"Ни дня без мысли" - читать интересную книгу автора (Жуховицкий Леонид)

КАК Я СТАЛ ПАТРИОТОМ

Полвека назад в Москве прошел Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Газеты в связи с юбилеем на давнее событие бегло отозвались. А мне что делать, если в моей памяти с той поры так и звенят колокольчики?

Тогда, в пятьдесят седьмом прошлого века, в Москву приехали тысячи молодых иностранцев. Причем, не только болгар или поляков, которые, хоть и в малом количестве, все же учились в наших ВУЗах и к которым мы понемножку привыкли — в городе появились французы, англичане, американцы и прочие представители стран, во главе которых стояли злобные враги всего прогрессивного человечества. Юные гости столицы ходили по Арбату, по бульварам, по Красной площади, к ним можно было запросто подойти и даже поговорить. Правда, этой возможностью почти никто не пользовался: в иностранных языках наша молодежь в ту пору была предельно слаба. Мне же повезло: я еще старшеклассником три года отучился на вечерних курсах английского, и о вещах обиходных вполне мог потолковать.

В жаркий летний день накануне торжественного события, когда фестиваль еще не открылся, но иностранцы уже съехались, ко мне зашел бывший одноклассник с младшим братом. Они позвали побродить по центру, явно рассчитывая использовать меня в качестве устного переводчика, по старинному толмача. Я с удовольствием согласился — когда еще представится случай попрактиковаться в языке? Дошли до Манежной. Никакой формы или знака для гостей праздника не существовало, но иностранцы бросались в глаза сразу — они резко выделялись из толпы. Не только непривычной в те годы яркостью одежды, не только длинными волосами у парней и короткой стрижкой у девушек, но и еще чем-то — пожалуй, это была внутренняя свобода, которая у нас появилась где-то в середине девяностых. На улице их сразу обступали, причем, любопытство было взаимным: они приехали посмотреть на загадочную Россию (Советский Союз был названием, скорее, внутренним), а москвичи, лишенные возможности поехать в Европу или, тем более, Америку, пытались понять чужой сад по случайно залетевшим к нам листикам.

На углу музея Ленина, где сейчас, кажется, Городская дума, в центре небольшой толпы стояла высокая девчонка с темными кудряшками и растерянным веснущатым лицом. Ее о чем-то спрашивали, все разом, а она в ответ только улыбалась. А что ей оставалось — спрашивали-то по-русски.

Вот тут и пригодился мой английский. «Хочешь, спасу?», спросил я девчонку и, не дожидаясь ответа, взял за руку и потащил из толпы. Высокая девочка оказалась англичанкой, жила в Лондоне, звали ее Валери. Я сказал, что по-русски получится «Валька». Ей идея понравилась, она тут же и меня переиначила по-своему: «Ленни».

Ей-ей, ни о чем греховном я не думал — только подремонтировать мой московский английский. К тому же я был комсомолец и дурак, верил всему, что писали в наших газетах, и не сомневался, что именно коммунизм светлое будущее всего человечества. Спасибо Никите Сергеевичу — я уже знал, что Сталин оказался мразью. Но Ленин, партия — это было святое. И я был готов выполнить свой долг советского человека, то есть убедить англичанку в великих преимуществах социализма.

Но мне было двадцать пять, ей двадцать один. И уже на следующий день стало ясно, что ограничиться одной лишь политической пропагандой вряд ли получится.

Переломный момент вышел довольно смешной. Валери, видимо, впервые в жизни увидела на ком-то из моих сограждан тюбетейку и заинтересовалась этим нестандартным головным убором. Оказалось, родные наказывали ей привезти из Москвы в качестве экзотического сувенира русскую шапку. Правда, шапка подразумевалась меховая, но где же при тогдашнем дефиците ее было взять? Однако и тюбетейка могла сойти за традиционный московско-сибирский головной убор. Я тут же вызвался круглую расшитую шапочку Вальке подарить. Зашли в ЦУМ. Повезло — тюбетейки, хоть и одного вида, там лежали.

Любую одежку надо брать по мерке. И я, в легкой панике вспоминая, хватит ли денег в кармане на обещанный дар, автоматически задал девчонке вопрос: «What is the number of your cucumber»? Дурацкая рифма сама сорвалась с языка, я перепугался — ведь это означало — каков размер твоего огурца? Но англичанка не обиделась, а расхохоталась, и потом еще долго смеялась, прижимаясь к моему плечу. С этого все и началось, сработало великое правило: не обязательно за девушкой ухаживать, достаточно один раз ее как следует рассмешить.

Знал ли я, что ни о каких романах с иностранками не может быть и речи? Конечно, знал! Об этом нигде не писали, по радио не говорили, но ни для кого это не было тайной. Разумеется, фестиваль есть фестиваль, важнейшее международное мероприятие, и готовились к нему, как положено: в магазины подбросили продукты, на автобусы, развозившие гостей, нацепили яркие значки в форме цветка, чиновникам приказали не хамить, а милиционерам улыбаться. Однако и советскую власть никто не отменял. И те, чьей профессией была бдительность, утроили старание. В помощь органам мобилизовали комсомольский актив. Возле Большого театра я встретил Димку Ипполитова, симпатичного охламона, который жил в Столешниковом переулке и прежде постоянно хвастался драками с пацанами из Марьиной рощи. Теперь же он попал в помощники органов и с восторгом рассказывал, как их комсомольская бригада отлавливала девчонок, гулявших с иностранцами, отводила их в пятидесятое отделение милиции и в специальной комнате стригла наголо. Особую гордость вызвал у него случай, когда их команду послали патрулировать Пресню, и они застукали преступную парочку в самом неподходящем месте, в заросшей аллее Ваганьковского кладбища, прямо между могилами. Парень-иностранец мало что понял, и, застегивая штаны, смущенно бормотал: «Мир, дрюжба». А девчонка лет семнадцати, плача и натягивая трусики, уперто твердила: «Все равно рожу француза, все равно рожу француза»! Иностранца вежливо проводили к выходу с кладбища, а девчонку потащили в отделение составлять протокол и стричь.

Впрочем, в Димкиных откровениях не было надобности: тотальная слежка за строителями коммунизма была тогда привычным обстоятельством жизни, я, как и все, про нее знал, но не слишком боялся. Ну, следят, и что? Они ведь борются со шпионами, но я-то не шпион!

Конечно, умнее было не искать приключений на свое мягкое место. Но в двадцать пять лет, как и раньше, как и позже, если дело касалось женщин, никакие разумные соображения для меня цены не имели.

Короче, на второй день мы с Валери уже целовались, на третий вовсю обнимались, а вечером дня четвертого я повез англичанку на двадцатом троллейбусе в Серебряный бор.

Тут, наверное, надо сделать в сюжете паузу, чтобы объяснить, на каком фоне развивались события. И, в частности, причем тут Серебряный бор.

Дело в том, что Москва в середине пятидесятых была типичным городом трущоб. Не хрущоб — панельные пятиэтажки имени дорогого Никиты Сергеевича в ту пору только выходили из стадии проекта — а именно трущоб. То есть, бараков, подвалов, разваливающихся домов дореволюционной постройки, громадных коммуналок и старинных особняков, разгороженных фанерными стенками на убогие клетушки. Мы, например, жили тогда в самом центре, дом стоял на углу Красной площади и улицы Двадцать пятого октября (ныне Никольской) — но в полуподвальной квартире было девять комнат, и жило в ней тридцать три человека. Мы вчетвером — мама, папа, бабушка и я — обитали в восемнадцатиметровой комнате, и наш быт вовсе не считался нищенским: в соседней пятнадцатиметровой комнатушке жило пятеро: мать-одиночка с тремя дочерьми и стариком-отцом. Кухня в квартире, естественно, была одна, уборная одна, а в ванной хозяйки даже стирать брезговали.

Никакой трагичности в таком существовании я не ощущал. Когда мне исполнилось двадцать пять, в нашу комнату втиснулось то ли пятнадцать, то ли двадцать моих друзей, и все разместились, и всем было хорошо и весело. Среди гостей были, кстати, нынешние классики: Женя Евтушенко, Роберт Рождественский, Лина Костенко, Илья Глазунов. И все они жили не лучше меня — у Жени, например, с мамой и сестрой была комнатка в двухэтажном деревянном доме, стены которого снаружи наклонно подпирались столбами. Конечно, были в столице и иные дома, особенно вдоль улицы Горького, нынче их называют «сталинскими» — там селилась высокая партийная номенклатура. Но эти хоромы никакой зависти у моих друзей не вызывали, они существовали как бы в другой стране.

До фестиваля Москва казалась мне очень красивым городом: Кремль с башнями, Красная площадь, Большой театр, Елисеевский гастроном, Центральный телеграф, к праздникам украшавшийся цветными лампочками — что еще надо? Но когда по любимому городу мне пришлось чуть ли не сутками бродить вместе с юной англичанкой, я начал со стыдом замечать убожество московских переулков и бесчисленных развалюх в тесной близости от Кремля. Пришлось объяснять подружке, что все эти руины на самом деле ценнейшие памятники истории и культуры, которые вот-вот отреставрируют. Устав от вранья, я выкинул козырную карту: повез Вальку кататься в метро. Она смотрела, вежливо хвалила мраморные стены и мозаичные потолки, но потом осторожно поинтересовалась, зачем все это — ведь метро просто транспорт…

Теперь, видимо, надо объяснить, почему — Серебряный бор?

В те годы долгой московской зимой, мокрой весной и дождливой осенью перед молодежью угрюмо вставала неизбежная проблема. Есть он, есть она, есть нарастающий вал страсти — но где? Мне еще повезло: я жил рядом с Зарядьем, островком старой Москвы с извилистыми переулками, глухими дворами, приземистыми домишками, подъездами почти без квартир и загадочными наружными лестницами, которые вели только на чердак, а иногда не вели никуда, просто утыкались в кирпичную стену. Эта романтика была темной и пыльной — но от безвыходности и она годилась. Зато летом была лафа: Измайловский парк, Сокольники, закоулки Нескучного сада и, конечно же, великолепный Серебряный бор.

Тогда этот остров на окраине города был другим — не дачный поселок для московской элиты, а просто лесной массив с пляжем и узкими тропинками, едва видными среди густого кустарника. Последние городские фонари вечерами тускло светились лишь на конечной остановке троллейбуса. Идеальное место!

Девочка шла, куда я вел, на крохотной полянке села рядом со мной на траву — а потом вдруг заупрямилась. Причем, не притворно, а по-настоящему. Нет и нет! Я удивился — наши девчонки никогда так себя не вели. Уж если поехала, на ночь глядя, в Серебряный бор…

— Чего ты меня отталкиваешь? — спросил я почти возмущенно.

Она ехидно ответила:

— Потому, что у меня есть моральные принципы, а у тебя нет.

Мы вернулись в город.

На следующий день опять встретились и снова поехали в парк — на этот раз, в Сокольники. Увы, повторилось то же самое: безлюдная полянка, темнота — и тонкие ручонки, упершиеся мне в грудь.

Видно, физиономия у меня была очень уж обиженная, потому что Валька сказала:

— Завтра я к тебе приду.

Я изобразил на лице величайшее удовольствие, но не уверен, что удалось скрыть охвативший меня ужас. Придет ко мне — а куда? Я уже догадался, что в странах, еще не дозревших до социализма, к любви на лоне природы относятся с меньшим энтузиазмом, чем у нас. Тем более, Валери успела рассказать что ее семья из восьми человек не только имеет в Лондоне девятикомнатный дом, но и собирается купить еще один, так как Валькина старшая сестра недавно вышла замуж. А я про свою коммуналку даже не заикался.

Ну, что тут прикажешь делать?

Не имей сто рублей. Сто друзей у меня было. На счастье, Алла и Роберт Рождественские, у которых была четырехметровая комнатушка в подвале рядом с Садовым кольцом, после рождения дочки получили новую жилплощадь в том же дворе — тоже комнату, тоже в подвале, но уже в шестнадцать метров. Переезд пока не состоялся, но ключ ребятам уже выдали. Там и мебель была: железная койка, накрытая байковым одеялом…

Утром я не отказал себе в удовольствии попросить:

— А теперь расскажи мне, пожалуйста, о своих моральных принципах.

Англичанка расхохоталась. Как же мне нравятся девчонки с чувством юмора!

Все десять дней до конца фестиваля мы с Валери почти не разлучались. Только на ночь — Вальке твердо напомнили, что спать гостям фестиваля полагается в общежитии. Мы целыми днями бродили по разноцветной, веселой, непривычно свободной Москве, заглядывали в музеи. Я знакомил англичанку с друзьями. Познакомил и со своей тогдашней девушкой Ингой, красивой, взбалмошной и зверски ревнивой. К моему удивлению, к Валери она отнеслась вполне лояльно, даже с симпатией. Я спросил:

— Чего же ты к другим ревнуешь?

— Но эта же уедет, — резонно ответила Инга.

Да, она уехала. Прощались мы долго и трогательно, обменялись адресами, даже условились о будущих встречах. Валери нарисовала план их лондонского дома и объяснила, как ночью через крышу крылечка можно забраться к ней в комнату. Я никогда еще не был за границей, и ничего мне в этом смысле не светило. Но почему-то казалось, что фестиваль все вокруг изменил, что старая жизнь ушла, и началась новая, которая теперь и будет всегда.

Недели полторы после фестиваля Москву качала волна эйфории, потом улеглась. Газеты напечатали последние статьи о замечательном празднике прогрессивной молодежи мира. С автобусов сняли значки в форме цветка. Милиционеры перестали улыбаться, чиновники начали хамить. И стало ясно, что на деле все наоборот: новая жизнь кончилась и началась старая, которая теперь и будет всегда.

Но тут пришло письмо в непривычном синем конверте, с чужой маркой и обратным адресом по-английски. Валька писала то, что обычно и пишут девушки своим дружкам. Именно тогда я впервые узнал модное нынче слово «бой-френд». Я тут же ответил, тычась в словарь, чтобы не оказаться безграмотным. Пришло еще письмо. Я снова ответил. Перед третьим посланием пауза вышла почти в месяц, я разобрал дату на штемпеле и понял, что Валькины письма читаю не только я. Впрочем, ничего неожиданного в этом не было.

А потом мне пришла повестка из райвоенкомата: явиться тогда-то, во столько-то, в комнату такую-то, к майору такому-то. Зачем я понадобился родине, не указывалось.

Я пошел, куда звали. Майор такой-то разговаривать со мной не стал, а проводил на второй этаж, в комнату без таблички. Там сидел штатский мужчина лет пятидесяти, плотный, седоватый, с простым и вполне добродушным лицом. Он поинтересовался, где я учусь, как учусь, занимаюсь ли общественной работой. И лишь потом спросил, знаю ли я такую фамилию — Валери Цвайг. К вопросу я был готов и ответил, что, конечно, знаю и даже с ней переписываюсь.

— Ну-ка, Леонид, честно, по-комсомольски, — спросил мужчина, — что у тебя с англичанкой было?

— Да все было, — сказал я.

— Совсем все?

— Совсем.

— А ты не знал, что с иностранками — не рекомендуется? — уже построже спросил собеседник.

Я ответил с вызовом:

— Конечно, знал. Но что, их парням наших девчонок можно, а нам ихних — нельзя?

Мужчина в штатском удивился, помедлил — и сделал вывод:

— А что? Пожалуй, патриотично!

Насколько помню, это был первый серьезный патриотический поступок в моей жизни.

Вот только письма из Лондона до меня больше не доходили.