"В мире фантастики и приключений. Выпуск 7. Тайна всех тайн. 1971 г." - читать интересную книгу автораБАККАЛАУРО В ГОДУ ОДИННАДЦАТОМВ те весьма далекие годы - молодые люди, не заставляйте себя угощать! - я, студент третьего курса Санкт-Петербургского имени императора Николая Первого Технологического института, снимал комнату на Можайской улице, неподалеку от своей альма-матер… Годы были глуховатые, жизнь спокойная, к лету на трех четвертях питерских окон появлялись белые билетики - сдавались квартиры, комнаты, углы. Мне повезло: вот уже три года, как мне попадались чудесные хозяйки, менять местожительство - никаких оснований. Глава семьи - сорокапятилетняя вдова полковника, убитого под Ляояном, моложавая еще дама, с чуть заметными усиками, с таким цветом лица, что хоть на обертку мыла "Молодость". При ней - дочка, Лизаветочка, прямая курсистка из чириковского романа. Рост - играй Любашу из "Царской невесты". Русая коса ниже пояса, глаза серые, строго-ласковые, сказал бы я. И туповатенький, несколько даже простонародный мягкий нос… В общем, на что хочешь, на то и поверни: можно Нестерову любую кержачку в "Великом постриге" писать, можно Ярошенке - народоволку-бомбистку. Кто их знает, каким образом появлялись тогда в русских интеллигентских семьях этакие удивительные девы, среднее пропорциональное между Марфой у Мусоргского в "Хованщине" и Софьей Перовской. Такие - то сдобные булочки с тмином пекли, вспыхивая при слове "жених", то вдруг уезжали по вырванному силой паспорту в Париж, становились Мариями Башкирцевыми или Софьями Ковалевскими, стреляли в губернаторов, провозили нелегальщину через границу… Знаете, у Серова - "Девушка, освещенная солнцем"? Вот это-Лизаветочкин тип… Жил я у них с девятьсот восьмого, холерного года, стал давно полусвоим. Ну чего уж на старости лет кокетничать: да, нравилась мне она, Лизавета… Но время-то было, молодые люди, какое? Вам этого и не понять без комментариев. Нравилась, нравилась, а - ком у? Студен ту без положения… Э, нет, таланты, способности не котировались… Человек - золотом по мрамору в учебном заведении на доске вырезан, а тело его лежит в покойницкой, и на него бирка "в прозекторскую" повешена, потому что востребовать тело некому. Или, кашляя кровью, обивает со своим патентом министерские пороги: "Сколько раз приказывал - не пускать ко мне этих санкюлотных Невтонов!" Нет, студент - это не "партия". Впрочем, и сама Лизаветочка тоже летала невысоко: бесприданница. Во "Всем Петербурге" - справочнике, толщиной с Остромирово евангелие, но куда более остром по содержанию, - значилось: "СВИДЕРСКАЯ, Анна Георгиевна, дворянка, вдова полковника. Можайская, 4, кв. 37". Ox, как много таких дворянок, с дочерьми, тоже столбовыми дворянками, перекатывались из кулька в рогожку по Северной Пальмире. Заводили чулочно-вязальные мастерские. Мечтали выиграть двести тысяч по заветному билету. В великой тайне работали белошвейками или кружевницами на какую-нибудь "мадам Жюли". Поступали в лектрисы к выжившим из ума барыням, или - всего проще и всего вернее - сняв барскую квартиру, превращали ее в общежитие, сдавая от себя комнаты жильцам. Так вот шла жизнь и на Можайской, 4, - с хлеба па воду, на какой-то таинственный "дяди Женин капитал", который не мог же быть вечным. А когда дядя Женя иссякнет, тогда что? Лизаветочке нашей к одиннадцатому году стало - сколько, Сережа? - да, верно, уж двадцать, а то и двадцать один год: без пяти минут вековуша. Но в то жо время - какой у нас с ней мог быть выход? Соединить два "ничего"? И в учебнике латинского языка утвержд алось: "Экс нигило-нигиль фит!"-"Из ничего ничего и не получится"… Да, но жили-то мы рядом. Так - ни за что ни про что - сдаться? Этого молодость не терпит… И получилось из нас нечто вроде родственников, вроде как двоюродные брат и сестра. А была и такая французская на сей раз - пословица: "Кузинаж - данжерё вуазинаж!" / Двоюродный брат - опасный сосед! (франц,)/ "Ой, Анечка, милочка, смотрите… Теперь за молодыми людьми глаз да глаз нужен!". Комнатушка моя, под стать хозяйкам, была типичным студенческим честным обиталищем. Студенческим, но, по правде говоря, из наилучших: о таких боялись даже мечтать наши матери где-нибудь там над Тезой или над Сюксюмом… Пятый этаж. Дальше - крыша. Метров? Ну на метры тогда счета не было: полагаю, пятнадцать, что ли, на нынешний счет. А, Сережа? Узкое длинное пристанище. Чистота идеальная, не моя, хозяйская, - следили. Направо железная кровать, никелированную тогда студенту было как-то неприлично поставить: вроде намек какой-то. Насупротив - утлый диванчик с серенькой рипсовой обивкой. В углу за дверью рукомойник с педалью, с доской фальшивого мрамора… Единственное окно выходило на юго-запад. По горячему от солнца железному подоконнику целый день, страстно воркуя, топотали жирные - на Сенной питались - питерские голуби. Направо виднелся брандмауэр бокового флигеля. На соседнем окне был укреплен зеленый ларь "для провизии", с круглыми дырками в стенках - вместо холодильника. Теперь такие лари редко увидишь, а слова "провизия" и вовсе не услышишь. А мы бы тогда вашего "продукты" не поняли. Вон у Даля как сказано: "Продукт - противоположно "эдукт" - извлечение!" У окна, помнится, стояла хрупкая этажерочка. На ее верхней полке, над томиками "Шиповника", "Фьордов", да курсом химии Меншуткина-старшего, заботами Лизаветочки обыкновенно устраивалось этакое "томленье умирающих лилий" - два-три подснежника или ночная фи алка в простенькой вазочке. За окном - то пыльное марево душного петербургского полдня" то таинственная, непривычная для саратовца или полтавца" белая ночь. Купола Троицкого собора рисуются на белесом небе, как из темной бумаги вырезанные. Правее - не сли шком яркая на свету Венера. Простенькие обои странно серебрятся. И Лизаветочкино широкоскулое милое лицо начинает представляться лицом этакой гамсуновской Эдварды, а может быть, какой-нибудь Раутенделейн. До химии ли тут? Сергей Игнатьевич, друг мой, скажи: ведь, наверное, вон они и сейчас _всё это_ видят? Такой же свет в мире? Почему же он от нас ушел? Возраст, возраст! Несправедливо это! Ко мне на это мое "пятое небо" охотно забредали товарищи: вот он, Сладкопевцев, совсем иного круга человек, сын фабриканта, коллега солидный, Петя Ефремов такой, Толя Траубенберг и он же почему-то Лапшин - оп теперь, кстати, крупный юрист в Киеве, Сереженька! - Сёлик Проектор - ныне, не поверите, говорят: мультимиллионер в бельгийском Конго, скотом торгует, гуртовщик… Всем нравились чистота, уют, обстановка, и семейная и студенческая. Ну и подруги Лизаветочки - стебутовки - курсистки сельскохозяйственны х курсов Стебута, художницы от Штиглица, консерваторки - тоже, конечно, занимали, надо думать, воображение… Вместе мерзли зимними ночами в уличных очередях на Шаляпина или на "Художников", вместе с шумом ходили в "Незабудку" - смертоубийственную "греческую кухмистерскую" на углу Клинского… Вот сейчас вспомнил про нее, и как-то странно под ложечкой сделалось - подходящее было название! Ну и говорили, говорили, говорили - без конца! К великому моему сожалению, не могу знать - о чем и как беседует теперь между собою ваше юное поколение. Думается, замечательные должны быть у вас разговоры, не нашим тогдашним чета… Но, грех отрицать, и мы дерзали высоко. Посягали, как говорится, на всю Вселенную, от зенита до надира. Помнишь, Сергей Игнатьич, как тебе Севка Знаменский, "поэта максимус", в письме написал: …Давай беседовать об этом и о том: О Ницше пламенном, о каменном Толстом, А - хочешь? - о любви. А то - о Метерлинке? Об аналитике, о глине и суглинке, О Чарльзе Дарвине иль о "Поэм д'экстаз", Но альма-матер пусть совсем оставит нас… Так вот и ширяли от одного к другому. Начнем, бывало, со Сванте Аррениуса, пройдем, сравнительно мирно, через анаэробных бацилл, коснемся опытов Шмидта по анабиозу, и вдруг - как обрушимся на господа бога и всех святых! А то - на господина Бердяева и Зина иду Гиппиус (почему это все Гиппиусы всегда бывают рыжие?)… Или сцепятся декаденты и читатели "Вестника Европы"… И всё вызывало шум, перепалки, хрипоту в горле, восторг и негодование… Сегодня собирают деньги на стачечников в Казани, а завтра терзают друг друга по поводу андреевской "Бездны". Нынче Анна Павлова, покорив Европу, воротилась в родную Мариинку, а там всё внимание отдано капитану Льву Макаровичу Мациевичу, первой трагической жертве воздушной стихии. Это мы собирали деньги на венок летчику Мациевичу - венок с Казалось бы - буйная деятельность. Но в то же время, что это был за медленный, почти неподвижный первобытный мир вокруг нас! "Как посмотреть, да посравнить век нынешний и век минувший…" Сам себе не веришь! Только за три года до этого в Питере пошел трамвай. Буквально вчера появились первые "синематографы", они же "иллюзионы", они же и "биоскопы": не сразу придумалось, как это чудо называть. Фонари на улицах были где газовые, а где и керосиновые, электричество горело на десятке улиц. Читая Уэллса, все понимали: это - фантазия, всякие тепловые лучи да черные дымы. А реальный мир в чем? Вот он - в городках Окуровых, в их пыли, в одичавших вишневых садах с натеками клея на заскорузлых стволах. Реальный мир - никем не тревожимые версты то щей ржи, перемешанной с пышными васильками и куколем, прорезанной узкими межами. Вот это - реальность, это - навсегда. И так тяжко лежало на нас сознание незыблемости, неотвратимости, предвечностп дворянских околышей на станционных платформах, жандармских аксельбантов рядом с вокзальными колоколами, жалобных книг и унтеров пришибеевых всюду, от погоста Дуняни до Зимнего дворца в Петербурге, что волей-неволей все мы - интеллигенты! - душами тянулись ко всему необычному, новому, неожиданному, дерзкому, отку да бы оно ни приходило к нам: с неба или из преисподней… Я думаю, именно в связи с этим нашим свойством, в своем неоспоримом качестве странного человека, оригинала, таинственной личности, овладел всеобщим вниманием и студент-технолог Вячеслав Шишкин. Вскоре после той памятной первой встречи с нами на Фонтанке о н неожиданно, без всякого уговора или приглашения, заявился на моем тихом пятом этаже. Надо признать: он мог-таки произвести немалое впечатление. Он не укладывался ни в какие рамки, воспринимался как исключение и загадка: ни богу свечка, ни черту кочерга, капитан Копейкин какой-то… 0н носил _цыганскую фамилию_, потому что родился от материцыганки и никогда не был узаконен отцом. Отец был генерал в отставке, владел какими-то тысячами десятин в краю толстовского Мишуки Налымова, носил странную фамилию Болдырев-Шкафт и при огромном беспорядочном состоянии обладал огромным беспорядочным нравом. Сам Шишкин отзывался о нем неясно, больше вертел пальнем передо лбом: "Старик - ничего. Но _этого_ бог ему не дал!" Юный Шишкин стал Вячеславом по прихоти отца. А вот в Венцеслао - так он всюду подписывался - он превратился по особым причинам и много позже. Однажды Сёлик Проектор - теперь респектабельный конголезец, а тогда скромнейший и прилежнейший студент Техноложки, - копаясь в Публичной библиотеке в книгах по истории химии, наткнулся на изданную года три назад в Мантуе на сладчайшем италийском языке тощ енькую, но презанимательную брошюру: "Кймика, дэльи, тэмпи футури" - "Химия будущего" именовалась она. Под заголовком, на титульном листе, - это редкость на Западе - стояла дата: 1908 год, а наверху было скромно обозначено: ВЕНЦЕСЛАО ШИШКИН (баккалауро) Селя Проектор оторопел. Едва встретив в институте нашего бородача, он кинулся к нему: – Скажите, коллега… Это случайно не вы? Шишкин не сморгнул глазом. Взяв на секунду брошюрку в руку, он равнодушно положил ее на стол. – Почему - случайно? Я! Старье! Не интересно. Всё будет иначе, ответил он. Естественно, на него насели: – Слушайте, Шишкин, но почему же? Почему Мантуя? Почему итальянский язык? Расспросы ему не понравились. – А не всё ли равно какой? - пожал он плечами. - Ну, Мантуя… Это мне Мы так бы и остались в неведении - кого он так именовал, если бы некоторое время спустя в институт не пришло на имя Венцеслао Шишкина письмо из Фиуме. На конверте был обратный адрес: "Рома, такая-то гостиница. Габриэль д'Аннунцио, король поэтов". Аннунцио по-итальянски и есть "благовещенье", а Габриэль д'Аннунцио был в те дни "величайшим", "несравненным", "божественным" итальянским декадентом. Это позднее он стал фашистом и другом Муссолини. Мы так никогда не узнали, как и почему "баккалауро" свел знакомство со столь шумной и пресловутой личностью, о чем тот писал ему в письме, почему прислал с полдюжины своих фотографий с напыщенными и трудно переводимыми надписями. Но имя Венцеслао, так же как и звучное звание баккалауро, закрепилось за технологом Шишкиным навсегда. Венцеслао был юношей среднего роста. Предки-цыгане наградили его тонкой, как у восточного танцора, поясницей, при сравнительно широких и мускулистых плечах. Руки и ступни ног у него были малы, точно у непальского раджи, но тонкими пальцами своими он, если находился меценат, склонный оплатить дорогостоящий опыт, без особого труда сгибал пополам серебряные гривенники. К смуглому красногубому лицу его - интересно, что бы сказали о нем вы, коллега Берг? - по-своему шла большая, угольно-черная, без блеска, ассирийская борода. Зубы - реклама пасты "Одоль", на белках глаз и лунках ногтей чуть заметный синеватый оттенок… В те периоды, когда генерал Болдырев вспоминал о сыне, сын, одетый с нерусским небрежным щегольством, начинал походить на индийского принца, обучающегося в Кембридже: изучает "Хабеас корпус", но, едва кончив курс, вернется к своим женам, своим гуркасам и к священному крокодилу в пруду под священным деревом с белыми священными цветами. Если же папаша менял настроение (что случалось чаще), Венцеслао быстро приходил в захудание. Ободранный, всклокоченный, весь в пятнах от всяких реактивов, он в такие дни проходил сквозь строй студентов, как сквозь толпу призраков, ему незримых. Он шел и с мотрел вперед глазами маньяка, случайно ускользнувшего из дома умалишенных. При первой встрече он показался нам малопривлекательным ломакой. Но скоро выяснилось, что дело обстоит сложнее. В его матрикуле царил удивительный кавардак. Там были - как и у вас, коллега Берг! - "хвосты" за самые первые семестры, а в то же время профессор Курбатов, далеко не такой кротости ученый, как ваш покорный слуга, - зачел ему сложнейшие работы последних курсов… Я ни на что не намекаю, нет, нет… Случалось, баккалауро являлся мрачным на простейший зачет, высиживал в грозном молчании час или два, вслушиваясь в ответы, внезапно вставал и уходил. "Не подготовлен… Не смею отнимать драгоценное время…" Бывало, он резался не на жизнь, а на смерть с самыми свирепыми экзаменаторами, забрасывая их парадоксами, дерзил, говорил резкости и уносил всё же с поля боя завоеванную в битве пятерку. И когда его кидались поздравлять, сердито цедил сквозь зубы: "А, это все - чепуха!" Его давно уже перестали спрашивать: "А что же - не чепуха?" Если кто-либо новенький задавал этот вопрос, Шишкин прожигал его насквозь огненным взглядом. "Закись азота!" - с маниакальным постоянством, сразу утрачивая чувство юмора, бросал он. Так к этому и о тносились: "Пунктик!" Черты его личности открывались нам постепенно и не вдруг: так дети подбирают картинки из причудливо вырезанных деталей. Узнали, что живет он где-то у черта на куличках, на Малой Охте или за Невской лаврой, снимает угол у хозяина. Нельзя понять: то ли он за стол и квартиру консультирует этого хозяина - гальванопласта и никелировщика, то ли договорился и в его мастерской проводит какие-то собственные опыты… И - чем дальше, тем больше - всё, что нам удавалось узнать о нашем Шишкине, пропитывалось дымкой ка кой-то таинственности. На моем личном горизонте он некоторое время маячил вдали, "в просторе моря голубом". И вдруг, в роковой день, крайне заинтригованная Анна Георгиевна прошептала мне в прихожей: – Павлик, вас там кто-то дожидается… Кто это? Я заглянул в щелку: – Это? Баккалауро… Шишкин! Ее глаза недоуменно округлились, но ведь сверх сего я и сам ничего не знал. Венцеслао сидел на утлом диване моем, пребывая в перигелии, в лучах отеческой любви. На столе стояла корзинка от Елисеевых с разными "гурмандизами". Рядом красовалась бутылка хорошего вина, а владелец всего этого изобилия, аккуратно сняв ботинки, оставшис ь в новеньких шелковых носках, уронив на пол газету Речь". дремал в задумчивой позе с таким видом, точно привык тут дремать уже много лет. С этих пор его постоянно можно было встретить у меня: на Можайской, 4, он стал… Ну нет, это было бы неверное утверждение: своим он стать не мог нигде. Таким своим может оказаться разве лишь страус в стаде быстроногих антилоп: бежим вместе, но вы млекопитающие, а я - птица! Среди нас он выглядел марсианином. Анна Георгиевна скоро пришла к мысли, что он пришелец из мира четвертого измерения: она почитывала романы Крыжановской-Рочестер, не к ночи будь таковая помянута… Мило общаясь с нами на некоем определенном уровне, он ни когда не позволял с собой никакой фамильярной близости. Скоро с разных сторон до нас стали доходить самые странные и маловероятные россказни о нем, о Шишкине. Он не подтверждал и не отрицал даже самых неправдоподобных сплетен. Но странно, если недоверчивые скептики брались от случая к случаю проверять любую та кую околесицу, всякий раз оказывалось: да, так оно и было! По меньшей мере - вроде того… В институтской канцелярии, как во всех институтах, и тогда работали дамы. Через них стало известно: Венцеслао Шишкину сам Дон-Жуан де Маранья в подметки не годится. Вот, скажем, лишь год назад кто-то по оплошности порекомендовал его на лето репетитором в чопорную баронскую семью Клукки фон Клугенау. Против желания баронессы, заменив собою внезапно заболевшего учителя из Петер-шуле, он отправился куда-то под Пернау, в баронский майорат. Фрау баронин поначалу видеть не желала этого неаполитанского лаццарони: "Эр ист цу малериш фюр айн Лёрэр…" /Он чрезмерно живописен для репетитора (нем.)/ А месяца через два - взрыв. И фрау баронин, и восемнадцатилетняя баронэссерль - Мицци без памяти влюбились в этого страшного человека. Фрейлейн бегала на набережную с намерением утопиться. Матушка будто бы приняла яд, но баккалауро недаром был химиком: он спас ее каким-то подручным противоядием. Генерал Клукки рвал и метал, но не на "негодяя", а на своих дам: негодяй, по его словам, вел себя, как подобает дворянину, хотя в чем это выражалось, до нас не дошло. Утка? Да как сказать? Не на сто процентов. Нам всем был знаком массивный и по-немецки аляповатый золотой портсигар Венцеслао, в виде этакого полена, в трудные дни он охотно предоставлял его нуждающимся для залога в ломбарде. Так вот, внутри этой штуковины готическим шрифтом были под баронской коронкой награвированы два имени - "Катаринэ". и "Мицци"… Уверяли, будто однажды, посреди чемпионата французской борьбы в цирке "Модерн", когда не то Лурих, не то финн Туомисто вызвали желающих испытать счастья, из рядов поднялся чернобородый студент-технолог и принял вызов. Матч Лурих - студент в маске будто бы состоялся и закончился вничью. Купчихи в ложах сходили с ума, Николай Брешко-Брешковский напечатал в "Биржевке" хлесткий фельетон "Стальной бородач", а скульптор Свирская долго умоляла Венцеслао позировать ей для вакхической группы "Нимфа и молодой сатир "… Баккалауро отказался. Мы бы рады были не верить такой ерунде, но вот однажды… Мы - я, Сережа (вот он!), еще двое-трое студиозов, баккалауро в том числе, - шли теплым весенним вечером по Милльонной к Летнему саду. Дурили, эпатировали буржуазию, смущали городовых. Внезапно нас догоняет великолепный темно-синий посольский "фиат", с итальянским флажком на радиаторе. И маркиз Андреа Карлотти ди Рипарбелла, министр и чрезвычайный посол Италии в СанктПетербурге, улыбаясь прелестно, машет оттуда роскошной шляпой белого фетра. Машет - нам?! Мы удивились, Шишкин - нет. Вонцеслао передал кому-то из нас фунта три ветчинных обрезков, которые в пергаментной бумажке нес в руке (мы имели в виду поехать на Елагин на финском пароходике), подошел к остановившемуся поодаль "мотору", обменялся нескольки ми негромкими словами с его владельцем, сел рядом с любезно приподнявшим в нашу сторону шляпу маркизом, крикнул: "Завтра на Можайской!" - и был таков… Куда, зачем, почему с Карлотти? Мы даже не пытались у него спросить об этом. На подобные вопросы баккалауро никогда никому не отвечал… Да мы уже и привыкли: марсианин! Мы - вроде планет - ходим по эллипсам, а он движется по какой-то параболе. Откуда-то прибыл, куда-нибудь может уйти… …Нет, отчего же? Он превесело танцевал с барышнями на наших вечеринках, принимал участие в наших спорах (а принимал ли? Больше ведь слушал!), мог даже подтянуть "Через тумбу-тумбураз!" или "Выпьем, мы за того, кто "Что делать?" писал…" Но ведь никогда он не соблазнялся распить по бутылочке черного пивка в "Европе" на Забалканском, 16, не орал до хрипоты "Грановская!" в "Невском фарсе", не был приписан ни к какому землячеству… И весной, когда мы все перелетными птицами после долгого стояния в ночных очередях у билетных касс на Конюшенной (помнишь, Сергей Игнатьевич? "Коллега из Витебска! Список 82 у коллеги из Нижнего в чулках со стрелкой") разлетались кто на Волгу, кто на Полтавщину, - он не волновался, не записывался у коллеги со стрелкой, не хлопотал. Каждую весну он одинаково спокойно приобретал заново в магазине на Сенной обычное ножное точило, с каким "точить ножиножницы!" ходили тогда по Руси бесчисленные мужики-кустари. С ним он садился в поезд на Варшавском вокзале, доезжал до Вержболова (а в другие годы - до Волочиска) и оттуда, со своей немудрящей механикой за плечами, с заграничным паспортом в кармане, уходил пешком за царскую границу. Там, в Европах, представьте себе, не было таких "точить ножиножницы!". Там по отличным шоссе ездили громоздкие точильные мастерские на колесах. Но им было не проникнусь в глухие углы Шварцвальда, не забраться в Пиренеях на склоны Канигу, не спуститься в камышовые поймы Роны или По… А баккалауро все пути были открыты. И к осени, обойдя весь старый материк с севера на юг или с востока на запад, он возвращался домой, провожаемый многоязычными благословениями, не только не "поиздержавшись в дороге", но, на против того, с некоторой прибылью в кармане… Как он до этого додумался? Кто ему ворожил? Как и почему он всегда получал паспорт? Не знаю и гадать не хочу. Фантазируйте как вам будет угодно. Долго ли, коротко ли, через год-другой вся Техноложка знала: от Вячеслава Шишкина можно ждать чего угодно, даже не скажешь - чего. Мы отчасти гордились им: вон какой у нас особенный! Таких не знавали ни в Политехническом, ни в Путейском. А у нас - есть! Так и относились к нему, как к причудливому, но безобидному человеку-анекдоту. К оригиналу. К Тартарену, но не из Тараскона, а из Химии. Относились до самого рокового дня, двадцать четвертого апреля девятьсот одиннадцатого - да, Сереженька, теперь уж - им енно одиннадцатого! года. В этот день, двадцать четвертого по Юлианскому, естественно, календарю, по святцам был день Лизаветочкиных именин. |
||
|