"QUINX, или Рассказ Потрошителя" - читать интересную книгу автора (Даррел Лоренс)

Глава первая Опять Прованс

Поезд вез их все дальше и дальше, оставляя позади шлюзы и водоемы, принявшие избыточные воды Роны, пересекая сонную равнину в направлении Папского города, где на бледном весеннем солнышке кружили голуби, словно конфетти, и звонницы изливали свою вину в звуках священных колоколов. Небо стало цвета «мертвой розы» и багряной марены, а когда проехали Валенсию, уже зацвели багряник и фуксия, появились шелковицы и мудрые серые оливы.

Их встретили близнецы Бруно и Сильвейн, с которыми они давно расстались и которых из-за фамилии прозвали «великанами»,[2] в сопровождении верного Дрекселя. Все трое уже созрели для того, чтобы воплотить в жизнь давний план и поселиться в отдаленном шато, который получили в наследство брат с сестрой. Там они собирались уединиться, посвятив себя «любви втроем», когда-то настолько заинтриговавшей Блэнфорда, что он начал писать о ней роман. Увы, из этого ничего не вышло. Подобно реальности, идея была слишком гностической и, как в реальности, не оправдала себя. Но в данный момент прекрасные «великаны» были счастливы и полны веры в будущее. Блэн нежно поздоровался с ними.

Сами же приехавшие несколько напоминали захудалую актерскую труппу, которая возит по театрам популярную пьесу: две светловолосые женщины с мальчиком, лорд Гален, Кейд, Сатклифф, Тоби и прочие. Блэнфорду пришло в голову, что они должны быть как единое тело, «потому что мы члены друг другу».[3] Действительно, если у всех есть роли в пьесе, то почему бы им не быть разножанровыми актерами, которые все вместе создают некий единый персонаж? Солнечный свет задремал, прикорнув среди роз, где-то пел сам себе соловей. Блэнфорд сделал жест, весьма точно отразивший его ощущение того, что жизнь начинается заново: он выкинул все наброски к новой книге, вытряхнув портфель в окно поезда, а потом смотрел, как листки рассеиваются и их уносит ветром из долины Роны. Похоже было на то, как падают лепестки с цветущего дерева — всех цветов и размеров. Накануне вечером он решил, что если вздумает еще что-нибудь написать, то больше никаких предварительных заметок и планов. Он просто сядет и начнет писать, спонтанно, как поет, греясь на летнем солнце, цикада. Толстяк Сатклифф, его alter ego, молча наблюдавший за ним, лишь с сомнением качал головой, глядя на кружащиеся бумажные лепестки, похожие на огромную стаю голубей, летящую над городом. Вот, подумал он, такая картина человеческой памяти будет после атомного взрыва — клубы памяти заполонят все. Разрозненные обрывки кружат в смертоносном хороводе истории, жалкие пылинки в пространстве солнечного луча.

Неожиданно Кейд засмеялся и хлопнул себя по ляжке, однако не поделился ни с кем причиной своего веселья. Может быть, это никакое не веселье?


Сатклифф с раздражением произнес:

— Мы ведь не позволим «великанам» повторить чудовищную историческую ошибку, которая стала темой вашего великого эпоса — героического сказания с тремя влюбленными персонажами? Ну же! Признайте, что это не срабатывает ни в жизни, ни в литературе!

Обри признал, но неохотно.

— Из троих не получается одно целое, — сказал он, обращаясь к своему alter ego. — Хотя один Бог знает, почему… Надо спросить у Констанс, возможно, каноны старика Фрейда дадут нам ответ. В любом случае, раз это было хорошо для Шекспира, хорошо и для меня!

— То есть?

— Сонеты. С таким сюжетом это была бы лучшая из его пьес, а он не написал ее, так как инстинктивно чувствовал, что ничего хорошего не получится. Нам надо спасти несчастных «великанов» от той же участи — нельзя позволить им угодить в капкан тройственного союза в компании со злополучным Дрекселем, что уже не раз бывало в прошлом. Их надо спасти! История, память, вы обещали обойтись без этих капканов, иначе получите еще одно дополнение к caveau de famille[4] бесхитростного повествования, а Сильвия навсегда останется в сумасшедшем доме, будет лежать под своим гобеленом и сочинять…

— Она пыталась написать мою книгу, ту самую, в которой я с самого начала собирался определенным образом соединить разрозненные факты в логически выстроенном языковом лабиринте, чтобы каждый и каждая нашли свое место без спешки и толкотни. Но теперь мне ясно, если у человека нет врожденных признаков имманентной[5] добродетели, как ее описывает, скажем, Эпикур, то он рискует стать законченным пуританином-моралистом и компенсировать это нечистыми помыслами, даже явственной жаждой крови, сдобренной сентиментальностью. В то же время, следует ходить на цыпочках, держаться весьма осторожно, продвигаться вперед аи pifom#232;tre,[6] памятуя о Судном дне.

И Блэнфорду и его alter ego было очевидно, что задуманная ими книга не должна повторять злоключения Пьера и Сильвии, ибо им хотелось вызвать к жизни, реанимировать архаическое представление о паре, которая своим соитием творит прекрасное. Случилось чудо — благодаря Констанс, ее массажу и ее физическому заступничеству, его позвоночник вдруг очнулся и с ним вся сеть нервных узлов, которая оживила и тонизировала его сексуальную энергию. Чудотерапия! Смертельные прыжки в момент священного оргазма, как у идущего на нерест лосося: двое-в-одном, соединенные колоссальной, всеобъемлющей амнезией, забытье, которым они постепенно учились осознанно управлять. Удерживаться на уровне слепящей медитации, а потом медленно растворяться друг в друге со страстью, которая была таинственной бездной… Тот, кто отрекается от себя в любви, получает все! «Сад Гесперид» в пределах достижимости… Поцелуй — чистое соединение полностью разделенной мысли.

— Я люблю тебя! — проговорил он с искренним изумлением.

— Господи! — продолжал он. — Благодаря тебе я наконец проснулся. Отвратительный спящий манекен проснулся! Леди Совершенство, счастлив вас видеть! Что привело вас ко мне?

Ничего не говоря, она поудобнее устроилась в его объятиях, совершенно уверенная, что полученная информация пришла к ней от ее покойного возлюбленного, от Аффада. Он всегда повторял: «То, что можно объяснить, теряет силу, способность к воплощению, умирает. Никогда не говори о любви, только если смотришь в другую сторону. Иначе обреченная на поражение «постельная музыка» собьет тебя с нужного пути».

А Блэнфорд все говорил и говорил: — Дорогая моя, ты можешь выставить меня на обозрение в стеклянном ящике у дверей вашей приемной и наклеить этикетку: «Человек, вернувшийся с того света — примат прямостоящий!»

Ах! Ей ли не знать, что науке не интересен счастливый исход — это привилегия искусства! Сатклифф частенько напевал:


Слов не хватало для любимых тем,

Похоже, что одеты темы не совсем.


Когда интуиция облечена в жесткие рамки догмы, она исчезает, поэтому они не стремились к устойчивости, хотя и молились о большей, еще большей проницательности, которая хорошо тренирует сердце. До чего же скучным казалось теперь все, что было «прежде», все эти неуместные страсти и обветшалые привязанности. В Камарге на веранде своего домишки они молча наблюдали за приходом ночи и за светлячками, мелькавшими, словно мысли, которые мгновенно вспыхивают и столь же быстро исчезают. Заодно она делала заметки для статьи — как специалист по психоанализу — о забытом романе «Сексобезумец» (закоснелая наивность любовных сцен придавала ему курьезно порнографический налет). Чтение романа очень повеселило обоих. Очевидно, что написан он был женщиной, и Констанс собиралась доказать этот факт (нигде не подтвержденный) единственно на основании психоаналитической — то есть сексуальной — подоплеки текста. Блэнфорда поражало, стоило ему задуматься об этом, сколь многому она научила его, даже в физическом смысле. Ей было известно, что приапический союз, то есть соитие — это сила, подготавливающая поле, на котором для будущего, например, для будущего ребенка, гарантирована опора в реальной жизни. Она могла сказать полушутя: «Теперь ты знаешь, что делаешь, когда мы с тобой совокупляемся, и отныне ты не сможешь бросить меня, ибо это опасно для твоей интуиции! Для твоего искусства, для торговли дыханием, кислородом! У нас это есть, дорогой! Одновременный оргазм дает тебе место между смертью и возрождением, где творится прошлое и будущее. Суть в том, чтобы поймать это ощущение одновременно. Ну а между рождениями — оргазм по сути театр теней на стадии куколки — мы существуем в форме пяти сканд,[7] что представляет некую совокупность, партию, серию, скопление… Сканды соединяются для формирования человека, который получается в результате и создает quinx в силовом поле, то есть пятиэлементное существо с двумя руками, двумя ногами и кундалини!»[8]

— Ладно, — отозвался он не без иронии в голосе, — в грядущем будет актуальна сказка о Спящем Красавце, и его разбудит женщина! Их тропинки соединятся и раздвоятся по приказу природы. Истина в нашем, человеческом, понимании, будь она проклята, должна, к тому же, проникнуться исконной беспечностью природы, чтобы чудо произошло. То есть нужно перестать тревожиться и начать импровизировать! Естественно, любовь может быть сведена к приятному времяпрепровождению, однако тогда ни длина волн, ни масштаб взрыва не разбудят творческую активность души или ее интуицию. Разрядка сама по себе не может ничему научить!

— Оставь меня. Только не очень надолго. Ты должен сосредоточиться на том, что собираешься сделать.

— Знаю, — отозвался он. — Не видать мне счастья, пока у меня не получится то, чего я добиваюсь — стать серьезным, но без излишней ходульности. (Надо бояться злобности излишней добродетели!) Если бы я мог соорудить стройное здание системы, то она указывала бы пальцем на обособленную личность как на нечто весьма сомнительное — «потому что мы члены друг другу», становитесь «частью друг друга», pi#232;ces d#233;tach#233;es![9]

— Что еще? — спросила она в любовном упоении.

— Произнеси речь в защиту сосуществования разных временных отрезков в человеческой фантазии. Наконец-то поработай серьезно с любовью человека, которая есть йоговая мыслительная форма, рулевое колесо человеческого корабля дураков, ибо в блаженной амнезии, которую мы только что с тобой испытали, скрывается пятиэлементная правда о человеческой сути. А тем временем текст явит высокую изобретательность и выскажет мольбу о блаженстве как объекте искусства. Я мелю чушь? Что ж, тогда это эйфория!

На самом деле он был прав насчет нарушенной хронологии — история ведь не прошлое, а то, что должно вот-вот произойти. Колеблющаяся часть реальности! Он бы лишился рассудка из-за всех этих разговоров о другой версии реальности, если бы не ее притягательная красота и не поистине уникальная духовная сила.

— Хочешь сделать что-нибудь хорошее без морализаторства, — сказала она, — тогда пиши стихи.

Он как раз и сам подумывал о том, что, возможно, вскоре решится это сделать.

— Скоро вам захочется написать о женщине как некой разновидности плацебо[10] — терапевтическое воздействие очевидно, даже если она не богиня, а обыкновенная женщина! (Это прозвучало немного ревниво, но, наверно, Сатклифф действительно ревновал.)

— Она сказала: это костюмная репетиция для чего-то более глубокого, скажем, смерти, которая становится все ближе и ближе, потом настает и в одно мгновение возрождает в нас вселенную. Если знаешь это, то знаешь, что все можно простить, и не будешь принимать слишком серьезно никакие из прегрешений. В сущности, каждого промывают ради золотых песчинок.

— Ненавижу такое морализаторство, — отозвался он, — потому что оно отдает лицемерием. Я хочу быть плохим, да, плохим. В этом тоже заключена своего рода любовь — разве нет? Я знаю, ты думаешь о философе Демонаксе,[11] но был ли он прав, когда сказал, что никто не хочет быть плохим? Надо спросить Сабину.

Словно по заказу, Сабина оказалась неподалеку, сидела за столом на балконе, как всегда с колодой карт, по которым читала будущее. За работой она курила манильскую сигару — гадание в самом деле тяжелая работа. Она сказала:

— Все обстоит лучше, даже если принять во внимание вселенную, ведь Процесс в целом, пока он происходит естественным путем, обходится без боли, опасений, напряжения. Лев может миролюбиво лежать рядом с овечкой — лишь опасения вызывают страх, приводят к войнам. То же и у нас. Любовь и страсть — это формы духовного притяжения, которыми девушка — инстинктивно — знает, как управлять, — атаки и толчки сексуального и бисексуального чувства, милая старая Эдипова компания. Но стоит это понять, и печаль обеспечена — ужас от осознания бессмысленности всего сущего только возрастает. Но реальность может обернуться настоящим блаженством, если вы сами этого захотите. Констанс следует вычистить из вас детские желания, активизировать стремление достичь Просветления, позаботиться о вашей интуиции, пророческом даре и вдохновении и вселить радость в ваше сердце!

— Да! — задумчиво произнесла Констанс. — И рождение вовсе не травма, а апофеоз, в этом я согласна с моими венскими коллегами, ибо они были рождены для греха. Изначально человек рождается для счастья — это мы сами наносим ему травму дурацкими доктринами, основанными на вине и страхе. Патология начинается в семье!

— У инстинкта своя логика, которой мы должны подчиняться, иначе нельзя. Надо, так сказать, действовать по наитию. Это не имеет отношения к количественному методу, который дает лишь образчики для анализа, только части несоразмерного целого.

Тогда-то она рассказала историю Хулио, цыганского поэта, историю его ног. Он был единственным ребенком у Матери табора, и никто не знал его отца, потому что никто не видел, чтобы Она «принимала» в своей кибитке мужчину. Ясно, что такая вот чувственная слабость не могла не сказаться на ее «провидческом» даре, не могла не сузить границы ее предсказаний. Хулио вырос прекрасным, как бог, великолепно сложенным физически и до того невозмутимым, словно он уже когда-то жил на земле. Это не считая ипе sexualit#233; #224; tout va …[12] Он как бы компенсировал изъяны своей матери, и все красавицы табора страдали по нему. Со временем он стал бардом своего табора, если так можно выразиться, потому что у цыган нет такого понятия. Он пел под гитару, и слова его песен были настолько хороши, что потом их повторяли как поговорки. И, если так можно выразиться, он все еще живет в них.

— Однако не только в любви Хулио был первым, — продолжала она. — Он был настоящим атлетом и получал удовольствие от всех видов боев, точнее, игр с быком, которые исстари существуют в Провансе. Ему нравился вкус опасности в схватке за кокарду, и он даже стал чемпионом, первым из цыган. А потом его настигло поражение. — В тихом голосе Сабины послышалась боль. — Ему пришлось сразиться со знаменитым быком по кличке Бирюк, тоже чемпионом. Они сошлись в жестоком поединке. Хулио едва не летал по арене, да и старый бык использовал все известные ему трюки, а трюков он знал множество, ведь он не один год защищал маленькую красную кокарду. Наконец наступила кульминация. Хулио поскользнулся, приблизившись к барьеру, и потерял превосходство над быком. Бирюк погнал его к заграждениям и со злобой, накопленной за долгие годы, стал безжалостно бить копытами. Когда вы будете бродить по Камаргу и вам попадется памятник этому героическому животному, достойному гомеровских персонажей, помолитесь о тени Хулио, у которого были так переломаны ноги, что пришлось их отрезать. Мы думали, он умрет от тоски и унижения. Но, пережив отчаяние, когда он то обдумывал, как лучше покончить с собой, то превозмогал это желание, Хулио зажил по-новому. Его стихи стали мощнее, трагичнее. Он попросил отдать ему его ноги и отлично забальзамировал их — ex voto[13] святой Саре.[14] Их, в качестве дара, поместили в грот около Пон-дю-Гар, где бьет родник — вот так возник здешний культ плодородия. Однако это произошло уже после смерти Хулио, который несколько лет прожил как обрубок; правда, что удивительно, он стал пользоваться еще большим успехом у женщин. У него не было недостатка в любовницах. Говорили, что бесплодные женщины зачинали после одной близости с ним. Вся сексуальная сила его ампутированных ног перешла в детородный орган. Он стал огромным, и, похоже, постоянно находился в состоянии готовности. Пару раз я сама из любопытства ходила к Хулио, и он был потрясающим. Казалось, он научился достигать самой сердцевины оргазма — духовной стадии исцеления, стадии сексуального здоровья. Понятно было, что при отсутствии ног, низ позвоночного столба у него походил на гигантскую плотину, порог самопостижения, в трактовании йоги — кундалини, свернувшееся, как змея, желание. Хулио впитал это с молоком матери. Я и сама тогда в первый раз осознала, что секс совсем не умирает, а с незапамятных времен он таится в свободе женщины. На Западе его настоящие тайны еще только начинают открываться. Математические тайны сексуального акта мы, европейцы, пока не постигли. Мощь цифры пять — вот загадка Quinx[15] — решайте, если осмелитесь! Так вот, Хулио для нас фигура очень важная на данном этапе. Пока его ноги не начнут снова исцелять и нам не возвратят святилище Сары, цыганское племя не сможет ни путешествовать, ни производить потомство!


«Два вниз и пять по горизонтали,

всепоглощающая страсть».

«Та, что поглощает душу, говорят греки».

«Нет. Нет. Пять букв, любовь моя. Люблю тебя!»

«Конечно же, поглощает, ведь любви

Четырехбуквенное слово[16] мы вспоминаем,

даже когда скучаем или решаем кроссворд. Две

По горизонтали и одна по вертикали — слово, не ведающее злобы!»


Кодификация аппетита йогой — и поцелуи, и сладкие волнения, и сладкое напряжение, и дыхание, поддерживающее работу мышц и сосудов. Потом медитация, как прогулка в темном саду сознания с прикрытой ладошкой свечой, которую может задуть случайный порыв ветра. А вы защищаете ненадежный огонек, словно сокровище. Очень медленно медитация разжигает и усиливает пламя, и вот уже вы несете его по темному саду победно поднимающимся ввысь — такова эрекция, как требует йога, у адепта даосизма, или нет? Да, в терминологии даосизма даже любовь — неудобное положение из-за неправильного угла наклона по отношению к вселенной.

Он не видит противоречия в противоречии, и понимание этого знаменует начало новой, причудливой достоверности. В своей поэзии он стремиться передать малейшие намеки, дыхание высшей интуиции, из-за которой в глубине души вечно живет смех!



— Я благодарен Египту за то, что моя спина вдребезги разнесена взрывом. Наверно, иначе мне никогда не пришло бы в голову заняться похожей на жестокий розыгрыш йогой, и я бы не получил очень важного опыта, изменившего мою жизнь. В этой религии нет места «если» и «но», нет даже намека на «может быть». Нет милых неврозов, нет духовной хлороформной анестезии! Формальная логика теряет силу, и, настраивая тело, вы получаете кислород и отдаете жир. Испытывать голод не значит владеть или иметь, а значит принадлежать.


Части и целое

Целое и части

Частные части и

Всеобщие дыры

Священные полюсы

Дьявольские полюсы

Целостное целое.


«Если страдаешь от Приапа, пораженного Сатурном, то надо как-то свести концы с концами». (Сатклифф)


Он мечтал о чем-то не менее сладостном и неспешном, как поцелуи прелестных турецких наложниц из шербетового рая. Обилие улыбчивых гримасок, алфавит прерванных вздохов, восточный кодекс секса. А вместо этого он получил девицу вроде птеродактиля, которая захомутала его в автобусе, шедшем из Гарвика, с криком: «Благословенны отдыхающие!» Без послушания мы ничего не получаем.


CAT И БЛЭН

= прототипы любви

и безрассудства

находятся там и

ДУША И ТЕЛО

играют на вашем

Вертикальным Банджо!


Puella lethargica dolorosa[17] Даже простой поцелуй был словно телефонным звонком от Бога! Почему ты покинул меня и поехал к собакам? He-мужчина хуже мужчины-мошенника. Он замораживает чувства и выпивает все соки. «Для женщины не знать своего разума есть начало мудрости!» (Надпись на персидском ночном горшке.)


Проезжая вдоль серо-зеленой реки, они увидели знаменитый разрушенный мост, все еще грозящий пальцем (облаком, похожим на палец) над водой — безводной пустоши на другом берегу. Блэнфорд и Сатклифф не могли не пропеть:


Sur le pont d'Avignon

On у pense, on у pense…

Sur le pont d 'Avignon

On у pense, tout en rond![18]


— Сколько нам еще быть вместе? — спросил Блэнфорд.

И его alter ego ответил:

— Еще одну книгу, еще одну реку. После этого тело и душа должны разорвать связь между собой. Я знаю. Слишком скоро. Это единственное критическое замечание, которое можно адресовать жизни. Она слишком коротка, чтобы успеть чему-нибудь научиться.

— Констанс выглядит больной.

— Она поправится. Обещаю.


Rose de la poe'sie, O belle nevrose![19]


Даже Бог, если он существует, подвержен энтропии. Или он научился получать удовольствие и использовать смертельный поворот от совершенства к испорченности? Неужели он живет, подобно даосисту, в постоянном священном пренебрежении суетой?

убери его постель

возможно, несколько

пассажей в стихах

из первой

забери его жизнь

сцены? Наверное,

Сатклифф разделит

пометь его подушку

ласки с alter ego?

«жена отсутствует» но штопает носки

Сцена эпилепсии,

перламутровая слюна,

курит его табак

Почти откушенный

язык, едва не

делает всё

проглоченный.

что делают другие

охотится за тапкой

«Кибела! Что на обед?»

охотится за душой

«Матка!» — отвечает она.

Эрос, научи его

управлять дыханием!


Неси яйца высоко, брат, les couilles bien haut! Recuser, accoler, accuser, raccolez![20]


Когда-то я был юн и член мой напоминал тающую свечку под ее ласками; однако годы и медитация укрепили его, и теперь она знает, как добыть трофей пещеристой ткани, чтобы член мой вел себя как полагается. Мне кажется, сегодня я мог бы даже подписывать им чеки. (Сатклифф)


Старый герой встает и держится, словно приглашенный в гости священник, который с бесконечной вежливостью служит бесконечную службу. Но все зависит от женщины. Ей ничего не стоит задуть его, как спичку! (Блэн)


Слон, если его проглотить, учит, что искусство является одновременно лечением и нравственной конструкцией. Его калибр и значимость могут меняться. Его расчеты герметичны. Нечто переходит в ничто лишь однажды. Любовь!

Ах! Умереть от геморроя или d'une ob#233;sit#233; succulente[21] или подавиться бананом — достойно и артистично. И, вообще, почему бы непредсказуемой прозе не отразить диссонанс в сердце природы? Закуйте в кандалы глаголы, дайте крылья существительным, придумайте семирогое прилагательное. Вперед!

Частенько, стоило только выпить больше обыкновенного, ими овладевала иллюзия, что сейчас они наконец доберутся до сути вещей. Они вели примерно такие диалоги:


БЛЭН: Что вы сделаете, если кто-то обвинит вас в несоответствии жизни? А? Отвечайте!

CAT: Меня это очень расстроит. Я захандрю.

БЛЭН: Видите ли, в наш век, век кино, реальность понятна и определяема лишь в пределах двадцати восьми кадров в секунду. Но промедлите, и изображение не будет похоже на жизнь, потеряет четкость, словно его видит сумасшедший, шизоид или параноик, выбирайте на свой вкус.

CAT: Вот в чем причина! Говорите, не соответствую жизни? Значит, меня есть с чем сравнивать? Я медлю и горячусь? Значит, простая Относительность уготовила для нас это? Катапультировала нас в Условность, а из реальности сделала мир теней?

БЛЭН: Когда я спрашивал о вас у Эйнштей на, о том, какой мерой реальности я могу наградить вас, он сказал: «Вы имеете в виду того розового человека, который похож на свинью? Передайте ему от меня, что у любого человека есть лишь тенденция к существованию. Я не могу зайти дальше, неправомочен ничего утверждать насчет его реального существования: я не получил телекса от Бога, вот так!»

CAT: Ну и дилемма! Значит, я не более чем символ? Символичен, как плюшевый медведь с икрой? Люди, которые так говорят, похоже, не осознают, что они лишь временные обитатели своего тела, они как куколка в оболочке. Потом пуфф! — и появляется мотылек, который прогрызает эту оболочку. В один прекрасный день я обрету значение. Как в традиционном романе, «тщательный анализ Ничто показал, что… Скорая помощь всю ночь напролет верещит о крови, о плоти и крови. Как тут поспишь?»

БЛЭН: Тогда проснитесь и пишите нашу книгу-о новом Улиссе, умирающем от литургической слоновой болезни. Или от мечтаний о девушке с длинными ногами, от которых пересыхает во рту, но скромной, как банный лист. У искусства есть позиция, но нет собственного кредо.

CAT: Можно своровать, если очень надо. Но лучше уж изобилие девиц. Понимаете, мы живем лишь в промежутке между вдохом и предыдущим вдохом. Эта точка во времени по канонам йоги и есть история. Но представьте, мы улучшаем, очищаем, укрепляем эту крошечную вспышку реального времени, тогда мы восстанавливаем вечность, геральдическое воображение, панорамное предвидение!

БЛЭН: Ну и что?

CAT: А там я. Что тогда?

БЛЭН: Филосопатр и Психолопа

Соединятся у Берега Надежды

Как королевские лебеди в безнадежной Страсти

Как грязные утки в безнадежной дурости

Разбудят Психею от долгого сна

Чтоб в самоуничиженье не умерла она

Возьмут урок у череды умерших

Потому что история — бегущая петля.

CAT: Значит, я в самом деле ничего не значу? Символ без смысла?

БЛЭН: Такое начало у всех символов. К счастью, у смысла есть тенденция нарастать вокруг тайны. Не знаю уж почему. Словно природа не может отдохнуть, не создав обманчивую видимость. В поэзии мрак постепенно рассеивается, наполняясь смыслом, словно по закону природы.

Великие тайны искусства, всего лишь из-за своего долгого существования, в конце концов накапливают самооправдание, благодаря критической проекции. Например, Командор в «Дон Жуане» Моцарта считается мистической фигурой, потому что он до сих пор живет, получив от автора такой электрический заряд, что день ото дня становится все более значимым. Когда-нибудь его «значимость» станет понятна нам.

CAT: Согласен. Однако эта значимость доступна женщинам — помогает женская интуиция. Пусть ее суть не сформулирована в словах, но в глубине души женщина осознает свою роль в поэзии мужчины, свое предназначение распознавать и освобождать редкого мотылька, который прячется, возможно, в самой невзрачной гусенице. В сексуальном акте, в акте узнавания, раскрывается оболочка. Presto! Наступает освобождение поэта-мотылька!

БЛЭН: Ура!

CAT: Присоединяюсь. Ура!

БЛЭН: Touche-partout, couche-partout,

Bon #224; rien, pr#234;t #224; tout.[22]


А как насчет любви?


Девица в сером с единственным черным пятном,

Нечто среднее между лисой и голубкой,

Чутка, как телевизора антенна,

Как прочие любимые, подвластна тлену.


Надо подумать о других, кто прошел тем же путем. Страсть как средство всеохватного зрения, которую смерть вознаграждает во прахе. Николя де С. Приятнее стать отличным торговцем и провести жизнь, лаская влажную плоть Богини Богатства! Э. А. П. — его мозги взрывались на работе. Рискованный подъем артистического ихора[23] в кровотоке, панорамное видение — это было слишком для него. И поглотило его. Утащило за волосы в пещеру океанического сознания, в пещеру Гренделя, откуда исходит искусство; питие выпило его.

(Сатклифф налил себе выпить.)

А что же наш квинтет? Пока его мозги истощались, он становился все желтее и слабее, светясь, как восковая свечка, еврейская тоненькая свечка, горящая в гробу. Его руки покрылись гноящимися бородавками. Он глядел в утробу еврейского суперэго.


Топе lege, tolle lege.[24] Голоса, которые слышал святой Августин и которые принадлежали детям, в каком-то забытом саду певшим в честь дня рождения ангела. Императив поэта. Тише, вы их слышите?

Судьбоносный корабль нашей культуры заполняется — корабль дураков. Но он лишь выглядит таким. На самом деле, если вы, так же как и я, верите, что все люди потихоньку становятся одним человеком, а все страны становятся одной страной, одним миром, то вам неизбежно придется воспринимать всех так называемых персонажей как иллюстрации имеющейся тенденции. Их надо изучать по их слабостям, из которых самая очевидная и самая сильная — предрасположенность к любви и воспроизведению во плоти своих психических потребностей. Понятно?


Б. думал: «Смерть как будто разнообразна и вполне определенна, потому что наши друзья умирают по очереди, один за другим, ускользают из декорации, оставляя в них дыры. В качестве принципа это так же универсально, как любое преображение — semper ubique,[25] старина. Хотя все воспринимаешь, как при замедленной съемке. Корабль раскачивается, потом почти замирает, прежде чем утонуть. Опытные моряки замечают опасное сотрясение и кричат: «Идем ко дну!» — задолго до того, как в небо поднимается крик: «Тонем!» Весна в Авиньоне будет бесконечной, как когда-то. Констанс, я люблю тебя и хочу умереть».


У Сатклиффа был друг, который умер во время соития, и его эрегированный член так и застыл, в rigor mortis.[26] Вот было зрелище — оно привело в восторг толпу медицинских сестер, которые были на скудном рационе и жаждали новизны. Подобный розовато-лиловый дружок мог бы насытить целую армию таких девиц, и они возвращались опять и опять, чтобы еще раз полюбоваться им. Однако на закате, когда его обладателя стали готовить к погребению, он поник.

Блэн сварливо заметил:

— Мы закончим свои дни, как какой-нибудь старый пес, и поковыляем в Собачий рай в Диснейленде или на кладбище Форест-Лаун,[27] откуда телеграммы направляются Маленькому Фидо,[28] когда он пересекает Стикс. Харон отдает их, не говоря ни слова, с усмешкой прячет в карман доллар и берется за весла.


Скамья для всякого найдется,

Но мисс Маффит[29] не всем дается.

(Все званы, но мало кто готов гореть,

А кому-то нужен Бог, чтоб затвердеть.)


Мертвящим раздумьям Европа верна,

Парням и девицам нужна игра.


Fruit de mer[30] не сравним ни с чем:

Отведай назло страхам всем.


К праху прах и к страсти страсть,

В союзе их блаженства всласть.


Ему урну украшать, ей изваянье оживлять.


Тот день, когда Аристотель решил (malgr#233; lui),[31] что пришел конец правлению колдуна-шамана (Эмпедокла), стал днем Д[32] его души. Тропинки ума заросли травой. С того момента началась охота за поддающимися измерению, якобы достоверными данными. Смерть стала константой, родилось эго. Месье пришел, чтобы управлять состоянием человека:


Убить, чтоб съесть, природы был закон.

Убить, чтобы убить — такой людьми изобретен.

С грехом смириться не сумели,

Поверили в Христа и в поцелуе млели,

Глотая кровь и преломляя плоть,

Чтобы с умершими сравнить себя, Господь!


Знаете, CAT ничего не мог бы сказать такого о БЛЭНЕ, что стоило бы принять всерьез, ведь он был всего-навсего творением последнего вместе со своим Ты Quoque,[33] существовавшим как бы по доверенности. Значит, БЛЭН был королем? Да, в своем роде, однако его власть несколько уменьшилась, он не может видеть того, что далеко впереди, тогда как CAT несет функцию, так сказать, третьего глаза. Его пупок провидит будущее в качестве всевидящего ока времени. Неужели это отравляло жизнь уединившегося автора, когда он полировал ногти и наблюдал, как снег покрывает некое графство Блэндшир? Какого черта он выбрал профессию, которая заставляет его производить бумажные артефакты — персонажей, пивших его кровь, так что он сам себе частенько казался одномерным, как будто творением своих творений? Ну как? После публикации автобиографии САТА, в которой он также фигурировал, известность не заставила себя ждать, правда, и тот и другой стали ощущать себя как бы в посмертном состоянии. Постепенно CAT до того прославился, что обособился, как сетчатка, оторвался, как мыльный пузырь, чтобы существовать в общественном сознании в качестве некоего мифа. Он творил английский язык, он творил старика Потрошителя, тогда как Блэнфорд лишь с натугой мог накропать справочник «Кто есть кто».


«О Anax[34] — Великий Господин, чье святилище в Дельфах, и не говорит и не утаивает, лишь предрекает и намекает!»[35]

Точно так же все писатели суть один писатель, и Блейк наспех переписывает Ницше, руководствуясь тем же жизненным опытом… Просачиваясь сквозь огромную плотину человеческих чувств, составляя карту глубин и пустот. Очень часто шероховатые тесты более достоверны, чем доведенные до совершенства.

Вся оригинальность Розанова зиждется на том, что он успевает поймать самую суть мысли, до того как она лопается, будто пузырек, ударившись о поверхность нашего сознанья, до того как обретет четкие очертания. Это не плохо и не хорошо, просто что есть то есть. Обычные намеки. В высшей степени патологическое и сомнительное искусство — вот результат такой практики, но это в западной интерпретации. В восточной же — он писал исключительно коанами,[36] но не эпиграммами. Это как бы начало религиозного поиска — сомнение, волнение, напряжение. Работа души!


CAT получил открытку от Тоби, который преподавал в Швеции: «Немедленно приезжайте на север! Шведки великолепны. У них души, как мягкие ягодицы, и ягодицы — как твердые подметки».

Он обрек себя на неудовольствие своими описаниями nouveau roman,[37] к которому они относятся с суеверным благоговением, такими как: «Les abats surgel#233;s des #233;crivains qui refusent toute jouissance».[38]

В парижском метро ему на глаза попалась одна из тех новых женщин, к встрече с которыми мы все уже были готовы — Розеттская Стелла,[39] только что прибывшая из Соединенных Штатов. «На ней был надет надувной жилет, сворованный у авиакомпании «Эр Франс». Брюки — на подкладке из газеты «Трибюн». В руках она несла дорожный знак «Уступи дорогу», вырванный из асфальта где-то рядом с Пятой и Шестой улицами. И сосала большой палец, сначала до мяса обкусав ногти, когда ей нечем было заняться. Еще она курила марихуану. Отборная юная клитерократка».

Сперма не старится, в отличие от мужчины. Даже старик может зачать юное существо.


От одиночества озлобившись, в тщеславии

наделал шуму он, хоть был

в душевном здравии.


CAT: (Своему зеркалу, когда брился.) Ах, милое старое лицо, костистое убежище для двигательных мускулов и нервов, для глаз, носа, рта, жестоких унциальных усмешек, диакритические дуги бровей. Загрубевшее от бурь и ветров, закаленное мыслью, выдержавшее многочисленные тяжелые вздохи. Его следует подновить. Глаза кричат: «На помощь!» Глаза молят об уменьшении ответственности.


Веря, желая, провидя, мы поступаем вопреки природе. Я мыслю, значит я существую, еще сойдет, а вот надеюсь делает человека из Аристотелева бесцветного животного, сбившегося с пути стараниями прозэнцефалона.[40]


CAT: «La femme en soi recherch#233;e par l’#226;me.

La femme en soie, brave dame.

Boule Quies d'aramanthe et camfre

Une veuve de Cigu#235;

Trinquer avec la mort!

Cliquot Cliquot Cliquot

Trine trine

La Veuve Cliquot!»[41]


БЛЭН: В отчете о вашем браке я предполагаю усилить тон в интересах моей прозы и добавить то, что подметила Констанс, говорившая о вас с симпатией и грустью. Я объясняю со всей присущей моему стилю живостью, как все было невыносимо сложно и отравлено неудачной женитьбой на капризной маленькой королеве, невероятно очаровательной и стильной, которая хитроумно скрывала свои наклонности, так как спала в открытую с мужчинами, но в той же мере — тайно — с женщинами. У нее не возникало трудностей, ведь вы были самым настоящим интеллектуалом — то есть дураком!

CAT: Наверно, мне тогда не хватало опытности, ну и, естественно, когда человек влюблен, на нем стоит «печать» объекта его желаний, он становится похожим на утенка, влюбленного в ботинок своего хозяина. И все-таки. Поразительными были сухие удушающие поцелуи со вкусом соломы, ласки самки богомола. Сухой карман, как у сумчатого животного, карман редко посещаемого влагалища должен был бы привлечь внимание к большому и прекрасному клитору. Войти в нее было трудновато, но во всем остальном она была нормальной и даже отважной. Потребовалось время, прежде чем я понял, что она инсценирует оргазм, а также (судя по некоторым непроизвольно вырывавшимся у нее словечкам) думает о ком-то другом, когда мы вместе. Она долго не выходила замуж, так почему она решила выйти за меня?

БЛЭН: Не знаю. Возможно, активные лесбиянки имеют слабость к молодым замужним женщинам, их возбуждает обручальное кольцо, ведь эти лесбиянки одновременно обманывают мужчин и подделываются под них. Экскалибур! Они испытывают радость, унижая мужа и предавая его!

Неожиданно ему стало понятно все, в том числе и наличие целой гурьбы подружек, очень женственных и неудовлетворенных (если верить им) семейной жизнью. Как она говорила, они сначала «бросались» на Тома, Дика, Гарри. Естественно, свою роль сыграли принятые традиции общения. Никто не обращает внимание на женщин, которые целуются и обнимаются друг с другом, немного «материнского» отношения считается в порядке вещей, и, уж точно, нет как будто ничего дурного, если жены вместе отправляются в дамскую комнату, предоставив своим мужьям возможность важно попыхивать трубками и беседовать о священном банковском ремесле!

Сама не больше понюшки табаку, а сколько пренебрежения! Une belle descente de lit.[42]

С: Господи, ну и французский!

Б: Знаю. Опять позерство. Продолжайте.

Итак, он обнаружил, что постепенно стал как бы пародией жены, своего рода травести. Мыл посуду и торчал дома, чтобы проследить за кухаркой, она же вместе с одной подружкой убегала к другой подружке составлять гороскоп. Телефон раскалялся от шуток, не предназначенных для чужих ушей, и планов на будущие развлечения. Однажды он случайно вскрыл адресованное ей письмо, перепутав почерк (ему никогда бы в голову не пришло следить за ней), и сразу все встало на свои места. Неожиданно ему подумалось о так называемом «мужском протесте» — тоненьких усиках, которые с болью удаляются восковым депилятором или обесцвечиваются перекисью водорода. Зеленые тени, амулеты, ожерелья — и одна серьга!

Amo, amas, amat. Je br#251;le, ch#233;rie, comme une chapelle ardente! Baise-moi![43] Самодовольство, жажда успокоения, тщеславие, ханжество — Сатклифф: «К вашим услугам, старина: на ваше усмотрение».

Прибавлю, пожалуй, анекдот, рассказанный кем-то — Фатимой, если быть точным. «Давай переспим, поучимся болтать по-французски». Получалось не очень, потому что ее не отпускало отчаянье — отчаянье безнадежной толстухи. Но, в конце концов, все наладилось, а потом она плакала от ужаса и неистового наслаждения. Что мне нравилось в ней? Она была на редкость земной, с обыкновенным, как персик, лицом. Зато от ее бедер исходил жаркий аромат пота, напоминающий мускус; ее кожа, когда я касался ее языком, была влажной, как роза, покрытая росой. И я лизал и лизал ее, как drogu#233; en #233;tat de manque![44] — по ее собственному выражению.

Разглядывая себя в зеркале, Тоби воскликнул: «Подлый гном! Если бы не твоя красота, я бы тебя бросил!» Его объявление все еще регулярно помещали в «Трибюн». Оно гласило: «Пожилой вампир (рекомендации имеются), проживающий в старом мрачном особняке около Авиньона, ищет благоразумных удовольствий».

Еще он сказал: «Другие люди пьют, чтобы забыть, а я пью, чтобы помнить!»


Поэтическая субстанция, выделенная из прозаической строки, печальный монорельс сюжета и персонажа. Пусть уж неразвившиеся зародыши рассказа растворятся в сознании. В качестве несчастного случая — смерть из-за снежных заносов около Загреба. Огромный автомобиль похоронен в сугробе. Она — в вечернем наряде, рядом меховое манто, в рукаве которого спит котенок Дымок. В лучах от фар блестели хрупкие кристаллики, словно светились изнутри. Они забыли выключить печку. Белый «мерседес» с погребенными под снегом огнями. Зачем продолжать? Они медленно задыхались в ожидании спасателей, которые не могли пробиться к ним до рассвета. Выжил лишь Дымок. Его громкое мяуканье, казалось, заполнило весь салон.


Письмо из далекого Лондона. Серое небо. Мочиться надо в писсуар фирмы «Твайфорд Адамант». БЛЭНУ пришлось написать на открытке: «Имейте в виду, что вздремнуть днем — не значит медитировать. Любознательность — не любопытство. Будьте осторожны с черными карандашными копиями — это демоническая культура. Делайте фотороботы мужей и жен!»


Эклер, который написал обзор, был старым благородным французом, скопидомом, как многие французы, горевшим беспощадным лживым пламенем. Он написал о поэте, словно тот был лестничным ковром, размякшим в шотландском тумане. Он завивал волосы горячими щипцами и ел убедительно много чеснока во время изысканных, возвышенных развлечений. Тем не менее, он все понял и все назвал! Это было ужасно. «Хорошему художнику должно хватать ума наслаждаться неотвратимостью смерти — иначе его жизнь не что иное, как скандальное пренебрежение жизнью!»


Б.: Где завершается реальная жизнь людей? И где начинается их воображение? Я был лунатиком в литературе. Мои книги случились en route.[45] Из-за них я в убытке и не приписываю им какой-то особенной ценности. Разве что они пригодятся другим лунатикам — в качестве дорожных атласов. Как знать? С социальной точки зрения я — пожиратель фиг. Я всегда верил в себя — credo quia absurdum![46] Склонный к барочным оборотам речи, в своих опусах я хотел заменить обыденное и плотское чем-то изысканным и сложным.


Ступай и шлюху подцепи,

Ее утешь, поторопись.

В беде красотка просит лучшей доли,

Но Дженкинса она лишает воли.

Как розу ты ни назовешь,

Все будет розой, коли запах ты вдохнешь.[47]

Любовник, робкий шут, готов

Навек остаться без штанов,

Дабы спасти живое чувство

От пут мертвящего искусства…


Любовник нынче принадлежит к исчезающему виду, дотошность ученых мужей может истребить его окончательно. И тот же Штекель[48] скажет последнее слово по поводу вашего брака: «Очевидно, что в этом браке культивировалась садистская атмосфера. Тот факт, что оба супруга гомосексуальны, привел к любопытной форме инверсии. Супруг играл роль женщины, у которой связь с женщиной, а супруга играла роль мужчины, у которого связь с мужчиной. Это удерживало их вместе. Движения, возбуждавшие его во время соития, напоминали предсмертные конвульсии. Удивительно то, что вопреки жажде насилия, которое он лелеял в своих фантазиях, как только женщина начинала двигаться, у супруга возникали проблемы с эрекцией. Партнерша должна была лежать неподвижно, бледнеть, в общем, как можно больше походить на труп. Тогда в нем пробуждался садист, и к нему возвращалась мужская сила».

Почему-то у Сатклиффа это вызвало раздражение, и он сказал:

— Мне часто кажется, что мы похожи на двух старых шлюх, которые, перепившись, ковыляют ночью к Мраморной арке, случайно помочившись в сумки друг дружке.

Очевидно, что, подобно многим из нас, они искали непосредственность, спонтанность, которая когда-то была им присуща, но ключи от которой они потеряли.


Несмотря на весеннюю погоду, продуваемый насквозь авиньонский вокзал не располагал к долгим дискуссиям по поводу того, где кому жить. В конце концов было решено, что разумнее всего поехать к лорду Галену, так как его вилла была самой удобной, — погостить там, пока Констанс будет приводить в порядок свой дом в Тюбэн. Благодаря визиту к Галену, у них появилось бы несколько бесценных дней, чтобы наладить водопровод и провести малярные работы, совершенно необходимые после нескольких лет запустения. Удивительно, что за годы войны дом не отсырел и крыша не протекла. А остальное можно было поправить за лето; несомненно, это в какой-то степени вернуло #233;lan[49] довоенных каникул — доисторических, как казалось теперь, — когда все были очень молоды. До Войны?

Поцелуй Иуды, отравленная стрела нашей истории, стал чем-то таким, чему можно научиться для домашнего употребления. С точки зрения Папского города, это подтверждает справедливость утверждения, что вся наша цивилизация — убедительный пример чудовищного духовного провала. С колоколен голуби своим воркованием зовут верующих помолиться, хотя это и перестало быть необходимым, как воздух, превратившись всего-навсего в общепринятое действо.

«Я пишу в защиту намеков»,

Иду «Намеков на что?» умираю

Иду «На абсолют, глупышка», умираю

Ушел «И что же это будет?» умер

«Намек».

CAT сказал:

— Я выбрал свою, менее непохожую на другие дорогу. С тех пор, как я основал свою группу, названную «Милосердный секс для испытывающих давление», мне больше не нужны клиенты. Все делает робот.

Лорд Гален, потихоньку вошедший в комнату, чтобы пригласить всех на обед, навострил уши и спросил:

— Мне не послышалось слово «робот»? Я и сам об этом думал. Вы же знаете, у меня большие планы на послевоенный период — хочу рационально распорядиться капиталом, причем освоить сразу несколько направлений. Одно из них — поддержка института брака. Это потребуется, как никогда. Я пытаюсь организовать для некоторых благословение папы в качестве рекламной кампании. Сейчас мне кажется, что у меня все как будто получается.

Оба мужчины, если их так можно назвать, с непритворным жаром его поздравили и проследовали в большую кухню, где уже были накрыты столы, сооруженные из козел и столешниц, и животворные ароматы жареной свинины и имбиря витали в воздухе, подобно голубям, принесшим Благую весть. Естественно, не удалось избежать неловкости — из-за Констанс с ее молчаливой подругой! Мальчик разыскал двух дочерей четы, присматривающей за домом и, страшно довольный, уселся между ними. Остальные продолжили незаконченную беседу за едой, которую подавали старая фермерша и ее молодая племянница.

До чего же Блэнфорд своей робостью и болезненной любовью сердил Констанс: стоило ему взглянуть на нее, она, опустив глаза, смотрела на свои руки, обиженная его неодолимым целомудрием. А сам Блэнфорд испытывал отчаяние Прометея, прикованного к унылой скале своей нравственной чистоты. Она ненавидела его! Самодовольный хлыщ!


— Мой учитель йоги говорил, что одна из самых больших проблем герметических школ[50] не допустить превращения ламы в робота, чтобы не дать ему заснуть во время радения. Вам не кажется, что это отличный комментарий к поддержке института брака лордом Галеном? Между прочим, даже простой поцелуй прочерчивает некую траекторию в человеческом сознании, потому что он горячит кровь и заставляет организм вырабатывать особые вещества, как, скажем, сахар и инсулин. Будьте уверены, Иуде это было известно.

— Жаль, вы уничтожили все записи. Вам они понадобятся.

— Не беспокойтесь, у меня все вот здесь. — Он постучал себя по лбу. — Вы сразу заметите, когда я буду использовать их в разговоре, потому что они касались самых интимных проблем, которые мне не удалось разрешить, а без этого я не мог продвинуться вперед. Например, проблемы формы и стиля моей новой книги. Меня очень вдохновили смелость Розанова и истеричные пассажи Стендаля в его «Воспоминаниях эготиста» — не совсем вразумительные, как это часто бывает. Однако в них прослеживается присущий только ему язвительный, полный каламбуров стиль. И Розанов, и Стендаль помогли мне в поисках формы. Я сказал себе, что никто не ищет особой правды в фарсе, однако весьма занятно обнаружить ее именно в нем, разве нет?

— Я современный человек, — отозвался CAT, — и думаю, что люди в принципе прекрасны, но самым прекрасным кажусь себе я сам. Я — наивысшая точка. Природа истощилась, создавая меня. Другие — легко понять, что у нее не осталось идей, — в сравнении со мной — головастики. И вы сейчас скажете мне, что йога избавляет от таких убеждений?

— Да, скажу. Точно так же, как она избавила меня от болей в спине, она избавляет от стресса, вызванного чрезмерно раздутым «эго». Гипертрофированное «эго» может довести до беды, хоть и не сразу.

— Вы говорите так, как будто я настоящий. Сами же все сделали, чтобы я чувствовал себя бесплотным, иллюзорным, а теперь говорите обо мне как о реальности.

— Вы такая же реальность, как указатель в молитвеннике; но ведь вам не спеть ни одного псалма, мой милый.


Метафорой нетрудно описать

Все тайны, что другим не нужно знать,

Как одалиска, ты, метафора, глупа -

В отличье от меня. Как ты слаба:

Поймаешь ветер, парус развернешь,

Поймаешь разум, но души не сбережешь.


Вино, прекрасное фиту, вскружило нам головы и оживило беседу. Все прониклись такой любовью друг к другу, о которой прежде и не подозревали; лишь Констанс и ее подруга продолжали пребывать в пещере тишины и не поднимали голову от тарелок. Лорд Гален бездумно веселился, как обычно, а Кейд наблюдал за всеми, насупив брови, и был похож на мышь, выглядывающую из невидимой норки.


А что же очаровательная распутница, изысканная подруга Констанс, что происходило с ней? Иногда, опустив голову, она плакала — но это от радости: ведь ей повезло, ей выпала удача. Блэнфорд наблюдал за ней с суеверным страхом и невольным сочувствием. Она носила широкие золотые пояса — в тон густым золотистым волосам и голубым глазам, в которых светился ум; из-за пытливого взгляда они напоминали огни поставленной на якорь яхты. Рисунок губ говорил о восхитительной податливости ее натуры. Однако она всегда выглядела несколько отрешенной, прислушиваясь к некоему внутреннему устройству, регистрирующему разлад в мыслях. Тайком на нее посматривая, Блэнфорд вспоминал ее записи, которые показывала Констанс, и с завистью осознавал, что она не только красива, но и талантлива. И мысленно повторял: «Я мечтаю написать о невыносимом счастье. Я хочу наполнить текст своими телеологическими терзаниями[51] и все же сохранить его фарсовую святость как нечто бесценное. Прорваться сквозь летаргическое оцепенение, леность, боль души. Однако меня убивает скука познания истины — неприятное ощущение, будто бы тебя лишают младенческой невинности! Понимаете, время, в которое мы все верим, становится твердым, если долго стоит на месте. Время становится массой в математике. Потому что все упрямо и осознанно превращается в свою противоположность. Такова природа процесса, ведь существует закон космической инерции. Вселенная попросту делает очередной шаг развития; у нее нет программы, она ничего не продумывает заранее. В ней правит постоянная спонтанность!» Он ревновал к Сильвии. Как она смеет так много знать!

Неудивительно, что Констанс уступила мольбам такого сердца. Да и эпиграф, который она выбрала, как нельзя лучше отражал богатство ее интеллекта — это было восклицание Лафорга:[52] «Je m 'ennuie natale!»[53] И все же он сказал себе: «Я и не думал, что буду ни на кого не похожим; в глубине души я не считал себя «высшим классом». Тем не менее, я решил покорить вершины и стать по меньшей мере современным, восприняв все причуды, отравы и правды своего времени, осознавая опасность потерять все, если слишком этим увлечься. Но и просто прозябать, не добиваясь ничего существенного… невыносимо было даже думать о таком. Тем более закончить старостью с убийственным приапизмом — недееспособным, страшным, одиноким: когда не можешь одолеть муки неудовлетворенной похоти. Только не это!»

В страсти главное — глубинный фокус, как в прозе. Больше не будет, даст Бог, бесконечных, бесхребетных романов прежних времен, пропитанных розовой водичкой. Не будет отношения к любви как чему-то, отдающему обыкновенной случкой. Не будет прозаического стиля, известного французам как genre constation de gendarme.[54]

Реальность, которая кажется абсолютно безжалостной, на самом деле абсолютно справедлива, ибо она не может быть ни за, ни против. Иногда он глядел на ее профиль, на ее головку, повернутую к свету. До чего же щедра она в своем искреннем радостном внимании, до чего великолепно смугла. (Мертвые так и толпятся вокруг, когда мы пережили крах неоправданных надежд.) Единственный императив художника (любого человека) — bricoler dans l'imm#233;diat, c'est tout![55] Уменьшите рабочую нагрузку сердца, путешествующего сердца. По-видимому, Сатклифф следил за его мыслью, потому что сказал:

— Грубость в любви недопустима, и для тех, кому это претит, Овидий был груб! Сегодня он, наверняка, работал бы в рекламной компании и стал бы лауреатом Мэдисон-авеню. Autre chose[56] Проперций, Катулл. — Он поднес полный бокал к губам и выпил до дна. — Необыкновенное вино! — сказал он, ставя бокал на стол. — Я предпочитаю необъятных женщин с теллурическими[57] грудями в качестве центров притяжения.

Блэнфорду это не понравилось, так как он не сводил взгляда с Сильвии, которая, с дивной своей длинной белой шеей, была похожа на лилию в слезах.

Кто-то откомментировал необъятность пристрастий Тоби, и тот отозвался с обидой:

— Я не подписывал договор со Святым Духом на воздержание от свинины во время Великого поста.

Дом лорда Галена был построен на землях старого полуразвалившегося mas,[58] где был настоящий замок в привычном провансальском стиле, от которого осталось лишь несколько просторных подсобных помещений, на скорую руку переоборудованных в жилые покои, несколько подновленные (и страшноватые — на сельский манер). Во время уборки урожая и зимой в двух дальних постройках хранили сельскохозяйственный инвентарь: тракторы, бороны и комбайны. А тот дом, в котором они теперь трапезничали, в обычное время служил мастерской и гаражом для неисправных машин. На стене этой грубой, незатейливой столовой висела реликвия, напоминавшая о «механическом» прошлом. В этом настенном украшении было особое очарование, потому что это был плакат, выпущенный примерно через десять лет после появления бензинового двигателя. Знаменитый автомобильный завод предлагал такие плакаты своим клиентам — как пособие, необходимое для каждого гаража, чтобы механики могли в случае надобности посмотреть, что к чему. На плакате была подробная схема бензинового двигателя, развернутая и рассеченная так, чтобы узлы и их функции можно было изучить по отдельности. Все сочленения плыли сами по себе в воздухе, так сказать. Этот плакат был как бы задником, на фоне которого сидели Блэнфорд и Сатклифф, и, глядя поверх их голов, Констанс изучала его с въедливостью медика — через призму своей профессии, так сказать. Как эмбриологию бензинового двигателя — как тело механического зародыша, где все аналогично человеческому телу: нога и рука в виде колес, коленчатый вал, как человеческий хребет. Маслосборник, сцепление, грязные легкие, кишки…

Кое-какие из этих мыслей принадлежали Блэнфорду, когда он садился на любимого конька: об устремленности «эго» в сторону запада. Констанс как будто слышала его голос, пародирующий его же размышления:

— Неожиданно человеческая воля пустила метастазы, «эго» вырвалось на свободу, удрало, ибо пожелало властвовать над природой, а не подчиняться ей! Важный момент, не менее важный, чем тот, когда Аристотель поставил подпорки под шамана Эмпедокла и сделался интеллектуальным отцом Александра Великого, будучи его наставником! Имейте в виду, древние алхимики знали, куда может завести этот неестественный поворот в человеческом сознании — навязчивая идея познать сладость ускоренного движения. Насколько вам известно, Тибет отказался даже от колеса — словно желая по возможности задержать движение вперед. Очевидно, что культ «эго», породивший колесо, предвещал тотальное упоение — мушиную[59] культуру под контролем Мефистофеля! И все же до чего неодолимо поэтичен поиск, до чего прекрасна скачущая диаграмма закаленной стали, похожая на диаграммы медицинские, стали, которой движут искра, дыхание цилиндровых легких, горение кислорода, выделение окалины или дыма через почти человеческий анус. Огненная колесница, сочиненная нервно-психическим стрессом и жаждой нарциссизма, себялюбием и тщеславием. Она ввергла нас в невыносимое одиночество скорости, путешествия и, наконец, позволила познать оргазм полета. Как говорится, «по плодам их узнаете их».[60] Мира это не принесло, зато неуемная жажда золота, свойственная алхимикам, привлекла самых рисковых, то есть евреев, и мы получили лорда Галена, Всемирный банк и марксистскую теорию прибавочной стоимости…

Тут на него словно бы нахлынуло отчаяние, потому что он прибавил вот это:

— О Боже! Я наверняка закончу свои дни в камере смертников какого-нибудь монастыря, обреченный за свои грехи считать спутники Юпитера и очищать свою репутацию сонетами.

Диаграмма не давала Констанс покоя, и она время от времени снова ее созерцала, путая уже с иллюстрацией из пособия по эмбриологии, где изображены диаграммы, характеризующие развитие плода на разных стадиях, и отдельные части тела в свободном парении на странице. И все же в душе она аплодировала Блэнфорду, когда он проговорил:

— Однако я сожалею о тех, кто хочет сделать из Веданты надежное укрытие или стену плача, каким бы жалким ни было наше теперешнее состояние и насколько желанной ни была бы перемена в избранном направлении, — пока еще не слишком поздно. Судьба есть судьба, и наша судьба должна состояться на западный манер, наша общая судьба. Возможно, нам удастся заставить себя не цепенеть от страха, возможно, не удастся. Лично у меня нет никаких надежд, и свой оптимизм я черпаю в том, что не вижу никаких оснований для него. И все же у меня еще есть кое-какая вера. Например, в вас.

На это она не ответила и сразу же вышла из комнаты; однако на глазах ее выступили слезы, и у него, заметившего это, сердце встрепенулось от волнения.

Однако резкое замечание Сатклиффа было тоже вполне уместным.

— Грубое, опирающееся на антитезис, мышление, — заявил он, — признак второсортного ума. Губительно вести себя так, словно нам необходимо искупить какую-то особую вину — это было бы претенциозно. Если бы вы видели кашмирского торговца, или бенгальского булочника, или бизнесмена индуса, вы бы поняли, что у Запада нет монополии на материализм и культ «эго». Вот так!

Конечно же, он говорил правильно, и Блэнфорд в глубине души не мог этого не признать. Его версия была слишком сиюминутна. И он решил попридержать ее до лучших времен. Его беспокоило нечто более важное. На другой день ему удалось перехватить Констанс, пока Сильвия наслаждалась искусственным сном, дарованным снотворным.

— Вы были в Ту-Герц, но ничего не рассказываете. Я ведь не знаю, стоит ли еще дом. Даже боюсь спрашивать.

Неожиданно застеснявшись, она покраснела. Ей стало ясно, что присутствие Сильвии делало сомнительным возвращение к status quo ante:[61] сможет ли он выдержать обитание с ней под одной крышей? Непростительно было с ее стороны давить на него, и она понимала это. Охваченная раскаянием, Констанс с былой нежностью положила руку ему на плечо и сказала:

— Дорогой Обри, дом на месте и в хорошем состоянии. Это благодаря новым слугам, паре, которую Блэзы оставили вместо себя, когда решили отправиться на север, там им предложили больше денег за меньшие хлопоты. Все так, как было прежде.

Обри посмотрел на нее с любопытством и почти ласково.

— Он все еще там — вы поняли, о чем я?

Естественно, она поняла, что он имел в виду старый обветшалый диван Фрейда, «психоаналитическую кушетку», которую Сатклифф вывез из Вены тысячу лет назад.

— Он почти такой же, как был! Мыши проели всего одну маленькую дырочку в обивке, но ее нетрудно заштопать.

Надолго воцарилась тишина, а потом последовал вопрос, которого она ждала и боялась:

— Мы все будем жить вместе? И как вы это себе представляете?

Ей не хотелось отвечать, по крайней мере, без предварительного извинения — по его голосу было ясно, как тяжко ему не выдавать своих чувств.

— Я думала поселить ее в комнате Ливии. Кажется, ей там очень понравилось, и еще она спрашивала, можно ли перенести туда диван, как только я рассказала его историю. Диван ей тоже очень понравился. Обри, все это стабилизирующие факторы, поэтому я рассчитываю на ваше понимание и помощь. Пожалуйста, скажите, что вы не против.

Обри посмотрел на нее и задумчиво кивнул.

— Мне надо еще подумать, смогу ли я жить с вами — пока я не уверен. Дорогая, мне трудно принять решение, ведь я слишком люблю вас. Но я так… так обескуражен. А Кейд может занять бывшую комнату Сэма?

Она кивнула.

— Почему нет?

— Гален не захочет отпустить нас, он не может без компании, ему сразу становится страшно и одиноко!

— Знаю. Но скоро приедут Феликс и принц и подменят нас. Обри, надеюсь, вы смиритесь и будете терпеливы.

— Я тоже надеюсь!

Однако в его тоне прозвучало сомнение. Но выбора не было, потому что ему не хватало денег на другой вариант. Втайне он клял свою судьбу, тем более несправедливую, что Констанс взяла на себя его лечение, включающее массаж, йогу и электротерапию. Некоторое время они просидели в беспомощном, бессильном молчании не сводя друг с друга взгляда. Она раздумывала, не рассказать ли ему о драматичной и фантастической привязанности, которая для нее самой была столь же неожиданна, как для всех остальных. Однако она не решалась. Все оказалось гораздо серьезнее, чем представлялось на первый взгляд — к личным примешивались и ее профессиональные соображения. Вероятно, все же придется съездить в лечебницу в Монфаве, с которой связано столько воспоминаний о войне. Там все еще практиковал ее друг, доктор Журден. Она уже позвонила ему и сообщила, что приедет. И из уважения к ней (он ведь всегда любил ее, но был слишком робким, что удивительно для француза, и не смел признаться в этом) он наверняка наденет блейзер. Тот самый, который должен напомнить миру о студенчестве доктора в Эдинбурге. В его восхищенных возгласах не было фальши: он и вправду считал, что она помолодела и похорошела.

— Обманщик! — проговорила она, но он покачал головой и показал на свои поседевшие волосы. Он действительно немного постарел и очень исхудал с тех пор, как они виделись в последний раз.

— Ну садитесь, рассказывайте… обо всем, что с вами произошло, пока мы не виделись. — Понимая, что это невозможно, он улыбнулся. — Желательно в одном слове!

Это было как раз то, что нужно, и Констанс, едва заметно улыбнувшись в ответ, несколько приободрилась, хотя разговор предстоял совсем не веселый.

— Отлично, — проговорила она. — Это слово… Сильвия. Я сделала непростительную ошибку, даже профессиональное преступление. Загнала себя в угол. И теперь мне нужен совет, ваш совет!

— Где она? С вами?

— Да. Но в качестве возлюбленной, а не пациентки.

В ее голосе послышались подавленные рыдания, поэтому он подался вперед и сжал ее руки, глядя на нее с удивлением и сочувствием. Потом тихонько присвистнул.

— Это после всех предосторожностей? А как же Индия? В общем-то, я считал…

Она покачала головой.

— Я должна все объяснить по порядку — хотя у меня нет оправданий для этого кошмарного, непростительного помрачения ума. Так с чего же начать?

И правда, с чего?

До чего же унизительно после стольких лет вернуться сюда не для работы, а за моральной поддержкой — за тем, что Шварц называл «грязным baisodrome[62] французской психиатрии»! Придется и ей пережить всю эту гадость! Она грустно усмехнулась.

— Что пошло не так? — с неослабевающим интересом спросил он. — В конце концов, когда ситуация начала выходить из-под контроля, мы все повели себя безупречно с профессиональной точки зрения. Вы придумали сказку, что уехали в Индию, и я занял ваше место. Потом вы перевели ее в Женеву под опеку Шварца. И что же?

— Все было более или менее в порядке до того дня, когда Шварц совершил самоубийство и ею пришлось заняться мне, из-за отсутствия более достойного специалиста. И после того как я, так сказать, вернулась из Индии, мы вновь встретились. Я пережила очень сильный, непреодолимый контртрансфер,[63] о каком даже подумать страшно. В основе, наверно, была дремавшая подавляемая гомосексуальная предрасположенность, однако двигатель завелся почему-то из-за смерти Шварца, который был моим близким, давним другом и коллегой, но не более того. Необъяснимо! Необъяснимо!

— Любовь! — только и произнес Журден, глядя на ее поникшую белокурую головку и опущенные глаза.

— Не любовь, а безрассудная страсть — впрочем, какое значение имеет наша дурацкая классификация? Просто я чувствую себя виноватой, и мне стыдно — нельзя было уступать, а я уступила.

— И что теперь?

— Худшее было впереди, — продолжала она, — потому что меня ждало нечто еще более странное, захватившее меня с такой неодолимой силой, что мне показалось, будто я схожу с ума. Без нее я не могла дышать, не могла спать, читать, работать… Вот так. Но все это (я вижу отчаяние на лицах моих друзей) — все это растаяло, как снег, стоило нам пересечь французскую границу. Словно я въехала на территорию, контролируемую той частью меня, которая все еще принадлежит Сэму — прежней мной, которая, как мне казалось, давно умерла и забыта. Ан нет. Меня как будто ударило, и я поняла, что по своей природе я совсем не лесбиянка, а настоящая женщина — женщина, которая должна быть с мужчиной. Моя нервная система была до того потрясена, что я едва не потеряла сознание. Моя любовь была очень сильной, но теперь я любила ее как подруга, а сексуальный компонент, как говаривал целомудренный дядюшка Фрейд, вылетел в окошко. У меня вдруг появилось стойкое неприятие женских ласк. Они слишком деликатные, слишком невесомые и простые, банальные, как прикосновение перышек. Неожиданно мне снова стало ясно, что я предпочитаю волосатую мужскую расу. Кстати, Обри всегда говорил, что я довольно консервативна и боюсь любить без оглядки, огонь за garde-feu.[64] Теперь вам понятна моя дилемма? О, Боже! Констанс побледнела от ярости.

— Почему вы вернулись сюда?

— По нескольким причинам, среди которых одно личное дело, не доведенное мной до конца — я хотела узнать немножко больше о моей сестре, о Ливии, о ее смерти, и вообще… Кроме того, я подумала, что неплохо, с психологической точки зрения, вернуть Сильвию в знакомую обстановку — хотя мне все еще не хватает смелости привезти ее сюда. Но ей известно, что я поехала к вам, и она даже хотела передать, что помнит вас… Однако сейчас помощь нужна мне, потому что я никак не решусь сказать ей о своем состоянии. Мне приходится изображать страсть, которой больше нет, я боюсь снова расшатать ее разум, неустойчивый, как тележка с яблоками! Это было бы уже совсем нелепо, если не считать всю боль и унижение, на которые я ее обрекла. Понимаете, она очень нужна мне, нужна всем нам, нужен ее талант, может быть, даже гений. Мы не имеем права идти на риск — я, во всяком случае, никогда не посмею. Но при этом я чувствую себя как провинциальная домохозяйка, которая влюбилась в молочника, но боится уйти от мужа! Сатклифф имел право смеяться, когда я рассказала ему. Вместо сочувствия я услышала: «Думаю, ваши полицейские просто великолепны!» Словно он американец из давнего прошлого, оказавшийся в Лондоне! Полагаю, он прав.

— Все же не представляю, как можно выйти из вашего m#233;nage и избежать стресса.

— Понятно.

— M#233;nage или man#232;ge![65] Вот в чем вопрос.

— Помогите!

— Как? Придется вам самой…

— Понятно. — Она встала и посмотрела на часы. — Пора возвращаться. Знаете, мне стало легче оттого, что я поговорила с вами, хотя очевидно, что решения не может быть — какое тут решение? Это мои проблемы, и ничьи больше. Но все дело в том, что так не может продолжаться вечно. Я просто тяну время.

— Бедная моя коллега, — произнес он сухо, но искренне.

В его голосе не было и намека на иронию — он ощутил ту же острую боль, что и Блэнфорд, увидев ее опущенную голову и отведенные в сторону глаза. Но Блэнфорду, по крайней мере, не пришлось услышать всего того, что она рассказала Журдену. Ей сложно было понять, что он думал — был в восторге, в ужасе, испытывал сочувствие? У человеческого сердца широкий диапазон, оно как вместительный шкаф, в котором чего только нет. Констанс оставила машину на маленькой площади с молчаливыми деревьями и белой церковкой, пробуждавшей множество воспоминаний. Журден взял с нее обещание, что она вскоре пообедает с ним в его «апартаментах».

Постояв некоторое время, Констанс впитывала атмосферу площади, всем телом, всей душой.

До чего же долгой кажется жизнь, стоит подумать о прошлом — особенно о бессмысленно потерянных годах войны, о всех этих бедах. Нэнси Квиминал, подруга Констанс, тоже любила бывать в этой церкви. Во время f#234;tes votives[66] она приносила сюда цветы от имени своей престарелой тетушки, родившейся в деревне Монфаве и приходившей сюда на уроки катехизиса, которые ничуть не изменились с тех пор. Констанс толкнула дверь.

Она долго сидела на скамье, прислушиваясь к тихому биению своего сердца и почти не дыша. Отсюда еще не выветрилась невыразимая усталость военных лет, но и настоящее с его проблемами казалось безнадежно унылым. Наверное, они поторопились приехать — слишком рано искать в прошлом #233;lan и оптимизм — неужели они совершили роковую ошибку? Возможно, действительно не стоит возвращаться туда, где ты когда-то был счастлив.

Волна безысходности накрыла Констанс, и она уже была готова смалодушничать и произнести жалкую молитву, хоть и была язычницей. Улыбнувшись своему порыву, она все же перекрестилась, прежде чем встать под взглядами смотревших на нее со стен святых. На всякий случай. Это страна цыган, и благочестие может сработать как grigri[67] Потом она вновь села в одолженную машинку и отправилась в обратный путь, собираясь сначала забрать Сатклиффа, которого оставила вместе с Блэндфордом в городе — им нужно было кое-что купить.

Но когда Констанс добралась до маленькой таверны на берегу реки, в которой была назначена встреча, оба уже были пьяными — не «мертвецки» пьяными, но перебрали хорошо. Блэнфорд бывал порой весьма неприятным, когда терял способность мыслить трезво, а Сатклифф попросту принимал таинственный вид. Они пили ядовитое пойло, которое крестьяне называют riquiqui, эта огненная вода состояла из сплошных токсинов.

— О боже! — с отвращением произнесла Констанс. — Вы оба напились!

Они стали это энергично опровергать, правда, не совсем связно, и возражения прозвучали неубедительно.

— Аи contraire,[68] — сказал Блэнфорд, — так заканчивается моя жизнь, без всякого удовольствия, по-вертеровски. В первый раз пью такое. Плебейский напиток, но очень утешительный. Vive les enfants du godmichet![69]

Сатклифф тут же подхватил:

— Полностью поддерживаю тост. Вам известно, что уже несколько веков город славен хранением крайней плоти Иисуса Христа в качестве священной реликвии? Всего их двенадцать штук, но все они подлинные…

Они отложили в сторону карты, за которыми собирались убивать время в ожидании Констанс.

— Культура, сформированная смегмой,[70] — серьезно, будто размышляя вслух, проговорил Блэнфорд.

И его друг отозвался:

— Когда я слышу это слово, то бросаюсь за спасением к лаку для волос. Количество ничтожеств увеличивается с ростом численности населения. Кто будет умирать вместо нас? Когда-то мне довелось познакомиться со священником, который не мог видеть свежевыкопанную могилу, — у него едва не начинался нервный срыв. Врач решил его утешить: «Для прирожденного печальника нет ничего печальнее, чем отсутствие причин для печали». Бедолага священник бросился в реку.

Блэнфорд повертел в руках покупки.

— Но когда я вас утопил в своем романе, то нарочно напустил тумана. Вашу лошадь вместе с вами выбросило на берег в Арле. Однако полицейские выяснили, что отпечатки зубов вашего обмытого рекой трупа не совпадают с записями в карте у вашего лондонского дантиста. Вот вам и тайна!

Однако справедливости ради следует сказать, что Блэнфорд напился, потому что искал ложного утешения в алкоголе: он чувствовал себя брошенным и одиноким из-за отступничества (если это слово подходит) Констанс, из-за ее увлечения Сильвией. Что же до планов будущей жизни? trois[71] то это было весьма проблематично.

Второй визит в Ту-Герц был мучительным, — признался он Сатклиффу. Большой росистый сад со сладкими, крепкими, как зад монахини, яблоками. По иронии судьбы, я приехал с первой кукушкой — и мне показалось, весна пришла в Авиньон только затем, чтобы объявить меня кем-то вроде обманутого мужа.[72]

С трудом, но Констанс все же удалось усадить приятелей в машину. Сатклифф ворчал, что от его подмышек несет riquiqui. Тем не менее, оба еще не утратили способности хоть что-то соображать и вели себя послушно.