"Дом в Мещере" - читать интересную книгу автора (Иличевский Александр)

Глава 9 УТРО

Я проснулся от радостной злости. Откуда она взялась – осталось тайной сна. Диковатая бодрость всплеснула меня с постели, пронесла к окну босиком, расшторила свет – и утро ворвалось в высокий объем палаты, жмурясь, искрясь, переливаясь и будоража. Захотелось напрасно наружу, в белое, прямо так, в чем родил меня сон, бежать до упаду по снегу опушкой, бежать на солнце от скачущей тени, бежать – и на этом бегу заглядывать, опрокидывать взгляд, закружиться навзничь и рухнуть в парящую восхитительную вышину…

Подхваченный потоками белизны, вскочил на кровать и запустил в Стефанова подушкой.

– Отомрите, Стефанов! – вскричал я ему. – Проснитесь, мне кажется, все разъяснилось.

Старик молчал, не понимая, стоит ли ожидать худшего. Я скакал высоко на кровати, сбитое белье сползало рывками на пол. Потолок широко раскачивался. Его твердая близость отчетливо ощущалась макушкой. Безрассудство захлестывало меня все выше и выше. Стало труднее дышать, но амплитуда восторга не унималась. Наконец потолок срикошетил меня по затылку и камнем отправил в неглубокий аут: сознание гулко померкло, но тут же вспыхнуло и осталось при мне. Я лежал, задыхаясь от счастья и боли.

Стефанов, сообразив, что сумасшедшим следует потакать, осторожно привстал и перебросил в меня подушкой, она плюхнулась на пол.

Я поднял и бросил обратно, попробовав рассмеяться.

Утвердившись в том, что за ночь сознание мое дало необратимую течь, Стефанов решил подыграть, принять игру. Он сходил за подушкой, вернулся и снова со всей немощи бросил.

Но идея подушечного боя тут же себя исчерпала. Дико радуясь чему-то внутри, я смеялся как сумасшедший, скакал по палате, вея вокруг простыней как знаменем и сумбурно кричал о том, что все хорошо, что просто мы этого не замечаем, что стоит нам только заметить, как сразу все станет действительно хорошо, что это нас леший водит кругами по непролазным чащобам тоски, но стоит нам только плюнуть на память, приметы и смутные ощущения, стоит поднять нам для этого взор – и тогда мы увидим надежное солнце, точь-в-точь то самое, что за окном, и, удерживая его в качестве ориентира, сможем, не плутая, смело идти, догоняя себя, на свободу…

Ничуть не запыхавшись, я сел к Стефанову на постель. Похоже, он мне поверил, или только подумал, что был бы рад это сделать; во всяком случае, теперь на его лице осторожно существовало зыбкое выражение интереса.

– Стефанов, – сказал я определенно, – хватит киснуть, давайте драпать отсюда.

Старик посерьезнел:

– Вы знаете как?

– Ну, для начала нужно привести себя в порядок, – издалека начал я. – Вас безобразит бородка. Вы походите на Хоттабыча, исчерпавшего волшебную силу желаний. Давайте начнем с брадобрейства.

Стефанов растерялся, я же бросился к двери, достучался до нянечки, потребовал бритву, ножницы и свежее полотенце.

Она вернулась ни с чем, объявила, что заведующая выдачу запретила до объяснения надобности.

Разъяснить я отказался. Некрасивая няня подняла и без того высокие белесые брови и показала мне меру питаемой ею смеси равнодушия и удивления. После чего удалилась нас подслушивать. После мнимого ее ухода я намочил полотенце и взял его наизготовку. Вынул зажигалку, чиркнул пару раз, чтобы разогнать кремень. Стефанов держался молодцом, смирно. Подпалив полумесяцем вокруг лица неряшливый волос, я дождался, пока курчавое пламя доберется до кожи, и накрыл ошарашенное выражение старика спасительным полотенцем. Добыл из-под матраса швейцарский свой нож, будучи гордо уверен, что тот не намного тупее, чем скальпель. Настругал с куска туалетного мыла, взболтал с теплой водой и взбил зубной щеткой в чайном стакане. Воспрявшего после пожара старика обмазал мылом и принялся внимательно скоблить: вниз полоску щеки два раза и вверх осторожно по сантиметру. Особенно трудоемким оказался подбородок: на выпуклостях нож несколько раз сорвался, пришлось потом на порезах долго держать салфетку.

После бритья Стефанов стал другим. По крайней мере, новым.

И даже немного чужим. Стараясь не заглядываться, я искоса удивлялся. Потом не выдержал и ему сообщил. Старик, хотя еще сам себя иного не видел, почувствовал это изменение и стал также меняться и в лице, приближаясь к бодрому выраженью. На стуле Стефанов теперь сидел как невеста на выданье. Словно бы воображая перед собой зеркало, он старался не выказать заинтересованности хорошенько себя осмотреть, поглядеться и косил по сторонам. Иногда он посматривал на меня: мол, ну как, ничего, сгодится?

Вдруг я почувствовал, как зрение плывет в слезе. Чтобы не разреветься, я выбежал в ванную и нырнул мордой под кран. Струя понеслась по раскрытым глазам. Я поклялся себе вообще ни о чем не думать.

Вернулся. Стефанов стоял с испачканным полотенцем в руках, не зная, что с ним делать.

– Отлично, – сказал я, зло растирая рукавом лицо, – никак не ожидал, что теперь – это вы. Только давайте договоримся сразу: отныне никаких шапочек, ермолок, кип, тюбетеек, шляп или кепок не существует. Треух на случай мороза и приличная цветом панамка – в жару. Годится?

Стефанов кивнул, соглашаясь. Кивку помешала рука, прижимавшая к порезам на подбородке салфетку. Старик отнял ее, взглянул на пустую ладонь, но о салфетке не вспомнил. Как мятый цветок флокса, подсохшая розовой кляксой кровь неопрятно крепила белый квадратик к коже. Стефанов отправился к зеркалу в ванной – удостовериться в обновке. Оттуда вернулся довольным. Снял сванскую шапочку и погладил голову ладонью.

– А не побрить ли и голову?

После химиотерапии его волосы осыпались и перестали расти. В неопрятном ежике блестели участки голой кожи.

– Как это я сам не догадался! – воскликнул я.

Стефанов обрадовался, я приступил. Старик просил не церемониться и скрести как следует. Мы увлеклись, бритье спорилось. Однако остававшейся пены хватило лишь на половину черепа, пришлось достругать обмылок. Мелкий, он крошился и выскакивал, как оттаивающая медуза, из пальцев. Как раз в это время заявилась медсестра. Шприцы катались, позвякивали у нее на подносе. Мы переглянулись, и я сказал, чтобы не мешали, пусть придут вскоре, после того как закончим. Они выдворились, я продолжил. Стефанов, помолчав, сказал, что дело воняет керосином, что они так просто ушли не просто так. Увлекшись, я не сразу прислушался к его опасениям, было не до того: пена сбилась не слишком густой и оседала почти сразу, и потеки ее устремлялись прямиком за вислый ворот свитера, поэтому нужно было спешно брить снизу вверх, проворно подбирая лезвием мыльную жижу…

Я приостановился, пытаясь понять, прав ли Стефанов. Но стоило мне только застыть, соображая, как мелкий топот приблизился к нашей двери.

Старик сжал челюсти, взгляд его затвердел. У выбритой стороны черепа набухла височная жилка, выступил желвак. Вид его из несуразного стал воинственным.

Дверь приоткрылась, и в нее, как в лузу, вкатился горбун. Ожесточенно копаясь в карманах, он имел встревоженный, злой вид. Наконец достал. Я подался вперед, чтобы взять то, что мне протягивают, или по крайне мере рассмотреть, но карлик отдернул руку и двинул подбородком. Что-то щелкнуло, и я увидел серебряный револьверчик – горбун целится в меня от живота: боек взведен, большой желтый палец лежит сверху, но я замечаю, что почему-то на курке указательного нет, а он вместе со средним, безымянным и мизинцем сжимает рукоять, так что получается жест, который примерно значит: мол, ну что, так-так, отлично; однако неплохо вы здесь устроились, только что с того, позвольте поинтересоваться?

Я вспомнил, что держу в руке нож, и посмотрел на Стефанова. Старик был наготове и вид имел грозный. Восточное полушарие его черепа, облитое мылом, сияло перламутровым всполохом, уловленным от вставшего над деревьями солнца.

– Что надо?! – спросил я горбуна.

В ответ расколотым орехом щелкнул выстрел. Нож, как в фокусе, кувыркнувшись из ладони, полоснул запястье и звякнул о мрамор. Я бросился на горбуна. Он нырнул у меня под ногами и, когда я развернулся, уже прятался за Стефановым. Старик стушевался, он вообще боялся пошевелиться, будто его все еще бреют.

– Стефанов, посторонитесь! – взревел я.

Старик, как умел проворно, бросился на кровать, на лету удачно зацепившись за стул ногой. Путь оказался свободен. Проглотив разом весь воздух в комнате, от двери набирая разбег, слегка отводя назад корпус, я понесся на горбуна, как заправский хавбек, пробивающий пушечный штрафной.

Я инстинктивно понял, что мелкого этого гада не с руки мне руками ловить, что надо действовать как в футболе. Каждый миллиметр разбега отпечатался в моем сознании как отдельный шаг долгого пути страшной мести. Того бешеного ожесточения, что было вложено мною в правую ногу, хватило бы, чтоб угробить дюжину приличных вратарей. От моего удара горбун дал «свечу», взмыл под потолок и, задержавшись в верхней точке, будто прилепившись, сверзился оттуда бездыханный.

Сейчас мне видится эта реприза предельно четко, как в медленном кино, разложенная по кадрам мгновений. Она доступна мне всей последовательностью движений, я могу ее просмотреть с того или с этого места, остановить, заглянуть вперед, отмотать, чтобы лучше, сладостней видеть, как горбун, взлетев к потолку, сучит ножками и перебирает руками, морщится то ли от боли, то ли от страха не сомасштабной ему высоты; как он, достигнув, цепляется за потолок и ему удается на три коротких взмаха пройтись по нему руками, чтоб не задеть головой – так что падает он в результате еще ближе к окну, чем положено было горизонтальной составляющей удара. Последний кадр изображает: в пух и перья расхристанный таким сумбурным полетом горбун лежит недвижимо навзничь; верхняя пуговица блестит и болтается, как вынутый глаз, на двух нитках; халат задран и очевидно: живот его слеп, как бельмо – нет пупка; левый ботинок исчез, и большой палец выглядывает из дырки в носке; толстенный желтый ноготь, топорщась, страшно загибается к самой подушечке; длинные волосы сбиты на лоб, нос – обелиск.

Стефанов с постели:

– Что делать?

Я хватаю в охапку стул и с ним вместе пытаюсь выйти в окно. Ожесточенно пытаюсь и раз, и два, и три, но стекло только гулко гнется, как поверхность мыльного пузыря от дуновенья, и держит меня внутри надежно и крепко, как круг заколдованный Брута. Отчаявшись, я с размаху метаю стулом в прозрачность, – отраженный, стул порхает обратно. Я увертываюсь, спотыкаюсь о горбуна. Стефанов помогает встать. Я щупаю пульс у горбуна – треплется. Беру полотенце и кляпом вставляю в оскал: при этом горбун мычит. Вторым полотенцем вяжу запястья, хватаю за шиворот и, протянув по полу, запираю гада в ванной.

Входит медсестра с уколами.

Рука у меня в крови, кругом беспорядок, как на трибунах после матча.

Медсестра осмотрелась, решила, что это мы со Стефановым повздорили. Вернулась с санитарами. Те напяливают на меня смирительную рубашку, что-то вкалывают. Заведующая еще не пришла, а я уже начинаю орать: от серы сводит все мышцы – ни шевельнуть, ни напрячься, будто лежишь под прессом. От давления неподвижности у меня начинается приступ клаустрофобии, и я ору благим матом: мол, сукины дети, что же вы, падлы, так круто. Вскоре действие укола добирается до лица, и выражение застывает маской страха. Глазами двинуть невозможно, и кажется все время, что что-то опасное совершается вне поля зрения. От этого еще страшней. Появляется заведующая, за ней в колышущийся фокус вплывает Кортез. У него действительно вместо лица пустота, а на месте головы – парик, рубчатая изнанка которого мне отлично видна снизу. Хозяйка вглядывается то в меня, то вбок, где лежит Стефанов, и что-то бурчит – не понять – по-английски. Жуткий Кортез машет рукой – развяжите. Меня кувыркают два санитара, выпрастывают из рубахи, и я снова вижу Кортеза, у которого теперь простое лицо, короткий нос, густые брови, впалые щеки. Похож на один из бюстов Челлини. Он нагибается, прикладывает указательный палец к моим губам, говорит: «Please, be calm» – и выходит. Заведующая – за ним. Мне обрабатывают перекисью порез на запястье, приводят в порядок комнату и снова что-то вкалывают. Отключаясь, я прислушиваюсь и слышу, как Стефанов молчит, как будто умер.