"Скоморохи" - читать интересную книгу автора (Аристов Владимир Павлович)Глава VЗа Можаем кончилась русская земля. На рубеже никаких отмет ватажные товарищи не увидели. В ближней деревеньке узнали, что земля Литвы, и мужики возят дань в Вязьму. Через дремучие леса, через непролазные черные топи тащились скоморохи к Смоленску. Деревня от деревни были далеко. Бредут полдня, а то и весь день, пока не покажется на лесной поляне тын. За тыном рубленая из толстенных бревен изба, рядом клеть и крытая дерном банька. Тут же рядом за огорожей зеленеет меж пней поле. Вот и вся деревня. Деревни в два двора встречались редко. Жили в деревнях кряжистые лесные мужики, привыкшие и лес валить, и смолу курить, и по деревьям лазить, добывать мед, и в одиночку ходить с рогатиной на медведя. Скоморохов мужики встречали приветливо, игры слушали охотно, бабы тащили на стол и вареное и печеное, все, что оказывалось в печи, мед же был у мужиков — от одного ковша шибало в голову и слабели ноги. Мужики расспрашивали перехожих молодцов обо всем, что творится на Руси, но сами на слово были скупы: «Чего видим, в лесу с медведями живем, пням молимся». Так и брели не торопясь скоморохи от деревни к деревне. Зверья в лесу было множество. Зайцы прыскали из-под ног во все стороны и, отбежав, садились на задние лапы, косили любопытным глазом; выйдет на тропу лось, щипнет траву и неторопливо уйдет в чашу. Видели раз, как матерый медведище, забравшись на старую березу, запустил лапу в борть, хотел полакомиться сладким медом. Вылетавших из дупла пчел зверь ловил лапой. Из ближних бортей налетели еще рои, облепили косматого разбойника со всех сторон, жалили в нос. Медведь кубарем свалился с дерева ревел, катался по земле, не выдержав кинулся наутек. Скоморохи хохотали, ухватившись за животы. Нахохотавшись, Упадыш сказал: — Поганых бы так русские люди встречали, — давно бы хан на Русь дорогу забыл. На двадцатый день после того, как ушли из Вереи, увидели город Смоленск. Широкая река несла сквозь холм желтую воду. Ватажные товарищи долго смотрели на город с крутого холма. Река делила Смоленск пополам. По одну сторону далеко раскинулся весь зеленый, в садах, посад. На посаде изб, хором и церквей множество. На другой стороне, чуть от реки, высятся деревянные стены с рублеными высокими башнями. От набережной стены, с двух сторон карабкаются на холмы земляные валы, на валах опять стены и башни. А выше стен и башен вознесся белокаменный собор. Река у берега густо заставлена большими и малыми стругами. На берегу у стругов снует народ, вереницей тянутся с кладью мужики. Ждан кинул взгляд на ватажных товарищей. Стояли они, смотрели на раскинувшиеся в долине посады, на замок на той стороне. Веселым видом город ватажным товарищам нравился. Двинянин вспомнил — Сила Хвост был родом из-под Смоленска. «Не довелось горемышному родную сторонушку увидеть». Ватажные товарищи вздохнули: нет Силы, нет Аггея, осталось всех веселых молодцов в ватаге четверо. Еще в Москве хотели кое-какие из московских скоморохов пристать к ватаге, но Упадыш и слышать не хотел, чтобы принимать в ватагу новых товарищей: «Не числом ватага славна, а игрой да согласьем». Ждан встретился взглядом с Упадышем, тот скорбно смотрел на товарищей мертвым правым глазом и думал то же, что и Ждан: «Поредела ватага, сложили головы Сила и Аггейко, не по хорошему сложили — дуром. Да что поделать? Все ляжем в землю, все будем прахом, кому сегодня черед, кому через год, кому через десять». Упадыш грустным мыслям надолго воли не давал: — Будет, поглядели, не одними башнями и хоромами город красен, а и людьми добрыми. Скоморохи спустились с холма прямо к посаду. Избы на посаде стоят вкось и вкривь, глухой стороной на улицу. И избы, и церковь на лужку, — все как будто бы такое, как в Москве и везде на Руси, и как будто не такое. Чем ближе к реке, тем гуще идет народ. У самой реки, вправо от моста, растянулся гостиный двор. Из-за тына видны только кровли. Ватажные товарищи заглянули в широкие ворота, по четырем сторонам стояли рубленые амбары, посредине высились избы для приезжих купцов, виднелись каменные надгробницы и еще много нагороженных посреди двора строений. У амбаров расхаживают купцы, одни в долгополых московских кафтанах, другие в литовских покороче, а между ними купцы-немчины — кафтаны совсем кургузые — порты видны, на головах войлочные шляпы синие, зеленые, кирпичные. Увидели и нескольких басурманских купцов — мухаммедан, приплывших Днепром из Сурожа, и из самого Царьграда. У мухаммедан щеки выбриты досиня, усы темнее ночи, на голове белая чалма, порты свисают пузырем до земли. В амбарах видны сваленные товары: связки мехов, кожи, тюки с пенькой, бочки с салом, кади с медом; круга желтого воска — все, за чем издалека тянутся к городу купцы. В других амбарах — привезенные купцами товары: свертки цветного сукна, парча, камка, железо полосами; свинец в чушках, бочки с греческим вином. Торговля на гостином дворе только большая. У амбаров вертится таможенник, смотрит, чтобы в розницу купцы не торговали, и не было убытка наместничьей казне. От гостиного двора скоморохи свернули к мосту, вышли прямо на торжище. Торжище растянулось далеко вдоль реки, с одной стороны высоченные городские стены из аршинных бревен, с другой — река Днепр. Лавки на торгу растянулись рядами, подальше стоят возы съехавшихся на торжище мужиков, на возах кули с зерном, кади с медом, убоина. В рядах и у возов толчется народ, все так, как в Москве. Ждан думал: так и не так. И мужики русские, и речь русская, а видно — живут русские люди не по своей воле, а как Литва укажет. Чунейко Двинянин, ставший после Аггея мехоношей, уже давно подумывал, как бы скинуть с плеч опостылевший мех. Чуть на отлете при дороге виднелась длинная изба. Двинянин потянул ноздрями воздух, кивнул ватажным товарищам: — Чуете? Корчма! — и понесся к избе, будто конь, завидевший знакомую кормушку. Ватажные товарищи от Двинянина не отстали, у всех от голода давно перекликалась кишка с кишкой. Ватага ввалилась в корчму. Народу в корчме было мало. Веселые молодцы уселись на лавку, Двинянин крикнул корчемнику, чтобы тащил вина и еды. Корчемник оглядел молодцов с головы до пят, сказал, чтобы деньги давали вперед. Упадыш пошарил в кишени, брякнул о стол денежками. Корчемник смахнул монеты, ушел в прируб, вернулся обратно с сулеей и оловянными чарками. Пришла баба, поставила перед скоморохами мису с варевом, рядом положила деревянные ложки. Мису ватажные товарищи опустошили вмиг, Двинянин крикнул, чтобы баба принесла варева еще. После долгого пути, после съеденного и выпитого потянуло на сон. Сидели разомлевшие, клевали носами. Хотели было уже подниматься, идти искать пристанища, как дверь скрипнула и в корчму ввалилось трое молодцов. У всех троих цветные шапки одинаково сбиты на затылок, бороды одинаково подсечены клином, длинные усы одинаково спадают книзу. У одного сбоку в железных ножнах сабелька, глаза навыкате, как у рака, у двоих на поясе большие охотничьи ножи в кожаных ножнах. Тот, что был с саблей, закричал еще с порога, мешая русскую и польскую речь: — Геть, падло, шляхта гулять волит! Немногие мужики, какие были в корчме, кинулись вон. Один замешкался, его шляхтич с саблей лягнул ногой в зад, мужик ткнулся головой в дубовую дверь. Скоморохи уже вылезли из-за стола, готовясь уходить, Чунейко Двинянин опять опустился на скамью, крикнул корчемнику, чтобы дал еще сулейку. У шляхтича с саблей глаза совсем вылезли из глазниц, усы шевелись, и от того он еще больше стал походить на разозлившегося рака. Подскочил корчемник, нагнулся к самому уху Двинянина, подхватил под локоть, трясся от испуга, зашептал: — То ж шляхтичи! Хрусь да Малевский с Халецким. — Двинянин повел плечом, оттолкнул корчемника, сказал громко: — А хоть бы рябая собака! Шляхтич с саблей — Хрусь — кинул руку в бок, другой схватился за крыж сабли: — Геть, пока шкура цела! Двинянин, нарочито кося, прищурил глаз: — Не кичись, бояришек, от злости раздуешься — лопнешь. Шляхтич потянул саблю. Двинянина точно подбросило с лавки, вскочил, ударил шляхтича тяжелым кулаком посредине груди. Хрусь отлетел к двери, сбил с ног Халецкого, сам грузно шлепнулся на пол. Вскочил тотчас, лицо багровое, не мог вымолвить слова, только таращил глаза. Дружки Малевский и Халецкий вытащили ножи, закричали в один голос: — Сними москалю голову! — Выпусти из него кровь! Упадыш тянул Двинянина, чтобы уходить. Чунейко его оттолкнул, стал засучивать рукава: — Не уйду, душа горит! Схватил дубовую скамью, взметнул к потолку: — Уносите ноги, бояришки! Хрусь держал в руке саблю, готовый рубить, его товарищи подкрадывались к Двинянину с боков. Ждан швырнул Хрусю сулею. Сулея пролетела мимо, стукнулась в стену. Двинянин отступил на шаг, махнул скамьей. Забиякам попало — кому в плечо, кому по боку, повалились они друг на друга кучей, будто дунуло на них небывалым ветром. Двинянин подхватил саблю, оброненную Хрусем, наступил ногой, потянул за крыж. Каленая сталь хрустнула, переломилась. Малевский и Халецкий не успели глазом мигнуть, как Двинянин одного за другим вышиб их в распахнутую дверь. Перед корчмой стояли сбежавшиеся на шум мужики. Они прыснули от смеха. С Хрусем Двинянину пришлось повозиться. Шляхтич был ловкий и жилистый, но ему было далеко до Чунейки. Корчмарь, совсем ошалевший от страха, только и мог выбить зубами: «Ой, разве ж можно таких бояр…» У Двинянина грудь вздымалась, как кузнечный мех. Упадыш хмурил брови и корил Двинянина: «Только на новое место ступил и сваришься». Скоморохи вышли из корчмы. Шляхтичи стряхивали перед корчмой с кафтанцев прах. Они не пробовали больше лезть в драку и ушли пристыженные, и вид был у них, как у побитых собак. Слободские люди — мещане и пахари — хохотали им вслед, взявшись за бока. Они были рады, что, наконец, нашлись люди, обломавшие бока опостылевшим всем забиякам. Уже много раз били мещане челом наместнику Глебовичу на буйства троих товарищей шляхтичей. Но наместник не читал челобитных. Мещане думали, что пан наместник сам побаивается прославленных забияк. В тот день ватажные товарищи песен на торгу играли немного, но даяний в колпак Упадышу перепало довольно. Постоем скоморохи стали у Дронки Рыболова. И отец, и дед Дронки были искони рыболовами. При прежних смоленских князьях на житье рыболовам жаловаться не приходилось. Снеси в год два раза князю дань и промышляй рыбу без зацеп. При Литве дело пошло по-другому. Одной рыбой не промыслишь, даней Литва наложила столько, что только поспевай давать. От челна — плати, от сети — плати, вынес улов на берег — осьминник уже тут как тут вьется, требует гроши. Выпадет хороший улов, попадется в сеть красная рыба, от каждого осетра дай на корм наместнику по хребту. Наместнику — осетровые хребты, рыболову — хвосты и головы. А вздумаешь, не отдавши хребты наместнику, продать осетра целиком, — узнает осьминник, — беды не обобраться, пеню возьмет такую, что и челник, и сети отдай, и то не хватит. Раз как-то повез Дронка воз вяленой рыбы в дальние села. Один раз на перевозе заплатил мыть. Потом уже стал платить без счета, когда приходилось проезжать через владения какого-нибудь пана. Когда добрался он до Кричева, прикинул, оказалось, что и рыба того не стоила, сколько пришлось отдать панам и мытникам за провоз. А под самым Кричевым настиг Дронку на дороге пан Зыскович со слугами, отнял и гроши и рыбу, какая еще оставалась, и телегу с лошадью. Вернулся Дронка обратно в Смоленск с одним батожком, и с тех пор больше не пробовал возить рыбу на дальние торжки. Стал промышлять он не столько рыбной ловлей, сколько тем, что пускал на постой в избу заезжих людей. Пускал он однако не всякого, а с разбором. Ватажных товарищей, когда узнал, что прибрели они из самой Москвы, пустил охотно и даже с запрошенной за постой цены сбросил целый грош. Упадышу, когда выкладывал тот деньги, сказал: — Московским людям смоляне рады, — хитро подмигнул, — далеко сосна стоит, а своему бору веет. А бор тот — Москва. Двор Дронки Рыболова стоял на Городне у самой речки. По речке Городне редкими дворами сидели мужики, промышлявшие ловлей рыбы и огородами. У каждого двора вокруг замета насыпан земляной вал, чтобы не заливало двор во время весеннего половодья. У берега перед двором — долбленый рыбацкий челник. За речкой Городней на той стороне к самому берегу подступил бор. В бору живут мужики смолокуры. К каменной церкви Петра и Павла дворы стоят теснее, живут во дворах слободские люди — мещане: кузнецы, лучники, чеботари, скорняки, шапошники, кожемяки. Слобода тянется едва не до самого гостиного двора. У гостиного двора вразброс высятся хоромы торговых людей, с расписанными дымницами, башенками и гнутыми тесовыми кровлями. На другой день после того, как стали скоморохи на дворе у Дронки, пришел Дронкин кум Олеша Кольчужник, сказал, чтобы приходили завтра ватажные товарищи на братчину. Ради Петра и Павла соберутся городские кузнецы попировать. Чунейко Двинянин, пенявший на Упадыша, что завел он ватагу в Смоленск, в Литву поганую, повеселел. Догадывался, что ради святых угодников не пожалеют кузнецы ни хмельного, ни еды. Прежде собирались городские люди на братчину на церковном дворе, приходил званый и незваный. Но с тех пор, как наместничьи слуги, перепившись на братчине, затеяли драку и посекли мечами до смерти трех мещан, на пиры стали сходиться по дворам, складывались кузнецы с кузнецами, бочары с бочарами, кожемяки с кожемяками. На братчину собралось во двор Олеши Кольчужника народу десятка два. Столы составили во дворе у избы. В середину на скамью посадили Олешиного родного деда Кречета. Кречету стукнуло уже девяносто лет, но силы в руках у него было еще много, в кузне, когда приходилось ему орудовать у наковальни молотом, от Олеши он не отставал. Братчинники расселись за столами. Упадыш подмигнул ватажным товарищам, тронул струны гудка. Скоморохи дружно грянули всем братчинникам «Славу». Отыгравши, сели рядком на скамьи. Тогда встал со своего места старый Кречет, поднял обеими руками ведерную чашу, громким голосом сказал: — Дай боже всем братьям-кузнецам здравствовать много лет! Все повторили за Кречетом: «Дай боже», и Кречет приложился к чаше и отхлебнул крепкого меда. — А еще дай боже веселым молодцам, какие пришли добрых людей песней потешить, здравствовать много лет. И опять все повторили: «Дай боже!». Братчинная чаша пошла по столу вкруговую, и каждый, хлебнувши из чаши, желал много лет жизни братчинникам и гостям, веселым людям-скоморохам. Когда обошла чаша вокруг стола, Кречет стал рассказывать бывальщины. Рассказывать ему было что, за девяносто лет жизни перевидал он много и хорошего и плохого. Помнил Кречет, точно вчера было, время, когда сидели в Смоленске свои, русские князья. Было тогда две напасти: литва поганая и мор на людях. Литва не давала житья частыми набегами; то ближние города пожжет и людей в полон уведет, то явятся литовские полки под самыми слободами, и тогда бросай все добро, беги в город отсиживаться за тыном. Пробовали князья вести с Литвой дружбу, но дружба бывала недолгой. Мор был пострашнее литвы. От него за тыном не отсидишься. При князе Святославе моровая язва три года подряд опустошала Смоленск. Мертвецов не управлялись хоронить, так и валили без поповского отпевания в яруги и рвы. От страшного смрада бежали смоляне кто куда. Осталось в живых в городе человек с десяток, заложили они в городе ворота, перебрались сами через тын, кинули мертвый город, разбрелись в разные стороны. Не суждено было остаться Смоленску пусту. Пришла зима, потянулись опять на знакомые места уцелевшие старожилы. Вернулся в город и князь Святослав с боярами, и богатые купчины, спасавшиеся от мора в дальных селах. Скоро пришла под город литва. Князя Святослава уже не было в живых, сложил он голову на ратном поле. Не под силу было биться смолянам с литвой, собрали они выкуп, откупились. На княжение сел Юрий Святославич. Дал он Литве клятву не вести дружбы с московским князем, и стали с того времени смоляне данниками Литвы. Но дани Литве было мало. Не оправились еще от мора, явился под городом князь Витовт с полками. От посланных узнали — идет Витовт воевать татар, к городу же свернул, чтобы помирить князей — братьев Юрия и Глеба. Суд однако вышел плохой. Обманом захватило литовское войско город, Юрий и Глеб стали полонянниками Литвы, а в Смоленске сел править наместник. Юрий из полона бежал, и когда побили татары литовское войско, явился князь Юрий под Смоленском с тестем своим, рязанским князем Олегом. Все черные люди в Смоленске давно только этого и ждали. Разогнали мужики кольями и топорами бояр, сговаривавших их стоять за Витовта против рязанской рати, и открыли ворота своему православному князю. Сел в Смоленске опять князь Юрий, боярам, какие доброхотствовали Литве, велел он отсечь головы. Два раза подступал Витовт с полками к городу, бил каменными ядрами, но так и ушел ни с чем. Юрий видел: в одиночку против Литвы Смоленску не устоять. Уехал князь Юрий в Москву просить великого князя взять смоленскую землю под московскую руку. Князь Юрий за ворота, а бояре-доброхоты уже шлют Витовту весть: «Приходи, володей». Нежданно нагрянула к Смоленску литовская рать. Литва еще на Чуриловке, у бояр уже городские ворота нараспашку, вышли навстречу литве с хлебом-солью. Так тщанием боярским стал город с тех пор под Литвой. Братчинники, понурив головы, слушали невеселые Кречетовы бывальщины. Не будь переветчиков-бояр, не видеть бы Литве Смоленска, как ушей своих. Не гнули бы хребты под чужеземцами смоленские люди. Не разорял бы поганый недоверок пан Глебович беззаконными данями. Выпили братчинники по чаше, стали вспоминать, как два десятка лет назад поднялись черные мужики мещане на наместника Андрюшку Саковича. При Андрюшке не было житья никому. Боярам дал он полную волю, от бесчинств и грабежей слуг боярских и шляхты не было под городом ни проезда, ни прохода. Наместничьи слуги забирали на торгу у купцов и ремесленников все, что только понравится, волокли на наместничий двор. Челобитчиков, какие приходили бить челом на своевольства, выгоняли вон палками. Когда пришла весть, что умер король Сигизмунд, решили смоляне — пришло время сбросить с шеи литовских недоверков. Всему делу заводчиками были Кречетов сын Курбат и торгован Богдан Калашник с несколькими мужиками бочарниками и кузнецами. Летним утром повалили слободские люди на Смядынь к загородному наместничьему замку. Андрей Сакович, угадывая недоброе, успел собрать ночью в замок бояр и подгородную шляхту. Мещане шли с голыми руками. Послали Богдана Калашника и двух кузнецов уговорить пана наместника убраться из города без драки: «Не люб ты нам, уйди по-доброму. Мы себе по сердцу господина промыслим». Стояли у замкового тына, тихо ждали, пока вернутся посланцы с вестью. В том, что Сакович уйдет по-доброму, не сомневались: «Куда литве против всего мира». О том, что еще ночью собрал наместник воинство, не знали. Ждали ответа недолго, замковые ворота распахнулись, вместо долгожданного Богдана Калашника, вылетели на конях бояре и шляхтичи, убранные, как нужно было к бою — в кольчуги и панцыри. Передних, стоявших ближе к тыну, покололи копьями, порубили мечами, затоптали конями. Пан Сакович стоял в надворотной башне и кричал, чтобы бояре не жалели мужицкой крови. Много слободских людей легли головами. Курбата, отца Олеши, закололи копьем у самого тына. Богдана Калашника пан Сакович велел повесить на замковых воротах. Слободские люди увидели, что с паном Саковичем по-доброму не сговориться, взялись за топоры и дубины, кое у кого были самострелы, оставшиеся от того времени, когда ходили воевать немцев. Ночью на звонницах Петра и Павла и у Николы Полетелого ударили в набат. Поднялись все слободы. К слободам подвалили лесные мужики-смолокуры. Ненавистного всем смоленским людям наместничьего маршалка Петрыку поймали у большого торга мужики-бочарники. Маршалок кричал и грозил бочарам. Бочары обозлились, кинули Петрыку в Днепр. Пан Сакович видел — в замке ему не усидеть, разнесут слободские мужики замок по бревнышку, бежал тайно с несколькими боярами. Убитых похоронили с честью и, посовещавшись на вече, сговорились, что сидеть теперь на княжении в Смоленске природному русскому князю. Послали в Дорогобуж послов к князю Андрею Димитриевичу. Андрей княжил недолго, против русского князя встала литовская шляхта, послали к королю Казимиру послов просить защиты. Робкий Андрей Димитриевич вернулся обратно в свою отчину, а на княжение смоляне позвали князя Юрия из Мстиславля. Юрий повернул дело круто. Шляхту и бояр, родом русских, потянувших к Литве, утихомирил. Шляхтичам, досадившим слободским людям грабежами и своевольством — одним велел снять головы, других кинул в тюрьму. Скоро явилось под городом посланное Казимиром войско. Слободские мужики сели за тыном в осаду. Литва стояла под городом три недели, лезть на крепкий тын королевское войско однако не решилось. Постояло воинство под городом, выжгло до тла слободы, разорило монастыри и с тем ушло. Осенью нагрянул под Смоленск сам Казимир со многими полками и пушками. Слободские мужики дрались храбро, но устоять против пушек и видавших виды жолнеров не могли. Казимир взял город на щит, многие слободские мужики сложили головы, одни в честном бою, другие в петле у ката. Князь Юрий со своей дружиной ушел в Новгород, а в Смоленске опять стал хозяйничать все тот же ненавистный Андрей Сакович. Обо всем этом вспоминали кузнецы, собравшись в Олешином дворе на братчину. Олеша хорошо помнил, шел ему тогда пятнадцатый год, мертвое лицо отца, убитого у тына наместничьего замка. Когда стоял Казимир под городом, Олеша вместе с другими парнями и отроками дрался с литвой — поливал горячей смолой жолнеров. Не отстояли Смоленска. Некому было тогда надоумить смоленских мужиков, не Андрея Дорогобужского, не Юрия Мстиславского на княжение звать, а ударить челом московскому великому князю, чтобы взяла Москва искони русский город Смоленск под свою руку. Одной Москве под силу тягаться с поганой литвой. Сказал Олеша братчинникам о том, что думал. Кузнецы опустили глаза. Были среди них и седобородые, повидавшие много на своем веку, те вздохнули: «Молод Олеша, а правду молвит, опростоволосились смоляне. Не маломощных князьков на княжение надо было звать, у каких всего княжества захудалый городишко, единокровной и единоверной Москве челом бить». Ждан знал теперь, какую надо петь братчинникам песню, переглянулся с Упадышем. Ватажный атаман взялся за гусли. Скоморохи заиграли песню, ту, что сложил Ждан о Москве, русской земли собирательнице, всем городам городе. У братчинников на лицах раздумье. Гнетет Литва русских людей, грабят слободских людей наместничьи слуги, стонут в повете от утеснений шляхты мужики-пахари. Слободским людям на наместника, пахарям на шляхту управы искать не у кого. Бояре свои, русские, православные, да король им милостями очи замазал и тянут бояре к Литве. Кинуть бы все, податься на Москву. Да как от родной избы уйти, с обжитого прадедами и дедами места, где лежат в сырой земле родные косточки? Земли все искони русские, Литва обманом их взяла. Сбудется так, как веселые молодцы в песне поют, соберется русская земля под рукой Москвы, сгинет тогда вся вражья сила. Когда кончили скоморохи песню о Москве, долго молчали кузнецы. Встал старый Емеля, прозвищем Безухий. Оба уха отхватил Емеле кат в тот день, когда король Казимир взял город, и пан Сакович чинил над смолянами суд и расправу. В руке у Емели была чаша, полная пенного меду. Старый кузнец поднял чашу над головой. — Пусть скорее будет, браты, так, как веселые молодцы в песне пели. Пусть будет Смоленск под московской рукой. Все братчинники подняли чаши и повторили за Безухим: — Пусть будет. Олеша Кольчужник, когда ставил на стол пустую чашу, тихо сказал: — Под лежачий камень вода не течет. Братчинники, сидевшие ближе, слышали Олешины слова, поняли, куда гнет молодой хозяин. Емеля Безухий подумал: «Олеша правду молвит, да на братчине о таком деле, когда в голове хмель бродит, говорить не следует». За беседой и песнями время летело быстро. Шло к закату летнее солнце, золотило на том берегу городские стены, горело на шпиле стрельчатой башни наместничьего замка, на маковках белокаменного собора. Захмелевшие братчинники притомились, порядком угостившись хмельным, примолкли и ватажные товарищи. Ждан хмельного пил меньше других, и был он пьян теперь не медом, а радостью. Припомнил, как мать его Любава, — был он тогда мальчишкой несмышленышем, — часто вздыхала: «Не видать тебе, дитятко, судьбины доброй. Прогневала бабка Кудель рожаниц, не поставила в рожденную ночь каши». Любава напрасно печалилась. Ходил Ждан по светлорусской земле, складывал песни, пел и играл с ватажными товарищами-скоморохами. От одной песни у людей слезы сами просились на глаза, и гнев сдвигал брови, другая веселила сердце или рождала в крови любовный хмель. Лучшей судьбы Ждану не надо было. Тело его было крепко, голос звонок. Впереди лежали еще не исхоженные тропы и дороги, в сердце таилось много несложенных и непропетых песен. И Ждан подумал — или сменили рожаницы гнев на милость, или нет им никакого дела до людской жизни и напрасно бабки-повитухи выносят по вечерам на крыльцо угощенье рожаницам и просят их наречь новорожденному добрую судьбину. Солнце стояло низко, готовое уже уйти за железные зубцы бора. Багровые лучи шарили по тесовым кровлям слободских изб. Братчинники поднимались один по одному, пришло время расходиться по дворам. За братчинниками потянулись и ватажные товарищи, стали собирать гудки и дуды. Старый Кречет, когда скоморохи уходили со двора, сказал Упадышу: — Песни молодцы играют такие, не то у живого, у мертвого сердце взыграет. Да, такие песни надо играть с опаской. Доведает пан наместник, или кто из слуг его песню услышит — хлебнете лиха. Тюрьма у наместника крепкая, а колодки в тюрьме тяжкие… Как советовал старый Кречет, так ватажные товарищи и делали. Пели песни обычные, скоморошьи, про Ерему и про Фому, плясовые, или, обрядившись в хари, показывали смешное позорище, как женка без мужа потешается с милым дружком. Зато, если случится, зазовут их на пирок или братчину, или окажется на торгу народу немного и народ надежный, сразу пойдут другие песни. Запоют ватажные товарищи о русской земли собирательнице Москве, у смоленских людей глаза туманятся радостной слезой: «Дай-то бог». А Упадыш в ответ обронит: — Бог-то бог, да сам не будь плох. Слободские люди опускали глаза, тихо оправдывались: — Мы всей душой радеть Москве готовы, да силы-мочи нет стряхнуть с плеч литву. Да опять-таки, мужики-рукодельцы и купцы многие, за Москву встать готовы. А бояре в другую сторону глядят. Про шляхту литовскую и говорить нечего, на русских людей смотрят волками, мужиков-пахарей в три дуги гнут… Ждан возьмет да запоет новую песню. Сложил он ее, наслышавшись от Кречета и Олеши рассказов, как двадцать лет назад поднимались смоленские черные люди на наместника Саковича: У мещан густели брови и сами собой сжимались кулаки. То, что было без малого назад двадцать лет, казалось, случилось недавно. Поднималась обида. Прогнали тогда литву, год целый по своей воле жили, а потом опять села на шею литва. Прийдись теперь стряхнуть с плеч наместника, знали бы, что надо делать, все бы головами легли, а супостатов в город не пустили. У Ждана струны под пальцами грустили: Вздыхали слободские смоленские люди, всхлипывали женщины. Песню, сложенную Жданом, скоро стали повторять и на Городне, и на Чуриловке, и на Рачевке, и по многим раскиданным в лесных чащобах смолокурням. Раз под вечер сидели скоморохи на лавке, толковали про свои дела, забрел в избу Олеша Кольчужник. Пришел он прямо из кузницы, в кожаном фартуке, перемазанный сажей. Сел на лавку, заговорил, в голосе тоска: — Всякое дело из рук валится. Бывало, возьмусь кольца кольчужные бить или наручья ковать, — работа под руками горит. Заезжие купцы говорили: таких мастеров, как Олеша, и в Кракове и в Вильне, и в немецких городах нечасто сыщешь. Кольчуга легкая, по весу отроку впору, а придется к делу — ни меч, ни сабля не берут. Панцырь хоть чеканом бей, хоть секирой секи… Олеша усмехнулся горько, одними губами: — И кольчуги, и панцыри Олеша ковать умеет, только умельство мое не на добро. Обряжается в Олешины кольчуги и панцыри литва, Руси вороги, Москвы зложелатели. Говорил Олеша, переводил глаза то на Упадыша, то на Ждана: — От дум нет покоя. Литва на Москву войною ходит, а Олеша на литовских людей кольчуги и панцыри готовит. Не бывать больше тому. Доспехи воинские готовить кину. Не доведется Олешиной кольчуге встречаться с московским мечом. Стану не доспехи ковать, а мужикам косы да серпы. В избу вошел кузнец Емеля Безухий, за ним молодой кузнец из тех, что были на братчине. Емеля опустился на лавку, слушал, что говорил Олеша, по лицу нельзя было догадаться, о чем Емеля думал. Олеша сник, сидел понурившись. Емеля пождал, не скажет ли Олеша еще чего, тогда заговорил: — Речи твои ладные. Послушай теперь старого волка Емелю. Емелины уши у ката остались, голову пан Сакович Емеле оставил, есть ему чем думы думать. Приспело время смоленским кузнецам — не кольчуги и панцыри боярам и шляхте ковать, да и не серпы с косами, а бердыши и ножи слободским мужикам, другую жатву жать — боярские и шляхетские головы. Кольчуги и панцыри слободским мужикам не по карману, управятся и без них. Сговаривать людей, каких кто знает, кузнецам кузнецов, бочарам бочаров, чтобы не проведал пан наместник. От каждого конца выбрать голов, головам поднять людей, когда приспеет день и час. Вошел Кречет, садиться не стал, оперся на посох, стоял у двери, опустив бороду, белую даже в избяных сумерках. Упадыш достал лучину, вздул от углей на загнетке. Огонек осветил неподвижное, из меди, лицо Емели и впадины ниже висков. У молодого кузнеца зрачки горели зло и радостно. Ждан подумал: «Прийдись к делу, такой на литву с голыми руками полезет». Молодого кузнеца Ждан видел уже несколько раз, когда пел он с ватажными товарищами песни, и так же горели тогда у парня глаза. Пришло еще двое кузнецов, заранее уговаривались сойтись у Дронки Рыболова. Проговорили долго. Уходили кузнецы, когда, возвещая полночь, перекликались кочеты. Кречет ушел последним. На прощанье сказал: — Мужик-пахарь сеет зерна, а скоморохи песни. Зерно падает в землю, а песня в человеческое сердце. Сеяли вы, люди перехожие, песни добрые, а каковы всходы будут, не ведаю. От доброго семени надо быть и всходам добрым. Полуденное солнце заливало реку стеклянным зноем. На берегу два мужика, влегши в лямку, тащили бичевой груженую ладью. С мужиков пот катился градом, потемневшие рубахи хоть выжми. Пора бы давно остановиться передохнуть. Остановись, а с ладьи тотчас же дюжий голос зыкнет: «Пошли! Пошли! Чего стали!». С кормы махнет широким веслом кормщик и себе прикрикнет: «Пошли! Пошли!». В ладье, у загнутого гусиной шеей носа, на кошме, кинутой поверх тюков с товаром, рядышком растянулись московские купцы Лука Бурмин и Шестак Язык, кумовья. Оба дюжие, ширококостные, похожие друг на друга обожженными солнцем лицами и огненно-рыжими бородами. Лежали купцы брюхом вниз, разомлевшие от зноя, сонно смотрели по сторонам на темно-зеленый ельник, подступавший вплотную к берегу, на желтые отмели с застывшими на одной ноге цаплями. Год назад, прельстившись на великие барыши, отплыли Бурмин с Шеста ком из Москвы. В ладье были меха куньи, лисьи, по малости прихватили бобра и соболя. Товар закупили кумовья вскладчину, взявши деньги под рост у купчины Дубового Носа. Уговорились, и в том целовали крест, обид друг другу не чинить, барыш не таить, что наторгуют, делить поровну. После того, как отстояли кумовья обедню и отслужил Никольский поп молебен плывущим в путь, зашли они к ведуну. Ведун из пука сухих трав вытащил два стебелька, пошептал примолвление, купцам велел за собою повторять: «Еду я во чистом поле, а в чистом поле растет одолень-трава. Одолень-трава! Не я тебя поливал, не я тебя породил; породила тебя мать-сыра земля, поливали тебя девки простоволосые, бабы-самокрутки. Одолень-трава! Одолей ты злых людей, лиха бы на вас не думали, скверного не мыслили, отгони татя, и разбойника, и чародея, и ябедника. Одолей нам горы высокие, долы низкие, моря синие, берега крутые, леса темные, пеньки и колоды. Лежи, одолень-трава, у ретивого сердца, во все пути и во всей дороженьке». Сунул ведун кумовьям по сухому стебельку, велел носить под рубахой в ладанке у сердца, сказал, что можно теперь ехать хоть за самые дальние моря, худого ничего не случится. Где водой, где волоком добрались Лука с Шестаком до Смоленска. В Смоленске дали провозную пошлину с ладьи и с товара, и еще куницу в почесть наместничьему осьминнику, чтобы не чинил зацеп. Хоть и пришлось порядком поистратиться, знали кумовья — продадут в Кафе меха, наберут кафинского товара, вернутся в Москву, — и пошлина, и почесть, все покроется с лихвой. От Киева до Кафы товары надо было везти по сухому пути. Пришлось долго ждать, пока соберется караван. Набралось купцов десятка три — литовские, немецкие, фряжены, русских купцов было всего восемь, московских четверо, двое из Твери и двое из Новгорода. Ранней осенью тронулись в путь. Путникам приходилось смотреть в оба. Из каждого степного оврага, того и жди, вылетят на коньках разбойники. Дознавайся потом хан, что за люди разграбили караван и побили купцов. На возах с товаром у купцов была своя ратная сброя: самострелы, пищали, секиры, мечи. Зорко вглядывались купцы в пепельную степную даль. Степь была пуста, нигде ни души. Только каменные бабы, сложив на животе руки, смотрели на купцов с высоты редких курганов, да стаи саранчи, проносясь над головой, наполняли воздух треском крыльев. Вздохнули купцы спокойно, когда забелели в степи высокие башни и крепкие двойные стены Кафы. Остановились кумовья в караван-сарае, московские, тверские и новгородские купцы сговорились цену на товар всем класть одну, ножки друг другу не ставить. Была осень, время, когда съезжаются в Кафу купцы со всех сторон. На зеленых ленивых волнах у деревянных помостов покачивалось множество черных, добротно просмоленных кораблей. С утра до вечера не умолкал на торговой площади разноязычный гомон генуэзских, царьградских, немецких, русских, татарских, фряжских и еще кто его знает каких только купцов. Лука с Шестаком первое время дивились в Кафе всему: и каменным с цветными стеклами палатам городского сената, и стрельчатым латинским церквам, и мраморным львам, метавшим из пастей воду на площади перед консульским дворцом. До смерти напугались они, столкнувшись раз нос к носу с черным арапом, думали — дьявол. Когда же разглядели, что крестится арап крестом по православному, умилились «Батюшки, наш!». Оказалось, был арап холопом греческого купчины. Русские купцы сбывать товар не торопились, товар был у всех один — меха, ждали хороших цен, когда еще подъедут купцы. В Москве, собираясь в путь-дорогу, кумовья прикидывали, как будут они без языка вести дела с иноземными купцами. Оказалось — русских людей в Кафе было много, были то полонянники, уведенные татарами и проданные в неволю. Русская речь слышалась на каждом шагу. Многие кафинские купчины московскую речь знали хорошо, и когда приходилось вести торговлю с русскими, обходились без толмача. Осень выдалась сухая. Солнце радовало кумовьев ласковым теплом. Щеголять можно было в одних легких кафтанцах, в Москве давно бы пришлось в шубу и валяные сапоги лезть. Потягивая в корчме сладкое, греческое вино, перекидывались кумовья словами: — Теплынь! — Благорастворение воздухов! Зиму кумовья перезимовали в Кафе, потихоньку-полегоньку сбыли товар, что отдали за деньги, что обменяли на заморские товары: ладан, шафран, шелк, гвоздику, грецкие орехи, перец, царьградские ожерелья, кафинские ковры. За зиму и синее море, и веселый разноязыкий гомон на торговой площади, и вопли маленьких осликов, и крик плешивых верблюдов, и вой басурманского попа на минарете опротивели до чертиков. Хотелось поскорее к дому в Москву, к синим дымкам над тесовыми кровлями в морозные утра, когда снег звонко хрустит под ногой, а по улицам тянутся к торгу обозы со съестным, и мужики — возчики, притоптывая, хлопают рукавицами и покрикивают в заиндевелые усы, — ко всему привычному и родному. Весной, как только просохли степные дороги, кумовья пустились в обратный путь. Благополучно добрались они с попутным караваном до Киева, перевалили товар на ладью, не ожидая, пока соберутся попутчики, отплыли вверх по реке. Плыли уже восьмой день. Речная дорога скучная, внизу вода, вверху синее горячее небо. С утра еще кое-как терпеть можно, в полдень солнце станет над головой — деваться некуда, от нагретой воды тянет болотом, мужики на берегу в лямке разомлели, плетутся кое-как. За долгий путь кумовья успели обо всем наговориться, не один раз уже прикинули, сколько возьмут на товары лихвы и много ли останется чистого прибытка, радовало то, что не зря в Кафу волочились. Выходило — если отдать Дубовому Носу долг и заплатить рост, и еще откинуть сколько проели в пути, прибыль будет на рубль-два. За речной извилиной ельник поредел, открылся далеко протянувшийся луг, и задернутые голубым маревом зеленые холмы. Лука Бурмин приложил к глазам ладонь, разглядел в мареве на среднем холме белые стены собора. С медного лица купца сползла скука, он закивал: — Смоленец виден, кум! Шестак приподнялся на локтях, водил по сторонам головой. Разобрав, что куму город не померещился, спустил с тюков ноги, встал на дне ладьи, истово закрестился. — Сподобили угодники до Смоленца добраться. Теперь и Москва не за горами. Приободрился и кормщик, и мужики на берегу, натужно в две глотки затянули они песню, багровея до синевы, дружно влегли в лямку. Река делала петли, и храм на холме то выплывал в мареве, то пропадал за темными зубцами леса. Ладья подалась влево, огибая косу. Оба берега сходились здесь близко. С той стороны, из густого ельника, окликнул высокий голос: — Гей, рыбари! Кумовья разом повернули головы и увидели на берегу молодца. Шапка на молодце лихо заломлена, по одежде видно, что не мужик, а, должно быть, служивый человек или слуга боярский. У кормщика лицо выгнулось, глаза забегали, он забормотал под нос что-то невнятное. Молодец на том берегу помахал рукой: — Правьте сюда, рыбари, давайте пану Воловичу провозное. Бурмин с Шестаком переглянулись. — Говорил тебе, кум, чтоб каравана дождаться, с купцами и плыли бы, — прошептал Бурмин. Полез рукой за пазуху, нащупал ладанку с наговорной травой. «Одолень-трава, пособи…» Мужики на берегу остановились, бичева ослабла, упала на воду. Шестак отчаянно замахал руками: «Пошли! Пошли! Провозные в Смоленце осьминнику дадим». Молодец на берегу крикнул что-то не по-русски. Из ельника высыпало еще пятеро молодцов, у одного в руках была длинная пищаль, у одного самострел. Тот, что с пищалью, воткнул в землю сошник, неторопливо приложился. Раскатисто бухнуло, молодцов и берег обволокло дымом. Мужики, кинув бичеву, засверкали между кустов пятками. Кормовщик бросил весло, опустился на корточки, втянул в плечи голову. Кумовья не успели опомниться, подлетели в челноке двое, подхватили кинутую мужиками бичеву, потянули ладью к тому берегу. Шестак подумал было о топорах, сунутых между тюками, да куда было в драку двоим против шестерых, к тому же у кума Луки душа заячья, и до драк он не охотник, а у молодцов и пищаль, и самострел, рассмотрел Шестак и болтавшиеся сбоку у кого нож, у кого саблю. Ладья ткнулась носом в песок. Молодец, тот, что кричал, занес ногу, перескочил через борт. За ним перелезли в ладью и двое из челнока, не взглянув даже на хозяев, вытянули ножи, стали пропарывать на тюках холстину. Шестак не взвидел света, теперь уже хорошо понял, каким делом промышляют молодцы, какую провозную дань собирают, закричал, сколько было голосу: «Грабежчики!», — обеими руками тащил застрявший между бочкой и тюком топор. Вытащить топора не успел, лязгнула выметываемая из ножен сабля. От удара в голову река, ельник на берегу, молодцы, поровшие ножами холстину, все завертелось, запрыгало перед глазами. Когда Шестак очнулся, лежал он на дне ладьи. Сквозь кровь, залеплявшую глаза, видел, как выкидывали грабежчики на берег товары. Кум Лука сидел на корточках и, ухватившись за голову, раскачивался, точно басурман-мухаммеданин на молитве, и жалобно подвывал. Еще увидел, как из пропоротого тюка струйки текли на дно ладьи черные зернышки перца. Играли ватажные товарищи песни и на братчинах у слободского люда и на торгу. Семя падало в добрую землю. В слободах все смелее поговаривали, что пришло время стряхнуть с шеи литву: кое-кто уже прикидывал, с какой стороны следует приступать к наместничьему двору. Прежде, до великой заметни, когда прогнали смоленские люди пана Саковича, наместники жили на Смядыни в загородном замке, после же, когда опять взяла верх литва, наместник Сакович велел срубить хоромы на горе в городе. Подступиться к наместничьему двору было нелегко. На торгу, когда ходил наместничий осьминник между рядами собирать ежесубботнюю дань, что ни шаг приходилось ему препираться с мещанами — торгованами и ремесленниками. Смотрели слободские люди на осьминника дерзко, только пройдет, а вслед ему кто-нибудь выкрикнет: — Пропасти на вас, псов, нет. Покажутся на торгу жолнеры или наместничьи слуги, в рядах хмуро поглядывают люди на усатых вояк. Упадыш, когда приходилось ему слышать, о чем толкует народ, хитро ухмылялся, и даже мертвый правый глаз его веселел, ватажным молодцам он говорил: — Поспеет опара, пойдет через верх — солоно литве придется. На праздник успенья богородицы сидели скоморохи в корчме, зашли промочить горло. Низкая дверь в корчму распахнута настежь, но от множества набившегося люда, медового и винного духа дым стоял коромыслом. К скоморохам подсели Олеша Кольчужник и Емеля Безухий. Олеша рассказывал: — Наместник берет поминки со слободских людей в году трижды: на рождество и великодень — малые, а на рождения своего день — великие. В поминки велено давать чеботарям по паре чеботов, кузнецам по топору, кольчужникам наручья, шлем простой, а кому и кольчугу. И остальные слободские мужики дают то, чем кто промышляет. Третьего дня наместников день рождения был, а пану Глебовичу слободские люди ни больших, ни малых поминков не дали. Примостившийся на краешке скамьи мещанин-торгован ввязался в разговор: — На нас, городенских, пан наместник досаду вымещает. Ночью вывернули наместничьи слуги мостовые бревна, а утром боярин нагрянул, велел всей улице пеню платить за небрежение по десяти грошей со двора. А кто пени боярину не дал, велел слугам тащить на наместничий двор и в колодки сажать. Костю Сильцова боярин в колодках до вечера томил. Костина женка едва умолила боярина, чтоб отпустил Костю ко двору, и выкупного двадцать грошей дала. Боярин Косте сказал: «Не дали смоленские мещане поминок наместнику по-доброму, выйдут им те поминки боком. Не одного слободского мужика пан наместник в колодках сгноит». В корчму вошло двое рыжебородых, щуря глаза, выискивали место посвободнее, стали проталкиваться к столу, где сидели скоморохи. Ватажные товарищи потеснились, давая место. Рыжебородые опустились рядышком на скамью. Корчемник, нюхом почуяв, что вошедшие с деньгами, уже тащил кувшин старого меду. Один рыжебородый снял колпак, голова его оказалась перемотанной чистой холстиной, лицо было белое, мучное, точно после болезни, огненные усы уныло свисали вниз. Товарищ его налил из кувшина в чарки, скучным голосом сказал: — Будь здоров, кум. Упадыш одним ухом не пропускал ни слова из рассказа Олеши, другим прислушивался к разговору рыжебородых. По говору сразу догадался, что говорившие — московские купцы. Московский говор, какой бы ни стоял гомон, легко отличал от всякого другого: тверского, рязанского, новгородского, псковского. Хотел Упадыш спросить купца, давно ли он из Москвы и далеко ли с товарищами путь держит, как тот, отхлебнув из чарки, заговорил первым: — Меда и того литва ладом не сварит, только на грабежничество и умельцы, — осторожно, с трудом повернул к Упадышу обмотанную холстиной голову, заговорил быстро, будто торопился избыть горе, терзавшее сердце: — Плыли мы с кумом Лукой. От самого Киева плыли, бог дал, хорошо. А под Смоленцем грабежчики налетели. Товар грабежчики пограбили: и ожерелья кафинские, и ковры, и атласу пять кусков, и камки четыре. Да еще взяли шафрану бочку, и изюму две бочки, и гвоздики малый тюк. Меня грабежчики саблей секли, только мякоть просекли, московская косточка крепкая. Товарищ купца сказал: — Косточка крепкая, а не будь бы в ладанке одолень-травы, пел бы теперь поп по тебе, кум Шестак, панихиду. Шестах посмотрел сердито на кума: — Ну и дурак! Будь в наговорной траве сила, не пограбили бы грабежчики товар, а меня не наговор ведуний спас, а матерь божия своей пречистой ризой заступила. Шестак потрогал пальцем холстину на голове, поморщился: — Голы мы стали с кумом Лукой. Только и оставили грабежчики в ладье тюк ковров худых, да перцу бочку малую, да гвоздики ящик. Продай — только и хватит Дубовому Носу рост отдать. — Шестак повернулся к Упадышу, совсем безнадежно вздохнул: — Ходили мы с кумом на наместничий двор, били пану наместнику челом, чтобы грабежчиков сыскал, а он, собачье мясо, только брюхом трясет. От роду не слыхано, чтобы разбойники на реке под городом купцов грабили, то-де, вам, москали, с пьяных глаз померещилось. Емеля Безухий, перетянувшийся через стол к купцу, чтобы лучше слышать, щелкнул языком: — На волков поклеп, а сдается кобылу медведь съел. Разумеешь, купец? Товар свой, купцы, не у грабежчиков ищите. Кумовья-купцы выговорили разом: — А у кого ж? Емеля прищурил глаз. «Ой, не догадливы!». И тихо: — У слуг наместниковых, а то и у пана наместника в клетях. Шестак как поднес к губам чарку, так и застыл, смотрел обалдело на Емелю, только и мог выговорить: — Быть того не может, чтоб наместник… Емеля присвистнул и зло усмехнулся: — Может, купец! Много молодцов по дорогам портняжничают, саблей шьют, кистенем порют, а с добычи пану наместнику поминки дают. И грабежчики, какие ладью пограбили, может, из таких же портных. Емеле поддакнули соседи: от грабежей и панских поборов нет житья ни купцу, ни мужику-рукодельцу. Рябой мещанин в потрепанном кафтане плачущим голосом рассказывал: — Есть у нас с братом струг, тем кормимся, что рядимся с купцами, в Ригу золу возим, а обратно соль. Наместнику за то каждый раз даем двадцать грошей, да купцы ему дают особо. А нам пан наместник велит брать золу купцов три бочки, а четвертую его, пана наместника. И велит ту золу менять у немцев на соль, и на струг брать, три меха купцов, а четвертый его, наместника. И денег за то не дает. У корчмы послышался вопль: «Ой, пане!» В корчму ввалился шляхтич Хрусь, за ним неразлучные товарищи Малевский с Халецким. Упадыш толкнул Двинянина: «Давние знакомые». Платье на дружках цветное, шапки, как всегда, заломлены. Хрусь раскрыл рот, гаркнул привычное: — Геть, падло, шляхта гулять волит! Сидевшие ближе к дверям люди посыпались горохом вон. У Шестака глаза округлились, лицо наполнилось кровью, рука с недопитой чаркой сама опустилась, сипло прошептал: — Грабежчики! Лука Бурмин видел — кум Шестак не ошибся, надо было бы крикнуть народу, чтобы вязали разбойников, да как вязать, когда все трое с ножищами, а у одного и сабля. Может, лучше тишком уладить дело? Стал шептать куму: «Не цепляй». Шестак ничего не слушал, точно ветром сорвало его со скамьи, налетел на Хруся, сшиб грудью на пол, волком вцепился в горло, завопил: — Грабежчик! Хрусь рвался, пробовал стряхнуть грузного московского купца, но не тут-то было. Много потерял Шестак крови, и рана от сабли чуть затянулась, но как увидел грабежчика, осатанел, откуда только взялась сила. Малевский с Халецким бестолково топтались, не знали, с какой стороны приступить вызволить товарища. Хрусь лежал поперек порога, голова на улице, ноги в корчме, а на Хрусе медведем сидел купчина-москаль, его Малевский с Халецким узнали — один из тех двух, в чьей ладье пошарили они немного. Дверь в корчме узкая, не подступиться ни Хрусю помочь, ни вон выбраться. Кто оставался в корчме, вскочили со скамей, смотрели, как московский купчина мял шляхтича. Малевский с Халецким узнали и скоморохов, старых знакомцев, от пристального взгляда хмурого Двинянина шляхтичам стало не по себе. Дернул их дьявол забрести в корчму! А Лука Бурмин, осмелев, тыкал на шляхтичей пальцем: — Эй, люди добрые, вяжите грабежчиков, крест святой целую — те самые и есть лиходеи, какие ладью пограбили. Шестак выволок Хруся из корчмы, не помня себя, толкал его носом в дорожное дерьмо, хрипел: — Винись, где грабленый товар схоронил? Малевский с Халецким скользнули в дверь, кто-то подставил ногу, Малевский кувырнулся наземь. Когда поднялся, видел, как дюжий Двинянин путал кушаком Халецкому назад руки. Когда спутал, шагнул к Малевскому, шляхтич отступил на шаг, вцепился рукой в рукоять охотничьего ножа: — Геть от шляхты, падло! Двинянин сжал губы, поднял кулачище, махнул сверху вниз: «Держи, бояришек». Малевский качнулся, едва удержался на ногах, а сзади уже навалились, уже крутили назад руки, толкали в дверь. Сбегался к корчме народ, шляхтичей обступили, стояли они в измятых кафтанах, у Хруся лицо перемазано конским дерьмом, плевался он кровью, хрипло лаясь, грозил: — Не ведаете, песья кровь, на кого поднимаете руку, за бесчестье шляхте не грошами — головами поплатитесь. Упадыш уговаривал: — Не гневайтесь, бояришки. Сведут вас купцы к пану наместнику, тот рассудит. Из толпы слободских людей кричали: — Шляхту мещане не один раз в разбоях с поличным брали. — Пан наместник шляхту отпускает с честью, а мужиков винит! — Не грози щуке водой, а шляхте судом! — Свой суд грабежчикам чинить! — В петлю да на релю! Со всех сторон к шляхтичам полезли с кулаками, кажется — вот собьют с ног, затопчут. Бойкий паренек метнулся в пеньковый ряд, вернулся с веревкой, стал проворно вязать петлю. У Малевского не только щеки, даже нос побелел, раскрыл рот, завопил голосисто: — Ра-а-атуйте! Из караульной избы у днепровских ворот выскочили жолнеры, затопали по мостовым бревнам коваными сапогами, вскинули бердыши, стали проталкиваться сквозь толпу, лягали косо ногой, кого потчевали древком бердыша. Жолнеры вмиг распутали на шляхтичах узлы. У тех сразу откуда и смелость взялась. Малевский заорал на весь торг: — Что, взяли, песья кровь! Долговязый жолнер с сивыми усищами, ведавший караулом у ворот, водил глазами, выискивал, кого тащить к наместнику на суд. Надо было больше нахватать мещан, да не каких-нибудь, а таких, с кого можно было взять откуп. Увидел близко Олешу Кольчужника. Олеша мастер в слободах первый, у такого найдется, чем откуп дать. Жолнер схватил Олешу за ворот, крикнул товарищам, чтобы вязали. Народ, было расступившийся, опять сгрудился. Глаза у мещан недобро поблескивали. Емеля Безухий выхватил у сивоусого жолнера бердыш: — Бей, браты, литву! Сивоусого жолнера сбили с ног, десятки рук протянулись к шляхтичам. Мещане схватили Хруся за руки, за ноги, бегом понесли к реке, раскачали, кинули далеко. Только круги пошли поверх воды, где бултыхнулся шляхтич. За Хрусем полетел в воду Малевский. Жолнеры улепетывали к воротам, за жолнерами мчался, не помня себя, Халецкий, оторванный рукав кафтана болтался за спиной. Воротный сторож кинулся закрывать ворота. Тяжелые брусчатые створы как на грех не поддавались. Слободские люди вломились в ворота, сторож юркнул в караульню, слышал, как, пробегая мимо, мещане кричали: — К двору пана наместника! — Довольно, натерпелись! Ждан вбежал в городские ворота с толпой. Ватажных товарищей он потерял еще на торгу в передряге с жолнерами. С горы навстречу толпе съехали верхоконные, остановились на полугоре, перегородили дорогу к наместничьему двору. Налево и направо лежали овраги, податься слободским людям было некуда, стали напирать на конников — наместничьих слуг. Конники выставили перед собой копья, сомкнулись конь к коню. Сбоку из оврага блеснули бердыши жолнеров. Жолнеры клином врезались в толпу, сталкиваясь друг с другом в тесноте, залязгали железом. Ждан увидел Чунейку Двинянина. В руках у Двинянина плотничий топор. Он вертел топором над головой, и жолнеры перед ним расступились. И тотчас же конники ударили из толпы, смяли передних, хрустнули под конскими копытами кости, кто-то закричал протяжно, кто-то захрипел предсмертным хрипом. Наперед вынесся конник, был он весь от макушки до пят в железе, опущенное забрало походило на клюв, конник врезался в людскую гущу, у самой груди Ждана, качнулось острие копья. Копье ударило Ждана в бок. Ждан упал на колени, холщевый зипун на груди сразу взмок от крови, во рту стало солоно, ноги сковала железная тяжесть, преодолевая тяжесть, он поднялся. Людской поток понес Ждана, вынес обратно в городские ворота. В последней раз он увидел Двинянина. Чунейко все еще вертел топором, один отбиваясь от наседавших жолнеров. А у ворот уже хлопотали опомнившиеся воротные сторожа. Тяжелые ворота проскрипели, скрыв от Ждана и Двинянина и не успевших проскочить в ворота слободских мужиков. И тотчас же в надворотной башне ударил большой сполошный колокол. Медный звон метнулся между холмами, поплыл над Днепром по низинам. В ближней смолокурне мужик-смолокур, услышав сполох, торопливо стал гасить печь, загасивши, подпоясал потуже лыком рубаху, ткнул за пояс топор, торопливо перекрестился: — Дождались, слава те, господи, поднялись на литву слободские люди. Вышел на знакомую тропу, крупным шагом двинулся к городу. Дронка Рыболов на руках притащил Ждана ко двору. Пока тащил, Ждан совсем ослабел, и зипун, и рубаха насквозь промокли от крови. Дронка уложил Ждана в клети на скамью, как умел обмотал рану холстиной, бабе велел бежать привести ведуна. Ведун явился тотчас же, размотал холстину, оглядел рану, присыпал толченой травкой, пошептал над Жданом примолвление и, оставив для питья наговорной воды, ушел. Утром пришел к Дронке Рыболову приятель бочар, рассказал, что человек двадцать слободских мужиков, не успевших выбраться через ворота из города, жолнеры согнали к наместничьему двору. Пан наместник велел одних забить в колодки, других, не забивая, кинуть в тюрьму. От бочара Ждан узнал, что и Клубника и Двинянин попали к наместнику в тюрьму. Двинянина взяли едва живого, одного шляхтича Чунейко зашиб топором до смерти и многих перекалечил. Упадыша видел бочар, когда наместничьи слуги тащили ватажного атамана в тюрьму; сам бочар убежал с наместничьего двора, скользнув мимо зазевавшегося караульного. По слободам ездили бояре с наместничьими слугами, заезжали во дворы, хватали слободских людей, не разбирая правого и виноватого, тащили к наместнику на двор. Заезжали и в купеческие дворы, однако купцов не брали, те сразу откупались деньгами или товарами. Взятых мещан распяливали в колодках, самые несговорчивые, промаявшись день-два, клялись богом дать за себя откуп, таких пан наместник отпускал домой. Мужикам победнее наместник не верил, держал их в колодках, пока выкуп не приносила жена. К Дронке Рыболову еще пока наместничьи слуги не заглядывали. Ждан лежал на лавке четвертый день. Рана между ребрами затягивалась, но ходить было все же трудно. Дронка с утра отплыл в челноке ловить рыбу, Ждан лежал в клети, в который уже раз прикидывал, как вызволить из наместничьих лап ватажных товарищей. Самое простое дело дать откуп, серебро у пана наместника любой замок открывает, дело стало за малым — нет у Ждана серебра. Под вечер пришел в клеть старый Кречет, сел на край скамьи, грустно поник головой. Ждан не спрашивал, с какими вестями пришел старик, по скорбным глазам Кречета видел — не с добрыми. Кречет поднял голову, смотря мимо Ждана, заговорил: — Сегодня пан наместник над слободскими людьми суд вершил… Голос у Кречета пресекся, старик передернул плечами, костлявое его тело затряслось. Только и мог еще вымолвить: — На Поповом поле кончили… Стыдясь слез, Кречет поднялся, махнул рукой и вышел, горбясь. Ждан оперся о локоть, крикнул вслед слабым голосом: «Дедко». Прислушался, в ответ скрипнули ворота. Ждан сполз со скамьи, натянул зипун. Дронкина жена, увидев постояльца во дворе, пошатывавшегося на нетвердых ногах, заохала: — Ой, куда же ты, сердешный, обрядился… Ждан ничего не ответил бабе и вышел в ворота. Сумерки уже спускались на землю. За рекой Городней над бором горела жаркая заря. Бледнела в небе половинка месяца. Ждан брел, трудно передвигая ноги, и много раз останавливался. Месяц уже налился светлым золотом, когда он добрался к Попову полю, угодью церкви Петра и Павла, сухому лугу, протянувшемуся от Днепра к Городне. На лугу далеко виднелись высокие с перекладиной столбы, под перекладиной, на светлом небе чернели длинные мешки. Ждан шел, и сердце в груди стучало часто и тяжело. На перекладине тесно, локоть в локоть, тихо покачивались на веревках удавленники. Их было четыре. Месяц светил мертвецам в лицо. Ждан узнал их: Чунейко Двинянин, Клубника, Олеша Кольчужник и безухий кузнец Емеля. У Клубники из-под вздернутой губы белели зубы, от этого и у мертвого лицо казалось веселым, таким же, как и тогда, когда он играл песни. Прижавшись лицом к виселичному столбу, стоял человек. Он поднял голову, и Ждан узнал Кречета. Шепотом, как говорят при покойниках, Кречет выговорил: — Сеяли вы, люди перехожие, семя доброе, а взошло семя не по-доброму… |
||||||||||
|