на имя мсье Аффада. Оно из Египта. Если вы найдете его, я немедленно приеду.

Пьер обещал проверить, нет ли письма, а Констанс стала ждать. Прошло довольно много времени, но это понятно, ведь в том крыле, где находился Мнемидис было много дверей, которые приходилось по очереди отпирать, а потом запирать.

Письма в книге не оказалось!

Не было смысла повторять: «Вы уверены? Вы совершенно уверены?» Пьер почувствовал по ее тону, что это письмо очень важное, и встревожился.

— Я просмотрел все книги, бумаги и папки. Заглянул в саквояж, чтобы удостовериться, нет ли его там. Потом я обошел всю палату, проверил на полках, даже в душе посмотрел… везде, доктор, везде где только можно!

Констанс закрыла глаза и мысленно обвела взглядом свой кабинет и альков с книжными полками. Неужели письмо выпало из Библии, когда Мнемидис вытаскивал книги? Констанс позвонила своей секретарше и спросила, не находила ли та письмо в ее отсутствие, но ответ был отрицательным. Куда оно, черт подери, могло подеваться? Может быть, Мнемидис порвал его и бросил в корзину для бумаг? У Констанс упало сердце при мысли о том, какие сложные поиски ей предстоят, чтобы убедиться в этом. Потом она отругала себя за нервотрепку из-за какой-то ерунды. Конечно же, все образуется. Может быть, Мнемидис, когда проснется, прольет свет на происшедшее. Самое лучшее — спокойно подождать, и пусть все идет своим чередом. Не высказанные вслух, но страстные речи несколько смягчили напряжение, правда ненадолго. Констанс поглядела на часы. Оставалось еще время, чтобы заняться своими делами и поспеть вовремя (если она поспешит) на дежурство к маленькому Аффаду, которое заканчивалось обедом. Приехав в клинику, Констанс испугала сонного Шварца, который не привык поздно ложиться и расплачивался за нарушение режима несколькими днями апатии и усталости.

— Что это с тобой? — мрачно спросил он.

— Проклятое письмо Аффада, — ответила Констанс. — Оно пропало. Исчезло. Я положила его в Библию, которую решил изучить Мнемидис и теперь всю в заметках держит возле своей кровати. Я позвонила Пьеру, попросила полистать Библию. Письма нет!

С явным раздражением Констанс прочесала, так сказать, свой кабинет в надежде отыскать письмо. Напрасно. В общем-то, Мнемидис взял не так уж много книг, всего полдюжины. Но, естественно, среди них была Библия.

Констанс отправилась в центральную больницу, в дальнее серое здание, где содержались опасные пациенты, и перехватила Пьера, когда тот уже собирался уходить. Вместе они поднялись наверх, отперли и вновь заперли множество дверей, прежде чем подошли к маленькой палате, где Мнемидис провел большую часть своей необычной жизни. Все книги были на месте, ни одна не пропала, здесь же находились его собственные бумаги, письма и вырезки из газет — в нескольких папках. В Библии оказалось множество карандашных заметок, словно ее он читал с особым вниманием. Может быть, ради новых воплощений?

— А саквояж? — спросила Констанс.

— Саквояж у него, — ответил Пьер. — Но я осмотрел его. Там ничего нет!

— Ничего! — вздохнув, повторила Констанс.

Она села на ближайший стул и на минуту глубоко задумалась. Оставалось надеяться на то, что Мнемидис сам предложит решение проблемы, когда появится возможность его спросить, — однако до этого еще дней десять как минимум. Надо набраться терпения и ждать до тех пор, пока Мнемидис не сказал свое слово.

— Пьер, прошу прощения за беспокойство. Но как только он очнется, дайте мне знать, чтобы я могла поговорить с ним. Он ведь доверяет вам после того смешного эпизода с часами!

Рот великана-«малабара» медленно растянулся в добродушной улыбке, и он кивнул головой.

Констанс рассчитала, что ей хватит времени заглянуть в свою квартиру, прежде чем ехать в шато: она хотела взять кое-что из вещей, чтобы чувствовать себя удобно в доме на озере. Пока она рылась в ящиках комода, зазвонил телефон. Это был Сатклифф. Он обрадовался и удивился, застав ее дома, хотя в его голосе звучало недовольство из-за того, что она исчезла, не оставив даже записки.

— Ах! Вот и вы! — проговорил он с наигранной веселостью. — Может быть, сделаете мне одолжение и скажете, какого черта вы исчезли, никого не предупредив? Все спрашивают о вас. У меня есть право знать — или нет?

Констанс объяснила, что ей было необходимо отдохнуть, коренным образом поменяв образ жизни, — короче говоря, она призналась, где была и что делала, прежде взяв с него обещание молчать.

— Собственно, мне надо знать, что ответить принцу, — проговорил Сатклифф. — Вся кутерьма из-за письма, адресованного Аффаду. У него создалось впечатление, будто вы хотите воспользоваться удобным случаем и вмешаться.

— То есть как?

— Ну, например, спрятать письмо или потерять его. Я будто слышу, как он говорит Аффаду: «Знаете, стоит вмешаться женщине, и все летит в тартарары». Прошу вас, ради вашего и моего спокойствия, отдайте мне это проклятое письмо, а я положу его куда надо и отправлю в Египет.

— Письмо пропало!

Сатклифф присвистнул, но не сказал ни слова. Молчал он довольно долго.

— Там, наверное, не поверят.

— Но это правда.

— Даже я с трудом верю. Поклянитесь!

— Клянусь! Провалиться мне на этом месте!

— Там подумают, что вы вмешиваетесь в… ну, в то, что они считают предназначением Аффада. Полагаю, вам известно, в чем смысл письма, ведь оно, если так можно выразиться, сигнал смерти, и что оно означает с точки зрения гностических мероприятий. О Боже!

— Да, я знаю, хотя мне плевать на все их мумбо-юмбо и тайные общества. Дурацкая извращенная философия.

— Упрямства вам не занимать, — сердито отозвался Сатклифф. — В конце концов, метафизическая проблема реально существует. Как повернуть вспять волну духовной энтропии? И жертвы тоже реальные. Аффад не один такой, кто-то был до него и кто-то будет после него, он — часть традиции, которая соотносится непосредственно с самой смертью. А теперь старик будет думать, будто вы недопустимым образом вмешались не в свое дело. Наверно, он решит, что вы вскрыли письмо или уничтожили его. Вам известно, что в нем?

— Нет. Клянусь!

Воцарилось долгое молчание, во время которого Констанс слышала, как Сатклифф тихо насвистывает — это был знак наивысшего замешательства и раздражения.

— Все это звучит просто по-детски, — не выдержала Констанс. — И египтянин тоже хорош. Почему бы ему не взять копию в центральном комитете или еще у кого-нибудь? Это не первое и не последнее потерявшееся письмо.

— Не может он.

— Даже принц?

— Наверно, даже принц!

С нарастающим недовольством, вызванным нелепым ребяческим поведением египтян, Констанс поведала Сатклиффу подробности происшедшего, прибавив, что, возможно, проблема разрешится, когда Мнемидис очнется от своего искусственного сна. Сатклифф вздохнул.

— Ладно, постараюсь представить это дело в благоприятном свете, хотя предвижу скептическое отношение насчет ваших добрых намерений. Видимо, им кажется, что вы играете с ними.

— Если так, то я готова сама с ними поговорить. Уверена, мне легко удастся их переубедить.

Однако Констанс не хотелось торопить события, пока оставалась надежда на Мнемидиса. А вдруг безумец попросту спрятал письмо — скажем, за батареей? Так-то так, но ведь они искали везде, даже в таких местах!

— Мне нужно ехать на работу, — сказала Констанс. — Шварц в курсе того, где я, если вдруг понадоблюсь.

Странно, что не было произнесено ни слова насчет возвращения Аффада в Женеву: но Констанс не хотелось проявлять излишнее любопытство, так что она села в автомобиль и отправилась в шато.

В доме, очевидно, никого не было, кроме швейцарки, и Констанс пришлось довольно долго звонить, прежде чем дверь открыли. Няня сияла и улыбалась, хотя тотчас приложила палец к губам.

— Ш-ш-ш! Он спит. Но, боже мой, какая перемена! Я едва узнала его сегодня. Констанс, он открыл глаза, он смотрит! У него глубокий живой взгляд.

Она негромко хлопнула в ладоши, после чего вместе с Констанс поднялась по лестнице и вошла в предоставленную им элегантную гостиную, где Констанс сняла пальто и поставила саквояж на стул, продолжая слушать отчет своей помощницы.

— При мне мальчик не плакал — увы, все перемены исключительно ваша заслуга! Но все равно он совсем другой сегодня, и лицо у него теперь открытое, как цветок. И он улыбается! Это так ново для него, что он не знает, как с собой справиться. Не слушайте меня. Пойдите и немного посидите рядом с ним.

Молчать больше не требовалось, так как ребенок проснулся и, лежа в своей кроватке, оглядывался кругом, сгибая и разгибая пальчики, словно собирался что-то ими делать.

Констанс наклонилась, поцеловала маленького Аффада и взяла его на руки, только когда это началось снова — когда он опять заплакал, правда, не так сильно и более осознанно. Потом, устав от плача, он начал зевать, но при этом пристально смотрел на нее, касался ее волос и чуть не засовывал ей в рот палец. Но плакать все же продолжал. Словно наступил конец света, конец жизни на земле. Констанс еще раз взяла его на руки и принялась убаюкивать, защищая его от всего на свете своими объятиями. Она чувствовала, что он изо всех сил старается найти себя. Может быть, плача, ему было легче возвращаться к себе здоровому! Вот и в этот день, как в те многие недели, что еще были впереди, очистительный плач был единственным плодотворным диалогом между мальчиком и Констанс. Однако и плач тоже менялся, он не был все время одинаковым. Случались дни, когда ребенок злился или хмурился, но очень медленно, как пробивающиеся сквозь тучи солнечные лучи, появлялись признаки спокойного, даже радостного состояния. Это было заметно по его новому лицу — глаза теперь играли ту роль, какая им предназначена, были выразительными, любопытными и даже иногда проказливыми! Время от времени, плача, ребенок позволял Констанс легко коснуться пальцем своего носа, подбородка, лба. Но он ни разу не прекратил плакать, пока у него оставались силы, пока он не исчерпывал их до конца, пока его не одолевала усталость.

Постепенно, шаг за шагом, Констанс буквально на цыпочках продвигалась по неисследованному пространству детской души, казалось, что она уже подбирается к проблеме, остановившей психическое развитие мальчика. Новым было и то, что маленький Аффад подсознательно стал помогать ей. Он перестал напрягаться, как это было с ним прежде, он как будто набирался от нее сил, признавая свою слабость.

Но случалось и по-другому: например, иногда он становился агрессивным: то как будто пытался выколоть ей глаза, то грубо засовывал пальцы ей в рот, но все заканчивалось беспомощными слезами, словно злое побуждение истощалось само собой. В его агрессии Констанс «читала» нежелание подчиняться пока еще не очень решительным призывам разума и здоровья. Переставая плакать, он лежал у нее на коленях зачарованный, задумчивый, прислушиваясь к ее пению. Бывало, он вновь, но уже осторожно касался ее рта и размазывал вокруг него свою слюну, словно исполняя какой-то ведомый ему одному ритуал. А то лежал неподвижно, словно младенец, издавая непонятные и тихие звуки, что-то вроде «да-да-ва-ва». Однажды он коснулся губами ее щеки, неожиданно признавшись таким образом в своей привязанности, но сразу же как будто раскаялся в этом и вновь, отвернувшись от нее, погрузился в апатию и безразличие. Тем не менее, его глаза теперь были открыты, и он мог смотреть на внешний мир за окном спальни или детской или, например, на медленно раскрывавшееся, словно китайский веер, озеро во время дневной прогулки по набережной. Бабушка говорила, что по ночам он все еще оставался беспокойным, но периоды хорошего настроения стали долгими, а жесты и движения производили впечатление осознанных. Хотя Констанс понимала, что процесс выздоровления будет долгим, все-таки он начался, и направление было задано правильно — это напоминало корабль, идущий верно выбранным курсом. После первых успехов она почувствовала, как на нее навалилась невероятная усталость, причиной которой стала ее профессия. Какой смысл в психическом восстановлении такого рода, если больного нельзя оставить без компетентной помощи? Кто заменит ее, кто будет с такой же любовью и теплотой обращаться с маленьким роботом, если ей придется его покинуть? Сейчас ее вполне удовлетворяли имеющиеся положительные результаты, но у нее уже появлялись мысли о будущем, она начинала понимать, что предвещало прошлое! Как было бы прекрасно провести ночь с мужчиной, вместо того чтобы сидеть тут словно привязанная, не смея пошевелиться, не имея права на легкий, незамысловатый, живительный флирт. В этом заключалась ужасающая слабость слишком серьезного восприятия жизни. Что делать? Один раз она попыталась сбросить оковы собственной сентиментальности, когда напилась на вечеринке с коктейлями и не устояла перед чарами милого молодого коллеги. Все равно что пытаться зажечь сырую солому. Ей было стыдно не только из-за его неумелости, но и из-за собственной неудачи. Аффад правильно говорил, что секс явление психическое, а тело всего лишь резервуар ощущений. С этой точки зрения, любовь не терпит компромиссов, и человек падает в ее стихию, как в разноцветный прибой!

Но если по глупости Констанс и поздравляла себя с все большим успехом в лечении, то ее самомнение было уничтожено в зародыше малозначительным, в сущности, инцидентом, который, тем не менее, продемонстрировал, насколько сложными и непонятными могут быть ассоциативные связи, провоцирующие и определяющие наше поведение. По крайней мере, именно это прозвучало в замечании старой дамы, когда они однажды как всегда медленно ехали вокруг озера. Старая дама, несмотря на свою молчаливость, была на редкость наблюдательной.

— Вы сегодня не надушены! — произнесла она, обратив на Констанс взгляд черных, как у оперной певицы, глаз.

— Наверно, потому что я сегодня плавала в озере — но я душилась, правда запах совсем слабый. Неужели обычно бывает сильнее?

Старая дама улыбнулась и покачала головой.

— Нет. Просто это духи моей дочери — Лили.

— «Jamais de la Vie»?[35]

— «Jamais de la Vie»!

Констанс была ошеломлена, огорошена, но довольна как профессионал — не исключено, что именно благодаря духам ей удалось расшевелить ребенка, так быстро завоевать его. И слезы… Она задумалась о прежнем диагнозе в свете новых знаний. Ей повезло, когда она выбрала для себя новые духи, когда изменила прическу, изменила свою внешность, ведь она действовала наугад. Неужели это и есть ключ? Констанс повернулась, чтобы взглянуть на безразличное личико ребенка, сидевшего рядом с ней в очень большом автомобиле, и задумалась. А что если все чувства и поступки людей зависят от таких ассоциативных мелочей?… Тогда это настоящие дебри ассоциаций, лабиринт откуда исходят все порывы. Кроме того, с психологической точки зрения совершенно правильно искать корни эмоций и желаний в запахе — его широкие возможности никогда еще не подвергались настоящему изучению и вряд ли будут до конца изучены. Констанс попыталась вспомнить запах Аффада, но, скорее, это был не-запах, подобный запаху пустыни, так как там, где почти не было воздуха, витал аромат винограда или гвоздики! (Ненавижу литературщину, произнесла она мысленно!)

— Скоро я покину вас, — сказала Констанс старой даме. — Рано или поздно, но надо возвращаться к другим больным. Нет, не смотрите так испуганно! Пока все идет хорошо, и Эстер справится. Кроме того, я никуда не уезжаю, и со мной всегда можно посоветоваться в случае чего. Стоит только позвонить!

Старая дама как будто успокоилась, и больше об этом не было сказано ни слова. После прогулки Констанс отнесла своего сонного пациента вверх по лестнице в детскую и посадила среди игрушек, которые начали вызывать у него интерес.

На той же неделе произошло еще одно знаменательное событие. В один прекрасный день швейцарка встретила Констанс с победным выражением лица воскликнула:

— Эврика! Сегодня он взял стакан с молоком и попробовал обойтись без моей помощи. Констанс, это настоящее чудо!

Констанс знала, что скоро покинет шато. Не поддавшийся на уговоры Мнемидис утверждал, что не видел никакого письма ни в Библии, ни в других книгах. Неужели врет? А если врет, то зачем? Но хуже всего было то, что Констанс получила от Аффада письмо с упреками, которые считала незаслуженными. Она пришла в ярость и в то же время чувствовала себя виноватой. В конце концов, подтвердив, что взяла письмо у Блэнфорда, она не подумала о том, как передать его Аффаду, — но если бы они с Аффадом встретились, как было намечено, она передала бы письмо, и все было бы нормально. А теперь ее обвиняют… Это несправедливо и неумно со стороны Аффада и остальных.


«Дорогая Констанс! Мне и в голову не могло прийти, дорогая, что ты таким чудовищным образом вмешаешься в мои дела; но хотя это мне не по душе, я понимаю тебя, ведь ты считаешь, будто все можно предотвратить, стоит только проявить решительность… Увы, это не так. Жаль, что я слишком разоткровенничался с тобой о структуре гностической веры и серьезном опыте, который проводит наша группа. В дурацком письме должно быть только число — и ничего о том, кто и как будет действовать. Это малая часть информации, которая подвигает нас на исполнение devoire[36] — без этого мы как все, ничто, незаметные: вспомни о первородном грехе! Своим поступком ты как бы обрекаешь меня на смерть без отпущения грехов! Простой этот факт побуждает всерьез задуматься об одной из главнейших особенностей человеческого существования, которую никогда не изучали, обходили стороной, боялись! Люди «выдыхаются», они не умирают в прямом смысле этого слова, «заброшенные природой»! Я прошу тебя вернуть письмо. У тебя нет на него прав, а у меня есть. Не могу поверить, что ты предаешь меня таким образом, хотя ты детерминистка и бихевиористка. Ах! Как глупо! Мне очень стыдно за такой неожиданный взрыв с моей стороны, но я в самом деле огорчен и из-за себя, из-за своего salut[37] (дурацкая фраза), и из-за человека или людей, которые должны последовать за мной. Я лишь одно звено в длинной велосипедной цепи. Надеюсь, ты поймешь эти слова, как поняла бы слова любви — неужели ее больше нет? Ты забыла меня? Забыла, как мы при свече играли в карты с умирающей Долорес?»


Констанс была потрясена. Нет, она не забыла, она просто заставила себя не вспоминать, возможно, чтобы не причинять себе боль, потому что Долорес была ее лучшей подругой в детстве и потом в медицинской школе. Когда умер ее муж, музыкант, она срезала свои прекрасные волосы и бросила в гроб. Но волосы выросли снова, прекраснее прежних, да и ее единственный ребенок тоже рос и становился старше. Долорес считалась едва ли не лучшим хирургом среди своих ровесников, однако ей не повезло: оперируя, она заразилась, и спасти ее не удалось. Констанс не раз брала с собой Аффада в больницу к Долорес, и они втроем играли в карты на ночном столике. По мере того как Долорес слабела, ей становилось труднее поддерживать компанию, но они все равно по привычке, рожденной дружбой, приезжали и сидели с ней ночами. Однажды вечером умирающая женщина дала им свою косметику и сказала, что рассчитывает на них, мол, если она умрет внезапно, они должны привести ее лицо в порядок до прихода сына. Они обещали и стали как всегда играть в рамми. Долорес чувствовала себя хуже обычного, она бредила, засыпала за игрой, потом, после короткой судороги, перестала дышать. И Констанс, и Аффад с печалью и смирением восприняли этот удар судьбы. Констанс попыталась найти пульс, проверила дыхание, после чего закрыла несчастной глаза. Аффад обнял Констанс, Констанс тоже обняла его и принялась гладить его волосы, шею, уши, словно скульптор, лепила его образ из влажной глины неодолимого желания любить, чтобы победно утвердить его, воссоздать, отнять у времени. Потом, когда они рука об руку спустились вниз, чтобы вместе выпить по чашке кофе, Аффад сказал: «Тебе, верно, известно, что, присутствуя при смерти человека, при его последнем вдохе, лучше понимаешь неотделимость одного вдоха от другого. А между вдохами пространство, в котором обитаем мы, между предыдущим и последующим вдохами есть поле, или ареал, в котором время существует, а потом перестает существовать. Наше восприятие реальности сплетено дыханием, как кольчуга. В маленьком пространстве между двумя вдохами, совсем крошечном, начинается оргазм как общий синхронизированный опыт, который становится все более и более осознанным, все более и более мощным и все более и более щедрым с каждым поцелуем. Констанс, нам нельзя поступать неправильно. Любовь не может стать другой для нас! Боже, как бы мне хотелось, чтобы ты забеременела!» И она ответила: «Если ты так хочешь, так и будет!» Но этого не случилось. И теперь уже не случится. Что ж, это было реально, и никогда прежде Констанс не думала ничего такого о значении любви и ее мощи. Это лучше, чем заниматься любовью как своего рода моральным совокуплением с некими добрыми намерениями. Или совсем не заниматься! Или совсем не заниматься!

Все время я провожу в дурацких разговорах о роковом письме, и поначалу мне казалось, будто произошла ошибка. Но теперь я думаю, а принц в этом уверен, что ты решилась на coup de main,[38] чтобы меня спасти. Дорогая, в этом нет смысла. Пожалуйста, поверь мне, я знаю что говорю. Принц тоже напишет тебе, хотя он уже звонил по телефону столько раз, что мне даже стыдно. Констанс…


Она задумчиво положила письмо и на мгновение предалась воспоминаниям о том давнем времени — до чего же на самом деле это было недавно, а в сознании — словно в другой жизни! Они были одержимо привязаны друг к другу — но осталось ли это в прошлом? Констанс прислушалась, замерев, к своему дыханию, словно хотела получить от него ответ. Неужели Аффад остался в прошлом? Парадоксально, но только он сам мог ответить на этот вопрос, появившись или не появившись вновь. Они были вместе не ради удовольствия, а ради экстаза, не ради чего-то простого, а ради достижения вершины, и как раз это Констанс считала неповторимым в их любви. Их любовь не ждала одобрения, не знала границ и была равной с обеих сторон. Констанс даже в голову не приходило, что такую любовь можно пережить, потому что она была такой полной и навсегда отметила собой их обоих! Тихонько ругнувшись, Констанс попыталась вообразить, будто с ее стороны все это было прискорбной слабостью, однако она лгала себе и понимала, что лжет. Между ними встало проклятое письмо. Со смирением и печалью она собрала вещи, заперла домик у озера и поехала обратно в город.

Собственная квартира показалась Констанс мрачноватой и неприветливой, отчего она немедленно бросилась вытирать пыль и вообще наводить порядок. Пустая морозилка блистала ледяными стенками, словно нутро солнца. Потом Констанс поехала в клинику, где ее уже поджидая, гневно сверкая глазами, очень сердитый Шварц.

— Послушай, я хочу поговорить с тобой о Мнемидисе и его воровстве. Он жив-здоров, слегка не в себе, но вполне готов к новым трюкам. Констанс, мы не можем держать его у себя, что бы ты ни сказала; для этого у нас нет условий даже в самом охраняемом блоке, мы не можем следить за ним как положено. Он осужден, и его следует возвратить властям. Если ты и теперь собираешься оправдывать его паранойей, то должна ясно представлять возможные последствия. Какой смысл навлекать на себя опасность или справляться с лишними трудностями? Мы ничем не можем ему помочь и должны честно признаться в этом.

Констанс села за свой стол. — Что с письмом? Шварц вздохнул.

— Никаких следов! А ты чего ждала? Я был в этом уверен. Не исключено, конечно, что он спустил его в унитаз.

С неожиданной решимостью Констанс поднялась и взяла Шварца за плечи.

— Я чувствую, что надо работать с ним, пока мы не удостоверимся, что он не видел письма. Дайте мне месяц или два, и я верну его вам в том же виде. Но мне необходимо попытаться — ради Аффада.

— Ради Аффада, — уныло повторил Шварц. Он повернулся во вращающемся кресле и сдвинул очки на лоб. — Еще одна причина! А что нам делать с посетителями? Несколько человек уже просили о свидании с Мнемидисом, кстати среди них доктор из Александрии, который назвался его другом и лечащим врачом. В тюрьме есть соответствующие правила, они могут принять меры безопасности. В тюрьме знают, как отвечать таким людям. А у нас никаких правил. Так что, пустим к нему посетителей? Врача, делового партнера?… — Шварц был напуган, и Констанс это понимала, — Может быть, нам установить приемный день, как в тюрьме? Что ты подразумевала под «строгим режимом»? Объясни.

Они долго просидели молча, хмуро глядя друг на друга. Констанс знала, что в таком состоянии он не уступит, если только она не подольстится к нему. Это было нечестно, но…

— Пожалуйста, помогите мне, — проговорила она. — Я знаю, что всего лишь исполняю свой долг, стараясь установить правду. Это самое малое, что я могу сделать. А потом, обещаю, буду очень послушной, абсолютно послушной!

Итак, они заключили компромиссное соглашение и насчет лечения, и насчет посетителей — Констанс одержала победу над вздыхающим Шварцем.

Тем не менее письмо как в воду кануло; хотя то, как Мнемидис говорил о нем, как отвечал на вопросы, предполагало нечестную игру. Говорил он обиняками, отворачивался при этом и повторял: «От кого к кому? Насчет чего? Странное имя, наверняка египетское. Да, точно, египетское. А почему я должен был его видеть? В Библии? Там много неправды. И дат нет, невозможно установить, когда что было!»

Но от Констанс не ускользал огонек, вспыхивавший в его глазах, и другие почти незаметные намеки на возможность… Между тем, она осознавала и то, что слишком сильно хотела заполучить письмо назад, и потому могла заблуждаться. Долгий сон пошел Мнемидису на пользу, выглядел он гораздо свежее и свободнее выражал свои мысли. Но, естественно, в его мыслях не было связности — что характерно для параноиков. Констанс была начеку и внимательно следила за первыми проявлениями мании величия и мании преследования, которые указывали врачу на приближение опасности. Преследование было закодированным сигналом насилия, и Констанс надлежало не терять бдительности, чтобы не спровоцировать Мнемидиса своей настойчивостью.

Из окна палаты он следил за работавшими в больнице монахинями. Особый интерес у него вызывало то, что они принадлежали к ордену, в котором давали обет молчания, — ведь сам он говорил непрерывно, неумолчно, неустанно.

— Даже когда никого нет, я слышу, как говорю сам с собой, мне это необходимо — так уж формировался мой интеллект, чему способствовало и дорогостоящее образование. У меня захватывает дух, я теряю голос. Даже мучаюсь от головных болей. Однако есть еще и диалектическая пытка — параллельные ряды, вероятно, должны встретиться в вечности, но этого не происходит. Я знаю, потому что я уже в вечности, я там, а они не встречаются.

Глаза Мнемидиса наполнились слезами, прекрасные глаза с неистовым выражением, которым был ведом лишь один вид наслаждения — смерть! Послышался бой часов — конец очередного сеанса. Констанс сообщила Мнемидису, что его свидание с другом и врачом из Александрии назначено на следующий день, и Мнемидис кивнул, загадочно улыбнувшись и соединив руки на животе, как китайский мандарин. Однако больше ничего не произошло. Казалось, что письмо пропало навсегда. Стоило ли упрямиться и продолжать поиски?

И вот тут на сцене появился лорд Гален, давно забытый карнавальный персонаж, причем появился он настолько неожиданно, что Констанс даже не сразу вспомнила его имя.

— Дорогая Констанс, — проговорил он с упреком, — неужели вы совсем забыли меня? От вас я этого не ожидал!

Констанс ничего не оставалось, как выразить искреннее раскаяние, ведь ей нравился старый лорд Гален — стоило вспомнить его имя, и все тотчас улыбались. И вот он тут, собственной персоной, рассеянный и наивный, как прежде, со свернутой «Файнэншл тайме» под мышкой. Эта газета всегда была при нем — точно так другие не могут выйти никуда без книги стихов или романа, предполагая заглядывать в них время от времени. Лорд Гален пригласил Констанс на ланч в самый модный ресторан и размашисто подписал чек как представитель некоего международного агентства. Отвечая на ее вопрос, он сказал:

— Моя дорогая, я приехал сюда как координатор. После большой войны надо многое координировать. Меня назначили Генеральным координатором Центрального бюро координации. Я должен за всем наблюдать и все мгновенно координировать! Таким образом мы все сбережем много времени и денег.

У Констанс появилось желание спросить, какое ему самому назначено жалованье, но она промолчала. Лорд Гален разглагольствовал о предмете, о котором, видимо, имел отличное представление. Однако суть его лекции Констанс не сумела уловить. Очевидно, он научился так говорить в Америке, потому что сказал:

— Я очень доволен поездкой в Америку! — произнес он, словно вручая школьную премию. — Понавидавшись отвратительных немцев, должен сказать, что нет ничего лучше как быть евреем в Америке. Америка говорит голосом евреев, и это дорогого стоит. В конце концов, мы выиграли войну и теперь завоюем мир. Вы улыбаетесь, Констанс! Я сказал что-то смешное? Итак, я приехал в Женеву, чтобы координировать мировое еврейство. Наверно, это займет много времени, наверно, мне придется принести себя в жертву, наверно, мне урежут frais de repr#233;sentation.[39] Ну и что? Кстати, мне удалось выбить для Обри награду за его храбрость — Орден Британской империи. Видели бы его лицо, когда я сказал ему об этом! Он побледнел от гордости и неожиданности. Ему даже в голову не приходило ничего подобного, но я позаботился о нем. Одно словечко премьер-министру, и…

Версия Обри, у которого мгновенно испортилось настроение, когда Констанс рассказала о встрече с лордом Галеном, была совершенно другой, на грани гротеска.

— Побледнел от гордости, ничего себе, да мне стало плохо от унижения. Представьте! В один прекрасный день, без всякого предупреждения, раболепный Кейд открывает дверь и впускает чиновников в костюмах в полоску и галстуках. Среди них генеральный консул, два чиновника из консульства, Сатклифф, Тоби, лорд Гален и еще два господина, вроде бы журналисты. Представляете, как я испугался, когда они все бросились ко мне? Мне на минуту показалось, что они пришли меня кастрировать. Невинсон, консул, держал в руках Библию и коробочку, тогда как в руках у его чиновника были (одному ему известно, зачем) наградной лист и зажженная свеча. Тут у меня появилась другая гипотеза — они пришли выгонять меня. Лорд Гален произнес нелепую речь, на редкость лживую и непродуманную. Он восхвалял все, кроме моей красоты, — гражданское чувство, непоколебимое мужество под вражеским обстрелом, мой беспрецедентный подвиг, мои страдания, топ cul[40] — все! Я лежал между простынями, как черствый сэндвич, и не возражал, пока все это лилось на меня. Унижения мне хватило, тем более что среди остальных был Райдер, шеф Сатклиффа, а ведь его жена чуть не погибла под бомбежкой в Лондоне, она потеряла руку и глаз, тогда как я… Подумать только! Потом консул откашлялся и прочитал длинное и бессвязное сообщение о моем награждении, написанное так, будто кто-то в спешке списал его утром из «Дейли миррор». Потом он пришпилил орден к моей пижаме, и в потолок полетела пробка из бутылки шампанского, как того требует обычай. Я чуть не взвыл от ярости. А под конец лорд Гален познакомил нас со своей жизненной философией, и это прозвучало примерно так: «Пришло время покупать кирпичи и известковый раствор. Вы не ошибетесь, потому что это правильно». А Тоби, который только что побывал в женевском банке, чтобы обналичить чек, спросил: «Вы заметили? Теперь банкиры особенно нежно берут друг друга за плечи, заглядывают друг другу в глаза, словно ласкают богатство друг друга, которое приравнивают к половым органам». Лорда Галена так не привечают, вот он и выглядел обиженным.

Профессиональный врач в Констанс навострил уши, так как рассуждения Обри были необычно живыми, и она поняла, что Обри стало лучше, что он в самом деле идет на поправку. Он уже мог встать на ноги и планировал на следующей неделе сделать хотя бы несколько шагов. Операции прошли на редкость удачно. Неожиданное улучшение побудило Обри вновь заняться своей книгой, «авторизованная версия» которой находилась среди разрозненных бумаг Сатклиффа, искаженной тенью нависавшего над его жизнью.

— Кстати, звонил Аффад, — проговорил он не без злости, внимательно вглядываясь в ее лицо и словно ища в нем перемены.

Констанс ответила холодно, выложив все, что ей было известно о письме, а также рассказав о своем скрытом единоборстве с Мнемидисом. Обри вздохнул и покачал головой.

— Он вернется, хотя и не сказал когда. Кстати, если уж речь зашла о скандале, то мне стало известно кое-что из ряда вон выходящее. Лорд Гален посещал maisons de tolerance[41] в городе и в одном из них столкнулся с Кейдом, который вдруг заинтересовался низменной стороной жизни. Похоже, у лорда Галена трудности с эрекцией, и лондонским врачам не удалось подобрать для него действенного стимулирующего средства. Испытав все, но безуспешно, они предложили ему поехать на континент, где к этому относятся с большей серьезностью. Более того, в Женеве есть особый бордель для банкиров под названием «Le Croc»,[42] который специализируется как раз на таких отклонениях, вот его-то и облюбовал Кейд.

— Зачем это ему? Вы спрашивали?

— Спрашивал. Он чешет в затылке и долго думает, прежде чем ответить на своем противном кокни: «Приятно для разнообразия». «Приятно» он произносит, как «пириятно», а «разнообразие» — и вовсе по-дурацки. Господи, Констанс, мы все обо мне и обо мне, и я забыл сказать, как прелестно вы выглядите, ваш новый стиль бесподобен. Поцелуйте меня, пожалуйста, в знак того, что я вам небезразличен — поцелуете?

Такую галантность Обри выказал впервые, но и в объятиях Констанс не было холодности. Обри знал, что она любит его и можно просить о чем угодно. А это лучше любого лечения!

— Даже новые духи, чтобы завершить преображение! Браво!

Обри знал, что Констанс старается выстоять после потери Аффада, вновь подняться после сокрушительного удара, если так можно выразиться. Однако все это надо было произнести по-дружески, чтобы она не заподозрила «тактичного» умалчивания.

— Аффад сказал, когда приедет?

— Он сказал, что скоро, очень скоро.

— Eh bien,[43] — произнесла Констанс, стараясь казаться безразличной.

Но на самом деле она была рада, что почти возобновила свой прежний распорядок жизни; теперь она не так часто навещала мальчика, решив перевести его любовь и привязанность на швейцарскую няню. Для этого она не забыла оставить ей флакон духов, которыми пользовалась Лили и которые должны были помочь. В тот же день ей удалось переговорить с хирургами Обри насчет его состояния, а потом, естественно, явился Феликс Чатто пропустить стаканчик вина вместе с Тоби и презренным patibulaire[44] Сатклиффом, который, как всегда, был и похож на висельника. Однако все они очень обрадовались, увидев ее опять! И она обрадовалась, вновь оказавшись среди них.

В тот же день Шварц познакомил Констанс с психиатром из Александрии, чтобы они обсудили состояние Мнемидиса. Египетскому врачу, очевидно, хотелось получить какие-нибудь медицинские сведения перед свиданием со своим бывшим пациентом и другом. Это был высокий худой мужчина с каркающей, как у вороны, речью. Безупречно одетый, он держал в руках настоящий темный хомбург.[45] Еще у него была трость с золотым набалдашником, которая придавала ему вид колдуна-на-отдыхе. На широченных, как лопаты, руках блестели ухоженные длинные ногти модника. Лицо было бледное, длинное, козлоподобное, с сатанинскими желтыми глазами, несколько воспаленными, словно после недавнего возлияния. Разговаривал он благодушно, однако властно, и с заговорщицкой улыбкой называл Мнемидиса «нашим другом», а к Констанс один раз обратился со словами «моя дорогая коллега», что недвусмысленно говорило о его манерах. Как оказалось, он привез Мнемидису письмо, к тому же надеялся провести с ним минут десять и уже получил на это разрешение.

— В первую очередь я хотел поставить вас в известность, что приехал договариваться об освобождении Мнемидиса под поручительство его бывшего партнера, египетского миллионера, который предоставит любые гарантии безопасности и надежную охрану во время транспортировки «нашего друга» на родную землю. Мне было бы желательно уточнить насчет юридической процедуры: какие бланки мне надо заполнить, какие документы получить.

Они обсудили это, правда, несколько сумбурно, но Констанс не сомневалась, что власти с радостью отдадут Мнемидиса под любое поручительство, лишь бы избавиться от него. И все-таки было необходимо проконсультироваться с уголовным законодательством.

— Как раз этим его партнер и занимается. Сегодня я буду все знать точно, а завтра мы начнем действовать.

— Вряд ли это будет очень быстро.

— Что ж, мы можем и подождать, если потребуется. Женева — очень интересный город, и у нас тут много друзей. Послушайте, доктор, а почему бы вам не пообедать со мной сегодня? Окажите мне честь.

Констанс немного посомневалась, но в конце концов согласилась; не исключено, что козлоликий эмиссар знаком с Аффадом и от него можно получить какую-нибудь информацию. Мысленно Констанс отругала себя за свой ответ египтянину:

— Благодарю вас, доктор, с удовольствием.

Он поднялся во весь рост и неуклюжим резким движением протянул ей руку. Почему-то у Констанс сложилось впечатление, что он смотрел на нее и говорил с ней как с человеком, о котором ему многое известно. Но, возможно, это был очередной самообман, недостойный, в первую очередь, психиатра! Тем не менее, она встретится с египтянином! Тем не менее!

Он уже сидел за угловым столиком, когда она вошла в старый ресторан «Бавария» с псевдоавстрийской мебелью и приглушенного цвета стенами, на которых висели политические карикатуры в рамках. Египтянин объяснил, что специально пришел пораньше, желая занять именно столик в углу, так как прочитал в газетах, будто в этот день открывается большая международная конференция, а ему, мол, давно известно, что творится в кафе и ресторанах в такие дни. Он был в tenue de ville[46] темного цвета с жемчужной булавкой, благодаря которой производил впечатление адвоката или судьи. Далеко не сразу Констанс поняла, что он не совсем трезв, отчего его речь стала более плавной, ибо в ней уже не было вороньего карканья.

— Получили свидание? — спросила Констанс, и он ответил, что у него была не совсем удовлетворившая его встреча с Мнемидисом.

— Он очень смущен вопросами, которые ему задают врачи. Путает врачей с полицейскими. Понимаете, в Египте он всегда был в привилегированном положении; наверно, вам это неизвестно, у него есть дар лекаря, помимо всего остального — менее приятного. Он знаменит и сделал состояние своему каирскому партнеру Ибрагиму. Поэтому, когда он вдруг исчезает и проводит несколько дней на базарах Каира с неизбежным результатом, на это закрывают глаза, хотя, конечно же, его хватают и сажают в тюрьму. Однажды ему посчастливилось вылечить начальника полиции от камней, от желчно-каменной болезни. Стоило ему прикоснуться к Мемлик-паше, и тот безболезненно избавился от камня, избежав таким образом операции, на которой мы все настаивали. Да будет вам известно, что Египет странная, непостижимая страна. Там иначе смотрят на мир. Нам, то есть грекам и евреям из второй столицы, из Александрии, это трудно понять, потому что многие из нас выросли в Европе и смотрят на мир вашими глазами. Но мы можем смотреть и так, как они. У нас двойное зрение. Конечно, простыми определениями тут не обойтись. В Мнемидисе вы видите человека, страдающего паранойей и наследственной эпилепсией, результатом которой стали внезапные приступы гипомании.[47] Вчера вечером Ибрагим сказал, что он родился под знаком Овена, когда Марс и Солнце противостоят Плутону; луна в плохом соотношении со Скорпионом, плюс магнитный диссонанс между Львом и Меркурием в восьмом доме… Все зависит от того, где вам угодно искать объяснение той странной путаницы понятий, которая побуждает его к действию.

С кроткой усталой улыбкой египтянин обратил на Констанс взгляд желтых глаз и потер руки, словно что-то демонстрировал этим жестом. Пожалуй, он начинал ей нравиться, потому что, хоть и произносил слова уверенно, она ощутила в нем притягательную робость, застенчивость. Ей хотелось расспросить его об Аффаде — в конце концов, ради этого она приняла приглашение — однако проклятая гордость не позволяла задать вопрос. Ну что прикажете делать с такой женщиной?

— Полагаю, это совсем другая реальность, — сказала она.

— Совсем другая, — отозвался он, — но не менее приятная, как только вы поймете, до чего слова могут быть хитрыми. Наша так называемая научная реальность всего лишь некое допущение, подходящее для некоторых интеллектуальных упражнений, а мы осмеливаемся не верить в это, целиком и полностью не верить. Как мы можем поклясться, что у электрона нет своей сексуальной жизни?… Боже, до чего же я глуп! Правильно, что вы улыбаетесь! Но там, где правит гипотеза об индивидуальном эго с его неотъемлемыми свойствами, как в христианском мире, люди живут в состоянии бессознательного галлюцинирования. Не слишком сильно сказано?

— Нет. Эта проблема затрагивает и психиатрию.

— Доктор, не думаю, что вы правы. Или мы не понимаем друг друга. В любом случае, система Фрейда работает с гипотезой об индивидуальном эго.

— А Юнг?

— Доктрина начала распадаться у Юнга, ведь он по темпераменту неоплатоник. Но вы правы. Однако все открытия принадлежат Фрейду, и ему все почести. Если что-то не срабатывает на сто процентов, что ж, не его вина. Он останется в веках, как Ньютон. Но нам и сегодня невозможно обойтись без его гения.

— Мнемидис, когда вернется в Египет, заживет по-старому? Он получит свободу?

— Полагаю, он будет под разумным наблюдением — но кто знает? Полицейские могут превратить его в свой инструмент, направляя его деятельность в нужную им сторону: Мемлик на это вполне способен. Никому нет дела, и вам тоже, если однажды перед ланчем приличный человек придушит пару кроликов. В Индии, откуда все пошло, этот вид деятельности, естественно отвратительный, появился благодаря богине, имя которой, насколько мне помнится, Кали; убийство было, мне говорили, актом так называемого удушения.[48]

— О Господи!

— Да. О, Господи! — сказал он, наливая себе еще вина. — В Каире много суеты, шума, огней, пыли, блох, людей, света и тьмы, так что исчезнувший человек никогда не пропадает бесследно. Даже я, когда еще практиковал, попытался применить пару методов к нашему другу — из любопытства. У него был параноидальный страх, ему казалось, что стены комнаты сужаются вокруг него. Ну вот, у меня была особая камера специально для него, в которой стены, действительно, передвигались на пять дюймов в день. Знаете, он положительно отреагировал, когда узнал, что это ему не мерещится, что это правда; камера становилась меньше за счет движения стен! Человеку комфортно с его заблуждениями, ему лишь надо, чтоб они подтвердились.

— Да, я понимаю эту диалектическую хитрость, однако никакая такая хитрость не подскажет вам правильное лечение. Дискуссии о реальности относятся к области философии, причем заранее предполагается, что философ не сошел с ума. Еще один вопрос! Вам самому нравится, что делает Мнемидис?

— Нет. Я бы упрятал его подальше. Думаю, что здоровое общество, попытавшись в течение нескольких лет его вылечить, упрятало бы его подальше. Содержание под стражей бесполезно.

— Но?…

— Но я могу быть неправ. Возможно, все справедливее, чем я представляю. Кроме того, поглядите на ужас, который начался, когда я попытался взять власть в свои руки и действовать сам — Гитлер! Вот вам иллюстрация неправильного применения силы, неправильного приложения человеческих усилий! Какой смысл в избавлении от несчастных евреев, если сохраняется монотеизм? Вот уж безумие!

— Вам надо поговорить со Шварцем.

— Я говорил. Он согласен со мной.

— Вы еврей?

— Конечно. Все мы — евреи!

В его словах появилась нечеткость, словно начало сказываться немалое количество выпитого вина, однако, как будто прочитав мысли Констанс, он сказал, успокаивая ее:

— Я говорю, как пьяный, да? Но я не пьян. Вчера по чистой случайности я принял слишком много снотворного и в результате сегодня весь день хожу сонный. Прошу прощения.

— А пить вам обязательно?

— Наверно, нет. Но попозже мне еще нужно навестить старого друга, чтобы вместе с ним выпить по стаканчику на ночь, и я должен быть в хорошей форме. Вы ведь знакомы с Сатклиффом?

— Конечно! И вы с ним знакомы?

— Еще как знакомы! Пуд соли, так сказать, вместе съели. Но довольно долго не виделись, и мне не терпится сравнить письма с самим плутом.

— С Блэнфордом вы тоже знакомы?

— Я знаю о нем от Сатклиффа — что-то там насчет их книги, которая не очень продвигается. Сатклифф говорил, что они оба попытались изложить свои версии, и книга от этого очень пострадала. Насколько мне известно, у Сатклиффа здесь работа, которую он ненавидит. Что же до «нашего друга» Мнемидиса, то он был бы счастлив вернуться домой в Каир. Сказал, что у него нервы не выдерживают допросов. Естественно, он говорил по-арабски; мол, вы кладете лекарство правды в его еду, поэтому он не ест и вечно голоден.

— О Боже! — с негодованием воскликнула Констанс. — Началось!

— Я подумал, что вам нужно знать, не исключено, что он что-то сказал.

— Нет, не сказал, хотя мне этого очень хотелось! Ужасно, когда начинается мания преследования. Это нечестно!

Ее собеседник рассмеялся.

— Вы правы. Все тихо, и слышна лишь ругань психиатров, меняющих замки на дверях! Номер вашего телефона есть в телефонной книге?

— Есть. Но я думаю, что мы можем забыть о более серьезных обстоятельствах в этом деле. Швейцарская система наказания сурова. Все еще!

— Как вы говорите, «все еще».

— Мне следует прекратить сеансы, прежде чем это обернется бедой. Конечно же, он сам может отказаться от них, но я так надеялась… Что ж, придется сказать Шварцу, что молоко скисло — это его выражение.

— Я сам все сделаю.

Констанс было неприятно думать о том, что ее заставляют забыть о многообещающей версии поиска — она уже видела, как призрачное письмо медленно теряет свойства реального. Завтра она получит назад свою Библию и попрощается с необычным безумцем, к которому у нее не осталось ни жалости, ни симпатии, так как он, по-видимому, исполнял предназначенную ему роль, ради нее он был рожден на свет. Можно сказать, что в убийстве он превзошел самого себя! Экзистенциалистская формулировка, достойная Левого берега! Того, где еврейский Вавилон строили Сартр и Лакан[49] с последователями, кишевшими, как мухи на глазах умирающей лошади! У Констанс было много разногласий с Аффадом по этому поводу, его фатальная снисходительность к литературе часто приводила к всепрощению в отношении подлой риторики, по крайней мере так она считала. Свидание странного доктора и Констанс подходило к концу, а мысленное препятствие, не позволявшее Констанс назвать имя Аффада, никуда не делось. Она вздохнула, и египтянин улыбнулся.

— Наверно, вам хочется спать. В Женеве нет сиесты, в отличие от моей страны, так что стоит немного засидеться, и начинает клонить ко сну.

— Прошу прощения.

— Ну что вы!

Египтянин проводил ее до дома по тянувшейся вдоль озера аллее, тихонько беседуя с ней об их пациенте и о планах перемещения его, как он выразился, обратно в роскошную квартиру между мечетями, которая принадлежала ему прежде, до того как современная сложная ситуация изменила баланс сил. В течение недели все юридические вопросы будут улажены, и тогда придет время позаботиться о безопасном переезде пациента.

— Несомненно, как профессионал вы будете скучать по нему и сожалеть об его отсутствии с профессиональной точки зрения; однако его легко заменить кем-нибудь другим, если подумать. Почти любой премьер-министр любой европейской страны… Что же до него, то он проводит долгие часы у маленького окошка своей новой комнаты, которая выходит на кухню. Он восхищается монахинями.

— Неужели?

— Да. Орден монахинь, давших обет молчания, занимает целое крыло и готовит еду для всей больницы. В кухнях большие окна, и он видит, как они переходят с места на место, готовя еду для здешних обитателей, «как фелуки» (я цитирую), потому что у них на головах высокие накрахмаленные белые чепцы и на черных одеждах белые воротники. Я тоже постоял возле окошка и понаблюдал за ними, потому что проводил Мнемидиса в его палату с любезного позволения Пьера. У них поразительный вид, и из-за своих чепцов они напомнили мне белые лилии, а нашему другу стало любопытно, замолчали они по велению души или следуя лжи, рассыпанной по всей Библии, которую он как раз сейчас с жадностью читает. Однако он разумен и хитер, так что вряд ли кто-нибудь может определить, лжет он или не лжет — он и сам не знает. Ужасно! Может быть, это как раз и воздействует на рассудок людей вроде Ницше? Я часто задавал себе этот вопрос.

Странное замечание. Констанс не стала раскрашивать его своими умозаключениями. Но вообще-то до чего удивительные заботы у сумасшедших. Интересно, что побуждает Мнемидиса наблюдать за монахинями, работающими на кухне?

Все имеет свой смысл и свое значение. Напряженный взгляд голубых глаз Мнемидиса был устремлен вовсе не на монахинь в их живописных одеяниях, а на два больших ножа для разделки мяса, которыми монахини деловито резали выданный на день хлеб, прежде чем молча разложить его по желтым корзинкам. Мнемидис вздохнул, когда процедура подошла к концу, корзинки были поставлены на подносы и каталки и отправлены в столовую; он вздохнул, словно очнулся от совершенно захватившей его, словно заколдовавшей, мысли. Собственно, так оно и было. Весь распорядок его дня был ориентирован на появление, словно на сцене, монахинь. Кухни сразу же озарялись ярким светом. К дверям подъезжал фургон, открывалась задняя дверца, и на свет являлись высокие корзинки с длинными батонами. Их уносили в кухню, и монахини, взяв в руки два сверкающих, похожих на сабли, ножа фирмы «Упинал Стил Федерейш» (которые фирма часто дарила в ходе рекламной акции), приступали к захватывающему действу христианского жертвоприношения, разрезая тело Христово на удобные для еды ломти. Если так к этому подходить, то и Слово могло бы наконец стать плотью, как вино — кровью, но это потом. Тем временем ножи поднимались и опускались, блестя на солнце, двигались вперед и назад, что-то внушая ему на уровне перистальтики, пока он не обнаружил, что в глубокой задумчивости теребит рукой мошонку. Глубокая безучастная задумчивость. Счастье представляет собой именно такую сосредоточенность, такое подчинение далеко запрятанной внутри собственной природе. Что может быть невиннее буханки хлеба? Она наверняка не чувствует, как в нее входит нож, как он ровно режет белую плоть. Тем более «упиналы» всегда отличались особой остротой, так как изготовлялись из самой высококачественной стали. Значит, для жертвенного ножа нет стали лучше этой? Мнемидис почтительно наблюдал, не пропуская ни одной детали. Время от времени он отвлекался от своего занятия и обходил кругом письменный стол, после чего возвращался на место около окна и продолжал сосредоточенно наблюдать за не отпускавшим его зрелищем: монахини режут своего Спасителя. Дай срок…

Кое о чем Констанс знала, но не обо всем; и известие, что Мнемидис теряет терпение и готов к бунту, не на шутку ее встревожило. Хотя ужин с египтянином утомил ее и она была рада тому, что он довольно рано проводил ее домой, заснуть ей не удалось. Не помогло даже снотворное, так что она немножко почитала, а потом поднялась с кровати и отправилась варить кофе — роковое решение. Не заставила себя ждать депрессия, Констанс перестало радовать абсолютно все, что было в ее жизни, — сама жизнь, работа, профессия, будущее… Это было похоже на скольжение по песчаному склону в глубокую яму самобичевания и, что еще хуже, жалости к себе. Констанс это пришлось не по душе. Разложив пару пасьянсов на зеленом карточном столике, она почувствовала, что снотворное начинает действовать. Тогда она решила совершить подвиг и с некоторым сомнением, но все же улеглась в постель, прихватив с собой книжку. Неожиданно она сделала то, что делала очень часто, то есть взяла телефонную трубку и набрала номер, по которому узнавала время. Записанный на пленку мужской голос напоминал голос Аффада, хотя акцент был другой. Минуты две она слушала его, после чего ей стало стыдно и она положила трубку. Однако самобичевание претворилось в йогу, благодаря голосу Макса, звучавшему во сне, который помогал ей с асанами, требуя не спешить, когда она как будто принимала ту или иную позу, и на каждой стадии останавливать внимание на соотношении с ничто в сознании, отчасти усыпленном лекарством. Упражнения йоги она выполняла неуклюже и заслужила выговор от старика, однако желанная цель была достигнута, так как внимание Констанс отвлеклось от нее самой — поначалу бессонница всего лишь повышенное и больное самомнение — и она соскользнула в теплую бездну ночи, где не было больше снов. Ее мозг слишком переутомился, чтобы творить их. Больше никаких снов! Констанс спала.