"Орлиная степь" - читать интересную книгу автора (Бубеннов Михаил Семенович)

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

У синеватого мыса соснового бора, от которого уходила вдаль чистая, беспредельная степь, показалось Лебяжье. Когда-то это было большое и красивое село; теперь оно стало, может быть, самым неприглядным и неприютным в степном Алтае.

В Лебяжьем не осталось ни одной целой улицы: нигде не видно было больше десяти домов в ряду, чаще всего они стояли в одиночку среди пустырей, над которыми возвышались покинутые хозяевами старые, полузасохшие тополя, отчего все село казалось разбитым на отдельные хутора и заимки. В большинстве это были крестовые или пятистенные дома старинной рубки, покосившиеся или вросшие в землю, почерневшие, должно быть, насквозь от времени и сырости, с высокими завалинками и нередко с прогнившими тесовыми крышами, покрытыми мшистой плесенью с северной стороны. Лишь у некоторых из них сохранились резные наличники — чудо мастеров топора и пилы — да вкривь и вкось висели филенчатые ставни с едва приметными следами красок: в былое время они сверкали всеми цветами радуги. Но среди этих черных домов, от которых веяло стариной, там и сям виднелось жилье недавней стройки. Это были избенки, сколоченные из старья и утепленные камышом, приземистые саманушки и даже плетенные из вербняка халупы, обмазанные глиной с коровяком; у всех у них были крохотные оконца и плоские крыши, над которыми торчали невысокие трубы. Поблизости от жилья, а то и рядом стояли крохотные сарайчики и клетушки, зачастую с голыми стропилами, а вокруг торчали из снега, да и то не везде, шаткие оградки из хвороста.

Село стояло на песках, как и бор, что был рядом, и потому снега в нем таяли особенно быстро. Здесь уже повсюду сильно осели грязные, запыленные золой и гарью сугробы, обнажились кучи навоза, бугры и надувы с высокими кустами волоснеца (песок неудержимо двигался через село с запада на восток) и во все улицы разлились желтые лужи. Со всех крыш, особенно на солнцепеке, текли ручьи; все постройки пропитались влагой. И оттого, что в селе уже вовсю хозяйничала весна воды, издали оно казалось особенно мрачным среди степи, все еще сверкающей белизной..

Ванька Соболь, ведущий головной трактор бригады, счастливым взглядом, слегка подрагивая от волнения и частенько порываясь вперед, осматривал родное село. Оно было таким, каким он привык видеть его прежде, а потом и во сне, каким он любил его с детства, и потому оно не показалось ему убогим и сирым. Оно было его самой дорогой родиной и всегда, даже в самом плачевном виде, оставалось для него красивейшим в мире.

Выглянув из кабины, он радостно крикнул:

— Вот оно, Лебяжье!

Однако молодые новоселы смотрели на Лебяжье другим взглядом. Они повидали уже много сел на Алтае, хороших и плохих, богатых и бедных, но впервые увидели такое жалкое село. Они не любили его и не могли пока любить, и мысль о том, что отныне им придется здесь жить, до боли сжала их сердца. Все они вдруг примблкли, будто птицы перед непогодой, а у кого-то из девчонок даже слезинка засверкала на щеке…

Из села навстречу колонне выскочила верхом на серой гривастой лошадке Галина Хмелько. Она уже знала о беде на Черной проточине: из За-лесихи ей звонил час назад Зима; он вернулся туда с Репкой, который, спасая свой трактор, довольно долго работал в ледяной воде. Осадив перед трактором Ваньки Соболя своего маштака, Хмелько озабоченно крикнула:

— А где Багрянов? Там остался?

— Там, — ответил Соболь, вылезая из кабины.

Хмелько слегка нахмурилась и немного помолчала, закручивая поводья на луке седла.

— И здорово там трактор засел?

— Намертво.

— Своими тракторами так и не взяли?

— Ни с места! Слабы.

— Сейчас выйдут два дизеля и машина, — сказала Хмелько и, оглянувшись на Лебяжье, добавила: — Вон они, уже идут!

— Тросы взяли? — спросил Соболь. — Все взяли.

Вновь нахмурясь, Хмелько спросила:

— Кто же теперь-то в воду полезет?

— А кто больше? Сам.

Сорвав поводьями маштака с места, Хмельно крикнула:

— Давай за мной!

Минуя Лебяжье, Хмельно провела колонну снежной целиной на его северную окраину, к небольшому хуторку из нескольких саманушек и халуп: отсюда начиналась дорога, по которой через день-два бригада должна была уйти в степь.

Под вечер Ванька Соболь, в темно-синей бобриковой тужурке и начищенных хромовых сапогах, чисто выбритый, чем-то едва приметно встревоженный, с важностью проходил по родному селу, изредка бросая по сторонам зоркий, охотничий взгляд.

Ванька Соболь уже знал, что его возвращение в Лебяжье вызвало самые разноречивые толки, да и не мудрено: ведь он вернулся в село первым из тех сотен лебяжьинцев, что покинули его за четверть века. Одни рассуждали в том смысле, что Ванька — шальной, непутевый парень, и его возвращение — очередная его причуда; другие уверяли, что хитрый парень приехал только потому, что обзарился на деньги, а дай срок — вновь сбежит в город; третьи намекали, что Ваньку вернули в село лишь сердечные дела… И только очень и очень немногие верили, что Соболь возвратился с тем, чтобы всерьез работать в Лебяжьем, и возвращение его расценивали как знаменательное начало обратного движения лебяжьинцев на родные земли. Но ни заглазные толки и пересуды, ни ехидные вопросы встречных сельчан не смущали Ваньку Соболя: не из того он был десятка, чтобы терять самообладание по ничтожным причинам.

Ваньку Соболя тревожила лишь встреча с Тоней Родичевой и ее семьей, и он сердцем чуял: тревожила не напрасно. Здесь обстоятельства для Ваньки были так сложны, что могло помочь, пожалуй, только чудо.

…Открыв калитку во двор Родичевых, Ванька Соболь тут же, неожиданнее, чем предполагал, увидел Тоню; она вышла из сеней словно бы нарочно навстречу ему, с пустыми ведрами в руках. Увидев Соболя, она вдруг замерла на крыльце и быстро, со звоном опустила оцинкованные ведра… «Все пропало!» — обомлев в суеверном страхе, подумал Ванька. Но еще более оробел он, когда разглядел Тоню. Господи, и что только может сделать природа с семнадцатилетней худенькой, глазастой девчонкой за два года! Теперь это была крепкая, статная девушка, с высокой грудью, с тяжелыми темно-русыми косами, сложенными кренделем; ее полненькое, мягко очерченное лицо, тронутое ранним загаром, на удивление очень украшали, веселили и делали на редкость милым реденькие золотистые веснушки — без них она, вероятно, была бы обычной. И не остренькие, озорные глазоньки, какие виделись Ваньке во сне, а большие ясные очи освещали ее лицо. Все бледнея и бледнея, она стояла на крыльце, и Ванька Соболь, не в силах оторвать от нее восхищенно-растерянного взгляда, с трепещущим, обмирающим сердцем подумал: «Чистая царица! Прямо с картины!»

Немалых трудов стоило Ваньке Соболю собраться с духом. Не один раз он в замешательстве переступил на месте, пока смог-таки наигранно весело крикнуть:

— Собака-то у вас, хозяйка, дома?

— А что? — спросила Тоня насмешливым голосом, но без улыбки. — Или попроведать ее зашел?

— Вот выдумала! Боюсь, покусает!

— Не покусает, она с ребятами убежала… Поняв, что ему не очень милостиво, но все же

разрешено войти, Ванька Соболь еще более осмелел и направился к крыльцу, со звериной осторожностью трогая легкими сапогами землю; его чернявое лицо сильно потемнело от прилившей крови.

Наблюдая за Соболем, Тоня про себя отметила, что он гораздо старше на вид, чем был до отъезда из Лебяжьего: линии его суховатого лица стали резче, губы — тверже и суше, взгляд — острее и глубже. Все это сильно мужало его, делало чужим и далеким. Но вот он остановился у крыльца и поднял на нее вороненые до блеска глаза — и Тоня тут же, точно при вспышке молнии увидела его прежним… Часто бывает так: откроет девушка сундук, начнет перебирать свои слежалые наряды, и вдруг пахнёт от какой-нибудь кофты любкой или мятой, и тогда, с изумлением вдыхая чудом сохранившийся запах, она за короткие секунды до мельчайших подробностей вспомнит прошлое.

Он сказал протяжно, со вздохом:

— Здравствуй, Тоня! Не узнала?

— Здравствуй! — слегка потупясь, шепотом ответила Тоня, с каждой секундой все более узнавая прежнего Ваньку Соболя и второпях не в силах разобраться в своих чувствах от этой встречи. — Значит, явился?. Набегался? — спросила она вдруг, давая волю своей давнишней девичьей обиде. — А совесть-то где потерял? Не скажешь?

— Зачем говоришь так? — сдержанно и негромко спросил Ванька Соболь. — Совесть как была при мне, так и осталась. Где я ни пропадал, а ее не промотал!

— Не вижу я совести в твоих глазах, — сурово выговорила Тоня.

— Смотри спокойнее — увидишь!

— Зачем же ты пришел, если совесть при тебе?»— уже гневно спросила Тоня. — Я за тебя не просватана! Увидят люди, что скажут?

— Дело у меня, — твердо, ответил Соболь.

— Какое же у тебя может быть дело ко мне?

— Не к тебе, а к матери… Волей-неволей, а пришлось пустить Соболя в дом.

Мать Тони Лукерья Власьевна, когда-то красивая дородная женщина, состарившаяся до срока, была измучена и озлоблена тяжелой жизнью. Ее муж, искалеченный на войне, умер года через два после возвращения в село, оставив на руках несчастной жены своего немощного отца-старика и троих детей, одного из них грудного. Немало пришлось Лукерье Власьевне хлебнуть горя горького в тяжелые послевоенные годы, когда колхозное хозяйство пришло в упадок! Она не могла, как другие, бросить все и бежать со своей семьей в город. Вначале она завидовала тем, кто бежал, но со временем стала ненавидеть их: ведь их долю работы приходилось взваливать на свои натруженные плечи тем, кто оставался в селе! По этой причине так же, как всех беглецов, ненавидела она и Ваньку Соболя. К тому же от Лукерьи Власьевны не могло скрыться, что ее любимица Тоня на заре своего девичества крепко полюбила непутевого парня и, когда тот, зная об этом, все же сбежал в город, долго горевала. «От такого счастья, обормот, сбежал!» — бывало, кручинилась и негодовала Лукерья Власьевна, до глубины души оскорбленная за свою дочь. Узнав сегодня, что Соболь неожиданно вернулся в село, она готовилась при первой же встрече без всякой пощады высказать ему все, что думалось о нем два года. И вдруг — вот он, на пороге, явился сам, расправляйся как надо!..

Пробурчав что-то невнятное в ответ на приветствие гостя, Лукерья Власьевна пододвинула ногой в его сторону табурет, а когда Ванька Соболь, не ожидая особых приглашений, уселся на него близ двери, она спросила в песенной манере, предвкушая близость долгожданной расправы:

— С чем же хорошим припожаловал, добрый молодец, в наш дом? Кажись, и делов-то никаких у тебя тут нету?

— Без дела бы не зашел, Лукерья Власьевна, — предельно мирно ответил Соболь, не торопясь, однако, выкладывать свое дело и всячески стараясь сохранить только что с трудом обретенное спокойствие.

Лукерья Власьевна присела у стола.

— Только явился, и сразу оказалось дело до нас? — спросила она, заговорщицки поглядывая на Тоню, вставшую с высоко, оскорбленно поднятой головой у косяка двери. — Небось и срочное? — добавила она с кривой, невеселой улыбкой на сером, усталом лице, видимо уверенная в том, что уже приперла беглеца к стенке.

— Срочное, — не моргнув глазом, ответил Соболь.

— Может, и очень важное?

— Очень…

— Слыхала, Тоня? — Лукерья Власьевна, не утерпев, даже коротенько. засмеялась, наслаждаясь явным своим преимуществом в разговоре с гостем. — Какое же, интересно знать, у тебя дело?

Кажись, ничего и не оставлял у нас, когда ударился в бега за хорошей жизнью?

— Зря вы, Лукерья Власьевна, корите меня за то, что я сбежал отсюда, — как и вначале, очень мирно ответил Ванька Соболь. — Сами знаете, до меня половина села сбежала! И даже, как мне помнится, кое-кто из ваших родных. Верно, да? А ведь я, если на то пошло, крепче многих держался и сбежал, можно сказать, самым последним… Опять же и вернулся самым первым! Выходит, я еще получше других!

— Хвались, хвались! Конечно, самый что ни на есть сознательный! — с издевкой воскликнула Лукерья Власьевна. — Бросил трактор в борозде—и давай бог ноги! А мы тут как окаянные за всех вас гни хребты! Через таких вот, как ты, все хозяйство рухнуло!

— Не мы здесь виноваты, — угрюмо возразил Соболь.

— А кто же?

— Поищите виновных в другом месте.

— Мне лучше видать тех, какие поближе! — сказала Лукерья Власьевна. — Как ни говори, а не разбежались бы, побольше думали о колхозе, так. и не дожили бы до этого…

— Что же мне делать было здесь? — спросил Соболь. — Два года чертоломил на тракторе день и ночь, глотал пыль до тошноты, а получал вот что! — Он сунул в сторону хозяйки шиш. — Укусишь его? Огородом заниматься да на базар бегать, как другим, мне некогда было… А старики мои, сами знаете, едва ходят… Вот и дожил, что ножки съежил! Подходит зима, а за все мои труды, за все мои бессонные ночи дают мешок высевок — посыпать курам! Да у кого же стерпит сердце?

— А как у нас терпело?

— Некуда было деваться — вот и терпело.

Намеренно пропуская мимо ушей это последнее замечание, потому что оно было горькой правдой, Лукерья Власьевна воскликнула, возвращаясь к прежней, сильной позиции:

— Ишь ты, расхвалился! Последним сбежал и вернулся самым первым! Сознательный! Чисто святой! — Она покосилась на дочь, усмехнулась ей и затем спросила: — А сколько ты, сознательный, хапнул за то, что взял комсомольскую путёвочку и записался в новоселы?

— Я денег не просил, — твердо ответил Ванька Соболь, — а дали — взял: не часто нашему брату дают.

— Прямо скажи: содрал с государства!

— Оно само дало.

— А ты и взял без всякого стыда?

— Взял! Государство с меня тоже брало немало, — ответил Соболь и сумрачно опустил глаза. — Не мог я сейчас отказаться от денег! Они мне нужны. Если хотите знать, я и на самом деле теперь новосел: совсем заново жизнь здесь начинаю. — Он поднял голову и смело взглянул в лицо хозяйки. — Вот вы говорили, Лукерья Власьевна, что вам трудно было… А бежать из родного села, думаете, легко? Бросаешь все: дом, родителей, которые доживают век, скворечню над воротами, которую сделал сам, любимый тополь у окна!.. Все бросаешь! Может, даже свое счастье!.. Бежишь из родного села, а у самого все сердце в крови! А на чужой стороне, думаете, сладко? Я под землей работал, в шахтах. А душа моя то и знай на волю рвалась! Только, бывало, и думаешь о селе, о степи, о хлебах… Иной раз так захочется пройтись по пшенице, что даже слеза прошибет! Все бы отдал, дай только помять в руках колосья да пожевать свежее зерно! Вот как, Лукерья Власьевна, жилось в городе! А теперь возвращаешься к разбитому корыту… Чем же я не новосел? Чем я богаче своего деда, который в старые годы первым селился на этом месте? Возвращаешься — и не знаешь, может, уже вся жизнь твоя навсегда поломана!

Он перевел взгляд на Тоню и добавил е грустью:

— Всем нелегко было.

— Думаешь, теперь полегчает? — спросила Лукерья Власьевна, хорошо понимая, о чем говорил Соболь, обращаясь к Тоне, но делая вид, что разговор не касается дочери.

— Обязательно легче станет! — убежденно ответил Соболь. — Да оно ведь, пожалуй, уже и стало легче. Налогов-то вон сколько скостили. Дышать можно. А трактористам теперь, как и рабочим, верный заработок. Милое дело! Теперь-то я знаю: что заработаю, то и получу. Я могу планировать свою жизнь, как мне надо… Да разве бы я убежал из родного села, от любимого дела, если бы всегда так было? Вот погодите, теперь и в колхозах наведут порядок. Еще осенью я сразу учуял, что жизнь-то вот так, как баранку, крутанули и теперь она пойдет другой дорогой. Ну, меня тут же и потянуло домой. А теперь, я знаю, уже многих тянет!

— Где же ты видел тех, которых обратно в деревню потянуло? — недоверчиво спросила Лукерья Власьевна.

— В городе.

— А у нас их пока не видать…

— Скоро увидите, — ответил Соболь и неожиданно отчего-то повеселел. — У меня, Лукерья Власьевна, легкая рука для зачина! Вот увидите, просохнут дороги — и потянется народ обратно в колхозы! Так что и вам советую поджидать гостей.

— Каких еще гостей?

— А тех, какие раньше, чем я, сбежали, — победно улыбаясь, ответил Соболь. — К примеру, свою родную племянницу Екатерину Тимофеевну с мужем и детками…

— Катю? — вдруг крикнула Тоня, отрываясь от двери.

— Неужто видел ее? — опешила Лукерья Власьевна.

— Передавала самый низкий поклон и сердечный привет, — ответил Соболь. — А главное, наказывала сказать, что решили они всей семьей вернуться в Лебяжье. Приедут, как только подсохнет дорога.

— Да где же ты видел ее?

— А там, в Кузнецке… Случайно встретились.

— Что же ты, злодей, столько сидел и молчал?

— Лукерья Власьевна! — с улыбочкой взмолился Ванька Соболь. — Ведь я же как только переступил порог, так и сказал, что зашел по делу. Ну, а вы слова не дали мне вымолвить, давай сгоряча мылить шею!

— Господи, да неужто правда, что Катюша едет? — заговорила Лукерья Власьевна, в волнении поднимаясь с места. — Может, только так… поговорили? Ты не прибавляешь, Иван? — Она встретилась взглядом с Тоней. — От нее ведь и письма давно не было!

— Давно, — отозвалась Тоня.

— Письмо есть, вот оно! — сказал Соболь.

— Ох, злодей!! И сидит!

Тоня вырвала письмо из рук Соболя, пронзив его при этом уничтожающим взглядом, и немедленно прочитала его матери. Да, Ванька Соболь прав: надо было готовиться к встрече гостей.

После этого как-то незаметно Ванька Соболь был водворен в передний угол, на почетное место, и начались расспросы. Повстречался Соболь с Екатериной Тимофеевной в Кузнецке недавно, незадолго до отъезда, знал о жизни ее семьи немногое, но расспросы тем более были настойчивы. Потом мать и дочь тут же, при Соболе, стали вслух думать и гадать, как встречать дорогих гостей и как помочь им начать новую жизнь в родном селе: ведь у них не сохранилось даже своего дома.

За полчаса, получив радостное известие, Лукерья Власьевна так подобрела к Ваньке Соболю, что даже пожалела:

— Вот беда, а у меня-то, Ванюша, и угостить тебя нечем! А как бы отблагодарить-то надо!

— Я так и знал, Лукерья Власьевна, что вам захочется угостить меня за добрую весточку, — окончательно осмелев, бойко заговорил Соболь, — а угостить при такой жизни, конечно, не на что… Откуда у вас быть деньгам? Вот я на этот самый случай и прихватил поллитровочку беленькой…

— Ох, бес! — тихонько и даже внезапно ласково воскликнула Лукерья Власьевна, видя, как оборотистый гостенек достает из внутреннего кармана тужурки бутылку зеленоватого стекла.

Тоне не понравилось, что мать круто переменилась в разговоре с Ванькой Соболем, и она презрительно бросила:

— И верно, бес!

— Ничего, по маленькой выпьем! — сказала Лукерья Власьевна и кивнула на дверь горницы. — Подними деда, пусть тоже отпробует. Редко ему приходится… Да что ты стоишь? Раздевайся, Ванюша, сейчас соберем на стол!

…Уходил Соболь от Родичевых на закате солнца. От порога, задерживая осторожно зовущий взгляд на Тоне, он попросил, как должное:

— Проводи от собаки-то!..

— Проводи, милая, проводи! — подхватила раздобревшая к Соболю Лукерья Власьевна, которой, конечно, невдомек было, что собаки давно нет на дворе. — Недолго и до греха: собака есть собака!..

— Не покусает! — ответила Тоня.

— Ой, Тоня, да долго ли тебе выбежать?

На крыльце Ванька Соболь остановился и, опустив голову под укоризненным взглядом Тони, остановившейся у порога сеней, спросил высоким, печальным голосом:

— Живешь-то как?

— Живу… — ответила Тоня уклончиво.

— Забыла?

— Все забывается!

Соболь долго стоял молча, с опущенной головой, а Тоня, просрочив время, когда удобно было уйти, смущенно и досадливо комкала в руках фартук… Не поднимая головы, Соболь сказал тихо, но достаточно твердо:

— Поговорить с тобой надо.

Тоня промолчала, и он добавил еще тверже:

— Сегодня же!

И снова в ответ молчание.

— Приходи в клуб, — попросил Соболь.

— Видно будет! — отозвалась Тоня будто издалека.

— Приходи! — твердо и ласково повторил Соболь, будто не расслышав ее слов. — Я ждать буду! — добавил он и, не прощаясь, медленно сошел с крыльца.

…Бывает, встретишь в лесных дебрях ручей. Маленький, он едва прокладывает себе путь, он еще не может перепрыгнуть через поваленное дерево… Но присмотришься к нему — и видишь: есть в нем все же что-то задорное, сильное и многообещающее! И невольно мелькает мысль: а куда он течет, этот ручей, каким он будет, когда пройдет сотни верст? Может быть, он станет могучей рекой, которая проложит себе путь по чудесным просторам? И тогда захочется встать и шагать, шагать за ручьем, чтобы узнать, какой он, многообещающий, в далекой дали!..

Так было и с Тоней.

Она, знала многих парней и отчетливо видела, какими они станут в будущем. Вот один: он будет жить размеренно, деловито, без дерзкой мечты, в годы возмужалости завоюет почет в селе, полюбит ходить в баню и за один присест будет выпивать туесок домашнего кваса… Вот другой; этот будет маленьким крикливым мужичонкой, какие любят мешать другим жить на белом свете: в семье у него будет не больше счастья и несчастья, чем у других, но он, надоедливый, о каждой своей житейской мелочи заставит говорить все село… Ой, каждого, каждого лебяжьинского парня Тоня видела стоящим где-то за много лет впереди!

А вот Ваньку Соболя не видела. Никак нельзя было узнать, каким он станет. Он очень легко, играючи научился работать на тракторе. А за какие дела он только не брался попутно! Охотничал, выкармливал на своем дворе лис-чернобурок, вязал сети, плотничал, объезжал колхозных коней… Он неутомимо, неугомонно раскрашивал, как умел, в яркие цвета свою простую деревенскую жизнь. Озорной, он любил покуролесить, при случае похвастаться; затеять что-нибудь необычное, чтобы ахнуло все Лебяжье. А что все же из него могло получиться в будущем, никак не видно было…

Именно по этой странной причине Ванька Соболь в свое время и полюбился Тоне, да так, как только бывает впервые. И Тоня готова была, обо всем позабыв, шагать и шагать за жизнью Ваньки Соболя, чтобы узнать, станет ли она где-то далеко могучей рекой…

Когда же горячий и своенравный парень бежал из Лебяжьего, бежал, не подумав о ней, не пощадив ее, Тоня со всем пылом и жестокостью молодости стала рвать из своей души буйно проросшую и цепкую, как трава-березка, свою любовь к Ваньке Соболю. Так продолжалось два года.

Но вот он вернулся, возмужавший, но такой же, как и прежде, загадочный и, кажется, с прежней любовью. Что же делать? Как быть?

Отцвело вечернее небо. Наивно обманывая и смиряя себя, Тоня с излишним усердием и дольше, чем обычно, подбирала мелкие домашние дела, так что Лукерья Власьевна не вытерпела и спросила:

— Что же ты все копаешься? В клуб-то пойдешь?

— Успею… — не сразу ответила Тоня.

— Неужто не звал?

— Ой мама, ну и звал, так что же?

— А звал — брось свои обиды, иди и прости! — Сердце не прощает! — с болью ответила

Тоня.

Она ушла в горницу, опустилась на колени перёд сундуком, подняла крышку и вновь увидела перед собой среди пестрых открыток небольшое заветное фото Ваньки Соболя. Много раз, бывало, порывалась она выбросить его, но так-таки и не поднялась рука! «Ждешь, мучитель? — с гневными слезами на глазах спросила Тоня, обращаясь к фото. — Жди, изверг, хоть всю ночь жди! Я белены не объелась, чтобы идти к тебе! Нет тебя на свете, нет! Сгинь!» Ей вновь захотелось выбросить фото Ваньки Соболя, но и на этот раз, как всегда, она не могла сдержать рыдания и упала грудью на край сундука…

Траву-березку нелегко выжить. Нападет она и всю власть заберет в поле: тянет из земли все соки, быстро ползет туда-сюда, все опутывает и заглушает. Попробуй выполоть ее — выбьешься из сил: жидкие ползучие стебли ее крепки, точно из сыромятной кожи. Но вот наконец-то трава-березка уничтожена… А так ли? Взгляни в поле: вон она, эта живучая трава, опять всюду властвует над землей…

Да неужели и любовь такая?!

II

У кабины трактора «С-80», затопленного в Черной проточине, вдруг всколыхнулась вода, и из нее разом вырвался по грудь Леонид Багрянов. Он торопливо, боясь рпхлебнуться, начал смахивать ладонями с лица рыжий озерный ил и откидывать с глаз мокрые волосы. С лебяжьинского берега проточины, где стояли, сдержанно рокоча моторами, два степных богатыря, родные братья потерпевшего аварию, и толпилась у машины и костра кучка людей, раздался возбужденный многоголосый выкрик:

— Готово, да?

— Один трос готов! — закричал в ответ Баг-рянов, не в силах отдышаться и прийти в себя после ныряния в ледяной воде. — Сейчас другой зацеплю!

Костя Зарницын, стоявший в. болотных сапогах до колен в воде, рванулся было вперед, выкрикнул:

— Погоди, я сменю! Пропадешь!

— Пропадать, так одному!

Даже ледяная вода не могла остудить точно налитую зноем душу Леонида и все его взвихренные чувства. С той самой минуты, когда случилось несчастье, он все время находился в состоянии неукротимой, ослепляющей и бессильной ярости, от которой, бывает, внезапно брызжут слезы…

— Ты вяжи прямо за раму, слышишь? — посоветовал Зарницын.

— Знаю, — сердито отозвался Леонид.

— Да скорее ты, ради бога!

Собираясь вновь нырять, Леонид вдруг взглянул с тоской на небо, словно прощаясь с ним, и затем медленно, скользящим взглядом огляделся вокруг. Красноватое солнце стояло совсем уже низко над степью. На опушке бора, вокруг лесного озера, в этот предвечерний час необычайно густой и яркой голубизной светился оживающий осинник; нигде, должно быть, не встретишь таких голубых осин, как на Алтае. Из волшебного голубого царства внезапно поднялась стая крякв; она быстро, не успев вовремя заметить на земле людей, пронеслась над Черной проточиной, направляясь в степь, и Леонид Багрянов, проводив ее взглядом, невольно вспомнил о том, как сегодня на этом воздушном пути погиб в когтях сокола-сапсана кряковый селезень, одетый в изумрудное брачное перо…

— Иду! — крикнул Багрянов и скрылся под водой.

Кто-то у костра, не выдержав, со стоном произнес:

— Бр-р-р! С ума сойти!

Леониду пришлось нырять несколько раз подряд, пока удалось закрепить второй трос. Костя Зарницын все время молча и тревожно наблюдал за бригадиром и без конца удивлялся тому, как он без колебаний отважился работать в ледяной воде, хотя и видел, что стало от этого с Репкой. Позади, у костра, трактористы сумрачно перекидывались отдельными фразами: — Ну, и этому несдобровать!

— Убей меня или озолоти, я не полезу!

— Тебе что! Тебе хоть все на свете погибай! — фу ты, опять ныряет! Да скоро ли?

— Стало быть, не может зацепить…

Наконец дело было сделано, и Леонид, вырвавшись из воды, кое-как протерев глаза, не в силах сдержать бурные приступы озноба, шатаясь, направился к берегу, разгоняя рукой льдины. Костя Зарницын схватил его под руку и вывел к костру. Здесь Леониду немедленно подали большую алюминиевую кружку, до краев наполненную слегка разведенным спиртом.

— Пей! — потребовал Костя.

— Да много же!.. — слабо запротестовал Леонид.

— Пей, тебе говорят, а то пропадешь!

Все, кто был у костра, заговорили наперебой и заставили-таки Леонида одним духом опорожнить кружку до дна. Потом ребята сорвали с него грязное белье и резиновые сапоги, полные жидкого ила, а самого, обильно обливая спиртом, в несколько рук с минуту растирали полотенцами. Голый Леонид, смущаясь, вертясь на охапке камыша, устало отбивался от наседавших ребят:

— Да отвяжитесь вы, ну вас к дьяволу! Ничего со мной не будет! Обойдется! Ой, не могу! Ой, щекотно! Стой, братцы, куда он лезет?

Под общий хохот на Леонида накинули тулуп. Он поймал глазами Костю Зарницына и погрозил ему пальцем:

— Я тебе дам, белобрысый черт, за такие шутки!

Через несколько минут, оказавшись в сухой запасной одежде, кутаясь в тулуп, быстро и заметно для других хмелея, Леонид остановил Виктора Громова, тоже бригадира целинной бригады, который только что пригнал два «С-80» из Лебяжьего, и прокричал, стараясь перекрыть рокот моторов:

— Виктор, выручай!

Виктор Громов, на вид неуклюжий, тяжеловатый парень с широким, курносым, очень добродушным лицом, отвел Леонида подальше от рокочущих тракторов я спросил:

— Илом-то здорово его забило?

— Вот и беда!

— Да, тяжесть большая, сам знаешь! — завздыхал Громов. — Отделить бы сани с этим баком…

— В том-то и дело! А как?

— Да и стоит он, дьявол, наискосок! Если бы только тянуть, а то его, видишь, разворачивать надо!

— Давай, Виктор, давай! — опять закричал Леонид. — Только слушай, ровнее бери, спокойнее, без рывков!..

— Тросы хороши?

— Хороши!

Наступили решающие минуты. Два могучих трактора задним ходом двинулись в проточину, где уже почти весь лед был взломан и искрошен на куски, чтобы взять на буксир затонувшего собрата. Все волновались, и особенно сильно Леонид. За все время жизни на Алтае ничто так не ошеломляло его, как эта беда, подстерегшая бригаду на пути в степь. «По рукам ударила! — слезным криком кричал он про себя. — Без ножа зарезала!» Со спасением самого мощного в бригаде трактора в сознании Леонида связывалось теперь все, чем он жил последние дни и надеялся жить впредь, чем был счастлив, и потому он весь трепетал как в лихорадке…

Вскоре тракторы, приняв буксиры, по команде одновременно тронулись из проточины вперед, словно испугавшись высоко забурлившей вокруг воды. Осторожно натянув тросы, они натужно взревели, стараясь сорвать затопленный трактор с места.

— Разом! Разом! — охрипшим от волнения голосом командовал Багрянов, стоя перед тракторами на берегу и точно выманивая их руками из проточины на себя. — Бери ровно! Не дергай!

Трактористы охотно принимали все советы, но затопленный трактор не трогался с места, будто его приварили к дну проточины. Волнение росло, и над проточиной не стихал галдеж. Неожиданно с треском лопнул один из тросов. Его срастили, но он тут же оборвался второй раз, почти у самой рамы пострадавшего трактора. Сгоряча решено было тянуть двумя тракторами на одном тросе, но вскоре и он лопнул, блеснув, будто змея, над водой…

На берегу проточины вдруг смолкли голоса. Все ре'бята, опустив руки, угрюмо уставились на кабину затонувшего трактора, а Леонид Багрянов, сильно опьяневший к этому времени, не выдержав беззвучно — одной душой — заплакал от обиды и ярости.

Стыдясь своей слабости, он вышел из толпы и стал собирать свою одежду, развешанную для просушки у костра. Но вскоре его окликнули:

— Багрянов, оторвись, сам директор едет! Следом за вездеходом Краонюка к берегу

Черной проточины подошла грузовая машина, на которой возвышался над кузовом Степан Деряба, а по бокам — его закадычные дружки. Они стащили с машины лодку-плоскодонку, протащили до края уцелевшего льда и спустили ее на воду.

Собираясь садиться в лодку, Илья Ильич помедлил в нерешительности, поглядел на трактористов, толпившихся на другом берегу проточины, и неохотно крикнул:

— Ну, как дела?

Ему ответили тоже неохотно:

— Оборвали все тросы!

В знак того, что он и не ожидал ничего хорошего, Краснюк брезгливо взмахнул красноватой, веснушчатой рукой. Через пять минут он в сопровождении Дерябы, который огребался веслом с кормы, был у торчавшей из воды кабины трактора. Смотреть здесь нечего было, но Краснюк все же довольно долго крутился вокруг кабины с самым серьезным видом, кратко отдавая приказания Дерябе.

Узнав о несчастье на Черной проточине, Степан Деряба тут же с озабоченным видом появился в кабинете Краснюка. Потоптавшись у порога, спросил:

— Может, помощь нужна? Я могу, имею опыт.

Краснюк не торопился отвечать.

— Вот услыхал о беде — и пришел, раз это общее дело, — продолжал Деряба. — Почему не помочь? Опять же мне приходилось вытаскивать тракторы.

— Приходилось? — переспросил Краснюк.

— А как же! Все бывало!..

— Хорошо, поедешь со мной!

Теперь Степан Деряба, управляя лодкой, втайне злорадствовал над бедой Багрянова…

Все это время Леонид, стоявший впереди всех на берегу в распахнутом тулупе, до ногтей распаленный спиртом, с нескрываемой ненавистью и горячностью наблюдал за Краснюком, которого считал единственным виновником беды: не тяни он с созданием бригады, помоги сколотить ее — и она вышла бы в степь до половодья. «Так, значит, подлая твоя душа, невзлюбил меня — и давай издеваться над бригадой? — думал он, до ноющей боли стиснув челрсти. — А ну, выходи, выходи, я поговорю с тобой, рыжая образина! И этого… бандюгу с собой привез? Без него жить не можешь? Давай и его сюда!»

Заметив, что Багрянов сжимает кулаки и воспаленно дышит, поглядывая на Краснюка, Костя Зарницын приблизился к нему и тронул сзади за локоть.

— Леонид, остынь!

— Куда мне больше остывать? — огрызнулся Леонид. — Я и так из ледяной воды!

Скрывшись с глаз толпы за баком, затопленным до половины, Краснюк призадержал на месте лодку и обратился к Дерябе с вопросом:

— Ну, как твое мнение?

— Вытащу! — твердо заявил Деряба. — Даю слово!

— Каким же образом? Они вон порвали все тросы!

— Дуром тащить — разве вытащишь? — ответил на это Деряба и даже сплюнул в воду, догадываясь, что презрительное отношение к любым действиям Багрянова будет по душе директору станции. — Тут, товарищ директор, мудреное дело: не умеешь — не лезь! Тут надо построить на берегу из бревен особое сооружение, вроде буровой вышки, и пустить трос через блок!

— Это для чего же?

— Чтобы приподнять трактор из ямы! — с видом редкостного знатока аварийного дела ответил Деряба. — Видите, как он сидит в яме? Поднимем, а на другом тросе потянем вперед! Тут и гадать нечего! Ну, так и так, а работы не меньше чем на неделю. И работа рисковая: в ледяной воде. Но я берусь и сделаю! Через неделю трактор будет в борозде. А это, сами знаете, какое дело! Если вы не примете мер, не вытащите трактор и он просидит всю весну здесь, вас погладят по голове? Вывести из строя новый трактор — это на шутки! И тут, скажу я вам, товарищ директор, нечего скупиться на расходы…

— Что же надо тебе? — нахмурясь, спросил Краснюк.

— Машину для подвозки леса и водки.

— И много водки?

— Четверть на день, не меньше.

— Вы сопьетесь тут!

— Как хотите, рисковая работа!

Пока Краснюк разговаривал с Дерябой, Леонид еще более распалился: бригадира оскорбляло, и совершенно естественно, что о спасении тргт-тора его бригады директор держит совет не с ним, а с Дерябой. «Значит, с ним советоваться, а с нами нет? — бурно негодовал он в душе. — Думает, тоже рыжий, так и все может?» К той минуте, когда Краснюк, приняв все же условия Дерябы, направился к лебяжьинскому берегу проточины, Леонид был уже совершенно пьян и в таком яростно-горячечном состоянии, чтс изменился до неузнаваемости: лицо побагровело и даже отекло, хмельные глаза налились кровью.

Выйдя из лодки на берег, Краснюк неожиданно разглядел, что казавшаяся издали незнакомой фигура в тулупе, стоявшая впереди толпы молодежи, это и есть Леонид Багрянов, и тревожно замер на месте. Леонид Багрянов тут же сбросил наземь тулуп, давно стеснявший его, и медленно, ступая на всю ногу, пошел навстречу директору, на ходу стиснув горячие руки за спиной.

— Леонид! — предостерегающе крикнули из толпы.

Этот зряшный выкрик не остановил Леонида, но очень испугал директора. Увидев вблизи лицо Багрянова, встретившись с его пьяным, звероватым взглядом, Краснюк внезапно с диким криком вскинул руки для защиты, хотя его никто не собирался бить, и вслед за тем ошалело бросился назад, к лодке…

Внезапный испуг Краснюка перед Багряновым немало надивил всех, кто был свидетелем печальной сцены на проточине, и озадачил да протрезвил самого Багрянова: к одной беде да другая беда. Отношения с Краснюком не предвещали теперь ничего хорошего. Об этом и думал Леонид, уезжая на колхозной автомашине в Лебяжье.

Но воистину нет худа без добра! В данном случае худо помогло Леониду как нельзя лучше разглядеть директора. В ту минуту, когда Краснюк спасался от его взгляда, он перестал быть для Леонида загадочным человеком, каким был в Залесихе. Еще утром, не понимая Краснюка, Леонид испытывал к нему самое острое недружелюбие, но не испытывал отвращения; теперь же — только отвращение: Леонид с детства презирал трусливых людей. Поражаясь тому, что произошло, Леонид невольно натолкнулся на мысль: как же могло случиться, что этот ничтожный человек оказался в степи, да еще такой весной? Эта мысль очень насторожила Леонида.

Отвращение к трусости Краснюка (а трусость он считал самой большой человеческой слабостью) так взбудоражило Багрянова, что он нехорошо подумал и о себе: ведь то состояние, в котором он находился на проточине, тоже было слабостью. «Ну, довольно паники! Довольно! — крикнул он себе, как иной раз кричат себе люди в бою, быстро заряжаясь той привычной силой, что несколько ослабла на проточине, но всегда была его натурой и его судьбой. — Что стонать? Разве все потеряно?» — подумал он с привычной солдатской твердостью и жестокостью к себе.

Стоило Леониду взять себя в руки, как в душе вновь возникло и заструилось вешним ручейком, постепенно разливаясь, то необычайное вдохновение, какое он испытал сегодня утром, когда увидел пробуждающуюся степь. «Скоро за дело, — подумал он, как думал не однажды за день, и даже улыбка тронула губы. — Скоро пахать! Вон она, какая весна!» Машина прыгала, качалась и скрипела на ухабах «зимника», расплескивая лужи. Даже легким морозцем, впервые за весну, не веяло над степью. Вечерняя заря, ясная, высо-lt; кая, обещала на завтра ведро. «Завтра начнется потоп! — подумал Леонид. — Наконец-то! Дождались!» Мысли о работе и раньше никогда не тяготили Леонида, хотя и нелегко иногда давалась ему работа, а теперь они были самой большой его радостью и надеждой: ему всегда почему-то казалось, что именно в степи он узнает что-то такое, без чего и жить-то нельзя на земле…

И бригада, притихшая, приунывшая от беды и опечаленная видом Лебяжьего, удивилась, увидев Багрянова. Он был измучен, бледен, но по-прежнему бодр и деятелен… Он ходил по тесным и душным халупам, где нашла приют бригада, и всех озабоченно расспрашивал:

— Ну, как вы тут? Шивы? — и неожиданно меняясь в лице восклицал: — А весна-то, братцы, а? Чудо!

Наскоро поужинав с ребятами, он отправился в правление колхоза: перед выходом в степь там надо было уладить еще немало дел. Вернулся он только после полуночи, когда уже спала вся бригада.

III

Второе утро над степью, затуманенной теплой марью, на быстролетных птичьих крыльях неслась запоздалая весна. Когда на опушке бора близ Лебяжьего вдруг объяло курчавые вершины сосен тихим пламенем, все кочующее пернатое царство, охваченное извечной весенней страстью, примолкшее было перед зарей, сговоренно пришло в движение и поднялось, чтобы многоголосо и ликующе встретить солнце. Поначалу с озера, что тускло мерцало у подножия пламенеющих сосен, раздались могучие трубные клики лебедей; они величаво и зыбко проплыли над степью, точно первые аккорды торжественной симфонии, и медленно-медленно замерли вдали. На минуту установилась затем необычайно чуткая тишина, казалось, сама природа онемела, очарованная свершившимся чудом. Потом с далеких степных озер вдруг донеслось возбужденное гоготанье несчетных гусиных табунов, а всю небесную высь пронзило свистом и наполнило гомоном утиных стай.

Леонид с трудом встретил эту зарю. Спал он плохо, одним боком втиснувшись в темноте между всхрапывающими на полу парнями и прикрывшись курткой. Проснулся лишь едва забрезжило и по всегдашней привычке попробовал было немедленно встать, но голова почему-то оказалась такой тяжелой, что он вновь улегся в привычное тепло и уже с открытыми глаз, ми пролежал еще с полчаса. «От духоты, что ли, разморило меня?» — подумалось ему с удивлением. Не сразу Леонид одолел свою вялость и встал на йоги, но, когда вдохнул свежего воздуха, взглянул на зарю да послушал лебедей, вновь обрел прежние силы и с обычной энергией взялся за дела.

Подняв бригаду, Леонид ушел в село, а через час вернулся уже верхом на молодом игреневом жеребчике, вероятно недавно объезженном в седле. Жеребчик, хотя слегка и отощал от бескормицы, все равно то и дело приплясывал под седоком. Леониду очень нравились его горячность и порывистость. Сдерживая жеребчика, ласково, успокаивающе гладя его по жилистой шее, Леонид сиял от радости: для него не было ничего приятнее, чем чувствовать не только в небе, но и около себя такую силу, какой хочется кипеть, бушевать и рваться куда-то…

— Ишь ты, какой плясун! — с улыбкой воскликнула Светлана, любуясь конем, но в то же время пугливо сторонясь его. — И ты не боишься ездить? — спросила она Леонида.

— На таком ретивом? Да ты что? — счастливым голосом ответил Леонид, наслаждаясь неожиданными крутыми поворотами коня и тем особенным, ни с чем не сравнимым чувством, какое испытываешь только в седле. — На нем только и лететь! Ну, стой ты, милый, стой!

— Радешенек! Сошлись характерами! — проговорила Светлана.

— Сошлись! С первой минуты! — подтвердил Леонид. — Удалой конь! Обожди же, милый, обожди, не горячись, дай поговорить! Ты знаешь, Светочка, в колхозе одни клячи. С десяток разъездных коней только и кормят получше: без них — как без ног. А этого, оказывается, конюх баловал…

— Как же его зовут? — спросила Светлана.

— Соколик. Неплохо?

— Значит, теперь это будет твой конь?

— Персональный, — с дурашливой важностью ответил Леонид и сам над собой внезапно захохотал. Перепуганный жеребчик лихо проплясал мимо Светланы, обдав ее брызгами из небольшой лужицы.

— Невежа твой Соколик! — обтирая в стороне щеку платочком, сказала Светлана.

Леонид кое-как успокоил Соколика.

— Извиняй, Светочка, это я виноват.

— И скоро в степь? — спросила Светлана.

— Сейчас едем… — ответил Леонид. — А ты что тут с ключом?

— Пробую, — ответила Светлана, смущенно поглядывая на Леонида из-под густых ресниц, затеняющих спокойные карие глаза. — Учитывать мне пока что нечего. Плуг вон с Верой собираем… Ты что на меня так смотришь? Не веришь, что я могу орудовать ключом? А хочешь, покажу, как я завинчиваю гайки? Хочешь?

И опять ее глаза, как и вчера, при утренней встрече с Леонидом, вдруг загорелись ровным, но сильным огоньком решимости, и опять она сделала энергичный, рубящий жест рукой, в которой держала разводной ключ, и все ее одухотворенное, загорелое лицо густо зарумянело.

— Покажи! — неожиданно воскликнул Леонид и соскочил с коня, немало подивив Светлану тем, что проявил такой живой интерес к ее попытке заняться непривычным делом.

Обернувшись к плугу, у которого Вера Клязьмина в одиночку возилась с тяжелым отвалом, Светлана крикнула:

— Верочка, обожди!

Девушки вдвоем поставили отвал на место, и затем Светлана, молча отстранив подругу, стала быстро завинчивать гайки. Она волновалась, точно на экзамене, в спешке частенько срывала ключ, но, все же завинчивала гайки довольно быстро и, что особенно важно, достаточно крепко, хотя это и давалось ей нелегко… «Ты гляди-ка, вот орудует! Вот чудо! — искренне подивился Леонид. — И силенка небольшая, а смотри, идет дело!»

От волнения и напряженной работы Светлана еще более раскраснелась и как-то особенно, удивительно похорошела, как хорошеют люди только от счастливого сознания, что в жизни ими познана особая, редкостная красота.

— На, держи! Пробуй! — произнесла она с торжеством и немножко обиженно посмотрела ему прямо в глаза. — Думаешь, слабо завинтила?

— Молодец! Ах, молодец! — шепотом проговорил Леонид, откровенно, с улыбкой любуясь Светланой. — Люблю, когда ты вот такая! — Он поправил у нее вьющиеся локоны, выбившиеся из-под шапки, и совершенно серьезно посоветовал: — Злись больше. Тебе это полезно.

Позади загремело железо и раздался голос Корнея Черных:

— Ох, и шарашкина контора! Не глядели бы глаза!

Леонид обернулся, спросил:

— Что там случилось, Степаныч?

— Говорить тошно, товарищ бригадир! — сумрачно ответствовал Корней Черных. — И как я доверился, не посмотрел на месте? Сам не знаю! Тьфу, пропади ты все пропадом! Дисков не хватает для одной сеялки! — пояснил он горестно. — Видели, как второпях-то везли по степи машины? Теперь, как сойдет снег, там, на дороге, любых частей хоть пруд пруди. Там и наши диски…

— Как же быть? Звонить в МТС?

— Придется звонить, да есть ли там?

— Еще забота! — нахмурился Леонид. — А как с плугами?

— К вечеру будут готовы. Гляди, какой аврал!

Перед шеренгой тракторов, выстроенных на северной окраине Лебяжьего одновременно в нескольких местах, группы молодых новоселов оживленно хлопотали, собирая плуги, лущильники и сеялки. Всюду раздавался горячий говор, шумок, хохот и звон железа. Вся бригада впервые трудилась как бригада, и Леониду вдруг стало так тоскливо, что он не сдержал вздоха и, расстегнув внезапно стеснивший шею ворот кожаной куртки, произнес жалобно:

— Скорее бы в степь!

— Скорее бы! — вздохнул и Черных.

— Успеть бы на санях забросить все тяжелое… — озабоченно заговорил Леонид. — Сегодня же выберу место для стана.

— Гляди, чтобы вода близко, — напутствовал Черных.

— Это обязательно! Мне в правлении говорили, что у них есть там подходящее место: березовый лесок, а в нем большая яма — воды для тракторов хватит до лета. — И земли близко?

— Рядом.

— Вот и давай туда!

Леонид быстро оглянулся на Лебяжье.

— Да где же этот… Северьянов? — воскликнул он с досадой. — Ага, наконец-то! Дви-ижется! Ох, знаешь ли, Степаныч, едва-то, едва упросил его поехать нынче в степь! Не едет, и только!

— Может, занят?

— Боюсь, другая здесь причина, — вздохнув, сказал Леонид. — Говорили тебе, как встретили здесь вчера бригаду? Облаяла одна собачонка — вот и весь почет! — с горечью воскликнул Леонид. — Видать, не очень-то радуются нам… Видишь, как он едет? Видишь, как сидит в седле? Как на убой тащится, честное слово! Тьфу, смотреть противно!

Куприян Захарович Северьянов, крупный, краснолицый, усатый человек, в самом деле ехал в степь с невероятно унылым видом, сутулясь, устало свесив ноги в низко опущенных стременах и, вероятно, во всем положившись на волю своего неторопливого приземистого гнедого маштака. Путь его лежал за две сотни метров от шумливо работавшей бригады. «Заедет или нет? — подумал Леонид. — Должен бы познакомиться со всеми…» Но Куприян Захарович даже бровью не повел в сторону бригады. Усталым, мрачноватым взглядом он смотрел поверх ушастой лошадиной головы на дорогу, извилисто уходящую в безбрежную степь, и думал какую-то свою думу.

— Может, он хворый? — сказал Черных.

— Черт его знает!

Следом за председателем колхоза из Лебяжьего выскочила на серой длинногривой лошадке киргизской породы Галина Хмелько. Некоторое время она смело рысила по рыхлой дороге, хотя ее лошадка часто оступалась, потом внезапно круто повернула к бригаде; остановившись поодаль, поднялась на стременах и, помахав Леониду рукой, со смеющимся лицом протяжно пропела:

— По ко-о-оням!

— Есть, догоняю! — живо откликнулся ей Леонид.

Хмелько одним разом, как это умеют делать лишь степняки, точно на поводьях, повернула коня к дороге и хлестнула его по боку плетью. Смотря ей вслед с веселой улыбочкой, любуясь ее ловкой посадкой в седле, Корней Черных тихонько проговорил:

— Дьявол с синими глазами!

Это замечание чем-то немного смутило Леонида. Не найдя, что сказать на замечание Черных, он заторопился в путь и подтянул к себе Соколика. В эту минуту Леониду почему-то с неприятным чувством подумалось, что если он обернется сейчас к бригаде, то непременно ветретится взглядом со Светланой, и она со свойственной ей прозорливостью заметит его смущение.

— Ну, ни пуха тебе, ни пера, — сказал Черных.

— К обеду ждите, — ответил Леонид, сдвигая брови и опуская глаза, борясь со своим смущением и все еще не решаясь обернуться назад.

Совсем рядом послышалось дыхание Светланы.

— Я провожу тебя, — сказала она тихонько, берясь за повод.

Они пошли к дороге рядом, ведя за собой Соколика, и некоторое время шагали по рыхлому, водянистому снегу молча, «Слышала или нет она про синие глаза? — подумал между тем Леонид, все еще испытывая необъяснимое смущение. — Но почему же я, дурак, промолчал? Нехорошо как-то. Еще подумает…» Неожиданно ему вспомпилось, как совсем недавно они вот так же, рука об руку, испытывая трепетное чувство близости, шагали по Москве и, вкладывая особый, сокровенный смысл в каждое слово, восторженно говорили о весне. Как и тогда, Леонид вдруг вновь испытал чувство виноватости перед Светланой за то, что задумал поехать на Алтай один, и вместе с тем чувство безмерной нежности к ней. Он отлично знал, что Светлана только ради него вот здесь, на краю глухой степи; ради него она надела ватник и обулась в сапоги, ради него ночевала сегодня на земляном полу в саманной хибарке, ради него училась орудовать ключом… Он отлично видел, что Светлана всем сердцем хочет стать такой, каким был он, человек простой жизни, и что это дается ей не без труда. Леонид не мог не оценить достойно этого порыва Светланы: каждой своей кровинкой он чувствовал, что это и есть ее любовь.

— А помнишь, маленькая, как мы бродили по Москве? — вдруг ласково спросил Леонид, сжимая вместе с ременным поводим тонкие, хрупкие пальцы Светланы и наверное зная, что ей будет приятно это воспоминание. — Помнишь, как мы говорили о весне, о птицах?

Сдержав шаг, Леонид наконец-то заглянул в лицо Светланы. В глазах ее медленно гасла тревога… «Слыхала, — понял Леонид. — Но зачем она тревожится? Вот чудачка!» Пролетела какая-то секунда, и от тревоги в глазах Светланы не осталось и следа.

— Да, я помню, я хорошо помню! — проговорила Светлана с неожиданным восторгом. Несомненно, она была счастлива, что Леонид вот в эти тревожные для нее минуты вспомнил именно о том памятном дне.

— Чудесный был денек! — воскликнул Леонид.

— Обожди, а почему ты это вспомнил? — наивно хитря, спросила Светлана и с трепетом стала ждать ответа, в котором была уверена.

Сверкая белыми зубами, Леонид воскликнул: — Хорошо тогда было!

— Хорошо? — быстро переспросила Светлана. — А сейчас?

— А сейчас еще лучше!

Ничего больше Светлана не хотела слышать от Леонида теперь, когда он уезжал в степь с Галиной Хмельно. Но счастьем никогда не насладишься, и она тут же, вся запылав, точно в каком-то отчаянии, тревожным шепотом спросила:

— А будешь вспоминать обо мне в степи?

— Да! — подтвердил он, до боли сжимая ее пальцы.

Немного успокоясь, Светлана вдруг сообщила:

— Сегодня на озере трубили лебеди. Ты слышал?

— О, это чудо! — быстро ответил Леонид. — Сказочно! Обожди, но почему ты вспомнила?

— Интересно, это правда, что они… один без другого… жить не могут? — Светлана не отрывала своего пытливого взгляда от лица Леонида. — Если гибнет один, то другой взлетает в небо, складывает крылья — и камнем вниз! Это правда?

— Правда…

— Хорошо! — почти беззвучно, полузакрыв глаза, прошептала Светлана. — Хорошо!

— Да, это хорошо, — согласился Леонид.

Несколько минут они шли молча и сосредоточенно. Молчание нарушила Светлана. Она спросила:

— Ты очень счастлив, что едешь осматривать степь?

— Очень! — серьезно и взволнованно ответил Леонид. — Мне снится она…

— Снится? Расскажи, как же она снится тебе?

— Все вижу в ней какой-то огонь…

— Мама говорит, огонь — к шуму, — заметила Светлана.

— Шуму будет много! На всю степь! — оживленно заговорил Леонид. — Нет, не прогадали мы, что поехали сюда! Тысячу раз правда, что счастье — только в трудной, боевой жизни.

— Ив любимой? — спросила Светлана.

— Конечно! Она должна быть любимой.

— Но как ее полюбить?

— Да, трудную жизнь не полюбишь с первого взгляда, — с некоторым смущением ответил Леонид. — Для этого нужно время.

— И только? — спросила Светлана.

— И желание полюбить ее.

— Я полюблю все, что ты любишь! — клятвенно произнесла Светлана. — Я обещаю!

Они вышли к дороге и остановились. Только здесь Светлана заметила, что Хмельно стоит совсем недалеко и бесцеремонно наблюдает за ними. В первое мгновение Светлана застыдилась, как всегда, когда кто-либо видел ее вместе с Леонидом, и готова была убежать, не простившись с ним, но вдруг оглушающе шумное, гневное чувство к Хмельно остановило ее и прибавило сил.

«Бесстыжие, бесстыжие глаза! — мысленно прокричала она Хмельно. — Ослепнуть тебе, бесстыжая!» Затем Светлина круто повернулась к Леониду и, по всегдашней своей привычке, посмотрела ему прямо в глаза, посмотрела с мольбой и надеждой. Ей было очень стыдно, и все же ей всем существом хотелось, чтобы Леонид понял ее и на виду у Хмелько поцеловал. И когда Леонид, ошеломленный взглядом Светланы, порывисто прижал ее к себе и, не раздумывая, крепко поцеловал в губы, все ее лицо враз облилось счастливыми слезами…

Потом Леонид некоторое время держал запрокинутую голову Светланы на своей руке и смотрел в ее лицо. Ему было приятно, что она плачет, потому что это тоже было ее любовью.

Никогда еще не было Леониду так тягостно расставаться со Светланой, как в этот раз. Ни о чем не думая, а только ужасаясь своему чувству, он сел в седло и дал Соколику полную волю. Тот как угорелый рванулся вперед, точно догадываясь, что хозяину при его состоянии надо лететь без памяти далеко-далеко, не видя ни земли, ни неба…

Его окликнула и остановила Хмелько.

— Куда же вы… во весь опор? — спросила она весело и лукаво, выравнивая своего маштака ухо в ухо с Соколиком. — А если яма? Не боитесь?

— Ничего! — отозвался Леонид.

— Ох-хо-хо! — притворно вздохнула Хмелько, искоса улыбчиво взглянув на Леонида. — Завидки берут!

— А ведь подглядывать-то неприлично, — пробурчал Леонид..

— Что там подглядывать! На всю степь видно было!

— Да и что вас завидки-то берут? Вам можно жить без зависти.

— Серьезно — встрепенулась в седле Хмелько. — Вы так думаете? Нет, ничего не выходит! Не везет мне в жизни1

— Не везет, а на вид — счастливее других.

— Ой, что вы, я только жду свое счастье!

— И давно ждете? — с иронией спросил Леонид.

— Давно.

— И всегда с таким видом?

— Всегда.

— Что же с вами будет, когда дождетесь?

Хмелько внезапно прыснула, едва не вывалившись при этом из седла, и залилась молодым, заразительным, беспечным смехом. Немного погодя она попыталась было сдержаться, но, видя, что Леонид остается серьезным, залилась еще неудержимее. «Какая ей целина! — с неудовольствием подумал в это время Леонид. — Ей только бы хаханьки!» Хмелько вдруг смолкла, сорвала с головы шапку, повесила ее вместе с поводом на луку седла и несколькими быстрыми движениями пухленьких пальцев перетряхнула и рассыпала, как надо, по воротнику шубки свои крупные золотистые кудри. Затем она платочком осторожно убрала слезинки из уголков глаз, точно боясь касаться их нежной синевы, и некоторое время, не надевая шапки, вероятно думая о чем-то, ехала молча. В эти минуты она попыталась было сделать строгим свое необычайно оживленное, сияющее молодостью, улыбчивое лицо с веселой, лукавой и, красивой ямочкой на правой щеке. Но такая попытка была, очевидно, напрасной, и Хмелько, расставаясь со своей мыслью, нетяжко вздохнула и спросила:

— Неужели у меня легкомысленный вид?

— Очень, — вполне серьезно ответил Леонид.

— Думаете, я обижусь на вас? — спросила Хмелько. — Нет. Мне это уже говорили. Что поделаешь! — вздохнула она. — Характер у меня такой: степной.

Невольно увлекаясь узнаванием беспечно-веселой казачки, Леонид иронически улыбнулся и спросил:

— Что ж это вы, даже в родной кубанской степи не нашли свое счастье?

— Не нашла! — с озорной улыбочкой ответила Хмелько. — Счастье, оно иной раз проносится, как подхваченное ветром облачко над степью. Кажется, совсем рядом, а глядь-по-глядь — улетело и погасло…

— Значит, вы решили поискать его на Алтае?

— Нет, на Алтай я поехала совсем по другой причине, — ответила Хмелько. — Какая там жизнь, на моей родной Кубани? Каждый год одну и ту же землю знай паши да перепахивай, знай дискуй да борони! Надоело! А на целине все вновь. Ну, а я люблю все новое: и впечатления и дела. Живется во сто раз быстрее и интереснее! Вы не согласны?

— Да нет, что вы, с этим-то я вполне согласен, — сказал Леонид. — Когда же и набраться впечатлений, как не в молодости? Только у каждого в этом деле своя мера.

— Какая вам мера? Это безмерно!

— Значит, когда здесь не будет целины, вы сбежите отсюда?

— Сбегу! — мгновенно подтвердила Хмелько. — Сбегу дальше, на восток, в самые дикие места…

— Но ведь целину-то здесь не только надо поднять, но и обжить. Здесь люди нужны!

— Пусть обживают ее те, кто приедет следом за нами, — ответила Хмелько, взглянув вприщурку на Леонида, и. от удовольствия, вызванного сознанием своей правоты, даже цокнула языком, как цокает белка. — Это люди осторожные, осмотрительные, у них во всем строгая мера. И характер у них сидячий…

— Какой? — вытаращив глаза, переспросил Леонид.

— Сидячий! — ответила Хмельно, вся брезгливо передергиваясь в седле. — Они принимают все новое как горькое лекарство.

— Но как же быть со мной? — сказал Леонид. — Я приехал на Алтай немного позднее вас, и меня нельзя причислить к осторожным, осмотрительным людям. Но вот я приехал и хочу здесь поселиться… Надолго или навсегда! Какой же у меня характер?

— Очень странный! — решительно ответила Хмелько, смотря теперь на Леонида с удивлением и как бы даже легонько отстраняясь от него. — Очень опасный!

— Даже? — засмеялся Леонид. — Но чем же?

— От вас всего жди: вы опрометчивы.

— Вот как! — озадаченно произнес Леонид.

— Обиделись?

— Не имею права. Вы-то ведь стерпели!

— Ну вот и договорились, — заключила Хмелько. — Вы останетесь здесь, а я года через два сбегу на восток.

— Не боитесь, что обвинят в дезертирстве?

— Меня? За что? — удивилась Хмелько. — Вот если я убегу обратно на Кубань — это будет дезертирство. А какое же дезертирство бежать дальше, на восток, где еще труднее и еще больше неосвоенных мест? Мой отец во время войны — кстати, он тоже был агроном — сбежал из запасного полка на фронт. Его хотели судить за дезертирство. Правильно это? В первом же бою он погиб…

С минуту она молчала, опустив взгляд.

— Нет, я сбегу, — продолжала она затем прежним тоном и даже с привычной лукавой улыбочкой, от которой особенно заметной и красивой становилась ямочка на ее щеке. — Не волнуйтесь, к тому времени подъедут более осторожные, и здесь будет много народа. И потом жизнь есть жизнь. Вот вы женитесь; построите домик, заведете ребят… — Она полуприкрыла смеющиеся глаза. — Вот и обживется целина.

Говоря это, она невольно вспомнила о Светлане и быстро оглянулась назад. Светлана все еще стояла на дороге и смотрела в степь…

— Да она стоит! — изумленно прошептала Хмелько.

С испуганным взглядом Леонид круто повернул Соколика назад и, приподнявшись на стременах, долго-долго махал Светлане рукой. При этом он готов был сгореть со стыда, что не сделал этого раньше…

— Ох-хо-хо! — вновь притворно завздыхала Хмелько, когда они двинулись дальше. — Вот оно, наше счастье! Ждешь его, ждешь, а придет — одна тревога, одна забота, одна боль! Может, не ждать? — заговорила она сама с собой, видя, что Леонид задумался и не слушает ее. — Да нет, пусть будет тревожно и больно! Пусть!

Оказалось, что Леонид все же слушал ее…

— Согласны на все?

— На все! — ответила она горячо.

Они вдруг быстро переглянулись и затем, словно взаимно недовольные взглядами друг друга, смутились и надолго замолчали…

IV

Путь был труден, но кони, постоянно требуя поводья, шагали ходко и сноровисто то дорогой, где держался крепкий ледок, то обочинами по рыхлому, водянистому мелкоснежью или обнаженной, скользкой непаши.

Вначале Багрянов и Хмелько вслед за Северьяновым пересекли просторный, выбитый скотом, обесплодевший, кочковатый выгон, кружевно расшитый тысячью тропок и реденько заставленный высокими застарелыми кустами жесткой, точно из проволоки, никому не нужной травы — песчаного волоснеца. Здесь, на едва приметной возвышенности, вся земля уже пестрела проталинами, и хотя они были горестно неприглядны, изрыты сусликами, с одинокими крохотными дернинками типчака, сотни жаворонков с восторгом любовались ими с небесной выси и радостно воспевали их появление в степи.

За выгоном дорога пошла низиной. Справа виднелись солончаковые круговины, залитые свинцовой водой, слева тянулись пресные озера, полузаросшие таежно-непроходимой камышовой чащей. Здесь не было проталин; потемневший, ноздреватый снег, припекаемый солнцем, осыпался, шуршал и вызванивал по всей низине хрустальную мелодию. И, наконец, когда солонцы и озера отошли в стороны, началась пашня. Совершенно прямая дорога пересекала большой, сплошной массив зяби; параллельно дороге, наперерез господствующим ветрам, на всем массиве, изрытом снегопахами, лежали подтаявшие, приосевшие валы…

У границы пашни Галина Хмелько, вероятно, решила, что наступил подходящий момент для начала нового разговора. Вновь приблизясь к Багрянову, которого до этого сторонилась, она весело сообщила:

— Вот и пашня! Как на ладони. Залюбуешься!

— И много тут пахоты? — поинтересовался Леонид.

— Здесь три тысячи гектаров, — ответила Хмелько. — Две бригады. Видите, во-он один стан! — Она указала плеткой вправо от дороги на чернеющие вдали избушки.

— Вон те лачуги?

— Ну да, лачуги, конечно… Сейчас их приводят в порядок. А вот в этой стороне другой… Видите?

— Где кустики?

— Точно!

Леонид провел по воздуху впереди себя рукой

— Это и все, что колхоз пашет?

— Что вы! У двух бригад — пашни на запад от села, вдоль бора. Там тоже три тысячи…

— Сколько же всей земли у колхоза?

— Земли? Пахотнопригодной? — с оживлением переспросила Хмельно, вероятно радуясь тому, что разговор возобновился непринужденно. — Исключая солончаки, солонцы и озера, около двадцати тысяч…

Пораженный размерами колхозных угодий, Леонид ударил ладонью по виску и, зажмурясь, покачал головой.

— Вот проедем пашню, — продолжала Хмель-ко, — и там начнутся залежи, а потом пойдет и целина.

— Что же там, пастбища были?

— Луга и пастбища.

В обе стороны от дороги далеко-далеко расстилался снежно-бурунистый простор, кое-где с обнаженной, тускло поблескивающей на солнце, сырой пахотой. Вид вспаханной земли вдруг тревожно взволновал Леонида. Он мгновенно и очень живо представил себе, как над всем огромным массивом плещутся в летнем зное нешумные волны золотой пшеницы, и тут же вспомнил рассказ раненого командира Зимы об алтайской степи. «Верно, как море, — подумал он с восхищением. — Настоящее море!» Точно почуяв волнение хозяина, заволновался и- Соколик. Он рванулся вперед, и, пока Леонид вырывал у него неожиданно закушенные удила, он целую сотню метров пронес его вприпляс, высоко подняв влажные, полыхающие горячим воздухом ноздри.

— Ну и полюшко-поле! — сказал Леонид, дождавшись Хмелько. — Мы пересекаем его поперек?

— Поперек, — ответила Хмелько.

— И сколько же до той границы будет?

— Три километра.

— А в длину сколько?

— Километров десять…

— Ох, черт возьми! Ничего себе

Но вдруг точно чем-то ослепило Леонида.

— Обождите, товарищ агроном, но ведь наша бригада за весну и лето должна поднять тоже три тысячи? — закричал он, часто моргая, точно впервые узнав про свой рабочий план. — Значит, вот такой массив?

— Точно, — подтвердила Хмелько.

— Ох, черт возьми! — совсем другим, несколько озадаченным тоном и раздумчиво произнес Леонид. — Оказывается, как много…

— Испугались? Оторопь берет?

В центре массива пашни, где от дороги отходили свертки к полевым бригадным станам, Куприян Захарович Северьянов впервые остановился и, видимо, решил дождаться молодых людей. Но через несколько минут он вдруг опять тронул коня…

— Что же он такой унылый, — спросил о нем Леонид.

— Думает, — ответила Хмелько.

— Уж не мы ли испортили ему настроение?

— Вполне возможно.

— Может, ему не хочется расставаться с целиной?

— Ему не до целины…

— Странно! А в чем дело?

— Не торопитесь, все узнаете, — пообещала Хмельно.

Леонид долго молчал, делая вид, что занят исключительно сдерживанием Соколика. Проваливаясь в снег, жеребчик частенько пугался и пробовал стремглав проскакивать опасные места. Но Куприян Захарович, видимо, занимал Леонида крепко; обиженный его равнодушием к бригаде и ее предстоящей работе, он вновь заговорил:

— А вообще-то он как председатель… какой он?..

— Умный хозяин! Голова! — ответила Хмельно.

— Хозяин умный, а колхоз у него едва дышит?

— Да не он ведь тут виной…

— Голова, а о целине не хочет думать?

— Да обождите вы! Вот задира!

Куприян Захарович дождался молодых людей у северной границы взрыхленного лемехами массива. Медленно отведя взволнованно-печальный взгляд от степи, он повернул к Леониду усатое, кирпично-задубелое лицо и проговорил усталым голосом:

— Вот и степь…

С песней в душе ждал Леонид этой минуты: от нее должен начаться особый счет в его жизни. И хотя разговор с Хмельно о Северьянове на время несколько озадачил и смутно встревожил его, он все же оставался в состоянии того высокого и вдохновенного порыва, которым теперь полнилась его летящая в степь душа.

— Какое раздолье! — воскликнул он, сияющими серыми глазами пробегая по безбрежной равнине.

И верно, для открывшихся глазу сказочных просторов, казалось, не хватало небосвода. По всей степи снег уже превратился в жидкое месиво, всюду в низинках блестела вода, над большими проталинами, обогретыми солнцем, бесконечно струилось марево, вдали сверкал голый березовый лесок… От всего, что вставало здесь перед глазами, почему-то тревожно и радостно замирало сердце. Удивительные чувства, о каких и подозревать нельзя в себе, открывала степь в человеке, который впервые вступал в ее вольное и загадочное царство.

— Чудесное раздолье! — благоговейным шепотом повторил Леонид.

Куприян Захарович вздохнул и невесело промолвил:

— А я вот слезы лью, глядя на это раздолье.

— Почему же? — обиженный за свои чувства, с внезапной неприязнью спросил Леонид.

— Что такое целина, тебе известно, — сказал Куприян Захарович. — А вот что такое залежь, ты знаешь?

— Ну, брошенные земли, — несколько смутился Леонид.

— А почему они брошены? Догадываешься? — спросил Куприян Захарович и, не дождавшись ответа, продолжал: — Двадцать пять лет назад у нас совсем мало было залежей, все здесь пахалось, вон до той гривки! А теперь залежи — вот они, кругом, готовы задушить село! Вот до чего мы дожили! Вот отчего и слезы я лью.

Леонид настороженно потупил взгляд.

— Я был в твоих годах, когда начались кол-хозы, — с грустью продолжал Куприян Захарович, вытащив из кармана полушубка кисет и собираясь вертеть цигарку из махорки. — Жил и мечтал, как орел вон в небесах летал! Да и как не мечтать бь!ло? И если бы все шло как следует, жить бы нам теперь в бо-ольшой силе! Но жизнь нашу понесло вроде перекати-поле в бурю. Поначалу здорово навредили перегибщики. Ну, наши к давай сниматься с места… Как раз в те самые времена началось строительство Турксиба. До него отсюда рукой подать. Народ толпой туда. А тут, как назло, понаехали вербовщики, стали зазывать в другие места, на другие стройки. Куда угодно бросались! Хоть на край света! Оно, конечно, и на стройках нужны были люди… Откуда же, как не из деревни, взяться рабочему классу? Но наше Лебяжье опустело тогда больше, намного больше, чем другие села. Спохватились мы, да поздно: у половины домов уже заколочены ставни. Что делать? Давай держать народ! А как его удержишь? Работают люди, работают, потом обливаются, надеждой себя тешат, а подойдёт время распределять доходы — нет тебе ни шиша! Как хочешь, так и живи! И так один год, другой, третий… Небось знаете, почему так было? Как же мог терпеть народ? Его держишь, а он все одно бежит! Пошли ребята в армию — никого не жди обратно. Поехали учиться — и след простыл. На любые хитрости пускались, чтобы вырваться из родного села. Вот как! А началась война, и совсем заглохло наше Лебяжье. Многие из тех, кто ушел на фронт — а ведь у нас большинство пехотинцы, — в боях полегли. Остались в селе одни вдовы, дети, калеки да старики. Все брошенные дома растащили на дрова. А что уцелело, пошло вкривь и вкось, погнило, вросло в землю… Ну, и напоследок доконала засуха! Три года подряд жгла! Все выжгла: и землю до дна и души! Вот и осталось одно красивое название от нашего села…

Воспоминания еще более опечалили взгляд Куприяна Захаровича и его грубое, обветренное, но доброе, с тенью застарелой боли в каждой морщинке, крестьянское лицо. Он курил и смотрел в степь, точно пытался высмотреть, куда ушла его жизнь…

— Куприян Захарович! — хрипловатым от волнения голосом произнес Леонид. — Не надо! Теперь поправится дело! Неужели не верите?

— Если бы не верил, не жил бы, — ответил Куприян Захарович и поощрительно похлопал по холке своего Гнедка, который в этот момент потянулся губами к сухой траве. — Как ни трудно было, а народ наш не потерял веры! Все у нас верят… И потом в колхозе теперь самый отборный, самый стойкий народ. Да если бы не такой народ, разве мы удержались бы на этом рубеже? — Он имел в виду границу возделываемой земли. — Видите, как прут на нас залежи? Психическая атака! А за ними крадется сама целина. Но мы несколько лет уже как окопались вот здесь — и ни шагу назад!

Леонид видел, с какой болью говорил Куприян Захарович об атаке одичалой земли на Лебяжье, и ему показалось не только странным, но и совершенно непонятным, почему он все же не радуется предстоящему покорению целины.

— Куприян Захарович, — заговорил Леонид, — неужели вы не мечтали, когда наступит вот этот день? День, когда вы от обороны перейдете к наступлению?

— Мечтал! — ответил Северьянов со вздохом. — Много лет мечтал!

— Но почему же, почему вас не радует этот день?

— Стало быть, не все еще понятно, — с сожалением произнес Куприян Захарович и, покачав головой, продолжал: — Ну что ж, объясню! Стоять-то мы стоим в обороне, дорогой товарищ бригадир, но, если говорить правду, держимся из последних сил. Помню, стояли мы в обороне под Ржевом. Участок наш по уставу — на батальон, а нас всего один взвод. И что же мы делали? Носились ночью по траншее туда-сюда, от пулемета к пулемету, и давали по нескольку очередей то в одном, то в другом месте… Дескать, вон нас сколько, берегись! Вот так и у нас, грешных… Держаться-то держимся, а ведь на каждого — сто метров обороны!

— Кем вы были на войне? — вдруг спросил Леонид.

— Снайпером, — неохотно ответил Куприян Захарович и тут же поспешил вернуться к прежней теме, которая его, несомненно, глубоко волновала. — Так вот, рассказать, как мы хозяйствуем? Вспахать и посеять не мудрено, на это у нас и машин хватает и людей. Но как подходит уборка — горим! У нас на Алтае с уборкой особенно спешить надо. Как только пшеница достигла восковой спелости, тут, брат, не зевай, вали ее с корня! Вали и вали! Как раньше сибиряки делали? Подойдет время — пускаем в дело жатки, косилки, косы… Свалим пшеничку, и она спокойненько дозревает себе в снопах или валках, а тем временем начинаем скирдование и обмолот. Зерно — литое золото! Какая мука получалась из того зерна! Караваи, как пуховики! А что теперь! Достигла пшеница восковой спелости, ее самый раз срезать, а комбайн не идет: сыровато, забивает, подождать надо… По этой причине мы только портим себе нервы, ломаем машины да упускаем самое дорогое время. Ну, а когда созреет пшеница, комбайны, конечно, идут хорошо, но сколько их надо, чтобы враз охватить наши массивы! Хватишься, а зерно уже так и течет на землю! Какие потери! Смотришь, а волос на тебе седеет. Можно бы планировать ранними и поздними сортами пшеницы, чтобы растянуть период созревания, но где достать эти сорта? С этим делом у нас полная неразбериха. Сеешь, что получишь по ссуде или есть в амбаре. И вот, стало быть, ходят комбайны, собирают наполовину уже пустой колос, да и тот, глядишь, собрать не удается: начинаются дожди. Теперь вот заговорили о раздельной уборке. Прямо скажу, в этом наше спасение: на неделю раньше будет начинаться страда, и намного сократятся потери. Но пока что тошно говорить о нашей страде! На помощь нам подбрасывают комбайны с Кубани, но их все одно мало. А как у нас с очисткой зерна, сушкой, погрузкой? Где механизация? Все живой силой делаем, рукой да лопатой! А ведь это такие трудоемкие работы! Сколько на них людей надо! Точно знаю, что у нас, в Сибири, разной подсобной механизации в полеводстве в два, а то и в четыре раза меньше, чем на Кубани, где людей больше. Верно говорю, Галина Петровна?

— Верно, — подтвердила со стороны Хмелько. Она вымолачивала на ладони колоски какой-то травы, сорванной на залежи.

— Правильно это?

— Неправильно!

— Планируют! — проворчал Куприян Захарович в сторону, точно огрызаясь на кого-то, и даже сплюнул от негодования. — Они планируют, а у нас хребты трещат! Начинается страда, а ты мечешься по пашням как бешеный и не знаешь, за что ухватиться. Не видишь света белого! И вот тогда везут к нам городской люд. Шуму, колготни на всю степь, а пользы, скажу честно, мало. Во что же, думаешь, обходится государству наш хлебушко? Ведь каждый городской на зарплате! Иной получает в день целую сотню, а что он сделает за этот день? Он только за сердце хватается на нашей жаре! Вот так-то у нас, дорогой товарищ, в полеводстве: точно как под Ржевом в нашей обороне. А в животноводстве и того хуже. Стыдно говорить, а ведь в некоторых местах у нас коровы бродят иногда по степи, как дикие, и никто их даже не доит!

— Но как же так? — не веря своим ушам, воскликнул Леонид..

— А кому их доить? Доярок не хватает!

— Но как же… без дойки?

— Телята подсасывают… Да и какое там у них молоко! За день одна кринка!

— И только? Какие же это коровы?

— Фуражные, — ответил Куприны Захарович. — Переводят фураж.

— Черт знает что! Но для чего же их держать!

— Для плана, — грустно пояснил Куприян Захарович.

Слушая Куприяна Захаровича, Леонид с каждой минутой все более и более мрачнел, все чаще опускал вдруг отяжелевший и потемневший взгляд. Его душа, охваченная внезапной тревогой, медленно сжималась, точно стальная пружина. Он уже смотрел на степь совсем не так, как полчаса назад, и степь казалась ему теперь не загадочным царством, а обыкновенной, неприглядной, даже горестной землей, по которой бродят одичалые коровы.

Он спросил тяжко и глухо:

— Да неужто так обезлюдело село?

— Обезлюдело, — ответил Куприян Захарович сурово и в волнении передернул темно-русыми, с подпалинкой усами. — Сейчас мы на каждого трудоспособного колхозника засеваем больше двадцати гектаров, держим трех коров и полсотни овец. Где вы видели такую нагрузку на человека? Скажи в России — не поверят!

Гнедко изредка переступал, выбирая губами в бурьяне какие-то съедобные былинки, и Куприян Захарович, не желая тревожить его, вновь взялся за кисет.

— Побывал я во многих передовых алтайских колхозах, — продолжал он не спеша. — Ничего не скажешь, дела у них идут хорошо, хозяйство растет. А сколько, думаю, у них земельных угодий на одного трудоспособного? Хватился за цифры: восемь — десять гектаров на рабочие руки! В одних селах всегда земли было мало, в других каким-то чудом призадержался народ в те годы. Словом, хватает у них сил, чтобы совладать с землей и вести передовое животноводство. Почему не жить и не поднимать хозяйство? Вот слыхал я, что ученые в Омске, в сельскохозяйственном институте, давным-давно изучили опыт этих самых передовых зерновых колхозов и произвели разные расчеты. И какую же, по-вашему, примерную нагрузку на рабочие руки они рекомендуют? От шестнадцати до двадцати одного гектара угодий, считая все: и пашню, и сенокосы, и пастбища, и сады… А у нас, я уже сказал тебе, только посева приходится больше двадцати гектаров, а всех угодий — около шестидесяти! Есть разница? Теперь прикинь, что же будет, если две ваши новосельские бригады поднимут еще шесть тысяч гектаров, как намечено? Ведь тогда на одни руки будет сорок гектаров посева! Соображаешь? Как нам управляться со страдой? А как со скотом быть? То он бродил и бродил по степи, как дикий, сам кормился… А как быть, когда распашем почти все пастбища и останутся одни солонцы? Выход один: ставь скот в стойло! Надо заводить зеленый конвейер, косить и возить травы с поля на фермы, ухаживать за кукурузой, закладывать силос… Что там говорить, все это хорошо, выгодно, но где взять людей? И где взять механизацию? Да, надоело, здорово надоело, прямо-таки осточертело сидеть в обороне! Я люблю наступать. Привычное дело. Но где силы? Вы знаете одно: наступать! За тем и ехали. А я знаю другое: чтобы наступать всерьез, нам нужно хорошее, надежное подкрепление!

На лбу Леонида вдруг выступил пот.

— Чем же ненадежны мы? — спросил он угрюмо и обидчиво.

— А всем вообще.

— Как это всем вообще?

— Во-первых, крестьянского опыта нет.

— Наживем! Во-вторых?

— Во-вторых, непривычны к нашей жизни.

— Привыкнем!

— Сомневаюсь, здорово сомневаюсь! — сказал Куприян Захарович. — Кто родился и вырос в городе, тот не жилец в деревне. Деревня есть деревня, и жизнь здесь особого сорта, тут во всем нужна особая привычка. У нас вон пока даже электричества нет! Удивляюсь, и зачем только посылают к нам городскую молодежь? Ребята учились, получили специальности, работали на заводах, накопили кое-какой опыт… Разве это дешево стоит государству? Зачем же таким ребятам менять квалификацию и через силу приучаться к деревенской жизни? Таким ехать в Сибирь надо, обязательно надо, да только на стройки, на новые заводы! Вот где их место! А нам нужен народ из деревни. Разве мало деревенской молодежи в западных областях, которая за милую душу поедет в наши места? Ручаюсь, сколько угодно! Конечно, я понимаю, впопыхах все делалось, а только зря многих городских взбулгачили!

— Может, и в-третьих есть? — спросил Леонид.

— А в-третьих, даже и ненадежных-то вас очень мало, — без тени смущения ответил Куприян Захарович. — В бригаду Громова я должен дать четырех человек, в твою — того больше… А где мне взять людей?

— Куприян Захарович, — заговорила Хмелько, все время молча и серьезно слушавшая рассказ председателя колхоза, — вчера мне в Залесихе сказали, что к уборке в Лебяжье прибудут переселенцы.

— Кто это сказал? — недоверчиво переспросил Северьянов.

— Сам Краснюк.

— И сколько же семей?

— Говорят, семей двадцать.

— Ну, вот это другое дело! — оживленно сказал Куприян Захарович. — Это надежно! Давно бы! Только ведь улита едет, когда-то будет, а людей сейчас надо: через неделю пахота.

— Выходит, что наступать никак нельзя? — совсем мрачно, поглядывая исподлобья, спросил Леонид. — Колхозников мало, мы ненадежны, переселенцы еще не прибыли… Значит, вы против наступления?

— Зря ты кипишь! Остынь! — без обиды посоветовал Куприян Захарович. — Я же сказал, что всей душой за наступление. Осточертело мне смотреть на это вот раздолье. В глазах у меня мерещатся бурьяны. Никакой красоты я не вижу в седом ковыле! Есть у нас такой ковыль — тырса… У него очень острая и опасная зерновка. Вонзится в кожу овцы и давай зарываться, как в землю! Так и лезет! Зароется в легкое — и конец овце! Вот они какие, ковыли! Другое дело — море пшеницы. Но рады бы в рай, да грехи не пускают.

От тех удивительных чувств, которые пробудила степь в душе Леонида, как только он окинул ее первым взглядом, теперь осталось нечто вроде горького дымка над померкшей грудкой кизячной золы. После минуты тягостного молчания он медленно поднял на Куприяна Захаровича далекий, затуманенный взгляд и, вздохнув, с трудом разжал зубы:

— Открыли вы мне глаза…

— Да оно ведь и лучше ехать в эту степь с открытыми глазами, — сказал Куприян Захарович. — Ну что, трогаем дальше?

VI

Кони шли бурьянистым перелогом. Несмотря на засуху, здесь, на пашне, брошенной года три назад, крепко ужились ядреные сорные травы. Над осевшим и почерневшим снегом, замусоренным листвяной и цветочной трухой, всюду торчали грубые растопыренно-ветвистые стебли гулявника с колючими стручками, бородавчатой свербиги, осота и будяка, которые все еще не успели рассеять обильный урожай своих хохлатых семянок. А потом пошли большие круговины сурепки, густые, но помятые, потрепанные заросли дикой конопли и сизоватой полыни. Эти сорные травы в самом деле наступали на земли, где сеется пшеничное зерно, точно несметные вражеские полчища.

— Обсохнет — выжечь надо, — сказала Хмелько.

— Да, только огнем, — согласился Куприян Захарович.

И коням и людям стало легче, когда выбрались на мягкие залежи, где за дико атакующими полчищами бурьяна двигались более низкие, кормовые травы — белый донник, острец, эспарцет — и густо полз, пронизывая и покоряя весь плодородный пласт, необычайно жадный до жизни и властолюбивый пырей. Эти места большей частью были выкошены и вытоптаны скотом, и над неглубоким, коню по щетку, рыхлым снежным покровом лишь местами висели на тонких, поникших былинках высохшие колоски, метелки и кисти…

— Ну и запыреено! — проговорила здесь Хмельно.

— Крепко, — подтвердил Куприян Захарович.

— Тут нелегкая борьба!

— Работы до самой осени!

Постепенно степь становилась все ровнее и однообразнее. На пути совсем исчезли всякие приметы старой пашни: смутно обозначенные борозды, межи, где держатся особенно дюжие травы, всякие хозяйские знаки на границах полей, — пошла твердая залежь, не знавшая плуга четверть века, а затем и девственная целина. Здесь из-под снега реденько торчали, точно барсучьи кисти, дернинки типчака и пучки легчайших шелковых остей ковыля.

— Вот она! — остановив коня, негромко промолвил Куприян Захарович и, махнув ладонью на запад, досказал: — Поднимай сплошь, до самого Иртыша!

— Хороша! — сказала Хмелько. — Только все же есть солонцеватые пятна.

— Где ты видишь?

— А вон низинка! — Хмелько указала плетью вдаль, где в низинке, над водой, виднелись кусты какой-то травы. — Это же кермек! Значит, там солоновато…

— Глазастая ты…

Пробиравшийся сторонкой Леонид только краем уха услыхал этот разговор и с удивлением подумал, что Хмелько, судя по всему, разговаривает с Куприяном Захаровичем со знанием дела. «Это верно, глазастая, — неожиданно для себя, даже с некоторым удовольствием согласился он с замечанием Северьянова. — Дьявол с синими глазами…» Но тут же, не придавая никакого значения тому обстоятельству, что ему впервые подумалось о Хмелько с удовольствием, он поспешно вернулся к своим мыслям и некоторое время, захваченный ими, ехал со стиснутыми зубами и отчаянно-властным выражением лица. «Ничего! Ничего! — твердил он себе в эти минуты, изредка пронзительным и дерзким взглядом осматривая степь. — Выдержим!» Он вдруг почему-то совершенно отчетливо вспомнил, с каким чувством бежал от матери с танкистами на фронт, в огневое пекло, кипевшее высоко в небе на запад от взгорья, где была стерта с лица земли его родная деревня. Странно, но ему показалось, что он вновь полон того невыразимого, полузабытого чувства, каким когда-то внезапно, как светом молний, озарилось его детство.

— А вот и он! — раздался голос Куприяна Захаровича. — Сам хозяин.

Леонид обернулся на его голос и вдруг увидел вдали волка. Он стоял вполоборота на ковыльной проталине и, высоко подняв лобастую голову, настороженно смотрел на людей, неожиданно появившихся в его степи.

— Один бродит, — сказал Куприян Захарович. — У волчицы теперь щенята…

VI

Над степной далью уже высоко поднялся Заячий колок, где предполагалось осмотреть место для стана бригады Леонида Багрянова, когда километра, за два в правой стороне, на большой проталине, показалась отара овец, а поодаль, на снежном фоне, — журавель колодца и приземистые, с раскрытыми крышами кошары. Среди овец передвигались, иногда зачем-то нагибаясь, две женские фигуры и высился всадник на пегой лошади.

— Заедем? — предложил Куприян Захарович.

— Это ваша отара?

— Наша. Надо побывать.

Вскоре они были у отары. Их встретил на коне чабан Бейсен, уже много лет назад поселившийся в лебяженской степи, по соседству со своим другом Иманбаем, который пас табун коней севернее Заячьего колка. Бейсен был стар, но еще очень ловко сидел в седле. На его маленькой, ястребиной голове возвышался островерхий малахай, отделанный полуоблезлой лисицей-огневкой. Из-под меха, прикрывавшего лоб и даже брови, казалось, совершенно безразлично смотрели на мир красноватые, мутные, слезящиеся глаза. Все лицо Бейсена, сухое, прочерневшее, изрытое глубокими морщинами, имело равнодушно-покорное выражение, лишь слегка освещенное слабенькой, виноватой улыбкой. Бейсен был в грязном, замызганном и покоробленном шубняке, засаленных ватных штанах и в стареньких, надетых поверх войлочных чулок сапогах из яловой кожи. Он восседал на пегом, точно в заплатах, унылом мерине с отвислой старческой губой. Казалось чудом, что мерин не только держится на ногах, но еще и держит на себе всадника. У него сильно выгнулась под седлом спина, с кожи клочьями сползала шерсть, под ней, как обручи, торчали ребра и шишковатые мослы, левая холка, вытертая догола и иссеченная в кровь, была залита березовым дегтем.

— Здрассь, — первым учтиво сказал Бейсен, узнав Куприяна Захаровича, и опустил поводья на луку седла. — Куда пошел, товарищ председатель? Селина показать?

Соглашаясь, Куприян Захарович кивнул головой.

— Слыхал наша, слыхал! — невесело сказал Бейсен.

— Ты чего же это, старина, залез на эту клячу? — вдруг недружелюбно спросил Куприян Захарович.

— Какой кляч? Моя кляч?

— Мерин-то едва стоит! Того и гляди упадет.

— Худой лошадка, — охотно подтвердил Бейсен. — Совсем худой. Кожа, кости. Овес нет, соломка нет… Дохнет скоро лошадка!

— Слезь, пусть отдохнет, — предложил Куприян Захарович.

— Можно, можно, — быстро согласился Бейсен, слез с лошади и, оставив поводья на луке седла, подошел к председателю колхоза и сунул ему в руки свою сухую заскорузлую ладонь. — Здрассь.

Куприян Захарович тоже слез с коня.

— Когда отару-то начал выгонять?

— Вчерась выгонял, — ответил Бейсен и, взглянув на отару, вздохнул. — Пропадал барашка!

— Много?

— Ой, много пропадал! Сам гляди!

Нынешней зимой в степных алтайских колхозах особенно рано вышли скудные корма и начался падеж скота. На спасение его были брошены все силы. Колхозники повсюду раскрывали соломенные крыши, обшаривали остожья и тока, разыскивали под снегом забытые копешки соломы и Сена, везли из боров на фермы мелкий осинник и сосновые ветки, вырубали на болотах травянистые кочки… Сотни тракторов развозили с железнодорожных станций по колхозам хлопковые жмыхи, полученные из Туркмении, которыми на фермах приправляли сечку из соломы и пойло. Сотни тракторов таскали по степи огромные снегопахи, разгребая ими снег до земли. Тощий, обессилевший скот брел следом, еле переставляя ноги, и подбирал одинокие сухие былинки… Точно назло, на редкость запоздала весна, и скот пришлось лишний месяц держать на фермах. Но как только появились проталины, на них повсюду выгнали большие стада костлявых медлительных коров и отары слабеньких, падающих на каждом шагу овец с малыми ягнятами. Но какой подножный корм мог найти скот в степи, которую выжгло нещадное солнце?

Отара Бейсена когда-то славилась своей выносливостью, плодовитостью, прибыльностью. Но теперь и на нее нельзя было смотреть без горечи. Алтайские мериносы с густой, грязной, свалявшейся шерстью передвиьллись редко, а чаще стояли опустив головы, обнюхивая, но не трогая сухие, жесткие стебли степных трав, не помятые снегом или едва-едва шевелили непослушными губами, подбирая былинки с земли. Очень часто овцы вдруг падали на колени и так стояли подолгу, точно молясь. Многие спокойно в разных позах лежали на талой, холодной целинной дернине. Дочь и сноха Бейсена только тем и занимались, что ходили по отаре и, хватая лежавших овец за шерсть, поднимали их на ноги и заставляли стоять. Но разве заставишь стоять того, кто не может сам стоять на земле?

— Ягнят много? — спросил Куприян Захарович.

— Много, много! Все пропадал!

Слез с коня и Багрянов. Молча отдав повод Хмелько, он подошел к чабану и, кивнув ему, подал руку.

— Здрассь, — поспешил сказать Бейсен. — Москва пришел? Ай-яй, далеко ходил!

Леонид взглянул на отару и вздохнул. Как и все новоселы, он с первого дня приезда на Алтай знал, в каком тяжелом положении оказался здесь нынче скот. Он побывал однажды на фермах в Залесихе и видел, что наделала бескормица, но только теперь ему стало ясно, какое бедствие постигло колхозы.

— Смотреть горько, — проговорил он сокрушенно.

Невдалеке лежала на боку, судорожно вытянув ноги, крупная матка, а перед ней стоял, подрагивая, худенький курчавенький ягненок. Крестьянская душа Леонида дрогнула от боли. Он подошел к матке и, быстро взглянув на ее холодные, стеклянные глаза, присел на корточки около ягненка, бережно потрогал его мокрую шерстку, а потом вдруг взял его, как покорного малыша, на руки.

— Что же с ним будет? — спросил он чабана. Галину Хмелько многое поразило в эту минуту, и то, что Леонид, не брезгая, ласково держал на руках грязного, мокрого ягненка, и его голос, и его взгляд…

— Пропадал барашка! — слезно морщась, ответил Бейсен.

— Неужели ничего нельзя сделать?

— Что сделать? Ничего не сделать! Леонид осторожно опустил ягненка на землю.

— Любишь барашка? — вдруг спросил Бейсен.

— Люблю, — ответил Леонид.

— Любишь — скажи: барашка как жить будет?

— Я что-то не понимаю…

— Три года плокой трава родился наше место, — заговорил Бейсен и провел рукой по степи. — Сам гляди — голый земля. Барашка кушать надо, чего кушать? Новосел везде пошел, ее-линка пахать будет, барашка гулять куда пойдет? Совсем пропадай барашка?

Леонид как-то невольно оглянулся на Хмелько.

— Ничего, ничего, папаша! — тотчас же заговорила Хмелько, обращаясь к чабану. — Здесь степи вон какие, глазом не окинешь! И пшеницы насеем, и для скота места хватит…

— Какой место? — слегка загорячился Бейсен. — Везде селинка пахать будешь, какой тебе место? Ай, агроном, агроном! Будет одна соленый земля! Какой трава растет соленый земля, знаешь? Барашка сладкий трава надо. Типчак. Барашка гулять надо. Много гулять. Куда пойдет гулять барашка?

— Не будет здесь места — в горы пойдет, — ответила Хмелько.

— Какой горы? — помедлив, очень тихо переспросил ошарашенный Бейсен. — Алтай-горы?

— Ну да, Алтай-горы.

— Ах, беда, ах, беда! — вдруг завздыхал, за-горюнился Бейсен и несколько раз кряду хлопнул жесткими ладонями по полам заскорузлого полушубка: знать, не на шутку встревожила старика.

— Хватит ахать, старина! — сказал подошедший Куприян Захарович. Несколько минут он бродил среди отары. — Веди домой.

Окинув Хмельно и Леонида тревожным взглядом, Бейсен посвистал коню и направился, к кошарам. Конь двинулся за ним, неловко переставляя лохматые, шишкастые ноги.

В низенькой, полутемной саманушке Бейсена топилась железная печурка. Больная жена Бейсена лежала, прикрытая тряпьем, на нарах и изредка стонала. Под нарами, у порога, среди избушки на полу, притрушенном гнилой, заплесневелой соломой, валялись, иные бездыханно, мокрые, с окро-вавленными пуповинами ягнята. В избушке скопились и застоялись тяжелые, одуряющие запахи гнили, крови, пота, овечьей шерсти и смазанной дегтем сыромятной кожи.

Когда Леонид переступил порог избушки, его едва не сбило с ног духотой и вонью. Он опустился тут же, у порога, на низенькую скамеечку и, сняв шапку, начал обтирать мгновенно покрывшееся потом лицо. Во всем теле он вдруг почувствовал ту странную вялость, какую едва одолел на утренней заре.

В переднем углу избушки, у стола, опять начался разговор о пастбищах.

— Ты будешь пасти здесь отару весь май, — сказал Куприян Захарович старику чабану. — Твои пастбища будут пахаться только летом, когда соберем сено.

— А летом куда пойдем? — спросил Бейсен.

— К озеру Бакланье.

— Плокой там трава! Плокой!

— А вот твоему дружку Иманбаю хоть сейчас уходи, — продолжал Куприян Захарович. — Все его пастбища — под плуг!

— Иманбай-та куда пойдет?

— Тоже на Бакланкэ.

— Где там найдешь всем место?

— Ничего, как-нибудь…

— Пропадал барашка! — убежденно заключил окончательно расстроившийся Бейсен. — Как жить? Как жить?

— Без целины-то? — спросила Хмелько.

— Да, да, без селинка!

— Еще лучше заживете, чем с целиной! — ответила Хмелько.

— Эх ты, агроном, агроном!

— Вот у вас сейчас много целины, а скот дохнет, — продолжала Хмелько. — Дело не только в засухе. Вы и раньше часто сидели без сена. Что вы получаете с этой своей целины? С гектара два воза, не больше, а? Ну вот… А я сейчас хлопочу, достаю семян. Вот то будут травы! Как засею сотни гектаров могаром да суданкой, а то африканским просом да горчицей — и соберу сена больше, чем вы собираете с трех тысяч гектаров целины! Вот вы и перестанете вздыхать о своей целине! Летом у нас для подкормки будет зеленая рожь, кормовые арбузы и тыквы, на зиму — силос из подсолнуха. Только нынче, когда запашем целину, и вздохнет наш скот! Хватит, пощелкал зубами по степи!

— Про людей забыла, — напомнил Куприян Захарович.

— Будут люди!

— И про механизацию.

— Все будет!

Старик Бейсен вспомнил, что для гостей надо заварить чай, и направился было к печке, но, увидев Багрянова, воскликнул:

— Ты чего, бригадир? Хворал маленько? Леонид Багрянов сидел, привалившись плечом к стене, опустив голову, держась дрожащей рукой за удила висящей рядом узды…

Вечером серая длинногривая лошадка Хмельно тащила из степи сани-розвальни, в которых на гнилой, заплесневелой соломе, пахнущей мышами, лежал Леонид Багрянов, прикрытый старенькой чабанской кошмой. Следом на поводе шел его Соколик с пустым седлом.

Рядом с санями, дерзка в руках вожжи, шагала Галина Хмельно. Ей нелегко и холодно было брести в сапогах по снегу, пропитанному водой, иногда она, желая сберечь силы, хваталась за передок саней, озабоченно оглядывалась на Багрянова и говорила ему строго:

— Лежи, лежи…

Степное половодье, до сих пор скрывавшееся под рыхлым снегом, за день вышло во все низины и озерки. К сумеркам немного посвежело, но не подморозило, и чувствовалось, что не подморозит за ночь: весна брала полную власть над землей. Темнело быстро. Как и днем, в пасмурной небесной вышине не стихал шумный переселенческий птичий поток. Со всех сторон из темноты доносилось звучное, зовущее кряканье уток и плеск воды. Над дорогой как очумелые носились с криками чибисы.