"Мешок кедровых орехов" - читать интересную книгу автора (Самохин Николай Яковлевич)

ТОСЬКИНЫ ЖЕНИХИ

…что есть красота И почему ее обожествляют люди? Сосуд она, в котором пустота, Или огонь, мерцающий в сосуде? Николай Заболоцкий

I

После семилетки Тоська засобиралась было устраиваться на работу, но мать сказала ей: «Учись дальше. Пока идет учеба — учись». Тоська вроде подчинилась.

Учеба и правда давалась ей легко — все годы она была круглой отличницей. Однако мысль о работе, о взрослой, самостоятельной жизни, как видно, крепко засела в ее голове.

На следующий год, проучившись с полмесяца, она заявила, что школу все-таки бросает. Мать сгоряча отвозила ее бельевой веревкой. Она как раз собиралась развешивать белье, и у нее в руках оказался моток суровой, толщиной в палец, бечевки. Нервы у матери были раздерганы, держалась она на пределе, на последней зарубке, от Тоськиных слов в момент сорвалась, начала хлестать ее по чему попадя, истерично кляня и жизнь эту распроклятую, и войну, и долю свою горькую, и паразитов-детей, которые не повысдохли же вовремя, не догадалась она, дура простодырая, в пеленках еще их передушить.

Мать не была ни извергом, ни истязательницей, но такие срывы с ней время от времени случались. На этот же раз, поскольку Тоська руками не закрывалась, не ревела и прощения не просила, мать вовсе пришла в исступление: хлестала Тоську до тех пор, пока у нее у самой не зашлось сердце. Синея лицом, она упала на кровать — Тоське же и пришлось с ней отхаживаться.

Напуганная не столько поркой, сколько сердечным приступом матери, Тоська несколько дней разговор о школе не затевала. Брала утром портфель п, как обычно, уходила. А после обеда, подперев голову, сидела над тетрадками. Но потом выбрала минуту, когда мать была в хорошем настроении, созналась, что в школе за эти дни ни разу не появлялась, просто блукала по улицам.

— Хоть бей, хоть убей, — сказала твердо, — а я туда больше не пойду. А гнать станешь — буду опять по улицам шляться. Думаешь, это лучше?.. А так бы я работать поступила.

— Работница! — всплеснула руками мать. — Как-нибудь без твоей работы проживем.

— Как? Как проживем-то?! — пошла в наступление Тоська, видя, что мать не хватается сразу ни за веревку, ни за скалку. — Не надоело еще квартирантов обстирывать? (Мать держала квартирантов, двух мужиков-строителей, стирала на них, варила им обеды из тощего тылового пайка.)

— Ты на меня не оглядывайся! — мать обиделась, словно Тоська не пожалела ее, а укорила чем-то. — Моя судьба такая — вас, чертей, за уши тянуть. Я сама одного дня в школу не ходила, думала, хоть вы людьми станете…

— Да чем тебе семь-то классов мало? — сквозь слезы заговорила Тоська. — Не могу я там сидеть, понимаешь! Мне в голову ничего не лезет. Сижу… дылда здоровая… Стыдно!.. Девчонки все давно уже работают. И Верка, и Надя…

— Ах-ха! За Веркой с Надей потянулась. Так сразу и скажи. Эти губы мажут да с парнями углы подпирают—и ты захотела! Да лучше я тебя своими руками…

— Ничего они не подпирают! Думаешь, если губы накрасили, так уж такие…

Они еще долго препирались, но мать чувствовала: Тоську ей не переупрямить. Она, когда гнев ее не ослеплял, была разумной женщиной. У нее даже имелся свой набор житейских мудростей, которыми мать охотно делилась с соседками. Была среди этих мудростей одна, как раз подходящая и для такого вот случая. «Учи свое дитя, — любила говорить мать, — пока оно поперек лавки лежит. А как повдоль вытянется — тогда, моя милая, поздно». И теперь мать, хотя и продолжала строжиться, а понимала: поздно. Поздно учить-то. Дай бог, удержалось бы то, что раньше успела втемяшить. Ладно, хоть не таится: прошаталась неделю и так и говорит — прошаталась. Другая бы гуляла, да помалкивала… Еще и то понимала мать, что Тоська конечно же переросток: из-за болезни поступила в школу на год позже других ребятишек и теперь была старше всех в классе — считай, невеста. В общем, дело кончилось тем, что сама же мать пошла в гараж, где муж работал до фронта, поплакалась в кабинете у начальника, чтобы пристроил Тоську куда-нибудь, хоть рассыльной. Начальник, однако, сказал: жирно, мол, это будет — девку с семью классами держать в рассыльных. Решил он определить ее в диспетчерскую, пока, правда, ученицей. Но тут же предупредил: долго засиживаться в ученицах не дам, пусть не рассчитывает на легкую жизнь.

И Тоська стала работать. Месяца через два мать отказала одному квартиранту. Оставила пожилого дядю Никифора, который, скучая по собственной семье, по домашней работе, любил помогать ей в хозяйстве, а другому мужику, помоложе, отказала. Но не Тоськины заработки сыграли здесь роль — они все на Тоську же и уходили. Так что заработками мать только прикрылась, чтобы не обижать человека. Просто неудобно стало, нехорошо держать в их тесном домике, где не то что отдельной комнаты, отдельного угла для квартирантов не из чего было выгородить, постороннего молодого мужчину. И в этом смысле виновницей оказалась Тоська. С ней за короткое время такие произошли изменения, что даже мать, знавшая своих детей до последнего родимого пятнышка, и та изумилась. Тоська сбросила подшитые материнские валенки, хлябавшие на ее тонгих ногах, сшила себе два платьица с острыми плечиками, по моде, открыла высокую шею, подняла со лба челку, а прочие волосы, расплетя короткую косу, бросила по плечам — и обернулась лягушкой-царевной. Мать смотрела и диву давалась — откуда что взялось! Круглые Тоськины глаза смотрели строго, даже чуточку надменно, особенно когда она, негодуя на кого-нибудь, крутой дугой выгибала одну бровь; прямой, самую малость вздернутый носик усиливал впечатление независимости; резко очерченные, полные губы, лишенные, однако, детской припухлости, улыбались редко, но если улыбались, то за ними открывался ряд иссиня-белых, словно бы прозрачных зубов; наконец, ровные, с едва заметной впадиной щеки дополняли эту не детскую, вообще непривычную ни для времени, ни для городской окраины красоту.

Мать, впрочем, никогда не видевшая портретов барышеиь и в жизни с ними не встречавшаяся, уловила одно — нравность. И тихо ахнула: «Оторва! Такая пойдет хлестать — ни на каких вожжах не удержишь».

Вожжи она все же натянула: с танцев, из кино чтоб не позже десяти вечера, никаких вечеринок-складчинок, в праздники только дома: «Созови подружек — гуляйте, сколько влезет. Не думай, что если работать стала, то теперь хвост трубой — и пошла. Сопливая еще, подождешь».

Так оно все поначалу и шло. Тоська внезапной своей взрослостью не злоупотребляла, не дразнила мать. Домой являлась вовремя, по праздникам от компаний отказывалась, приглашала к себе подружек — Надю и Верку. Мать наливала им в алюминиевый бидончик бражки и уходила к соседям. Понимала: ни к чему девчонкам глаза мозолить, пусть подурят, побесятся одни.

Девчонки, выпив по стакану-другому хмельной, ударяющей в голову бражки, начинали спектакль. Бойкая, круглолицая Надя надевала шинель дяди Никифора, доходившую ей до пяток, ушанку, рисовала сажей «буденовские» усы и, подбоченившись, вступала в комнату.

— Здравствуйте, девочки! Разрешите познакомиться. Гвардии сержант Вася Иванов! Трижды контуженный, четырежды раненный. Сюда пуля влетела, отсюда вылетела…

Место, из которого «вылетела пуля», Надя указывала такое, что девчонки повизгивали от смеха.

— Ищу себе боевую подругу! — рубила дальше Надя, не моргнув глазом. — Чтобы любила меня, как я ее!

Если бы не нарочитые усы, она запросто могла сойти за бравого сержанта-гвардейца — плотненькая, подобранная, лихая.

— Ах вы, лапушки-красавицы! Давайте я вас обниму-поцелую.

Тут происходила сцена всегда одинаковая: Надя делала вид, что хочет обнять Тоську, а та, поджав ноги, забивалась в угол кровати и угрожающе кричала:

— Не подходи!

Третья подружка, Вера, хваталась за щеки: — Ой, девки-и! Тоська-то у нас еще не щупанная! Востроносенькая, чернявая Верка была годами помоложе Нади, но жизненным опытом постарше. Она уже повидала кое-что, не стеснялась в словах, свободно могла даже сматериться.

— Заткнись! — грубо обрывала ее Тоська. Верка не обижалась.

— Ох, меня бы кто-нибудь прижал! Уж я бы не выламывалась! Эх, мне бы только Тоськины глазки-коляски!

Она вскакивала и, приплясывая, пела:

Где мои семнадцать лет, Где моя тужурочка, Где мои три ухажера — Коля, Витя, Шурочка?

А с ухажерами, действительно, было плохо. Во всей округе не осталось ни одного стоящего парня — только старики, инвалиды да пацаны, которым еще долго предстояло тянуться вверх и мужать. Они, конечно, изо всех сил старались казаться взрослыми — курили, косо подрезали челки, ходили, по-блатному сутулясь и подняв воротники, сапоги, у кого имелись, морщили гармошкой и напускали сверху широкие грузчицкие штаны (это считалось высшим шиком), — но были, в большинстве своем, настолько мелки и худосочны, что Тоська звала их не иначе, как «недомерками» и «шпаной».

И все-таки мать не зря тревожилась. Дерзкая Тоськина красота не могла долго остаться незамеченной. Война войной, но жили-то они не в глухой тайге и не в пустыне какой безлюдной.

Короче, объявился жених.

Только не с той стороны, откуда мать его опасалась — не с танцев и посиделок.

К Тоське посватался бывший отцов знакомец Халин Иван. Не дружок, не собутыльник, а так — «здорово-здорово». Раза два всего, до фронта, отец заводил его домой: Халин работал десятником на стройке, и от него, видать, кое-что зависело. Мать понимала, что у мужиков свои дела, производственные, ставила им закуску, но очень-то гостя не привечала. Не понравился он ей сразу: шальной какой-то, дерганый весь. И шибко наглый. Впервые через порог ступил, а заговорил так, будто его здесь век знали и ждали — дождаться не могли. Правда, наглость его не от ума шла — от дури, врожденной, видать, была, как горб, — он ее сам не замечал.

Был Халин молодой еще мужик, крепкий, высокий и с лица не безобразный. Единственно — его рот портил: непомерно большой, вечно распахнутый, с редкими зубами. Почему Халин остался в тылу, мать не знала, да и знать не хотела. Не касалось ее это. Остался и остался. Может, болезнь какую нашли, а может, хорошо знал, куда со стройки материалы фуговать.

Сватовство его оказалось таким же, как он сам, — чумовым, несерьезным. Так, по крайней мере, матери показалось сначала.

Халин приходил, вынимал из кармана бутылку, сам брал с полки стакан. Наливал, выпивал, крякал — все проворно. Потом скручивал папироску и, дрыгая обтянутой диагоналевым галифе коленкой, спрашивал:

— Ну, что, тетка Полина, не надумала?

— Чего я опять не надумала? — недовольно отзывалась мать, не поворачиваясь от плиты.

— Здорово! — Халин на момент прекращал дрыгать коленкой. Материно недовольство было ему, что называется, до пима дверцы. Он на такие тонкости внимания не обращал. — А кому я позавчера целый вечер долбил? Чурке с глазами? Ты, тетка Полина, кончай прикидываться. Говори давай прямо: отдашь за меня Тоську?

— Сам ты чурка с глазами! — плевалась мать. — Делать тебе, полоротому, нечего!.. Иди, ровню себе ищи. Вон их теперь сколько, бабенок молодых, одиноких — хоть каждый день женись-кобелись.

Халин хохотал:

— О, точно! Прямо в яблочко! Хоть каждый день — точно! — Он с размаху громко булькал в стакан, выпивал, крутил головой и, ни к селу ни к городу, перескакивал на другое. — Слушай, тетка Полина, тебе листового железа не надо? На крышу? Могу подбросить.

— Украл, поди? — спрашивала мать.

— Взаймы взял. У государства. Они у меня заем, а я — у них… Дак везти — нет? Тебе, как будущей теще, со скидкой отдам. А то потом с тебя и на пол-литра не выжмешь.

— Нашел тещу. Скорый какой.

— А что? Чем плохой зять? У меня знаешь сколько денег?

— Ну? И сколько же? — поддразнивала мать. — Мешок небось?

— Мешок.

— Под завязку?

— Под зашив! — скалился Халин. — Ногами утоптал и зашил.

Тоська, если оказывалась дома, отсиживалась в комнате, на кухню не выглядывала, а когда Халин уходил, прямо чуть ногами на мать не топала:

— Ты почему не вытурила его?!

— Да как же это — вытурить? Человек ведь, — оправдывалась мать. Она действительно не понимала: как можно выгнать человека? Хотя бы он и незваным явился. Это у нее еще от деревенских обычаев шло. Она могла позубатиться, — словом уколоть, прямо сказать дураку—дурак, мол, ты, и больше ничего. Но гнать из дома считала не по-людски.

— Человек! — психовала Тоська. — Где ты человека-то увидела?! Сидел тут еще… скотина! Жених выискался!

— А ты слушай больше! У него язык без костей — вот он и мелет им что зря.

Но Халин не молол. Скоро мать сама в этом убедилась.

— Так, тетка Полина, — сказал он ей однажды без смеха. — Брезгуете, значит, Халиным? Ваня Халин вам не подходит. Не ровня. Ждете кого пограмотнее, поумнее.

— Вот что, милый человек, — начала было мать, выстрожив голос, — не надо нам ни умного, ни глупого…

Но Халин ее притормозил:

— Стоп, тетка Полина!.. Не пузырись, а то лопнешь… Я ведь с вами по-хорошему хотел. Но вы, гляжу, по-хорошему не понимаете… Ну, а если я ее так где подкараулю, а? Дело молодое…

Мать испугалась. Впервые по имени Халина назвала.

— Иван, — сказала, — ты что городишь-то, подумай? Она ведь ребенок еще.

— Ну, ладно, ладно! — совсем уж враждебно оборвал ее Халин. — Ребенок… Для тебя ребенок, а мне в самый раз. — И ушел, саданув дверью.

Вот когда мать переполошилась. «И подкараулит, чертов бугай, — думала она, — что с такого возьмешь… Ох, осрамит девку, ославит! А нет, дак перепугает — сделает на всю жизнь дурочкой заикастой, припадочной… И никому не скажешь, не пожалуешься…» Жаловаться, мать знала, было бесполезно. Здесь, на улице, мерили все на один привычный аршин: если какая девчонка попадала в переплет, ее же и осуждали — сама, значит, виновата: доигралась, докрутила подолом.

Дома никого не было, и мать досыта наревелась. «Господи, господи! — что же это за жизнь такая, каторжная! Хоть в петлю от нее лезь! Мало того, что нужду тянешь, колотишься как рыба об лед — тебе еще и новая беда!.. И что же это за люди такие, что за собаки бешеные — нет на них погибели! Куда пойти, где голову приклонить?.. Мужик там с фашистами воюет, а здесь вот он, свой фашист, в твоем же доме готов тебе душу вытрясти!..»

Спаслись они от Халина нежданно-негаданно. Тому вдруг пришла повестка, на этот раз окончательная. Довелось им только пережить напоследок прощание с ним.

Халин ввалился поздно вечером, часу, наверное, в одиннадцатом. Квартирант дядя Никифор работал в ночную смену, и мать перетрусила сначала, но потом, видя, как почти упал Халин на табурет, как гулеванисто стукнул о столешницу початой бутылкой, поняла: предстоит всего-навсего последнее «кино», и надо вытерпеть.

Тоська метнулась в комнату, однако Халин, пьяный-пьяный, а усмотрел ее. И потребовал:

— Тоська, выйдь! Не бойся — проститься пришел. Отгулял Ваня Халин… Тетка Полина! Скажи ей, пусть выйдет.

Мать зашла к Тоське, громко, чтобы слышал Халин, проговорила: «Выйди, попрощайся! Человека на фронт забирают!» — а тихо шепнула: «Да покажись ты ему, лешему! Может, скорее уберется!»

Тоська вышла. С независимым видом прислонилась к косяку: вот, мол, я — что надо?

Но Халин забыл уже, зачем звал ее. Ему сейчас не Тоська нужна была, а слушатели, компания.

— Тетка Полина! — кричал он, расплескивая из стакана водку. — Ты знаешь, как меня одноногий ломал?! Ух, он меня ломал, змей!.. Только Халин не такой! С Халина — где сядешь, там и слезешь!..

Одноногим он звал райвоенкома капитана Пырина. Ногу Пырин потерял еще на финской войне и с тех пор ходил на деревянном протезе. Халина, по его словам, военком вызывал будто бы аж три раза. Все уговаривал его пойти ротным командиром. Недобор, говорил Халин, был у Пырина по комсоставу. Халин же стоял на своем: не пойду, и точка. Рядовым берите, а командиром не пойду. Довольный собой, Халин все толокся на этом месте — и слова, которыми он будто бы отбривал райвоенкома, становились с каждым разом все смелее, куражливее: «А я грю — хрен тебе, не рукавицы!.. Скачи, грю, сам… на деревяшке… Командуй — левой-правой!..»

Временами он терял нить рассказа, мгновенно совея, неверной рукой вытаскивал из кармана полушубка горсть красных тридцаток и бормотал:

— Тетк Плин… дуй! Дуй за вином… Одна нога здесь, другая — там.

— Да куда ж тебе еще-то? Вон, гляди, эту не допил, — напоминала мать.

— А-а-а! — вскидывался Халин. — Верна!.. Верна, тетка Полина! — и лил из бутылки — что в стакан, а чтомимо.

Да… про военкома. Он, наконец остервенился («Довел я его, падлу!» — ржал Халин), швырком сбросил на пол халинские документы, сказал: «Пошел к такой матери!» А когда Халин нагнулся собрать бумаги, военком выскочил из-за стола и так долбанул его деревянной ногой в гузно, что он вылетел из кабинета, головой открыв дверь.

Стыдную историю эту Халин рассказывал теперь, ничуть не стесняясь, даже не понимая, видать, срамоты ее и унизительности для себя.

Колыхалось пламя короткой свечи, шевелилась на стене огромная уродливая тень Халина, лицо его, неровно освещенное, с провалами и буграми, с черным, распахнутым в смехе ртом, было страшным. У Тоськи мутилось в голове. Ей казалось, что это не человек сидит вовсе, а упырь какой-то, жуть лесная.

Кое-как мать выпроводила Халина, запихнув ему в карман рассыпанные деньги и придавив их сверху недоконченной бутылкой.

Потом они, до прихода дяди Никифора, просидели на кровати, прижавшись друг к другу. Мать не стала рассказывать Тоське про угрозу Халина. Решила, ни к чему теперь.

Да и слов таких, какими не стыдно было бы объяснить это дочери, у нее не имелось.

А Халина утром подобрали возле железнодорожного переезда. Видать, водка догнала его дорогой — он запнулся о рельсы, упал и так заснул. Говорили, что на Халина удивлялись врачи — как он не замерз до смерти: хотя была еще осень, середина ноября, мороз стоял градусов под тридцать. Ему только отняли кисти обеих рук. Халин потерял где-то рукавицы, и голые пальцы его застыли до того, что ломались, как спички.


II

Так исчез из Тоськиной жизни первый ее жених. Исчез бесследно: после жуткого прощального вечера и несчастья, случившегося потом с Халиным, о нем даже смехом вспоминать сделалось неловко. Просто был — и не стало.

Хотя нет, след все же остался. В матери что-то повернулось после этого. Она признала Тоськины права на самостоятельность, отступилась от нее. «Если голова есть на плечах, — сказала, — сама поймет — что к чему. А если уж нет — другой не привинтишь».

Тоська стала приходить поздно. Другой раз стучалась в час, а то и в два ночи. Но не потому, что обрадовалась свободе: так поздно заканчивались танцы. Устраивали их в орсовской столовке, которая после закрытия превращалась в клуб. Но сначала там гнали кино — долго, по частям, — а уж потом, расставив скамейки вдоль стен, очищали помещение для танцев.

Девчонки поэтому от провожатых не отказывались: ночью возвращаться одним было страшновато. Но только не Тоська. На танцы она исправно оставалась, но танцевала с подружками, а если и шла с кем-нибудь из презираемых ею «недомерков», то с другого конца зала было видно, как она его презирает, какое одолжение делает.

Из-за этой своей заносчивости она и влипла однажды в историю. Возле нее заувивался один парнишечка, очень уж неприятный, сверх меры приблатненный. Ломающийся такой тип, с фиксой во рту — специально, наверное, вставил для форсу. Тоська сначала отмалчивалась, нарочно не замечая его, а потом резанула:

— Беги отсюда, шибздик! Че привязался? Фиксатый страшно оскорбился.

— Ну, шалашовки!.. — сказал он. — Вам отсюда не выйти!

Как-то сразу вокруг них (они с Веркой были) образовалась пустота. До этого все тесно стояли вдоль стены, ждали музыку, а тут отхлынули — может, случайно, а может, почувствовали: стычка!

Они остались вдвоем, открытые взглядам: Тоська — с закушенной губой и горящим лицом, Верка — испуганная, озирающаяся.

В этот момент кто-то негромко сказал позади них:

— Танцуйте спокойно, девочки, никого не бойтесь.

Они обернулись и увидели незнакомого смуглолицего парня. То есть не совсем незнакомого. Он появлялся здесь и раньше, Верка даже прозвище его слышала — Копченый, — но к ним до этого не подходил. Они и теперь не сразу сообразили, что парень разговаривает с ними: один глаз у него слегка косил, и оттого казалось, будто он смотрит мимо.

— Танцуйте — никто не тронет, — повторил парень.

— Смотрите-ка, защитник какой выискался! — фыркнула не успевшая остыть Тоська.

Но парень уже повернулся к ним спиной и никак на Тоськины слова не прореагировал. То ли не расслышал, то ли сделал вид, что не слышит.

А после танцев снова оказался рядом. И получилось, что вовремя: против крыльца столовой уже ждала их молчаливая стеночка из «недомерков». Посредине и чуть впереди стоял тот, с фиксой, насмешливо смотрел на затоптавшихся в нерешительности Тоську с Веркой.

Копченый, вроде не замечая ни испуга девчонок, ни выстроившейся команды «фиксатого», сначала медленно закурил, погасил спичку, бросил, да еще проследил, как она падает, а потом небрежно так сказал: «Ну, пошли, девочки». И пошел на «стенку» — без вызова, без угрозы — как на пустое место. И «стенка» расступилась перед ним, распалась на два крыла. Девчонки заторопились следом, поближе к узкой его спине, боясь, как бы их не отрезали или сзади чем не огрели. Но им даже слова никто вслед не сказал, ни под чьей ногой снег не скрипнул…

Дальше, понятно, и разговора не было — провожать их Копченому или не провожать: он пошел рядом.

Осмелевшая Верка взяла свой обычный тон, всю дорогу она заигрывала с Копченым, прислонялась к нему плечом, громко восхищалась: вот, мол, какой у нас кавалер — влюбиться мало.

Копченый, однако, на Веркины заигрывания не отвечал, иногда только коротко посмеивался. Ясно было, что Верка здесь ни при чем, не из-за нее он в это дело ввязался. А кто при чем — тоже было ясно. Хотя Копченый не старался этого показать. С Тоськой он слова не сказал за дорогу, даже головы не повернул в ее сторону. Но прощаясь, все расставил по местам: протянул руку одной Тоське, а Верке этой же рукой сделал «привет».

На другой день Тоська узнала, что Копченый работает у них в гараже слесарем и зовут его Валька Сырых. Она до этого никогда в мастерских не была и никого еще там не знала. А тут Копченый сам по какому-то делу заскочил в диспетчерскую. Тоська потом — будто не видела его раньше — спросила у начальницы: «Кто это?» — и та сказала: «Да Валька Сырых, слесарь».

Тоська не то обрадовалась, не то успокоилась — в общем, объяснила себе вчерашний случай: он, значит, заметил ее когда-то в гараже, а на танцах узнал и заступился. И то, что он только с ней за руку попрощался, сюда же отнесла: как-никак, они с одного предприятия, знакомые вроде.

Она ошиблась. Валька Сырых не просто ведомственную солидарность проявлял. Он начал ухаживать за Тоськой. Собственно, не ухаживать даже, а… трудно объяснить, как все это получилось. Он никогда специально не приглашал ее ни на танцы, ни в кино, но если Тоська шла на танцы, то заранее уже знала — Вальки ей не миновать. И точно. Стоило ей появиться, как в зале происходило какое-то движение легкое и кто-нибудь из «недомерков» уже проталкивался к Копченому, чтобы, тронув его за рукав, угодливо показать головой: вон, мол, твоя-то.

Копченый к ней не торопился. Если разговаривал с кем из дружков, то прежде заканчивал разговор. Если пиво пил возле буфета — в столовую его иногда завозили — не бросал кружку недопитой. Тоська за это время пять раз могла закружиться с кем-нибудь, завертеться, ускользнуть из-под его опеки. Могла, да не могла. Вокруг нее с некоторых пор словно бы загородочка возникла, и на загородочке было написано: «Не трогать!» С ней здоровались, ей улыбались, старались при случае чем-нибудь угодить, но пригласить на танец никто не осмеливался. Копченый был здесь король. Поставив Тоську рядом, он сделал ее неприкосновенной.

Оставалось или бунтовать или согласиться с этой ролью — неприкосновенной особы.

Бунтовать было не из-за кого — и она приняла королевские почести. Вместе с ограничениями. При Тоськином характере это оказалось нетрудным: она и раньше никого особым вниманием не жаловала.

Так что внешне ничего не изменилось. Единственно, Тоськина неприступность — дразнящая, уязвляющая парней и потому небезопасная для нее — стала теперь законной. Тоську это устраивало. Хотя она старалась не показывать вида, что довольна. И даже самого Вальку, когда он, наконец, добирался к ней, лавируя между танцующими, — встречала прохладно.

— Явился? — бросала она через плечо. — Не запылился?

Копченый не смущался. Он понимал Тоську. Похоже было, что такая вот, гордая, она и нравилась ему. И не только на людях. Однажды, проводив Тоську до калитки, он попытался обнять ее. Тоська решительно вывернулась:

— Давай без этого!

Валька засмеялся. Смеялся он по-особенному: тихо, не разжимая зубов.

— Ну, подрастай, девочка, — сказал, словно маленькой.

Тоська не знала — нравится ли ей Копченый. Нравилось то, что с ним надежно. Льстило, что на танцах он первый. Хотя и непонятно было, почему другие так преклоняются перед ним. Временами это начинало ее раздражать, и тогда она язвительно говорила, не глядя на Копченого: «Тоже мне… первый парень на деревне — вся рубаха в петухах. Самому-то не противно?»

Кстати, насчет рубахи в «петухах». Валька хорошо одевался. Франтом он не был, но костюмы носил настоящие, дорогие. Спрашивать, откуда у него все это берется, было неудобно — все равно что на себя внимание обратить: гляди, мол, я-то какая побирушка. И все же Тоська как-то раз, смехом вроде, поинтересовалась: не наследство ли он получил? Или в магазине блат завел?

Валька скорчил страшную бандитскую рожу и задав-ленно просипел:

— Воруэм!

— Да ну тебя, Валька! Я серьезно.

— И серьезно — воруем, — сказал Копченый нормальным голосом. А темные, без зрачков, глаза его смеялись.

Так Тоська ничего и не узнала.

Вообще, как она ни хорохорилась, Валька умел сохранить с ней снисходительный, чуть насмешливый тон. Вот, например, звал только «девочкой» и никогда — по имени. На прямые Тоськины вопросы отвечал туманно или шуточками. Ее это задевало сперва, но потом она привыкла к нему такому, вернее, он ее приучил постепенно. Тоська вобрала «колючки», сделалась мягче, немного усвоила даже легкую Валькину манеру — и они, как это называлось тогда, задружили.

Неизвестно, чем бы закончилась Тоськина дружба с Копченым, если бы опять же не случай.

Как-то в конце вечерней смены Тоська заглянула в слесарку: Валька, когда у них дежурства совпадали, обычно провожал ее.

Копченый сидел в слесарке один. Сгорбившись над верстаком, мастерил что-то.

Тоська подошла неслышно (на ней валенки были), глянула через его плечо…

Копченый шлифовал наждачной бумагой текстолитовую рукоятку финского ножа.

Он не испугался, не вздрогнул (а может, раньше заметил, как Тоська подкрадывается, да виду не показал), положил нож на верстак, полюбовался им и спросил:

— Красивый?

— Дай подержать, — протянула руку Тоська.

Нож был и правда красивый: металл отливал желтизной, вдоль верхней грани тянулся узкий желобок, острие, выточенное полумесяцем, холодно грозило чем-то таинственным, страшным.

— Валька… зачем тебе такой нож? Копченый усмехнулся:

— Не с перочинным же мне ходить.

— На дело, что ли? — бухнула она.

Он посмотрел на нее долгим взглядом. Качнул головой:

— Грамотная…

— А ты думал! — отважно сощурилась Тоська. Но тут же и выдала себя: — Вальк, расскажи — а как ты на дело ходишь?

Копченый понял, что она только играет в отчаянную деваху, и закривлялся:

— А вот положу я его за голяшечку и встану темной ночкой под мостиком. А по мосту — тук-тук-тук… дамочка торопится. Тут я выхожу, достаю ножичек и пою, — он действительно запел: — Снимайте, дамочка, вашу панамочку, пока з-за тучки не выглянула луна… Оттого, что он придуривался, Тоське сделалось легче. Отступил прильнувший было к сердцу холодок. Она рассмеялась.

— А луна и выглянула… Ты смотришь — а это я. Что тогда?

— Как — ты? — не сразу понял Копченый.

— Ну так — я! — веселилась Тоська. — Луна выглянула, ты смотришь — а это я стою. В панамочке. Что делать будешь?

— Ну-у-у, девочка, — протянул он. — Тебя-то я за километр узнаю.

— А вдруг, — настаивала Тоська. — Вдруг не узнаешь. Ну представь себе — темно очень.

Копченый задумался.

А у Тоськи опять подступил к сердцу холодок. Уж очень по-серьезному Валька думал. Как задачку решал.

— Да брось ты! — сказал он наконец. — Чтоб я тебя да не узнал.

Нехорошая получилась игра. Тоська чувствовала, что пора прекратить ее, остановиться. Но уже не могла.

— Копченый, — сказала она, впервые так его называя. — Ты меня не узнал. Понимаешь? Было очень темно. А потом выглянула луна — и ты увидел, что это я… Что ты сделаешь? Говори, Копченый! Только честно.

Он опять задумался. Не задумался даже, а как-то напрягся весь, приподняв плечи, помутневший глаз его сильно закосил, потек, побежал в сторону.

Тоська ждала, невольно задержав дыхание.

— А зарезал бы я тебя, девочка, — сказал Копченый и сразу успокоился, расслабился, как человек, принявший решение.

— Как… зарезал? — растерялась Тоська.

— Ножичком, — он уже смеялся. — Под девятое ребрышко.

— Меня… зарезал бы! — не могла понять она. — За что?..

— Да ведь все равно ты проболталась бы. Рано или поздно. Не через неделю, так через месяц, через год, кому-нибудь по секрету, под честное пионерское: Копченый меня грабить выходил. С ножом. Так — нет?..

— Сырых! — окликнул его в этот момент появившийся в дверях бригадир. — На девяносто четыре — семьдесят два ты коробку перебирал?

— Я — а что? — Валька быстро прикрыл финку наждачной бумагой.

— Что-что… Сходи — сам посмотри.

— Посиди здесь — я сейчас, — сказал Копченый. Тоська осталась одна. Минут десять она сидела, ошарашенная, на высоком металлическом табурете — и вдруг ее прямо опалило негодование: «Гад!.. Хмырь косоглазый!.. Зарежет он!»

Тоська вытащила из-под бумаги нож, подержала его за спиной, не зная, куда бы спрятать, потом догадалась, осторожно, рукояткой вниз, спустила в валенок. И пока бежала через территорию, в дальний угол, к деревянной уборной, все повторяла про себя: «Гад!.. Ну и гад же!.. Вот гад!..» Она закрылась на крючок, хотя никто не мог сюда войти, бросила финку в очко, услышала, как она чпокнула глубоко внизу, и злорадно усмехнулась: «Что, зарезал?.. На-ко — выкуси».

Копченый перестал для нее существовать. Слова его она всерьез не приняла. Там, в слесарке, когда он, прежде чем произнести их, трудно думал, молчал, ей было маленько страшно, а потом, на расстоянии, все это показалось Тоське дешевым выламыванием, хвастовством, и сам Копченый сравнялся в ее глазах с прочими при-блатненными мальчишечками. В первые дни она ждала, что он спросит про финку, заготовила в ответ обидную фразу: вон, мол, где твой ножичек — сходи достань.

Но он спросил о другом. Через неделю примерно остановил ее в гараже — такой же, как и раньше, спокойный, снисходительный.

— Что-то ты откалываешься, девочка, — сказал, глядя мимо Тоськи косящим глазом. — Подыскала кого-нибудь?

Но на Тоську больше не действовал его тон. И снисходительность Копченого показалась ей неестественной, наигранной.

— Не твое дело! — резко ответила она.

— От меня так просто не уходят — учти, — предупредил он.

— А когда это я к тебе приходила-то? — взвилась Тоська. — Не уходят от него… держите меня… Что, с ножичком из-под моста вылезешь?

Копченый сильно побледнел. Даже губы у него сделались белые.

— Ладно, — сказал глухо. — Грозить я тебе не буду — не дешевка.

Это был последний их разговор.


III

…Весной Тоська влюбилась.

На дальнем конце улицы их, 2-й Крайней, в самом начале войны поселилось семейство, приехавшее из Белоруссии: мать и трое сыновей. Фамилия их была Дашкевичи. Самый старший, взрослый, уже мужчина, успел только слепить матери засыпуху, а потом его забрали на фронт, и очень скоро Дашкевичиха получила похоронку. Осталась она с двумя младшими ребятами, Тимофеем и Петром. Сыновья были хорошие — послушные, работящие. Дашкевичихе, несмотря на ее горе, многие завидовали. Горя здесь хватало у всех, а вот примерными детьми редко кто мог похвастаться.

За Тоськой сначала приударил бывший ее одноклассник Петька. Но она этого даже не заметила. Да и мудрено было заметить. Петька, хотя учился он уже не в школе, а в ремесленном, хотя долговяз был и усы у него пробивались, оставался все же мальчишкой. И внимание на себя обратить он старался по-мальчишески. Взялся, например, опекать ее младшего братишку. Защищал его от всех обидчиков, пацанов на улице строго предупредил: «Смотрите, кто Генку тронет — голову сверну!» Или кидался помогать Тоськиной матери: нарубить дров, воды принести. Можно было, конечно, догадаться, ради кого Петька так хлопочет, но догадка эта ни к чему не обязывала.

Через Петьку Тоська и познакомилась с его старшим братом, которого раньше как-то не встречала, а только слышала, что есть такой распрекрасный Тима Дашкевич. Мать столь часто поминала этого самого Тиму: «Есть же у людей дети. Вон у Дашкевичихи парень — позавидуешь», — что Тоська даже нарисовала себе его портрет: конопатый, как и брат, он, в ее воображении, в отличие от живого, смешливого Петьки, неподвижно сидел на табурете — строгий, лупастый, причесанный на косой пробор.

Когда их познакомили, Тоська опешила от разительного несходства живого Тимы с нарисованным ее воображением. Перед ней стоял высокий, широкоплечий, весь какой-то очень светлый парень: светло-голубые глаза, чистый лоб, светлые, почти белые волосы, откинутые назад.

— Тося, — сказала она, протянув руку, и не смогла сдержать растерянной улыбки.

А Тима покраснел, как девушка. Он тоже слышал про Тоську: редко какая мать на улице, имевшая подросшего сына, вроде бы между прочим, но с потаенной надеждой, не затевала дома разговор про красавицу дочку тетки Полины.

Они стали часто встречаться. То есть, как бы случайно, попадаться друг другу навстречу.

Завидев Тиму, Тоська уже издалека начинала старательно хмуриться, сжимала подрагивающие губы.

Тима замедлял шаг, разворачивался как-то боком, смотрел под ноги, в сторону и приближался неровно, вилюшками.

Но как они ни хитрили, виноватые их улыбки встречались, встречались сияющие взгляды — все было ясно без слов.

Тоська, правда, еще храбрилась — перед подружками особенно. «А, этот, — говорила она небрежно и передразнивала Тимино белорусское произношение: — Трапка, брухо, перапелка». Но тут же поскорее отводила выдававшие ее глаза. Как ни пыталась она остаться прежней Тоськой — занозистой, неприступной, — ничего у нее не выходило, и скоро они с Тимой, застенчиво покружив друг возле друга, не уславливаясь специально, стали хорошо, нежно дружить.

Он познакомил ее со своими друзьями — Тима работал на ферросплавном заводе и был там комсоргом цеха. Друзья Тоське тоже нравились. Понравились уже имена их: Ким, Володя, Борис. Чувствовалось, что Тима у них вожак. Но не такой, каким был Копченый на танцах. Перед Копченым угодничали, пресмыкались. С Тимой держались на равных. И сам он, когда собирались они все впятером, не подчеркивал своего первенства, даже особых отношений с Тоськой не выставлял напоказ. Ребята дружно ухаживали за ней, и Тима в такие вечера считался лишь одним из кавалеров.

Как и Тоська, они все недобрали детства, слишком серьезной и тяжелой была их взрослая работа, и потому, наверное, собравшись, они охотно превращались на время в школьников, в беспечных мальчишек.

И Тоська менялась в их компании. С ними она была не строгой барышней, а прежним большеротым подростком. К ней возвращались угловатость, разбросанность, она постоянно что-нибудь роняла, стукалась руками и коленками о косяки, стулья, столы.

Ребята подтрунивали над этим ее свойством:

— Внимание, Тося! Впереди телеграфный столб. Не вздумай уронить его.

Однажды она ухитрилась шарахнуться о вкопанный для чего-то в землю рельс. Рассекла в кровь коленку. Тима перепугался, поотнимал у парней платки, опустился перед Тоськой на колени и принялся торопливо перевязывать рану. И пока он там неумело возился, Тоська глядела на него сверху, и ей прямо до слез хотелось тронуть рукой, погладить его мягкие волосы.

Но рядом стояли ребята.

Тоська даже губу прикусила до боли, перестав ощущать другую боль — в колене. Ну, почему ей так хотелось этого?..

Тоська догадалась: наверное, именно потому, что ребята стоят рядом. Потому, что наедине с Тимой она вовсе не осмелится на такое.

Тогда она скомандовала:

— Ну-ка, отвернитесь все! Чего уставились?! Кавалеры ее послушно отвернулись — и она украдкой подарила Тиме эту быструю ласку.

Она даже не подумала, что Тима может понять такое движение как сигнал, как разрешение быть смелее с нею. Он и не понял ее так. Чистое, полудетское чувство их исключало пока что подобные мысли. Они продолжали просто дружить, и когда ребятишки на улице провожали их древней дразнилкой: «Жених и невеста!» — краснели и отворачивали в сторону глаза.

…А потом была лунная сентябрьская ночь. Они шли из клуба имени Калинина, с последнего сеанса. Шли, взявшись за руки, коротким путем, по железнодорожному полотну, прыгали по неровно уложенным шпалам. И было им хорошо.

Слева тянулась в один ряд улица 1-я Крайняя. Только через километр предстояло ей повернуть под прямым углом и превратиться во 2-ю Крайнюю. Справа чернел овраг.

Дома на улице были уже темные. Только в одном из них, впереди, еще горели окна. Оттуда, со двора, доносились голоса. Там то ли сдержанно ругались, то ли несдержанно разговаривали.

Они почти миновали этот дом, когда их окликнули…

Тоська не сразу узнала в подошедшем человеке Копченого — луна как раз спряталась за маленький ошметок тучи. Человек попросил прикурить. Тима черкнул зажигалкой, одновременно выглянула луна — и Тоська увидела: Копченый!

Валька был пьян — два раза он промахнулся папиросой мимо пламени зажигалки. Но прикурил все же, поднял глаза и ласково засмеялся:

— О-о, да это Тима!.. А я слушаю — кто, думаю, такой веселый идет? А это Тима, оказывается. Надо же, какая встреча…

На Тоську он не глядел, будто ее и не было рядом. Зато Тиму, радуясь чему-то, чуть не лизал глазами.

— Так что, Тима, поговорим?

Тоська судорожно вцепилась было в Тимину руку, но рука его, напрягшись, оттолкнула ее пальцы.

— Давай поговорим, — ответил он.

— Как же мы будем говорить, Тима? — Копченый повел глазами в сторону Тоськи.

— Тося, отойди на минутку, — мягко сказал Тима. — Мы недолго.

Тоська отошла… Она знала здешний кодекс и понимала: Тима ни за что не нарушит его — не повернется спиной к Копченому, не побежит от него. Еще и потому не побежит, что она, Тоська, рядом. Лучше бы ей провалиться сквозь землю, исчезнуть, не существовать вовсе!

Тоська вдруг замерзла, как на ветру, хотя было тепло и тихо. Она тряслась, стучала зубами, прятала руки в рукава жакетки.

Тима с Копченым разговаривали. О чем — ей было не слышно.

Затем у них что-то произошло, они вздрогнули, словно враз схватили друг друга за грудки, — и тут же Копченый побежал назад к дому. А Тима побежал за ним.

— Тима, не надо! — взмолилась Тоська. Тима, будто подчинившись ее просьбе, остановился, качнулся и тяжело упал, ударился о землю.

— Тима, Тимочка!!! — пронзительно закричала она, бросаясь к нему.

Она трясла его, тормошила, обламывая ногти, пыталась повернуть на спину. Он сам помог ей. Перевернулся рывком, глянул мимо нее, в небо, и ясно выговорил:

— Тося… меня убили.

Она встала с постели через месяц.

Октябрь мел ранней поземкой. Холодно было на дворе. И холодно, пусто было на душе у Тоськи, холодно, пусто в ее остановившихся глазах.

Тиму давно похоронили. Она не знала, как и где. Она вообще ничего не помнила после того момента, когда страшно, тяжело он ударился о землю. Еще помнила холод, твердую, закаменевшую от стужи землю под коленками. Да, ей представлялось, что уже тогда была глубокая осень — мороз и ветер. От этих воспоминаний Тоську временами снова начинал бить озноб, она куталась во что могла и сидела, клацая зубами.

К ней заходили Тимины друзья, рассказывали, как хоронили его всем заводом. Рассказывали, как Копченый был взят той же ночью, вместе со всей малиной. Оказывается, это не месть была. Они накануне учинили какой-то крупный разбой, перепились, и Копченый поспорил, что ударит ножом первого же встречного.

Тоська слушала и не слышала. Ей было все равно.

Так же равнодушно она приняла на себя роль невесты покойного Тимы, с вытекающей отсюда обязанностью хранить о нем память. Дикое событие это все еще обсуждалось на улице, достоинства Тимы, и раньше очевидные, увеличивались во сто крат, несчастную Тоську жалели. Она сравнялась со вдовами-солдатками, даже превзошла их горькой своей славой: потому что была молода и красива и только-только начинала жить.

Еще и мать подливала масла в огонь. Когда при ней заговаривали о Тиме, мать торопилась вставить: «А уж Тося-то его так любила, так любила. Я, бывало, нарадоваться на них не могла».

А Тоська и не знала теперь, не помнила — любила ли она Тиму. Ничего не осталось в сердце — только лед и холод.

Первыми догадались подружки, Верка с Надей: стали часто заходить, пытались развлечь Тоську, звали в кино, в гости. Она отнекивалась. Тогда и мать, напуганная Тоськиным состоянием, спохватилась.

— Да сходи ты куда-нибудь, развейся. Что сидеть-то сиднем. Его уж назад все равно не вернешь.

Тоська послушалась, сходила разок на танцы. Вернулась расстроенная. Все-таки укрепилось мнение, что бывший Тоськин дружок Копченый не поделил ее с Тимой. И если здесь, на улице, Тоську жалели, то на танцах, среди сверстников, она была Той, из-за Которой убили Тиму Дашкевича, — прокаженной.

Как ни странно, это ей и помогло. В Тоське пробудилось былое высокомерие. «Видала я вас всех!» — сказала она и злостью выдернула себя из окаменения.

Больше она никуда не ходила. И подружек у себя не очень жаловала: подозревала, что и они про нее так же думают, да стараются вида не показывать. Маршрут у нее выработался один: дом—работа—дом. Она много читала. Притаскивала откуда-то растрепанные, пухлые книжки, просиживала над ними до глубокой ночи.

Или принималась вдруг неистово работать по дому: стирала, мыла, скребла голиком пол, белила…

Так прожила она почти год, пока к соседке Екатерине Семеновне Вязовой, по дороге на Дальний Восток, не заехал ненадолго сын ее майор Витя Вязов.


IV

Майор Витя был гордостью и легендой улицы 2-й Крайней. Улица, поставлявшая фронту только рядовых, боготворила единственного своего офицера, да еще такого отважного, героического, на которого ордена и медали сыпались чуть ли не каждый месяц. В первые дни войны Витя из восьмого класса ушел в офицерское училище и теперь вот, в сорок пятом победном, был уже майором. То, что уходил он на войну с другой улицы и даже из другого города (на Крайнюю Вязовы приехали позже), забылось, его называли здесь «наш Витя», а в дом к Вязовым ходили как в кино или музей. Младшая Витина сестренка Оля раскладывала перед каждым фотографии: Витя — курсант, Витя — лейтенант, Витя — капитан, Витя — в плащ-накидке, Витя — при полном параде, в орденах, стоит, картинно отставив ногу, среди друзей-офицеров — самый высокий, самый молодой, самый красивый. Витя любил фотографироваться.

Не раз рассматривала эти снимки и Тоська. Она перебирала их обычно с каким-то недоверием: Витя представлялся ей далеким и неправдоподобным, словно герой кинокартины.

Но вот он приехал.

В жизни Витя оказался еще симпатичнее, чем на фотографиях. Черные глаза его смотрели смело и горячо, зубы поминутно обнажались в смехе, загорелое, продолговатое лицо было таким юным, что казалось, будто Витя из баловства прицепил майорские погоны. Однако взаправдашность Вити-майора подтверждал ординарец Пащенко — круглолицый, рыжий крепыш, не расстававшийся и здесь с автоматом ППШа. Он не отходил от Вити ни на шаг, опекал его, словно нянька, даже в кастрюли к Семеновне заглядывал — что она там наварила? — и по всякому поводу лихо выкрикивал: «Есть, товарищ майор!»

Видать, Семеновна напела Вите про Тоську — уже на следующий день он влетел к соседям и весело потребовал:

— Тетя Поля, ну-ка показывайте невесту! Вы что ее прячете?

Перед очаровательной, не обидной Витиной бесцеремонностью невозможно было устоять. Мать рассияась:

— Да кто же ее прячет, Виктор Максимович. На работе она. Вот-вот должна появиться. Хоть здесь подождите.

…Когда Тоська появилась, майор Витя в расстегнутом кигеле сидел за столом, уплетал яичницу-глазунью, запивая ее домашней бражкой.

Увидев Тоську, Витя застыл с раскрытым ртом, искренне обалдев на секунду. Потом бросил вилку и закричал:

— Ну, тетя Поля!.. Все! Оставлю здесь Пащенку. Не я буду — оставлю. Пусть до полной демобилизации дом ваш караулит. Чтоб никто близко подойти не смел!

Ничего не понимавшая Тоська моргала глазами. Не успела она опомниться, как Витя закружил ее по избе, приговаривая:

— Тоська, Тося, Тосенька, не обута — босенька!.. Быстро собирайся, сейчас в кино пойдем.

Кого-нибудь другого Тоська тут же осадила бы, но перед Витей она смешалась и неожиданно для себя произнесла нелепые слова:

— Мы же… билетов не достанем.

Увидела его смеющиеся глаза и, сообразив, что сморозила глупость, еще больше застеснялась: все Витины билеты, пропуска и контрамарки сияли на его груди.

Через полчаса они шли в кино.

Красавец-майор держал Тоську под руку.

Позади них молодцевато вышагивал ординарец Пащенко с неразлучным автоматом на плече.

Они шли — и улица 2-я Крайняя провожала их из-за оградок и плетней благословляющими взглядами. Все было хорошо, справедливо, душевно. Тень бедного Тимы не преследовала больше Тоську.

А в Тоське запоздало поднималось возмущение:

«Налетел!.. Как… не знаю кто… И я тоже, идиотка. Теперь, наверное, идет — задается».

— Что это мы — как под конвоем? — капризно сказала она.

— Пащенко! — немедленно скомандовал Витя. — Дистанция пятьдесят шагов!

— Есть, товарищ майор! — гаркнул Пащенко. Прошли еще немного.

— Знаете, — Тоська остановилась. — Я с вами сегодня в кино схожу… а больше вы меня не приглашайте. Ладно?

— Это почему?

— А так, — строптиво вздернула брови Тоська. — Не приглашайте — и все.

Витя вдруг ловко схватил ее за ухо.

— Во-первых, — грозно сказал он, — отставить выканье! Во-вторых… попробуй не пойди. Вот прикажу Пащенко — он у тети Поли всех куриц перестреляет.

— Пустите! — покраснела Тоська.

— Что-что?!

— Ну… пусти!.. Какой прямо…

— Я такой! — похвастался Витя. — Я знаешь какой… Тоська — ну! — подтолкнул он ее. — Что подумала-то?

— Да ладно, — отвернулась Тоська, смущенная тем, что он разгадал ее мысли.

Конечно, она пошла с ним и на другой день. Витина простота и веселость растопили Тоську. Да и не только в этом было дело. Тоська не хотела сама себе признаваться, но разве вчера, когда вошли они в клуб, охраняемые верным Пащенко, не испытала она гордости, не почувствовала себя счастливой?

…Возвращались они поздно, той же печальной дорогой, по которой шла она когда-то с Тимой Дашкевичем. Но печалиться и вспоминать не было времени — не давал Витя.

— Пащенко! — полуоборачиваясь, кричал он. — Сколько мы с тобой земель прошли?

— Ого, товарищ майор! — откликался из-за спины Пащенко, по ночному времени не соблюдавший дистанции. — Считайте, от Волги до самой Шпрее.

— А встречали мы где-нибудь таких девушек, Пащенко?

— Никак нет, товарищ майор, не встречали!

— Ах, Тосенька! — Витя на ходу обнимал ее за плечи. — Будешь ждать меня?

— Витька! — вырвалась она. — Ты контуженый что ли?

То, что он обнимал ее при Пащенко, как бы окрашивало законностью, семейностью их отношения. И Тоська, так же по-семейному, поддразнивала Витю:

— А Клавочка из Усть-Каменогорска? А медсестра? Тоже ждут?

Оля Вязова показывала Тоське не только Витины фотографии: были в ее альбоме также белобрысая девочка с тонкими косичками, которая, по словам Ольги, ждала брата в далеком городе Усть-Каменогорске, откуда они приехали; и еще одна — стройная медсестра, в аккуратно подогнанной гимнастерочке…

— Уй-ю-юй, Тося! — стонал он, хватаясь за голову. — Ты кому поверила-то! Девчонке! Она же врала все, хвасталась! Пащенко! Скажи — была у меня когда-нибудь медсестра?

— Никак нет, товарищ майор! Никогда не было, — с готовностью свидетельствовал хитрый Пащенко.

И Тоська понимала: была, была медсестра. И девочка в Усть-Каменогорске — тоже. Но сейчас они казались ей такими же далекими и неправдоподобными, каким лишь несколько дней назад казался и сам Витя.

На третий день в кино они не пошли. Просто гуляли допоздна, а потом, отослав спать Пащенко, целовались в узком заросшем густой травой проулочке, между огородами Вяловых и однорукого деда Игнатия. Вернее, Витя целовал притихшую Тоську. Целовал ее глаза, щеки, гладил волосы, шептал нежные слова. Тоська не сопротивлялась. Только низко опускала голову, не очень решительно пряча губы. Но Витя, в конце концов, нашел и губы.

Чуть бы раньше распрощаться ей с Витей в этот вечер. Но неопытная Тоська перестояла какие-то минуты, и Витино нетерпение сыграло роковую роль. Поцелуи его становились все длинее, настойчивее, он все крепче прижимал ее к себе — так, что ей уже больно стало, — и вдруг, тяжело задышав, Витя попытался уронить Тоську в траву. Упасть им не дал плетень. Тоська успела крутануться, плетень попал ей под спину, затрещал, качнулся, но выдержал. Тоська молча рвалась из Витиных рук, но объятия его были железными, он, как сумасшедший, целовал ей шею, перегибал Тоську пополам, и она чувствовала, что вот-вот или дряхлый плетень этот не выдержит, или они кувыркнутся через него в картошку.

Тогда Тоська откинулась еще, насколько смогла, высвободила руку и ударила острым кулачком в горячие Витины губы.

Немедленно она получила сдачи — у Вити была прекрасная реакция. Он так оглушительно залимонил ей по уху, что накрахмаленный Тоськин беретик улетел куда-то в огород.

Они остановились друг против друга, прерывисто дыша, как подравшиеся мальчишки.

Первой подала голос Тоська.

— Достань берет, — сказала она.

Отрезвевший Витя покорно перелез в огород. Пошел было в глубь его, но вернулся и сунул Тоське фонарик:

— Посвети.

На Тоську напал какой-то нервный смех. Она зажимала рот, чтобы громко не захихикать, и нарочно светила не под ноги Вите, а в тощий его, общелкнутый галифе, зад. Смех тряс ее изнутри, колотил, луч фонарика прыгал, но Тоська упорно возвращала его на место.

Витя долго шарился по картошке, нашел-таки берет, принес его, выколотил о колено.

— Дура! — сказал он с обидой. — Дура!.. Меня же там каждый день… каждый час убить могли!..

В дрожащем голосе Вити послышались ей слезы — и маленькое торжество вспыхнуло в Тоськи ной душе.

Она прилепила на голову беретик, повернулась.

— Тося, — тронул он ее за руку. — Ну, что ты, в самом деле… Мне ведь завтра уезжать…

Она пошла. Пошла, понимая уже, что делает, может быть, непоправимое, но ее опять несло, и она не могла себя пересилить.

Утром Витя уехал.

Провожали его до станции отец, Максим Филаретович, мать и сестренка. Пащенко нес следом чемодан.

Пока они шли вдоль улицы до поворота, Витя дважды оглянулся. В третий раз он остановился закурить, повернулся, как от ветра, и долгим прощальным взглядом посмотрел на Тоськин дом.

Тоська сидела на чердаке, глотая слезы, глядела на все это сквозь дырку в рубероидной кровле. Она не спала ночь. К утру, как в романах, окончательно влюбилась в майора Витю и нещадно исказнила себя. Боже ты мой, что за характер у нее такой противный! Что она строит из себя? Какой еще неземной любви, какого принца ждет здесь — на 2-й Крайней улице, в сорок пятом, все еще не мирном году?! Вот он — ее принц, сокол ясный, дурак бешеный! — уходит на другую теперь войну, где его в любой час могут убить.

Ей хотелось бежать за ним, повиснуть на шее, облить слезами китель, не отпускать…

Она корчилась от подступавших рыданий и пихала в рот кулаки, чтобы не закричать в голос…

Какую шутку сыграла с ней жизнь, Тоська поняла через несколько дней, когда острый приступ влюбленности отпустил ее и она помаленьку успокоилась. К ней пришла четкая, грустная мысль: после того, что случилось в последний вечер, она для Вити никто. А между тем — для всех Тоська уже была его невестой. Опять невестой.

Зачастила к ним в дом Семеновна. Без конца они шушукались с матерью — похоже, обсуждали будущую Тоськину жизнь с Витей.

Женщины на улице заговаривали с ней о Вите.

На работе, куда дошел слух о Тоськином «счастье», ее прямо спрашивали: «Ну, что твой майор пишет? Скоро там самураев-то добьют?»

Груз этот оказался потяжелее того, который свалился на нее после гибели Тимы. Тогда ей сочувствовали. И ждали с интересом: кого же изберет Тоська? А не дождавшись, опять сочувствовали: вот несчастная девка — как ее жизнь-то подкосила.

Теперь же она была счастливой избранницей героя. За каждым шагом ее ревностно следили, и язвительная песенка с переиначенными словами: «Не успел за туманами догореть огонек — на крылечке у девушки уж другой паренек», — могла зазвучать про нее.

Тоська злилась: хоть бы правдой все это было, а то… Он там, поди, и думать про нее забыл, утешился давно с очередной медсестрой. А она тут… ходи стреноженная.

Но ни матери, ни Семеновне не могла же рассказать Тоська о том, как простились они с Витей.

Рассказала она подружкам — не выдержала. Хотя и с ними откровенничать не любила.

Надя, успевшая за последний год побывать замужем, развестись и как раз в этот момент презиравшая всех мужчин, возмутилась:

— Да плюнь ты на него! Все они хорошие! Подумаешь, герой какой заявился!

— Ну, плюну — а дальше? Этим всем не вдолбишь. Верка завистливо вздохнула:

— А я бы поддалась. Ей-богу, поддалась бы. Такой парень….

— А он бы тебя взял да бросил, — сказала Надя. — А! — махнула рукой Верка. — И так бросил бы, и не так бросил бы! Лучше уж так.

— Как — так? С лялькой, что ли?

— Ну, и хотя бы, — Верка возбужденно вскочила: — Эх, снег будет, и буран будет, дочка сына принесет — хулиган будет…

— Может, напишет еще… Подожди… — нерешительно сказала Надя.

— Дождешься, — Тоська отвернула расстроенное лицо. — Ведь курам на смех! Невеста без места… А попробуй скажи: идите вы с вашим Витей! Заплюют! Мамочка родная первая проклянет…

В невестах майора Вити суждено было Тоське проходить до тех пор, пока летом сорок шестого года Витя не приехал домой окончательно.

Приехал Витя не один, привез жену — высокую, полную, очень красивую женщину, похожую на артистку. Она и на самом деле была артисткой из Ленинграда — там ее Витя окрутил. Или — она его. Как, почему оказался он после Дальнего Востока в Ленинграде, никто не знал. Витя даже матери этого толком не объяснил. Семеновна ходила пришибленная, стеснялась убогой своей избушки, не знала, как ей ступить, что сказать при такой шибко интеллигентной снохе. Она имени-то ее мудреного сразу не запомнила и в разговоре с соседками Витину жену называла «она», «артистка»…

Жили молодые очень шумно и открыто. Маленький домик не вмещал высокого, громкоголосого Витю и его крупную жену — в ограде у Семеновны поэтому каждый день разыгрывались спектакли. Витя много пил (что прощалось ему родителями: почти все возвращавшиеся фронтовики на первых порах крепко гуляли), жена от него не отставала — и застолья их кончались громкими, картинными скандалами.

Одну такую сцену Тоська запомнила, хотя она старалась не видеть и не слышать того, что происходит у соседей. Но так все стремительно на этот раз у них там развернулось — Тоська, вышедшая из дому, не успела глаз отвернуть. Витя сжал руками лицо своей «ленинградки», поцеловал, а потом отстранил и, вскрикнув, хлестанул по этому же лицу ладонью. Жена, как в кино, упала на колени, схватила Витину руку, прижалась к ней губами. Витя резко вырвался и пошел по двору, сшибая ногами ведра.

Так они повыступали с месяц, после чего «артистка» внезапно исчезла — уехала обратно в Ленинград.

Несколько дней Витя не выходил из дома. Известие о том, что «ленинградка» уехала, принесла Семеновна.

— Сам и чемодан ей собрал, — рассказывала она негромко Тоськиной матери. — Покидал вещи, крышку коленкой придавил, чтоб, — говорит, — духу твоего здесь не было… Ой, да ведь она много старше его. Ей, уж поди, лет тридцать с хвостиком. И чем она его таким опоила, одурманила?.. Теперь вот лежит в избе, папироски содит одну за другой. Окурки выгребать не успеваю…

Мать, уязвленная Витиной изменой, слушала молча.

Тоська и вовсе не вышла из комнаты.

С Витей они столкнулись только в воскресенье.

Днем Тоська окучивала в огороде картошку. Витя вышел из дому, перелез через плетень и направился к ней. Тоська заметила его краем глаза, ожесточеннее замахала тяпкой. Витя подошел, остановил ее, схватившись за черенок тяпки.

Снова они стояли друг против друга. Тоська напряглась, вытянулась в струнку. В платочке до бровей, с полными, шелушащимися от жары губами, с нарисованными огородной пылью темными кругами у глаз — была она сумасшедше красива. Витя — в белой майке с короткими рукавами, в широких помочах, поддерживающих галифе, худой и небритый — выглядел мрачно.

— Ну? — спросила Тоська. — Так и будем стоять? Мне работать надо — вон еще какой загон впереди.

— Выходи за меня замуж, — сказал Витя.

— Здравствуйте! — Тоська даже тяпку выпустила. — Твоя артистка-то, наверное, еще до Ленинграда не доехала. Смотри — вернется.

— Ты мне жизнь поломала, — сказал Витя.

— Я?! Тебе?! — изумилась Тоська. — Вот это новость! Когда же успела-то, Витенька?

— Тоська! — он вспыхнул, услышав в голосе ее насмешку. — Последний раз спрашиваю — пойдешь?

— Не знаю, не знаю, зайдите завтра, — произнесла Тоська фразу, подслушанную у начальника гаража.

Витя скрипнул зубами и полез через плетень…

Вечером с Тоськой случилась истерика. Она билась на кровати в рыданиях, выкрикивая, что молодость проходит, что никому она не нужна, на черта ей эта красота, на черта жизнь такая — лучше утопиться.

— Да что ж ты бесишься-то! — говорила расстроенная мать. — Или я тебя держу? За ногу привязываю? Вон, погляди, Петька Дашкевич какой парень…

— Нужен мне молокосос! — отвечала Тоська.

— Ну, дак взяла бы Виктора простила. Семеновна седни опять заходила — плакалась: переживает он, говорит, шибко, кается.

— Нужен мне женатик!

— Где ж я тебе других-то возьму? — тоже кричала мать. — В печке испеку?!

Майор Витя исковеркал свою судьбу — так дружно решили на улице. Он устроился служить в милицию и попросил назначения куда-то в Горную Шорию — начальником райотдела. Накануне отъезда Витя в два дня женился на шалопутной Верке и увез ее с собой, ополоумевшую от счастья.

Тоська осенью поступила в вечернюю школу.