"Невинная распутница" - читать интересную книгу автора (Колетт Сидони-Габриель)Сидони-Габриель Колетт Невинная распутницаЧасть перваяМинна? Минна, дорогая, ты закончила с этой темой? Минна, ты испортишь себе глаза! Минна что-то нетерпеливо бормочет. Она уже трижды отвечала: «Да, Мама», а Мама по-прежнему сидит за своей вышивкой и изредка взглядывает на спинку глубокого кресла… Минна, покусывая костяной наконечник ручки, почти лежит на своей тетрадке, так что видны только серебристые пряди светлых волос и кончик тонкого носа между двумя спустившимися на щёку локонами. Дрова тихонько потрескивают, керосиновая лампа отсчитывает с каждой каплей секунду за секундой. Мама вздыхает. Стежок следует за стежком по накрахмаленному полотну – большой отложной воротник для Минны, – и иголка стучит о напёрсток. За окнами нахохлились под дождём мокрые платаны бульвара Бертье, а трамваи на внешнем бульваре мелодично звенят, пробегая по рельсам. Мама отрезает нитку… При позвякивании маленьких ножниц тонкий носик Минны поднимается, локоны расходятся в разные стороны, открывая прекрасные и настороженные тёмные глаза… Но это ложная тревога: Мама безмятежно вдевает в иглу новую нитку, и Минна вновь может склониться над развёрнутой газетой, едва прикрытой тетрадкой по истории… Она читает, смакуя каждое слово, рубрику «Ночной Париж»: «Неужели нашим эдилам[1] не приходит в голову мысль, что некоторые кварталы Парижа, внешние бульвары в частности, представляют для опрометчивого прохожего такую же опасность, как Восточная прерия для белого путешественника? Наши доморощенные апачи утоляют здесь свои зверские инстинкты, и нет такой ночи, после которой не осталось бы одного или нескольких трупов. Возблагодарим небо – в самом деле, не полицию же! – что иногда эти господа пожирают друг друга, как случилось нынешней ночью при столкновении двух банд, которое завершилось их подлинным самоистреблением. Вы хотите знать причину кровавого спора? «Ищите женщину!» Таковая нашлась в лице девицы Дефонтен, прозванной Медной Каской из-за великолепных рыжих волос. Сия особа, пробудившая нездоровую похоть у сообщников мужского пола, уже год числится в картотеке префектуры: ей едва исполнилось шестнадцать, однако она обрела большую популярность в своём кругу благодаря опасному обаянию и дерзкой смелости. Умеет боксировать и драться, а при случае может пустить в ход револьвер. Сегодня из-за Медной Каски схлестнулись Базиль-Парша, главарь банды Братьев из Бельвиля, и Кудрявый, вожак Аристокров из Леваллуа-Перре, известный сутенёр, чьё настоящее имя пока не удалось раскрыть. От угроз и брани быстро перешли к поножовщине. Сидни-Гадюка, бельгийский дезертир, получив серьёзную рану, позвал на помощь Кудрявого; тогда приспешники Парши достали револьверы, и началась настоящая бойня. Полицейские, которые появились, как всегда, после схватки, подобрали пятерых бездыханных молодчиков; в больницу были отправлены Дефремон и Бюзнель, Жюль Буке по прозвищу Ясноглазик и Блаки-Башка. Там же оказался и подданный короля Леопольда Сидни-Гадюка. Что до главарей и Коломбины, главной виновницы дуэли, то их схватить не удалось. Ведётся активный поиск». Мама аккуратно складывает вышивание. Газета мгновенно исчезает под тетрадкой, и Минна торопливо записывает первое, что ей приходит на ум: «По этому договору Франция потеряла две свои лучшие провинции, но вскоре вернула их благодаря таланту своих дипломатов…» Точка… заключительная черта под домашним заданием по истории… промокашка, прижатая длинными прозрачными пальцами, – и Минна победоносно восклицает: – Готово! – Давно пора! – вздыхает с облегчением Мама. – Быстрей в постель, моя белая мышка! Сегодня ты припозднилась. Очень трудное задание? – Нет, – отвечает Минна, вставая. – Просто у меня немного болит голова. Какая она высокая! Почти сравнялась с Мамой. Очень долговязая девочка, словно десятилетняя малышка, которую растянули вдвое… Тонкая и плоская в своём узком платье из зелёного вельвета, Минна вытягивается ещё больше, закинув руки за голову, затем проводит ладонью по лбу, отбрасывая назад очень светлые волосы. Мама тут же вскидывается: – Бобо? Поставить компресс? – Нет, – говорит Минна. – Не стоит. Завтра это пройдёт. Она улыбается Маме своими тёмно-карими глазами и подвижным ртом, уголки которого нервно подрагивают. У неё такая прозрачная кожа, такие тонкие волосы, что нельзя понять, где кончаются виски. Мама всматривается в личико, знакомое ей до каждой жилочки, и в очередной раз скорбно поражается хрупкости дочери. «Никто не дал бы ей её четырнадцати лет и восьми месяцев…» – Поди ко мне, Минна, дорогая, я тебя накручу! В руках у неё небольшая связка белых папильоток. – Прошу тебя, Мама, не надо. Сегодня можно обойтись без этого, раз у меня болит голова. – Ты права, моя ласточка. Проводить тебя в спальню? Я ещё нужна тебе? – Нет, спасибо, Мама. Я сразу лягу. Минна берёт одну их керосиновых ламп, целует Маму и поднимается по лестнице. Её не пугают ни тёмные углы, ни тень от лампы, что растёт и кружится перед ней, ни восемнадцатая ступенька, зловеще скрипнувшая под ногой. В четырнадцать лет и восемь месяцев никто уже не верит в привидения… «Пятеро! – думает Минна. – Полицейские подобрали пятерых бездыханных. И ещё бельгийца тяжело раненным! Но Медная Каска ускользнула, как и оба вожака! Слава Богу!..» Оставшись в белой нансуковой[2] юбке и лифе из белого тика, Минна рассматривает себя в зеркале: «Медная Каска! Рыжие волосы, как это красиво! А я слишком светлая… вот как надо их причесать…» Она поднимает свои шелковистые волосы обеими руками, скручивает и закалывает очень высоко, так что дерзкий кок почти нависает надо лбом. Достаёт из шкафа розовый фартучек – тот, у которого карманы в виде сердечек, затем вновь оценивающе глядит в зеркало, вздёрнув подбородок… Нет, она всё равно выглядит слишком пресно. Чего же не хватает? Красного банта в волосах. Вот так! А другой на шею, узлом вбок. Засунув руки в карманы фартучка, отставив в сторону худые локти, Минна, похожая в своей очаровательной неловкости на фигурки Буте де Монвеля, улыбается самой себе с гордым сознанием: «О, зловещая и роковая!» Минна никогда не засыпает сразу. Она слушает, как Мама внизу закрывает фортепьяно, задёргивает шторы, чьи кольца скрежещут по карнизу, приоткрывает дверь кухни, чтобы убедиться, не исходит ли от конфорок плиты запах газа, а затем медленно поднимается наверх, отягощённая своей лампой, своей рабочей корзинкой и своей длинной юбкой. Перед комнатой Минны Мама на минутку останавливается и прислушивается… Наконец закрывается последняя дверь, и теперь доносятся только приглушённые звуки из-за стенки… Минна лежит, вытянувшись во весь рост, на своей постели, запрокинув голову и чувствуя, как зрачки увеличиваются в темноте. Ей не страшно. Она подстерегает все шорохи, как маленький ночной зверёк, и лишь тихонько скребёт по простыне пальцами ног. На цинковый выступ окна каждую секунду падает дождевая капля, тяжёлая и равномерная, как шаги полицейского, идущего вверх по тротуару. «Как меня раздражает этот полицейский! – думает Минна. – К чему пригодны люди, которые так топают? Те люди… Братья из Бельвиля и Аристокры… они ступают бесшумно, как кошки, и их нельзя услышать. Они носят спортивные туфли или мягкие вышитые тапочки… Бесконечный дождь! Я думаю, им тоже пришлось укрыться! Но всё-таки где они, Базиль и тот, другой, главарь Аристокров, Кудрявый? Бежали и спрятались в какой-нибудь заброшенной шахте. Не знаю, есть ли здесь шахты… О, этот отвратительный топот! Чап, чап, чап! А вдруг за ним кто-нибудь крадётся, чтобы всадить нож в его гнусный затылок! Прямо перед нашей дверью! Ах, как закричала бы утром Селени: „Мадам, мадам! Перед нашей дверью лежит убитый полицейский!“ Она наверняка хлопнется в обморок!» И Минна, свернувшись калачиком на своей белой постели, так что шелковистые волосы раскидываются по подушке, открыв крохотное ушко, засыпает с лёгкой улыбкой на устах. Минна спит, а Мама предаётся раздумьям. В этой маленькой и такой хрупкой девочке, что находится за стеной, заключён весь смысл существования госпожи… впрочем, какое значение имеет её имя? Эту молодую робкую вдову, очень привязанную к дому, зовут просто Мама. Десять лет назад Маме казалось, что горе из-за внезапной смерти мужа никогда не иссякнет; но затем страдания поблёкли в золотистой тени волос Минны, трогательной в своей беззащитной уязвимости… Еда для Минны, платья для Минны, учителя для Минны – у Мамы не было ни минутки, чтобы подумать о чём-нибудь другом! Она занималась этим с радостью и тревогой, лишь возраставшими с ходом времени. Между тем Маме всего лишь тридцать три года, и нередко бывает, что на улице обращают внимание на её спокойную красоту, чей блеск притушен скромным, как у учительницы, платьем. Мама об этом не подозревает. Она улыбается, если воздают хвалу удивительным волосам Минны, и краснеет до слёз, когда какой-нибудь негодяй дерзко окликает дочь, – других событий нет в жизни этой образцовой матери, которая деятельно, словно муравей, хлопочет вокруг своего сокровища. Дать Минне отчима? Что вы такое говорите! Нет, нет, они будут жить одни в маленьком домике на бульваре Бертье, что оставил Папа жене с дочерью, и никому другому, – вплоть до той ещё туманной, но ужасной минуты, когда Минна уйдёт в неизвестность вместе со своим избранником… У них есть дядюшка Поль, врач, который заходит время от времени, лечит Минну, если та заболевает, и не даёт Маме окончательно потерять голову; а кузен Антуан развлекает Минну во время каникул. Минна занимается на курсах мадемуазель Суэ, чтобы научиться держать себя в обществе и завести знакомство с девочками из хороших семей, а заодно получить какие-то знания, хотя вот это не так уж важно! «Кажется, всё в порядке», – говорит себе Мама. Она очень боится неожиданностей. О, если бы можно было пройти вдвоём, крепко обнявшись, до конца жизни, как легко и быстро шагнули бы они в безгреховную смерть без мук из своего тёплого родного уголка! – Минна, дорогая, уже полвосьмого. Мама произносит эти слова негромко и словно бы извиняющимся тоном. Над белым пространством кровати поднимается худенькая рука, сжимается в кулак и вновь падает вниз. Затем раздаётся слабый и тонкий голос Минны: – Дождь всё ещё идёт? Мама поднимает железные жалюзи. В окно врывается шелест сикоморов вместе с ярко-зелёным лучом света и свежим дуновением, пахнущим ветром и асфальтом. – Великолепная погода! Минна, сидя на постели, запускает пальцы в спутанный шёлк волос. Яркое обрамление из светлой шевелюры подчёркивает розоватую бледность лица и удивительные глаза, заполненные прозрачной чернотой. Прекрасные глаза, большие и тёмные, словно распахнутые навстречу миру, который тонет в их сумраке, что осенён изящным изломом бровей, навевающих грусть… Подвижный рот улыбается, но глаза остаются серьёзными… При взгляде на них Мама вспоминает Минну совсем маленькой: эту хрупкую беленькую куколку в игрушечном платьице, с лёгким пушком на голове и с поразительными глазами – пронзительно-суровыми и чёрными, как вода в колодце… Но сейчас Минна смотрит на трепещущие листья с отсутствующим видом. Она сжимает и разжимает пальцы ноги, как шевелят своими усиками майские жуки… Ночь ещё бродит в ней. Она бредёт следом за своими снами, не прислушиваясь к словам Мамы, нежной и свежей Мамы, которая хлопочет, снуя по комнате в голубом пеньюаре, с заплетёнными в косы волосами… – Твои жёлтенькие ботиночки и юбочка цвета морской волны и блузочка… Какую блузочку? Проснувшись наконец, Минна вздыхает, и взгляд её приобретает осмысленное выражение. – Голубую, Мама, или белую, как хочешь. Словно ожив вместе с произнесёнными словами, Минна спрыгивает на ковёр и высовывается в окно: внизу должен лежать полицейский с ножом в затылке… Но тротуар пуст. «Это всё равно произойдёт», – говорит себе Минна, слегка разочарованная. В спальню проник сладкий аромат шоколада, и это побуждает её приступить к тщательному туалету маленькой ухоженной женщины. Она улыбается розовым цветам на обоях. Розы везде: на стенах, на английском бархате кресел, на кремовом ковре и даже на дне длинной ванночки, укреплённой на белых лакированных стояках… Суеверная Мама желала, чтобы одни лишь розы окружали сон Минны… – Хочу есть! – говорит Минна, завязывая перед зеркалом шейный платочек под воротничком, сверкающим от крахмала. Какое счастье! Минна хочет есть! Вот будет Маме радости – хватит на целый день! Она восхищается своей большой дочерью, не в меру вытянувшейся и такой ещё не по-женски угловатой, с плоской девичьей грудью под плиссированной блузкой, с худыми плечами, прикрытыми блестящими локонами прекрасных волос… – Спускайся, твой шоколад уже налит. Минна берёт из рук Мамы шляпку и вприпрыжку бежит вниз по лестнице, проворная, как белая козочка. Она переполнена счастливой неблагодарностью, что так украшает избалованных детей, и нюхает на ходу платочек, куда Мама капнула чуточку лимонной вербены… Курсы мадемуазель Суэ – заведение вполне серьёзное. Спросите у любой матери, что приводит сюда дочь, и она ответит вам: «В Париже нет ничего более модного!» И вам тут же назовут имена сестёр С., малышек 3., единственной дочери банкира О. Вам расскажут о превосходной системе вентиляции, о паровом отоплений, о машинах, ожидающих у ворот, – не было примеров, чтобы какая-нибудь мамаша, ослеплённая этим царством гигиены, поражённая этими знаменитыми звучными именами, осмелилась бы сунуть нос в учебную программу или, тем более, подвергнуть её критике. Каждое утро Минна, либо в сопровождении Мамы, либо под присмотром Селени, шествует вдоль старинных укреплений к бульвару Мальзерб, где располагается резиденция мадемуазель Суэ. Прямая и серьёзная, в дорогих перчатках и с сафьяновым портфельчиком под мышкой, она приветствует взглядом зелёную провинциальную улицу Гурго, лаской – собак и детей художника Толова, которые по-хозяйски прогуливаются в этом пустынном месте. Минна хорошо знает белокурых детей, вольных маленьких пиратов Севера, говорящих между собой на гортанном норвежском языке… «Одни, без бонны, вдоль укреплений! Но они слишком маленькие и умеют только играть… Они не интересуются интересными вещами…» Артюр Дюпен, золотое перо «Газеты», одарил публику новым шедевром: ОПЯТЬ НАШИ АПАЧИ! – ВАЖНАЯ ПОИМКА – КУДРЯВЫЙ НЕУЛОВИМ «Наши читатели ещё не забыли достоверный рассказ о зловещих событиях в ночь со вторника на среду. Полиция отнюдь не бездействовала всё это время: прошло всего лишь двадцать четыре часа, и инспектор Жуайе сумел изловить Вандермеера по прозвищу Колбаса. На его след навёл один из раненых, отправленных в больницу: он был схвачен в меблированных комнатах на улице Норвен. О Медной Каске известий нет. Утверждают даже, что самым близким её друзьям неведомо, где она скрывается, и, как нам сообщили, преступный народец близок к анархии, ибо лишился своей королевы. До сих пор нигде не могут обнаружить Кудрявого». Перед тем как лечь в свою белую постель, Минна перечитала «Газету», а затем бросила её в корзинку для бумаг. Она долго не может заснуть, ворочается и размышляет: «Она спряталась, она, их королева! Наверное, тоже в заброшенной шахте. Полицейские бездарны, совсем ничего не могут. А у неё есть верные друзья, они приносят ей по ночам холодное мясо и яйца вкрутую… Если убежище откроют, она успеет убить нескольких шпиков, прежде чем её схватят… Но подданные бунтуют! А Аристокры из Леваллуа без Кудрявого могут разбежаться… Им следовало бы избрать вице-королеву, чтобы та правила в отсутствие Медной Каски…» Минне всё это кажется противоестественным и одновременно простым, как в старинных романах. Разумеется, ей известно, что ветхие от времени укрепления – это необычное место, населённое опасным и привлекательным народом, расой дикарей, ни в чём не схожей с нами. Их легко опознать по присущим только им приметам: велосипедной кепке и чёрному свитеру с яркими продольными полосами, который плотно облегает тело, словно яркая татуировка. Для расы характерны два основных типа: 1. Коренастый: ходит вразвалку, тяжело опустив толстые, будто куски сырого мяса, руки, с низкой чёлкой, нависающей над бровями. 2. Стройный: у этого небрежная походка и беззвучная поступь. Носит башмаки Ришелье, но часто заменяет их спортивными туфлями. Носки в цветочек – иногда дырявые. Нередко вместо носков виднеется нежная голая кожа сомнительной чистоты, с синими прожилками вен. Мягкие волосы завитками спускаются на тщательно выбритые щёки, а на бледном лице выделяются лихорадочным блеском ярко-красные губы. В соответствии с классификацией Минны, второй тип воплощает благородный аристократизм таинственной расы. Коренастый любит петь и гуляет под ручку с простоволосыми девицами, такими же весёлыми, как и он сам. Стройный держит руки в карманах широких штанов и курит, прищурившись, тогда как возле него исходит в бессильных упрёках и плачет обманутое им создание, стоящее много ниже по уровню развития… «Она ему наскучила, – продолжает сочинять Минна, – надоела мелкими домашними делами. Он даже не слушает её и грезит о своём, следя за струйкой дыма своей восточной сигареты…» Ибо в мечтах Минны нет места низкосортному табаку – она признаёт восточный, и только восточный… Минну восхищает патриархальность дневной жизни этого необычного народа. Когда она около полудня возвращается домой, то видит «их»: они во множестве сидят и лежат у подножия склона. Самки, сидя на корточках, переговариваются и молчат, а то и обедают как в деревне, разложив пищу на грязной бумаге. Красивые и сильные самцы спят. Те, что бодрствуют, сбросив с себя пиджаки, дружески возятся, упражняя таким образом гибкость мускулов… Минна сравнивает их с кошками, которые днём отсыпаются, вылизывают шерсть, оттачивают изогнутые коготки о деревянные плитки паркета. С наступлением ночи эти кровожадные демоны испускают вопли и крики, похожие на вой полузадушенного ребёнка, которые достигают ушей Минны, смущая её сон. Люди таинственного племени не кричат по ночам; они свистят. Пронзительный ужасный посвист размечает вехами внешний бульвар, передаёт от поста к посту непонятные сообщения. Едва услышав его, Минна содрогается всем телом, словно пронзённая иглой… «Они свистнули дважды подряд… а в ответ прозвучало что-то похожее на боязливое чириканье, откуда-то издалека… Это означает „Спасайтесь“ или же „Дело в шляпе“? Наверное, они покончили с этим делом, убили старую даму? Старая дама лежит теперь возле ножек своей кровати, „в луже крови“. Сейчас они начнут считать золотые монеты и банковские билеты, а потом захмелеют от красного вина и улягутся спать. Завтра, у откоса, они расскажут о старой даме и займутся делёжкой добычи…» «Но, увы! королевы нет с ними, и анархия торжествует – так сказала „Газета“! Стать их королевой с красным бантом и револьвером, понимать язык свиста, ласкать волосы Кудрявого и посылать людей на ночные дела… Королева Минна… королева Минна! Почему бы и нет? Говорят же: королева Вильгельмина…» Уже засыпая, Минна продолжает что-то бормотать… Сегодня воскресенье, и, как всегда по воскресеньям, дядя Поль пришёл отобедать у Мамы вместе с сыном Антуаном. Этот семейный обед, несомненно, напоминает фамильное торжество. Посреди стола красуется букет из роз, а на подставке серванта – клубничный торт. Ягодно-цветочные запахи увлекают разговор к теме близких каникул. Мама видит в мечтах сад, где Минна будет играть под жарким солнцем; её брат Поль, совсем пожелтевший из-за болезни печени, надеется, что перемена воздуха избавит его от мучительных колик. Он улыбается Маме, с которой обращается по-прежнему как с маленькой сестрёнкой; длинное исхудалое лицо его будто вырезано из дерева со множеством сучков. Мама говорит с ним почтительно, клонится ближе, чуть сгибая шею, закованную в высокий белый воротник. На ней печальное платье из тёмной ткани, что ещё более подчёркивает её сходство с молоденькой женщиной, нарядившейся как бабушка. Она сохранила ребяческий трепет перед своим ипохондриком-братом, который объехал весь мир, лечил негров и китайцев, подхватив в далёких краях хворь, погубившую печень, чья желчь разлилась зеленью на его лице, а также редкостные лихорадки… Антуану очень хочется положить себе ещё ветчины и салата, но он не смеет, опасаясь неодобрительного присвистывания отца и неизбежного замечания: «Мальчик мой, неужели ты надеешься свести прыщи, налегая на острое и солёное…» Антуан превозмогает себя и украдкой взглядывает на Минну. Он на три года старше её, но всегда робеет, когда на нём останавливаются чёрные глаза: чувствуя, как у него багровеют прыщи и наливаются краской уши, он пьёт большими стаканами холодную воду. Семнадцать лет – тяжкий возраст для юноши, и Антуан мучительно переживает неблагодарный период возмужания. Чёрный мундир с маленькими золотыми пуговицами кажется ему унизительной лакейской ливреей, а при виде тёмного пушка, проступившего грязными пятнами над губой и на щеках, каждый, наверное, невольно задаётся вопросом: «Ему уже пора бриться или он всё ещё не умеет умываться?» Мальчикам из коллежа требуется большое терпение, чтобы выносить все эти невзгоды. Вот и этот школяр таков: породистый нос и выразительные серые глаза предвещают красивого мужчину, но созревает он в обличье довольно-таки неприглядного подростка… Антуан берёт на вилку совсем немного и пережёвывает очень тщательно: «Тётушка вбила себе в голову, что листья салата нужно нарезать мелко, просто невозможно есть! Если кусочек прилипнет к губе, Минна скажет, что я жую жвачку, как коза. Обалдеть можно от этих девчонок: сколько в них наглости… и при этом держатся с самым невинным видом! Что это с ней сегодня? У мадемуазель совершенно отсутствующий взгляд. После крутых яиц рта не раскрыла! Ну и кокетка!..» Он кладёт нож и вилку рядом с тарелкой, вытирает рот, осенённый чёрным пушком, и ещё раз смотрит на Минну, стараясь придать взору холодную надменность. Кажется, она им пренебрегает… и какое высокомерие! Тем не менее он думает: «Всё равно она красивее сестры Букте. Они там насмехаются над ней, потому что на фотографиях у неё волосы выходят белыми, но ни у кого из наших нет такой шикарной и изящной кузины. Дубина Букте говорит, что она тощая! Худая, конечно, но я, в отличие от него, толстух терпеть не могу!» Минна сидит лицом к окну; тени от листьев, блики от фонарей бульвара Бертье с их белым, как деревенская дорога, светом делают её ещё бледнее. Погружённая в свои мысли и необыкновенно рассеянная с самого утра, она пристально глядит в ослепительное окно немигающим взглядом сомнамбулы. Перед взором её проходят привычные видения, любимые кошмары, упоительные картины, фрагменты которых кружатся, как в калейдоскопе, меняются вновь и вновь сообразно новым обстоятельствам: презренное и опасное Племя, союз между Стройными и Коренастыми, трепещущий Париж в их власти… В один прекрасный вечер, около одиннадцати, разлетятся вдребезги стёкла, руки, вооружённые ножами и бараньими костями, опрокинут мирные столы, ночник у постели… Кому-то перерезают горло, но слышатся лишь затихающие хрипы и поступь мягких кошачьих шагов… Затем, в темноте, окрашенной розовым заревом пожара, те же руки хватают Минну, неудержимо влекут её за собой неведомо куда… – Минна, дорогая, кусочек торта? – Да, Мама, спасибо. – Посыпать сахарной пудрой? – Нет, Мама, спасибо. Встревоженная бледностью и задумчивостью своей Минны, Мама показывает на неё подбородком дядюшке Полю, но тот пожимает плечами: – Эка невидаль! У девчушки всё в порядке. Чуть-чуть сказывается возрастная усталость… она ведь тянется вверх! – Это не опасно? – Конечно, нет! Девочка формируется с некоторым опозданием, вот и всё. Тебе-то что от этого? Ты же не собираешься выдавать её замуж в этом году? – Боже сохрани! Мама зажимает ладонями уши, закрывает глаза, как если бы увидела молнию, ударившую со стороны бульвара Бертье. – Почему ты смеёшься, Минна? – спрашивает дядя Поль. – Я? Минна отводит наконец взгляд от раскрытого окна. – Я вовсе не смеялась, дядя Поль. – Меня ты не проведёшь, обезьянка! Длинной костистой рукой он дружески вынимает из волос Минны одну из шпилек, начинает развивать и свивать блестящую, серебристо-светлую прядь… – Ты и сейчас смеёшься! Представила себе, как тебя выдают замуж, а? – Нет, – говорит Минна откровенно, – я смеялась совсем не из-за этого… «А из-за того, – продолжает Минна про себя, – что газеты ничего не знают или же им платят за молчание… Я изучила все страницы „Газеты“ украдкой от Мамы… Всё-таки замечательно удобно иметь такую Маму, как моя, – она никогда ничего не видит!..» Да, это удобно… Совершенно очевидно, что простая душа Мамы никогда не мучилась неразрешимой проблемой воспитания юной девушки. Вот уже пятнадцать лет как Мама глядит на Минну со страхом и обожанием. По какому таинственному замыслу судьба дала ей в дочери эту девочку, такую пугающе-благовоспитанную, которая мало говорит, редко улыбается, а втайне преклоняется перед романтической драмой и авантюрой, перед страстью – ещё совершенно ей неведомой, хотя она уже нашёптывает свистящее слово, как наездники пробуют новый хлыст? Эта холодная девочка, не ведающая ни страха, ни жалости и мысленно падающая в объятия кровожадных героев, тем не менее щадит с деликатностью, не лишённой презрения, наивную чувствительность своей матери, трепетной гувернантки, монашенки, принесшей обет одному богу – Минне… Вовсе не из боязни скрывает Минна свои мысли от матери. Милосердный инстинкт подсказывает ей, что нужно оставаться в глазах Мамы благовоспитанной большой девочкой, ухоженной, как белая кошечка, которая говорит «да, Мама» и «нет, Мама», ходит на занятия к мадемуазель Суэ и ложится спать в полдесятого… «Я напутала бы её», – думает Минна, устремляя на мать, разливающую кофе в чашки, спокойный взор своих бездонных глаз… Июльская жара навалилась внезапно. Таинственное Племя под окнами Минны задыхается в жалкой тени, на плешивом склоне укреплений. Немногочисленные скамейки на бульваре Бертье заняты спящими, которые лежат в расслабленных позах, а их кепки скрывают верхнюю половину лица на манер бальных полумасок. Минна, в белом льняном платье и большой соломенной шляпке на лёгких волосах, проходит так близко, что едва не тревожит их сон. Она старается разглядеть замаскированные лица и говорит себе: «Они спят. Впрочем, и в газетах пишут теперь только о самоубийствах да о солнечных ударах… Мёртвый сезон». Мама, которая провожает Минну на занятия, поминутно увлекает её на другую сторону тротуара и вздыхает: – В этом квартале стало невозможно жить! Минна не раскрывает широко глаза и не спрашивает с невинным видом: «Отчего же. Мама?» Подобные мелкие хитрости недостойны её. Иногда им встречается какая-нибудь дама, подруга Мамы, и тогда начинается беседа примерно на пять минут. Говорят, естественно, о Минне, а Минна вежливо улыбается и протягивает руку с длинными тонкими пальцами. И Мама произносит: – Ну конечно, она очень выросла после Пасхи! О! Теперь это такая большая малютка! Если бы вы знали, какой она ещё ребёнок! Я порой спрашиваю себя, как из подобной девочки может получиться женщина! Умилённая дама боязливо гладит волосы, сверкающие перламутровым блеском и стянутые большим белым бантом… Между тем «малютка», поднимая прекрасные чёрные глаза и вновь улыбаясь, свирепо восклицает про себя: «Эта дама – безмозглая уродина! У неё бородавка на щеке, которую она называет родинкой… От неё, должно быть, плохо пахнет, когда она голая… Да, да, пусть её вытащат голой на улицу, и пусть Они начертят ножом роковые знаки на её мерзкой заднице! Её поволокут по мостовой, жёлтую, как прогорклое масло; и пусть они спляшут танец смерти на её теле, и пусть бросят её в печь для обжига извести!..» Минна, уже совсем одетая, мечется по своей светлой комнате, едва не топая ногами от нервного возбуждения. Толстая горничная Селени всё не идёт… Что, если он уже ушёл! Вот уже четыре дня Минна видит его на углу улицы Гурго и бульвара Бертье. В первый день он спал, сидя у стены и загородив половину тротуара. Перепуганная Селени потянула Минну за рукав; но Минна – она такая рассеянная! – уже задела ноги спящего, и тот открыл глаза… О, какие у него глаза! Потрясённая Минна содрогнулась, трепеща от переполняющего её восхищения… Чёрные, миндалевидные, с синеватыми белками… они сияют на лице, чарующем своей итальянской бледностью. Тонкие усики, будто нарисованные чернилами, и чёрные волосы, завившиеся от испарины… Засыпая, он отбросил в сторону кепку в чёрно-фиолетовую клетку, а в правой руке, между большим и указательным пальцами, у него осталась потухшая сигарета. Не пошевелившись, он взглянул прямо в лицо Минны с такой лестной и оскорбительной дерзостью, что она едва не остановилась… В тот день Минна получила «пять»[3] по истории; в заведении Суэ, понятное дело, принято было говорить: «Пятёрка – это позор!» Минна была подвергнута публичному порицанию: покорно потупившись, она слушала мадемуазель Суэ, обрекая её мысленно на самые изощрённые и отвратительные пытки… Каждый день в полдень Минна проходит мимо бродяги, едва не касаясь его, а бродяга смотрит на Минну, ослепительно-яркую в своём летнем платье, со смелым взором серьёзных глаз. Она думает: «Он ждёт меня. Он любит меня. Он меня понял. Как известить его, что за мной постоянно присматривают? Если бы я могла незаметно передать ему записку, где написала бы: „Я пленница. Убейте Селени, и мы уйдём вместе…“ Уйти вместе… в его жизнь… в ту жизнь, где я никогда больше не вспомню, что была Минной…» Она несколько удивляется, что «похититель» ведёт себя столь апатично. Он дремлет, элегантный и без нижнего белья, в тени сикомора. Но, поразмыслив, она находит объяснение этой изнеможённой вялости, этой бледности, словно у травы, выросшей в катакомбах: «Сколько человек он убил сегодня ночью?» Быстрым взглядом она пытается обнаружить кровь под ногтями у незнакомца… Но крови нет! У него тонкие и слишком острые пальцы, а между большим и указательным пальцами всегда торчит зажжённая или потухшая сигарета… Прекрасная хищная кошка, чьи глаза сверкают из-под полуприкрытых век! Как ужасен будет прыжок зверя, дабы растерзать Селени и унести в когтях Минну! Мама также обратила внимание на незнакомца, мирно отдыхающего после еды. Она ускоряет шаг, краснеет и вздыхает с облегчением, миновав опасность, когда остаётся позади улица Гурго… – Ты часто видишь этого мужчину, что сидит на земле, Минна? – Мужчину, что сидит на земле? – Не оборачивайся! На углу улицы сидит на земле какой-то мужчина… Как я боюсь, что все эти люди дожидаются лишь момента, дабы учинить какую-нибудь пакость! Минна ничего не отвечает. Её маленькое потайное «я» раздувается от гордости: «Он дожидается меня! Только ради меня он здесь! Разве Мама может понять…» К концу недели Минну внезапно осеняет мысль, которую она готова принять за откровение свыше: эта матовая бледность, эти чёрные волосы, которые завиваются в кольца… да ведь это же Кудрявый! Сам Кудрявый! В газетах было написано: «Кудрявого не удалось схватить…» А он сидит на углу бульвара Бертье и улицы Гурго, он влюблён в Минну и ради неё ежеминутно подвергает опасности свою жизнь… Минна трепещет от волнения, не может больше заснуть, встаёт по ночам, чтобы высмотреть под своим окном тень Кудрявого… «Так больше не может продолжаться, – говорит она себе. – Однажды вечером он свистнет под окном, я спущусь по лестнице или по верёвке, на которой навязаны узлы, и он увезёт меня на своём мотоцикле к заброшенной шахте, где будут ждать его подданные. Он скажет: „Вот ваша королева!“ И… и… и это будет ужасно!» Как-то раз Кудрявый не пришёл на свидание. Минна, повергнув Маму в великую скорбь, не притронулась к обеду… Но настало завтра, а затем послезавтра – и никакого Кудрявого, сонного и гибко-настороженного Кудрявого, который так неожиданно раскрывал глаза, едва Минна задевала его ноги… О, вещее сердце Минны! «Я же знала, что это Кудрявый! А теперь он в тюрьме, быть может, на гильотине!» Мама, совершенно потеряв голову при виде необъяснимых слёз и лихорадочного состояния Минны, посылает за дядей Полем, и тот прописывает бульон, цыплёнка, тонизирующее вино – а также отъезд в деревню… Пока Мама с муравьиным усердием набивает чемоданы, Минна, расслабленная и праздная, прижимается лбом к стеклу и грезит… «Он в тюрьме ради меня. Он страдает ради меня, он томится и пишет в своей темнице любовные стихи „К незнакомке“…» Минна, проснувшись, как от толчка, при скрипе половиц, раскрывает испуганные глаза в тихой спальне: «Где я?» Приехав три дня назад к дяде Полю, Минна всё ещё не может привыкнуть к его деревенскому дому. Отрешаясь от беспокойного сна, полного неясных грёз, она ожидает увидеть голубоватую яркость своей парижской комнаты, почувствовать лимонный запах своей туалетной воды… Здесь же из-за плотных ставней царит полная темнота, хотя за окном кричат петухи, в доме хлопают двери, звенит посуда на кухне, где Селени вынимает чашки для завтрака… Сквозь непроглядный мрак пробивается лишь ярко-золотистая полоска, идущая от окна, тонкая, как карандаш… Сверкающий лучик служит поводырём Минне, которая идёт ощупью и босиком к окну, чтобы открыть ставни, и тут же отступает, ослеплённая внезапно хлынувшим в спальню светом… Ветер забирается в её ночную рубашку; она стоит, закрыв ладонью глаза, в позе ангела, кающегося в грехах… Когда солнце пробивает насквозь её розовые пальцы, Минна возвращается к кровати, садится, ухватывая себя за голую ногу, улыбается окну, у которого вьются осы, и напоминает теперь бэби из английского магазина благодаря чуть приоткрытому рту и наивному взгляду. Но вот брови её сдвигаются, какой-то мыслью зажигаются глаза, которые переливаются на солнце подобно глади пруда. Минна думает, что не всем дано наслаждаться ярким светом, что в большом городе в мрачной темнице томится и грезит на убогом матрасе незнакомец с чёрными волосами, свившимися в кольца на бледном лбу… Однако всё равно нужно одеваться, идти вниз, пить, сдувая пену, молоко, улыбаться, проявлять интерес к здоровью дяди Поля… «Такова жизнь!» – вздыхает Минна, расчёсывая волосы, куда проникает солнце, оплавляя их, будто стеклянные нити. Под лёгким шагом Минны хрустят половицы. Если же она стоит неподвижно, начинают скрипеть и стрелять кресла в стиле ампир, а деревянная кровать тут же им вторит. Высушенный до основания звучный дом потрескивает, словно пожираемый внутренним пожаром. Вот уже два столетия прокалённое дерево стонет, хрипит на солнце и на ветру. В здешних местах усадьбу называют «Сухой дом». Минна его любит за простор, за уютную гостиную, которую отделяют от сада лишь пять ступенек крыльца, за приятно греющий босые ноги белый паркет, за десять гектаров сада и виноградников, цветущих вокруг него. Маленькую парижанку, привыкшую улавливать самые блёклые нюансы, поражает гармония ярких цветов, радующих глаз, в её собственной спальне. Бумажные обои тёмно-розовыми полосами изумительно сочетаются с пёстрым набивным кретоном покрывала, по которому бегут зелёные гирлянды и голубые вьюнки; на окнах висят занавески из оранжевого муслина, а из цветочных горшков тянутся прямо в спальню тяжёлые огненные листья бегоний… Минну, бледную, словно лунная ночь, согревают и немного раздражают роскошные краски. Иногда, встав обнажённой и с зеркалом в руке на солнце, она тщетно пытается угадать в своём худеньком теле элегантные и более тёмные очертания внутреннего костяка… – Письмо для тебя, Минна… Так, это «Фемина», это «Журналь де ла Санте»… и ещё «Кроник медикаль»… и проспект… – А для меня ничего нет? – умоляюще спрашивает Антуан. Жёлтая физиономия дяди Поля появляется из-за чашки с молоком, которую он держит обеими руками. – Мой бедный мальчик, ты меня поражаешь! Разве ты кому-нибудь пишешь? Отчего же ты думаешь, что станут писать тебе? Ответь мне, будь добр! – Не знаю, – говорит Антуан. Он с трудом переносит насмешки отца; а высокомерная ирония Минны приводит его в отчаяние. Она не принимает никакого участия в обмене репликами, пьёт маленькими глоточками молоко, время от времени переводя дух, и пристально смотрит в открытое окно, как бывало на бульваре Бертье. В чёрных глазах её странным блеском мерцает зелень сада… «Ну и задаётся же из-за письма!» – говорит про себя Антуан. Задаётся? Что-то не похоже. Она положила конверт, не вскрывая, возле тарелки и неторопливо допивает своё молоко. – Иди сюда, Минна! – зовёт Антуан, который начал листать «Фемину». – Ты только посмотри! Потрясающе… Какие фотографии… О! Вот и Полэр! – Кто это – Полэр? – удостаивает его вопросом Минна. Антуан прыскает со смеху, молниеносно обретая преимущество: – Вот это да! Неужели ты не знаешь Полэр? На маленьком задумчивом личике Минны появляется недоверчивое выражение. – Нет. А ты? Антуан пожимает плечами: – Знаю, хотя это, разумеется, не означает, что я с ней здороваюсь при встрече… Она актриса. Я видел её на благотворительном спектакле. В сцене участвовало ещё трое других актёров, а она играла шалаву… – Антуан! – раздаётся укоризненный мягкий голос Мамы. – Простите, тётя… Я хотел сказать, женщину с внешних бульваров. Глаза у Минны расширяются, в них появляется блеск. – Правда? А как она была одета? – Потрясающе! Красный лиф, фартук, волосы зачёсаны вот так… на лоб до глаз, и ещё кепка… – Как это, кепка? – прерывает его Минна, возмущённая этой чужеродной деталью. – Ну да, шёлковая кепка, с высокой тульей. Примерно такая… Минна отворачивается, утеряв интерес к рассказу. – Я никогда не надела бы ничего подобного, – говорит она просто. Она смотрит на Антуана отсутствующим взглядом, не видя его. Он ёрзает под взглядом кузины, смущённый и красотой, и дьявольским огоньком, сверкающим в чёрных глазах. Нервно скомкав платок и засунув его в карман, проводит тыльной стороной ладони над губой, будто желая стряхнуть пушок, а затем нагибается, чтобы поднять из-под стула брошенную туда соломенную шляпу. – Я хочу пойти за мирабелью, – объявляет он. – Но не ешь слишком много! – просит Мама. – Оставь, – говорит дядя Поль, не отрываясь от газеты, – от них у него хорошо прочищается желудок. Антуан, покраснев до ушей, выбегает из комнаты так стремительно, будто отец проклял его. Минна в розовом фартучке поднимается и завязывает под подбородком концы полотняного капора, в котором выглядит ещё более юной. С милой улыбкой она протягивает Маме голубой конверт: – Пусть моё письмо будет у тебя, Мама. Это от Анриетты Деландр, моей соученицы. Если хочешь, прочти, Мама. У меня нет секретов. До свидания. Мама. Я хочу пойти за сливами. Трава в винограднике слепит и сверкает острыми лакированными пиками. Минна идёт по ней большими шагами, будто пробивается через быстрый ручей; брызгами поднимаются тысячи кузнечиков – в воздухе синие, на земле серые. Солнце вонзает свои лучи в капор с рюшами, обжигает плечи Минны столь жгучим огнём, что она вздрагивает. Цветы дикого пастернака, широко раскрыв лепестки, обдают Минну отвратительно-сладким запахом. Она торопится, потому что острые травинки, прокалывая чулки, цепляются за ноги: а вдруг это насекомые? На волнистом лугу попадаются ложбинки, где трава становится голубой; виднеется наполовину обвалившаяся изгородь, а за ней – круглые аккуратные холмики, словно бы продолжающие неровный изгиб почвы на лугу… «Какой глупый этот Антуан, отчего он меня не подождал! Вдруг змея, а я здесь совсем одна… Ну что ж, попытаюсь её приручить. Им надо свистеть, и тогда они подчиняются. Только как мне узнать, гадюка это или уж?..» Антуан сидит на плоском камне, выступающем из земли. Он увидел, как подошла Минна, и приставляет два пальца к виску, задумчивый и элегантный. – Это ты? – спрашивает он, будто в театре. – Это я. Ну и что же ты тут делаешь? – Ничего особенного. Я просто размышляю. – Не буду тебе мешать. Он боится, как бы она не ушла, и отвечает неловко, что «в саду есть место и для двоих». Минна садится на землю, развязывает тесёмки капора, чтобы ветер коснулся ушей… Она рассматривает Антуана пристально и без всякого стеснения, словно мебель: – Знаешь, Антуан, вот таким ты мне больше нравишься, во фланелевой рубашке и без жилета. Он вновь краснеет. – Ты так считаешь? Без мундира мне лучше? – Конечно. Только в этой соломенной шляпе ты смахиваешь на садовника. – Спасибо! – Я бы предпочла, – продолжает Минна, не обращая внимания на его слова, – я бы предпочла кепку! – Кепку! Ну, знаешь, Минна, это ты загнула! – Кепку, как у велосипедиста, да, да… И ещё волосы… Подожди-ка! Она прыгает, распрямив ноги, будто кузнечик, приземляется на коленки рядом с ним и снимает с него шляпу. Смущённо подобравшись и отпрянув от неё, он становится грубым: – Отстань от меня, маленькая чертовка! Она растягивает губы в улыбку, а в серьёзных глазах её отражаются круглые холмики, небо, белое от зноя, дрожащая ветка сливового дерева… Причёсывая Антуана маленьким карманным гребешком, она крутит кузена равнодушно и бесстыдно, будто имеет дело с манекеном. – Не вертись же! Вот так! Чёлку на лоб и зачесать с боков… Волосы у тебя слишком короткие… Всё равно теперь гораздо лучше. Если бы ещё кепку в чёрно-фиолетовую клетку… Последние слова слишком ясно указывают на усталого героя, дремлющего возле укреплений, – она замолкает, оставив в покое свой манекен, и садится на землю, не говоря больше ни слова. «Снова эти её причуды!» – думает Антуан. Он также молчит, и в душе его раздражение борется с неясным Желанием. Минна так близко от него – он мог бы сосчитать её ресницы! – с маленькими худыми руками, холодными, словно мыши, с этими остренькими пальцами, пробегающими по вискам, задевающими уши… Ноздри его большого носа подрагивают, пытаясь удержать ускользающий запах вербены… Он сидит с покорным и недовольным видом, в ожидании новых вражеских вылазок. Но она грезит о своём, сложив руки и глядя прямо перед собой невидящим взглядом, не замечая смущения Антуана, уродливого как Дон Кихот: у него большой, костистый и добрый нос, большие глаза и юношеские крути под ними, большой благородный рот с крепкими квадратными зубами, неровный цвет лица с красными пятнами на подбородке… Внезапно очнувшись, Минна стискивает зубы и вытягивает вперёд палец с острым ногтем. – Вон там! – говорит она. – Что такое? – Ты его видишь? Антуан всматривается, прикрыв глаза от солнца шляпой, а затем равнодушно зевает: – Конечно, вижу. Это папаша Корн. Что с того? – Да, это он, – выдыхает Минна трагически. Она встаёт на цыпочки, так что её тонкие ноги напрягаются, и выбрасывает вперёд обе руки, точно фурия: – Я его ненавижу! Антуан чувствует приближение очередной «причуды». Он принимает нарочито безразличный вид; жалость борется в нём с подозрительностью: – Что он тебе сделал? – Что он мне сделал? Да то, что он уродлив, что дядя Поль отдал ему часть сада под огород, что я не могу больше прийти сюда, не встретив папашу Корна, который похож на жабу, от которого несёт мочой, который сажает свой лук-порей, который… который… Господи, как я страдаю! Она заламывает руки, будто маленькая девочка, играющая роль Федры. Антуан глядит на неё со страхом, не зная, чего ждать от этой менады. Но выражение её лица вдруг меняется, она садится на плоский камень, натянув подол платья на туфельки. Взгляд её предвещает некую тайну… или же сплетню. – А потом, знаешь, Антуан… – Что? – Он злодей, твой папаша Корн. – Ишь ты! – И никаких «ишь ты»! – говорит уязвлённая Минна. – Ты бы лучше слушал меня, а заодно подтянул повыше носки. Вовсе не обязательно показывать всем свои сиреневые кальсоны. Подобные замечания приводят Антуана в состояние целомудренного гнева, и Минна упивается этим. – А потом, по утрам в воскресенье он играет в постели на флажолете! Антуан валится в траву на спину, как ослик: – На флажолете! Ой, Минна, от тебя со смеху умрёшь! Да он не умеет! – Я и не говорила, что он умеет. Я сказала, что он играет. Его видела Селени. Лежит в коричневой пижаме, со своей отвратной мордой, от него воняет мочой, простыни грязные, и он играет на флажолете… Фу! Дрожь отвращения сотрясает Минну с головы до пят… «Все девчонки ненормальные», – потихоньку философствует Антуан, который знает папашу Корна уже пятнадцать лет. У этого старого делопроизводителя больные глаза, он вечно хнычет и жалуется, он запущен и грязен… и один лишь вид его вызывает у Минны чувство яростного неприятия. – Что бы такое с ним сделать, Антуан? – С кем? – С папашей Корном. – Откуда же мне знать… – Ты никогда ничего не знаешь! У тебя есть нож? Он инстинктивно кладёт руку на карман брюк. – Значит, есть! – заявляет решительно Минна. – Дай мне! Он отшучивается, неловкий, как медведь, играющий с кошкой… – Быстро, Антуан! Она бросается на него, дерзко суёт руку в запретный карман и выхватывает нож с деревянной ручкой… Антуан, с багровыми ушами, не говорит ни слова. – Ага, врун! А ножик у тебя красивый! Похож на тебя… Иди скорее, папаша Корн уже ушёл. Мы будем играть, Антуан! Будем играть в огороде папаши Корна! Лук-порей наш враг, тыквы стоят у нас на пути, как крепости… Вот армия папаши Корна! Она размахивает, словно маленькая злая фея, ножом; она кричит во всё горло и топчет салат-латук: – Вжик! Ой-ой-ой! Мы утащим с собой их трупы и обесчестим их! – Что сделаем? – Говорю же, обесчестим их! Господи, как мне жарко! Она валится на грядку с петрушкой. Антуан зачарованно смотрит на белокурую девочку, произнесшую немыслимые слова: – Послушай… Ты хоть знаешь, что это означает? – Очень может быть. – Да? Он снимает шляпу, надевает её вновь и ковыряет каблуком потрескавшуюся от жары землю… – Какой же ты глупый. Антуан! Вечно тебе хочется поучать меня. А мне уже всё объяснила Мама. – Тётушка… тётушка объяснила тебе… – Однажды во время я урока прочла: «И могилы их были обесчещены». Тогда я спросила Маму: «Что значит обесчестить могилу?» Мама сказала: «Вскрыть её без разрешения…» Ну вот, с трупом то же самое… обесчестить его – значит, вскрыть без разрешения. Съел? Слушай, звонит колокол к обеду! Идём! За столом Антуан вытирает лоб салфеткой, пьёт большими стаканами воду… – Тебе так жарко, мой бедный волчонок? – спрашивает Мама. – Да, тётя, мы много бегали, а потом… – Что ты там рассказываешь? – кричит с другого конца стола эта чертовка Минна. – И вовсе мы не бегали, а просто смотрели, как копается в огороде папаша Корн! Дядя Поль пожимает плечами. – Парень перегрелся на солнце! Мой мальчик, сделай милость, начни опять пить отвар горечавки: от него сходят прыщи. – Никак не могу эту дыню переварить! – вздыхает дядя Поль, развалившись в плетёном кресле. – У вас слабый желудок, – выносит заключение папаша Люзо. – Я выпиваю по стаканчику комбье до и после обеда, поэтому могу есть столько дыни и красной фасоли, сколько захочу. Папаша Люзо, держась неестественно прямо в охотничьем костюме цвета хаки, курит трубку, прикрыв глаза рыжеватыми бровями. Дядя Поль питает слабость к этому прочному обломку прежней жизни и соглашается раз в неделю выносить торжественно-тупые сентенции старого охотника. Папаша Люзо дымит, с шумом выдыхая воздух, от него пахнет табаком и освежёванным зайцем, и Минне он не нравится. – Похож на драгуна! – говорит она про себя. – Все говорят, что славный… но он скрывает свои делишки! Эти глаза! Наверняка крадёт маленьких детей, чтобы скормить их свиньям. Вечер давит своей неподвижностью. После ужина, чтобы не видеть ламп, окружённых москитами и коричневыми ночными бабочками с мефистофельскими усиками, похожих на маленьких сфинксов с птичьими глазами, дядя Поль со своим гостем и Минна с Антуаном уходят на террасу. От огня в кухонном очаге и от лампы в столовой в сад устремляются два острых пучка оранжевого света. Цикады кричат, как днём, и дом, вобравший солнечные лучи всеми порами своих серых камней, останется горячим до полуночи. Минна и Антуан сидят, свесив ноги, на низкой стене террасы и не говорят ни слова. Антуан пытается разглядеть в темноте глаза Минны; но вокруг непроницаемая ночь… Ему жарко, неуютно в собственной шкуре, и он терпеливо переносит эти слишком привычные ощущения. Минна смотрит, не шевелясь, прямо перед собой. Она вслушивается в шаги Ночи, легко ступающей по песчаным дорожкам и порождающей устрашающие силуэты во тьме. И Минна вздрагивает от вожделения. Эти тяжко-спокойные часы переполняют её нетерпением; вглядываясь в безмятежную красоту сада, она взывает к возлюбленному Племени, которое повелевает её грёзами… Изнуряющая ночь, когда руки жаждут прикоснуться к холодному камню! На укреплениях она дышит лихорадочным возбуждением и убийством, её прорезает пронзительный посвист… Минна резко поворачивается к своему кузену: – Свистни, Антуан! – Как это? – Свистни во всю силу, так громко, как можешь… Громче! Ещё громче! Хватит! Ты не умеешь! Сжав руки, она хрустит всеми пальцами и зевает прямо в небо, словно кошка. – Который час? Этот папаша Люзо ещё не собирается уходить? – Нет, отчего же! Ещё не поздно. Ты хочешь спать? Презрительная гримаса: я – спать?! – Этот старик меня раздражает! – Тебя все раздражают! Он славный человек, немножко болтун… Она пожимает плечами и произносит прямо перед собой в темноту: – У тебя все славные! Ты загляни ему в глаза! Уж я-то знаю! – Ни фига ты не знаешь. – Пожалуйста, будь повежливее! Ты хоть знаешь, с кем говоришь? Папаша Люзо поседел в преступлениях. – Поседел в преступлениях! Минна, если бы он тебя услышал… – Если бы он меня услышал, то не посмел бы больше прийти сюда! Он завлекает девочек в свою охотничью хижину, а потом, надругавшись, душит их! Ты помнишь, как исчезла малышка Кене? – О! – Вот именно. Антуан чувствует, как всё плывёт у него перед глазами, и негодующе взрывается, благоразумно переходя на шёпот: – Но это же неправда! Ты сама знаешь, её родители сказали, что она уехала в Париж вместе с… – С коммивояжёром! Знаю, знаю! Папаша Люзо заплатил им, чтобы они молчали. Эти люди ради денег способны на всё. Раздавленный её логикой, Антуан на минуту замолкает, но затем его возмущённый здравый смысл берёт верх. В своём негодовании он осмеливается даже схватить в крепкие ладони хрупкие запястья Минны: – Послушай, Минна, ты говоришь что-то чудовищное! Этого нельзя делать, если нет доказательств! Кто тебе сказал? Серебристое облачко вокруг невидимого лица Минны колышется в такт её смеху: – А ты думаешь, я такая глупая, что всё тебе расскажу? Вырвав свои запястья, она вновь застывает в царственной неподвижности: – Мне многое известно, сударь! Но вы не вызываете у меня доверия! У чувствительного неловкого мальчика подступают к глазам слёзы, и он говорит нарочито высокомерным тоном: – Не вызываю доверия? Разве я когда-нибудь ябедничал? Да хоть сегодня утром, когда папаша Корн пришёл жаловаться, что потоптали его грядки… я что, натрепался? – Ну, знаешь! Этого бы ещё недоставало! Иначе я бы с тобой вообще не разговаривала. – Так что же? – молит Антуан. – О чём это ты? – Ты скажешь мне? Он отказался от всех попыток выказать пренебрежение, он клонится всем своим длинным телом к маленькой равнодушной королеве, которая таит столько секретов в своей головке, осенённой серебристо-светлыми волосами… – Посмотрим, – отвечает она. – Можно войти, Антуан? – слышится за дверями голос Минны. Антуан, всполошившись, как испуганная старая дева, мечется по комнате с криком: «Нет, нет!» – и судорожно ищет свой галстук. В дверь нетерпеливо скребутся, и Минна распахивает её настежь: – Почему же «нет, нет»? Потому что рубашка у тебя расстёгнута? Ах, мой бедный мальчик, неужели ты думаешь, что меня это смущает? Минна, в голубом полотняном платье, с белой лентой в гладких волосах, встаёт перед кузеном, который нервно завязывает найденный наконец галстук. Она смотрит ему в лицо своими бездонными чёрными глазами, окаймлёнными дрожащей тонкой бахромой блестящих ресниц. Антуан, не в силах превозмочь восхищение, отворачивается. В глазах этих суровая чистота, которую можно увидеть только у младенцев – очень серьёзных, потому что они ещё не умеют говорить. В тёмной их глади пляшут отражения, и Антуан, увидев в них на мгновение себя, смущается, и рубашка становится ему тяжела, как рыцарю панцирь… – Зачем ты смачиваешь волосы водой? – спрашивает Минна, настроенная агрессивно. – Чтобы пробор держался, разве не понятно! – Это некрасиво, у тебя волосы становятся плоскими, будто ты краснокожий. – И для того, чтобы сказать мне это, ты врываешься, когда я ещё в рубашке? Минна пожимает плечами. Она кружит по комнате, разыгрывая взрослую даму, пришедшую с визитом, склоняется к застеклённой коробочке, уставив в неё указательный палец: – Что это за бабочка? Он тоже наклоняется, и тонкие волосы Минны щекочут ему шею. – Вулкан. – В самом деле? Внезапно расхрабрившись, Антуан берёт Минну за талию. Он понятия не имеет, что делать дальше… Запах лимонной вербены, свежий, как волосы Минны, заставляет его сглотнуть пряную кислую слюну… – Минна, отчего ты больше не целуешь меня, когда здороваешься? Очнувшись, она отстраняется от него, вновь обретая безупречную важность манер: – Потому что это неприлично. – А когда никого нет? Как сейчас? Минна размышляет, уронив руки на подол платья: – Верно, никого нет. Но вряд ли мне бы это доставило удовольствие. – Почём ты знаешь? Произнося эти слова, он ужасается своей дерзости. Минна ничего не отвечает… Он вспоминает вдруг, как читал после обеда одну пикантную книжку: тогда он точно так же дрожал, у него точно так же горели уши, а руки стали ледяными. При этом воспоминании он вспыхивает, а Минна неожиданно решается: – Ну ладно, поцелуй меня. Только мне придётся закрыть глаза. – Ты считаешь меня таким уродливым? Нисколько не тронутая жалким откровенным вопросом, она качает головой, тряхнув блестящими кудрями: – Не считаю. Но таковы мои условия. Она закрывает глаза, выпрямившись в ожидании. Чёрные озёра исчезли, и внезапно она кажется ещё более светленькой, ещё более юной: спящая девочка… Неловко подавшись вперёд, Антуан утыкается в щёку жадными губами, хочет сделать ещё одну попытку… Но две маленькие ручки с острыми ногтями отпихивают его, а мгновенно раскрывшиеся сумрачные глаза безмолвно кричат ему: «Убирайся! Тебе не удалось обмануть меня! Ты – не он!» Минна плохо спит в эту ночь, забывшись в беспокойной полудрёме, словно птичка. Когда она ложилась, низкое небо надвигалось на запад, будто чёрная стена, сухой колючий воздух обжигал ноздри… Дядя Поль, чувствуя себя крайне плохо, тщетно пытался найти облегчение от болей в печени на террасе, а затем очень рано поднялся наверх, предоставив Маме обязанность закрыть все окна и двери, ворчливо погоняя Селени: «Калитка? – Да забрала уже! – Слуховое окно на чердаке? – Да кто ж его когда открывает? – Мало ли что… Сейчас сама туда схожу…» Тем не менее Минна заснула, убаюканная мягким глухим рокотом… Её разбудила короткая вспышка, за которой последовал совершенно особый порыв ветра: начавшись шепчущим дуновением, он вдруг в одно мгновение набрал силу и обрушился на дом, затрещавший до основания… Затем наступила мёртвая тишина. Но Минна знает, что это ещё не конец: она ждёт, ослеплённая синими всполохами, бьющими в ставни… Страха она не испытывает, но её изнуряет это ожидание, раздражающее тело и душу. В руках и ногах у неё тревожно покалывает, а тоненький носик трепещет, предчувствуя нечто ужасное, ведомое лишь ему одному. Минна сбрасывает с себя простыню, откидывает волосы со лба, ибо их лёгкое паутиночье прикосновение нервирует её так, что она с трудом сдерживает крик. Ещё один порыв ветра! Он налетает как бешеный, кружит вокруг дома, рвётся вовнутрь, немилосердно сотрясая ставни. Минна слышит, как стонут деревья… Чудовищный грохот накрывает луг; гром ударяет в холмы, рассыпаясь на мелкие осколки… «В Париже гроза совсем не такая, – думает Минна, свернувшись в клубочек на разобранной кровати… – В спальне у Мамы хлопнула дверь… Хотела бы я посмотреть на Антуана! Он храбрится на людях, а на самом деле ему страшно… И ещё хочу увидеть, как сгибаются деревья…» Она бежит к окну, угадывая его по всполохам. В тот момент, когда распахиваются ставни, ослепительный свет врывается в спальню, и Минне кажется, что она умирает… Вместе с темнотой к ней возвращается ощущение жизни. Неудержимый ветер вздымает ей волосы, надувает занавески, поднимая их до потолка. Возрождённая Минна видит в фантастическом свете, вспыхивающем через каждую секунду, измученный сад, розы, прибитые к земле сиреневой молнией, умоляюще воздетые к небесам руки платанов с испуганными трепещущими листьями, не знающими, как укрыться от невидимого безжалостного врага… «Всё изменилось!» – думает Минна: она не узнаёт свой мирный холмистый горизонт в этом нагромождении японских гор, то зеленоватых, то розовых, которые вдруг высвечиваются искристо-красным всполохом на трагическом небе. Минна, словно одержимая, устремляется навстречу грозе, навстречу театральной иллюминации, навстречу величественному грохоту – устремляется всеми силами своей души, влюблённой в тайну и мощь. Она без страха схватила бы молнию, несущую смерть, нырнула бы в подбитые огнём облака, если бы была вознаграждена за это оскорбительно-лестным взглядом Кудрявого из-под томно полуприкрытых век. Она смутно ощущает, как радостно погибнуть ради кого-то, перед взором кого-то… и мужество это обрести легко, если на помощь приходит немного гордости или немного любви. Антуан, уткнувшись лицом в подушку, сжимает челюсти с такой силой, что едва не трескается эмаль зубов. Предчувствие грозы доводит его до безумия. Он совершенно один, а потому может содрогаться, не боясь чужих глаз. Он готов скорее задохнуться в тёплых перьях, нежели поднять голову, чтобы взглянуть на молнию, напряжённо ожидая, будто путешественник, умирающий от жажды, первые капли умиротворяющего ливня… Он не боится, нет, конечно, не боится. Но это сильнее его… Однако сама необыкновенная свирепость грозы вдруг побеждает эгоистичный ужас. Сев на постели, он прислушивается: «Ударит в виноградник, это точно! Минна! Должно быть, умирает от страха!» Явственно увидев перед собой испуганную бледную Минну в белой ночной рубашке, в золоте и серебре рассыпавшихся волос, Антуан ощущает прилив сил, и в его влюблённую душу вторгается вихрь героических мыслей. Спасти Минну! Бежать к ней, обнять её в ту самую минуту, когда она беззвучно раскрывает рот, не в силах даже позвать на помощь… Лечь рядом с ней, оживить ласками это маленькое холодное тельце, едва-едва обретающее женственные формы… Антуан, спустив ноги с кровати, пригнувшись, чтобы уберечь лицо от хлещущих молний, уже и сам не знает, бежит ли он от грозы или мчится к Минне, – но тут взор его падает на длинные ноги, худые, жилистые, волосатые, как у фавна… И порыв гаснет: трудно представить себе полуголого героя! Он всё ещё колеблется, то приходя в возбуждение, то замирая от робости, а гроза между тем удаляется, постепенно стихает в отдалённых артиллерийских раскатах… Падают первые капли, подпрыгивают на измученных листьях, как на барабане. Восхитительная апатия овладевает Антуаном, проливая на его напряжённое тело расслабляющий бальзам трусости… Минна является ему теперь не в облике испуганной жертвы, а в не менее волнующем виде девушки, едва прикрытой ночной одеждой… Продлить чудесным образом её сон, развести в стороны мягкие руки, целовать прозрачные веки, чуть синеющие от укрытых ими чёрных зрачков… Угнездившись вновь в тёплой ложбине постели, Антуан трепещет от нового возбуждения и засыпает лишь на рассвете, когда занимается серый мирный день. Перед тем как закрыть глаза, он долго владел спящей Минной, самой юной и самой хрупкой гурией из его сераля, где мирно соседствуют Селени, сильная смуглая горничная, Полэр с короткой стрижкой, мадемуазель Мутардо, царица прачек Сент-Амбруаза, и Дидона, бывшая некогда владычицей Карфагена… Антуан и Минна, одни в гулкой столовой, полдничают, стоя у окна, и меланхолично следят за струйками дождя, чья тонкая густая пелена постепенно сползает к востоку, чуть колыхаясь под порывами ветра, как полы разлетающегося газового платья. Проголодавшийся Антуан откусывает от большого куска хлеба с вареньем, на котором его зубы оставляют следы в форме полумесяца. Минна держит, отставив в сторону мизинец, тоненькую тартинку и, забыв о еде, вглядывается вдаль сквозь дождь, пытаясь разглядеть что-то ещё неведомое за круглыми холмами… Из-за прохладной погоды она вновь облачилась в узкое платье из зелёного бархата с беленьким воротничком, подчёркивающим уходящую вниз линию плеч. Антуан с нежной печалью смотрит на это платье, которое делает Минну моложе на полгода и напоминает о начале учебного года в октябре. Всего лишь месяц с небольшим! И придётся расстаться с этой невероятной Минной, которая говорит что-нибудь чудовищное с таким безмятежным видом, словно не понимает собственных слов, обвиняет людей в убийствах и насилии, подставляет бархатную щёку и отвергает поцелуй с полными ненависти глазами… Он любит эту Минну как бесстыдный школяр, как старший брат, как боязливый влюблённый, а иногда как отец – например, в тот день, когда она порезалась перочинным ножиком и крепко сжала губы с упрямым видом, стараясь не расплакаться… Сегодняшний грустный вечер наполняет его сердце нежностью, за которую ему стыдно перед самим собой. Он вытягивает длинные руки, украдкой взглядывает на свою светловолосую Минну, что ушла так далеко… Ему хочется заплакать, схватить её в объятия, а он восклицает: – Мерзкая погода! Минна наконец отрывает взор от пепельно-серого горизонта и молча смотрит ему в лицо. Он взрывается без всякой причины: – Что ты уставилась на меня с таким видом, будто узнала обо мне что-то дурное? Она вздыхает, придерживая свою тартинку кончиками пальцев: – Мне не хочется есть. – Неужто? У Селени всегда такое вкусное варенье! Минна морщит изящный носик: – Ну разумеется! Ты ешь словно каменщик. – А ты словно маленькая ломака! – Мне сегодня совсем не хочется варенья. – А чего же тебе хочется? Свежего масла на поджаренном ломтике хлеба? Белого сыра? – Нет. Я бы хотела трубочку из красного сахара. – Тёте это не понравится, – замечает Антуан без всякого удивления. – А потом, это просто невкусно. – Нет, вкусно! Хочу трубочку из красного сахара, но немножко засохшую, побелевшую и дряблую, когда только посредине остаётся кусочек жёсткого сахара, который хрустит как стекло… Положи мою тартинку в буфет: она меня раздражает. Он подчиняется, а затем усаживается у ног Минны на низенький табурет. – Поговори со мной, Антуан. Ты мой друг, ты должен развлекать меня! Именно этого он боялся. Высокое звание друга приводит Антуана в сильнейшее замешательство. Всё идёт хорошо, когда Минна рассказывает свои истории об убийствах и об оскорблениях, нанесённых общественной морали; но говорить самому – нет, на это он совершенно не способен… – А потом, тебе следует понять, Минна, что молодой человек вроде меня не может всё рассказывать девушке. – Вот как? А я, по-твоему, могу? – парирует уязвлённая Минна. – Ты воображаешь, будто я могу говорить обо всём, что происходит в заведении мадемуазель Суэ? Да половина из тех девиц, что приезжают туда на автомобиле, могли бы дать сто очков вперёд папаше Люзо! – Врёшь! – Нет! И вот тебе доказательство: у пяти или шести из них уже есть любовники! – Что? Ты шутишь? Их родители давно бы узнали об этом. – Ничего подобного, сударь. Они такие хитрые! – Откуда же ты знаешь? – Разве у меня нет глаз? Ах, это верно, глаза у неё есть! Ужасающе серьёзные глаза, от взгляда которых у Антуана начинает кружиться голова… – Да, глаза у тебя есть. Но у их родителей тоже! Да и где твои приятельницы могли бы встречаться со своими любовниками? – У входа в школу, вот где! – невозмутимо заявляет Минна. – Они обмениваются записочками. – А, ну тогда понятно! Записочками, говоришь… – Почему ты смеёшься? – Да так! Просто твоим подружкам вряд ли грозит опасность залететь с ребёнком! Минна хлопает ресницами, опасаясь выдать несовершенство своих познаний: – Разумеется, я всего не говорю. Неужели ты думаешь, что я могу… могу бросить тень на элиту парижского общества? – Минна, ты повторяешь глупости из газет! – А ты выражаешься как грузчик! – Минна, у тебя невозможный характер! – Ах так? Я ухожу. – Ну и уходи! Она с большим достоинством поворачивается, собираясь выйти из комнаты, как вдруг при виде жёлтого лучика, внезапно пробившегося сквозь облака, дети издают одинаково восхищённое «ах»: солнце! какое счастье! Растопыренная тень от листьев каштана приплясывает на паркете прямо у них под ногами… – Скорее, Антуан, бежим! Она бежит в сад, ещё мокнущий под дождём, а следом за ней спешит Антуан, неловко шаркая ногами. Минна мчится по влажным аллеям, любуясь помолодевшим садом. Вдали склоны холмов дымятся, будто запалённая лошадь, а земля в трудолюбивом безмолвии вбирает в себя оставшуюся влагу. Перед деревом в пышном парике из листьев Минна застывает в очарованном изумлении. Дерево похоже на расписной потолок Трианона – такое же нарядное, розовое, окутанное лёгкой дымкой… Вот сейчас из его ветвей, украшенных зелёным бархатом и изумрудными капельками воды, выпорхнут голенькие амурчики: те самые, что повязаны нежно-голубыми лентами, и у них всегда слишком красные щёки и попки… На персиковой аллее под ногами хлюпает вода, но плоды в форме лимонов, получившие название «сосков Венеры», остались сухими и тёплыми под своей непромокаемой нарумяненной кожицей… Чтобы стряхнуть тяжёлые капли с веток, Минна засучила рукава, обнажив тоненькие руки цвета слоновой кости, подсвеченные пушком, ещё более светлым, чем её волосы; и угрюмый Антуан кусает себе губы при мысли, что мог бы поцеловать эти руки, прикоснуться губами к этому серебристому пушку… Вот она уже присела на корточки возле красной улитки, и тонкая прядь её волос касается лужи: – Посмотри, Антуан, какая она красная и жирная! Можно подумать, уже «надела котомку на спину»! Насупившись, он не удостаивает улитку взглядом. – Антуан, будь добр, переверни её: я хочу узнать, будет ли завтра хорошая погода. – Каким образом? – Селени меня научила: если у улиток на кончике носа земля, то это признак хорошей погоды. – Сама и поворачивай! – Нет, противно её трогать. Недовольно ворча, дабы не уронить своё достоинство. Антуан прутиком переворачивает улитку, которая начинает пускать слизь и дёргаться. Минна проявляет к ней чрезвычайный интерес. – Скажи, а где у неё нос? Сев на корточки рядом с кузиной, Антуан зачарованно смотрит на лодыжки Минны, хорошо видные под белой юбкой с фестонами, и взгляд его поднимается всё выше, вплоть до кружевных зубчиков маленьких панталон… Дурное животное в нём вздрагивает: он думает, что одним движением можно было бы опрокинуть Минну на влажную землю… Но девочка уже вскакивает одним прыжком: – Быстрей, Антуан! Пойдём собирать кизил! Порозовев от возбуждения, она увлекает его на огород, блаженствующий под струями воды. Перекошенные листья капусты усеяны драгоценными капельками, тонкие веточки с едва завязавшейся спаржей опушены сверкающим инеем… – Минна! Полосатая улитка! Посмотри: совсем как леденец. Минна поёт старинную песенку чистым звонким голоском, затем вдруг останавливается: – Это двойная улитка, Антуан! – Как это двойная? Он наклоняется и застывает в недоумении, не смея прикоснуться к двум сросшимся улиткам и взглянуть на Минну, которая уже протягивает руку. – Не трогай, Минна! Они грязные! – Почему грязные? Не грязнее миндаля или ореха… Это сиамские улитки! После сильной грозы вновь наступила жестокая, едва выносимая жара, и Сухой дом опять закрыл ставни. Как говорит Мама, ставшая ещё более скорбной в своём светлом перкалевом платье: «Жить совершенно невозможно!» Дядя Поль пытается убить время, не выходя из спальни в дневные, еле ползущие часы, а тёмная столовая, в которой гулко отдаются все звуки, как и прежде, служит убежищем для томной Минны и счастливого Антуана… Он сидит напротив кузины и вяло раскладывает карты на тринадцать кучек для пасьянса. Он с восторгом смотрит на Минну, неузнаваемую в новой причёске: волосы дерзко стянуты высоким узлом, «чтобы было прохладнее». Когда она поворачивает голову, взору открывается белый затылок, чуть синеватый, словно лилия в тени; неосязаемые прядки, выскользнувшие из узла, сплетаются с изяществом, присущим только растительному миру. Причёсанная будто «взрослая дама», Минна держится с небрежной смелостью, оставляя далеко позади Антуана с его потугами на элегантность: белые тиковые брюки, шёлковая рубашка, высокий туго стянутый пояс… Сам того не подозревая, Антуан своим загорелым лицом, чёрными волосами и красной рубашкой до ужаса напоминает ковбоя из Нового цирка… Впервые Антуан осознаёт скудость средств, призванных произвести впечатление, и понимает, что влюблённому не дано быть красивым, если его не любят… Минна встаёт, смешав карты: – Хватит! Слишком жарко! Она подходит к закрытым ставням, приникает глазом к дырочке, проточенной древесным червём, и вглядывается в зной, как будто это некий природный катаклизм: – Если бы ты видел! Ни один листочек не шевелится… А эта кошка с кухни! Безмозглая тварь валяется на самом пекле! У неё будет солнечный удар, она уже в обмороке… Можешь мне поверить, жара просто впивается в глаз через эту дырочку в ставнях! Она отходит от окна, махая руками, «чтобы было больше воздуха», и спрашивает: – Ну и что же мы будем делать? – Не знаю… Давай почитаем… – Нет, от этого ещё жарче. Антуан окидывает взглядом Минну, такую тоненькую в прозрачном платье: – Тебе хорошо… Такое невесомое платье! – Даже и оно давит! А ведь под ним ничего нет, ну почти: вот смотри… Она берёт двумя пальцами и слегка приподнимает подол платья, будто цирковая танцовщица. Антуану бросаются в глаза носочки песочного цвета, которые почти сливаются с перламутровой кожей лодыжек, зубчатый краешек панталон над коленками… Карты, выскользнув из его дрожащих рук, веером рассыпаются по полу… «Я не буду таким дураком, как в прошлый раз», – думает он испуганно. Он судорожно сглатывает слюну, и ему удаётся изобразить безразличие: – Это снизу… но тебе, наверное, жарко сверху, под корсажем? – Корсажем? На мне только лифчик и нижняя рубашка… пощупай сам! Она подставляет ему спину, повернув голову, выставив локти и прогнувшись. Быстрым движением он протягивает руку туда, где должны быть плоские маленькие груди… Минна, которой он едва коснулся, отпрыгивает от него с мышиным писком и начинает хохотать так, что слёзы выступают на глазах: – Дурак! Дурак! Этого нельзя делать! Никогда не трогай под мышкой! Меня от этого просто трясёт! Она очень возбуждена, а он раздосадован… Но каким ароматом пахнуло на него из-под влажной руки девочки! Коснуться кожи Минны в том запретном месте, что никогда нельзя увидеть днём, вывернуть белое исподнее Минны, как обрывают лепестки розы – о, не причиняя ей боли, просто чтобы посмотреть… Он силится быть нежным, ощущая в руках какую-то особую неловкость и силу… – Не смейся так громко! – шепчет он, надвигаясь на неё. Она постепенно приходит в себя, но всё ещё хихикает, нервно поводя плечами и утирая слёзы кончиками пальцев: – Это всё из-за тебя! Я не могу остановиться! Прошу не делай этого больше, Антуан! Или я буду кричать! – Не кричи! – молит он еле слышно, продолжая идти к ней. Минна начинает отступать, прижав локти к бокам, дабы уберечься от щекотки. Вскоре она упирается спиной в дверь и выставляет вперёд руки, которые умоляют и угрожают… Антуан хватает её за тонкие боязливые запястья, разводит их в сторону и остро ощущает, как пригодилась бы ему в этот момент лишняя пара рук… Он не смеет отпустить Минну, застывшую в нерешительном молчании, и видит прямо перед собой её глаза, что зыбко колышутся, будто потревоженная водная гладь… Тонкие волосы, выбившиеся из узла, щекочут подбородок Антуана, вызывая безумное непреодолимое желание, вспыхивающее огнём во всём теле… Чтобы усмирить его, он, не выпуская из рук запястий Минны, прижимается к ней и начинает тереться об неё, словно глупый возбуждённый щенок… Она отталкивает его, яростно извиваясь, как змея, тонкие запястья бьются в его пальцах, будто хрупкие шеи задушенных лебедей. – Скотина! Скотина! Отпусти меня! Одним прыжком он оказывается у окна, а Минна остаётся будто пригвождённая к двери, похожая на белую чайку с чёрными живыми глазами… Она не поняла, что произошло, однако почувствовала опасность, ощутив на себе это юношеское тело, прижавшееся к ней так сильно, что она всё ещё продолжает осязать жёсткую мускулатуру, острые кости… Запоздалый гнев рвётся наружу, она пытается заговорить, подыскивая самые оскорбительные слова, из глаз её льются крупные горячие слёзы, так что ей приходится спрятать лицо в поднятом фартучке… – Минна! Ошеломлённый Антуан смотрит, как она плачет, и терзается стыдом, раскаянием, а также страхом, что в любой момент может войти Мама… – Минна, умоляю тебя! – Да, – произносит она сквозь рыдания, – я скажу, я всё скажу… Антуан в ярости бросает на пол свой платок: – Ну, разумеется! «Я скажу Маме!» Все девчонки одинаковы, только и умеют, что ябедничать! И ты ничем не лучше других! Минна тут же отнимает фартучек от оскорблённого лица, по которому струятся волосы вместе со слезами. – Вот как ты обо мне думаешь? Ах, я, значит, гожусь только ябедничать? Ах, я не умею хранить тайны? Есть девушки, сударь, с которыми обращаются по-скотски, которых оскорбляют… – Минна! – Но которые умеют сносить это гораздо терпеливее, чем все школяры мира! Невинным словом «школяр» она попадает в чувствительное место. Школяр! Этим всё сказано: неблагодарный тяжкий возраст, слишком короткие рукава, едва пробившиеся усы, сердце, замирающее от запаха духов, от шелеста юбки, долгие годы печального лихорадочного ожидания. Внезапный гнев полностью освобождает Антуана от смутного опьянения: Мама может входить, она увидит, что кузен с кузиной замерли друг перед другом, вытянув шеи, будто молодые петушки или готовые к драке дети. Минна взъерошена, как белая курица, узел волос торчит воинственно, муслиновое платье помято; Антуан, обливаясь потом, совсем не рыцарским жестом засучивает рукава красной шёлковой рубашки… И тут появляется Мама, третейский судья в светлом перкалевом облачении, неся на раскрытых ладонях две тарелки с жёлтыми сливами… Вечером Минна долго сидит задумавшись в своей спальне, перед тем как начать раздеваться. Она медленно накручивает на белый бант последний локон и застывает, глядя широко раскрытыми невидящими глазами на огонёк пламени в маленькой лампе. Шесть золотых спиралек странным образом украшают её голову: две на лбу, по одной на каждом ухе и две на затылке. Она похожа на крестьянку в папильотках… Ставни плотно удерживают спёртый воздух, и ясно слышно, как в их деревянном нутре неторопливо трудится древесный червь. Если открыть створки, к лампе устремятся москиты, начнут зудеть в ушах Минны, которая подпрыгнет, будто козочка, покроют нежные щёки розовыми, быстро распухающими укусами… Минна размышляет, вместо того чтобы раздеваться, сжав упрямый рот, пристально глядя в одну точку чёрными глазами, в которых отражается крохотный огонёк лампы… Эти прекрасные сомнамбулические глаза опушены светлым бархатом ресниц, чей благородный изгиб придаёт такую серьёзность и значительность совсем ещё детскому лицу… Минна думает об Антуане, о том, как внезапно он потерял голову, став грубым и боязливо-настойчивым. Она не знает, чем могла бы закончиться схватка, но ощущает смутное раздражение против школяра и злится, что это был именно он, а не кто-то иной. Сидя в одиночестве, она страдает, как если бы, ошибившись в темноте, одарила поцелуем незнакомца. И нет в ней снисхождения и сострадания – хотя бы даже неосознанного – к бедному маленькому самцу, пылкому и неопытному: всем своим сердцем Минна протестует против возможной подмены. Ибо всё было бы иначе, если бы изящный бродяга с бульвара Бертье пробудился при виде Минны от своего опасного сна… если бы его тонкие влажные руки обхватили её запястья, а к груди и к бёдрам приникло гибкое, ленивое тело, пахнущее горячим песком, то Минна с трепетом покорилась бы, нисколько не удивившись этому натиску, не устояв перед ласкающими движениями рук и дерзким взглядом, бросающим ей вызов… «Нужно ждать, по-прежнему ждать, – думает она упрямо. – Он убежит из тюрьмы и вернётся ко мне, на угол улицы Гурго. Тогда я уйду вместе с ним. Он заставит свой народ признать меня, он поцелует меня – в губы – перед всеми, а те будут злобно ворчать от зависти… Среди каждодневных опасностей расцветёт наша любовь…» Сухой дом кряхтит и потрескивает. Тёплый ветер, лёгкий, словно шлейф платья, уносит с аллей опавшие лепестки виргинского жасмина… «Случалось кое-что и позабавнее!» – мысленно заключил Антуан. Он марает чернильными точками деревянную поверхность стола, покусывает кончик ручки из душистой вишни. Мысль о латинском переводе вызывает у него почти физическую дурноту; он испытывает преждевременный упадок сил, от которого смертельно бледнеют лица многих школяров утром первого октября, с началом учебного года… По мере того как тает сентябрь, душа Антуана с нарастающим отчаянием тянется к Минне. Белая Минна в золотых лучах, Минна, освежающее дуновение свободного июля, прекрасного месяца, новенького и блестящего, как только что отчеканенная монета, Минна, загадочная и неуловимая, как само время, Минна и каникулы! О, только бы сохранить Минну, приноровиться мало-помалу к её двуличию, такому простодушному и чистому! И ведь есть же решение, есть способ, есть ослепительно-естественный выход… «Бывало же, – повторяет он в двадцатый раз, – бывало кое-что и позабавнее! Гораздо забавнее, чем заблаговременно объявленная помолвка между восемнадцатилетним юношей и пятнадцатилетней девушкой… Например, в королевских семействах…» Но к чему уговаривать себя? Минна захочет или не захочет, вот и всё. Маленькая девочка с золотыми волосами кивнёт, и этого будет достаточно, чтобы изменился мир… На часах бьёт одиннадцать. Антуан поднялся с трагическим выражением лица, как если бы эти каминные часы в стиле Луи-Филиппа пробили последнее мгновение его жизни… Из зеркала на него глядит с решительным видом высокий молодец, чей дерзкий нос гордо вздёрнут, а в глазах, укрывшихся под густыми бровями, читается вызов: «Победить или умереть!» Он пересекает коридор, уверенно стучит в дверь Минны согнутым пальцем… Она совсем одна, встречает его сидя и слегка хмурится, потому что он хлопнул дверью. – Минна! – Да? Она произнесла одно только слово. Но в этом слове, в этом голосе скрыто столько сухого неудовольствия, столько недоверия, в нём звучит такая преувеличенная вежливость… Мужественный Антуан не сдаётся: – Минна! Минна… ты меня любишь? Уже привыкнув к выходкам этого дикаря, она смотрит на него искоса, не поворачивая головы. Он повторяет: – Минна, ты меня любишь? В чёрных глазах, мерцающих из-под светлых ресниц, мелькает выражение какой-то непонятной иронии, равнодушной жалости, тревоги; нервный рот чуть кривится в лёгкой усмешке… В одну секунду Минна оделась в броню. – Люблю ли я тебя? Ну конечно, я тебя люблю! – Мне не нужно от тебя «конечно»! Я спрашиваю, любишь ли ты меня? Чёрные глаза обратились в другую сторону. Минна смотрит в окно, и теперь виден лишь её почти нереальный в своей хрупкости профиль, чьи линии расплываются в волнах золотого света… – Выслушай меня внимательно, Минна. Я хочу сказать тебе что-то очень важное. И жду от тебя такого же ответа… Минна, смогла бы ты так полюбить меня, чтобы позднее мы поженились? На этот раз она пошевелилась! Антуан видит прямо перед собой злого ангела, чьи угрожающие глаза ответили прежде, чем она произнесла вслух: – Нет. Поначалу он не чувствует боли, которой ожидал, желанной физической боли, которая помешала бы осознать случившееся. Ему просто кажется, что в мозг хлынула вода из прорвавшейся барабанной перепонки. Однако держится он хорошо. – Как ты сказала? Минна не считает нужным повторять свой ответ. Склонив голову, она украдкой рассматривает Антуана и незаметно постукивает по паркету носком выставленной вперёд ноги. – Могу ли я спросить, Минна, о причинах твоего отказа? Она вздыхает, и от этого глубокого вздоха приподнимаются, словно пёрышки, волосы, рассыпавшиеся по щекам. Она задумчиво покусывает ноготь на мизинце, дружески поглядывает на несчастного Антуана, который застыл, неловко выпрямившись, словно на параде, и стоически не замечает, как стекают струйки пота по вискам. Наконец она удостаивает его признанием: – Потому что я уже обручена. Она обручена. Это единственное, чего удалось добиться Антуану. Все вопросы оказались бесполезными перед этими бездонными глазами, перед этим упрямо сжатым ртом, скрывающим тайну или ложь. Укрывшись в своей комнате, Антуан запускает в волосы пальцы и пытается обдумать ситуацию. Она солгала. Или же не солгала. И не знаешь, что хуже. «Девчонки – это что-то ужасное», – бормочет бедный мальчик. Строки из романов встают перед его глазами: «Женская жестокость… женское двуличие… женское непостоянство…» «Они, наверное, тоже страдали, те, что это написали, – думает он с внезапной жалостью… – Но для них страдания, по крайней мере, уже закончились, а для меня только начинаются… А если спросить у тётушки?» Он знает, что не сделает этого, и не только робость мешает ему: для него свято всё, что исходит от Минны. Доверительные разговоры, лживые или искренние признания, бесценные слова, сказанные Минной Антуану, должны храниться лишь в его душе, и это сокровище он никому не отдаст… «Минна обручена!» Он повторяет эти два слова с благоговейным отчаянием, как если бы его беленькая Минна завоевала новый почётный титул; он произнёс бы почти с таким же выражением: «Минна командует эскадроном» или же «Минна первая в греческом переводе». Разве он виноват, этот простодушный влюблённый, что ему всего только восемнадцать лет? Полураздетый Антуан корчится в своей постели, являя собой довольно жалкое зрелище. Бедняга, испуская тяжкие вздохи, осознаёт неприятную истину, что страдания не самым лучшим образом сказываются на физическом состоянии и что ему придётся ещё долго ожидать зрелости, когда можно будет скорбеть, сохраняя благопристойность. Минне нездоровится. В доме царит безмолвная суета; у Минны осунулось лицо и покраснели глаза. Дядя Поль говорит о возрастной лихорадке, о временном недомогании, о расстройстве желудка… Мама мечется, потеряв голову. У её любимой малышки, у драгоценного солнышка, у беленького цыплёночка температура… уже два дня она не встаёт! Антуан бесцельно бродит вокруг, готовый во всём обвинить себя. Он робко суётся в полуоткрытую дверь Минны своим длинным лицом, но тяжёлые башмаки его хрустят по половицам, и возгласами «тихо! тихо!» он изгнан на лестницу. Ему едва удалось разглядеть бледную Минну, которая лежит на кровати, обтянутой сине-зелёным кретоном… Она выпивает немного молока, совсем чуть-чуть, лишь смочив сухие губы, затем вновь откидывается на подушки и испускает вздох… Если бы не сиреневые круги под глазами и не заострившийся нос, можно было бы подумать, что она не встаёт по собственной прихоти. Только вот вечером, когда Мама задёрнула шторы, зажгла ночник голубого стекла, Минна вдруг, тяжко вздыхая, начинает беспокойно шевелить руками и то садится на постели, то ложится вновь, бормоча что-то невразумительное: «Он спит… он делает вид, что спит… королева… королева Минна», словом, какие-то обрывистые детские фразы, словно ребёнок, который грезит наяву… Туманным алым утром, пахнущим влажным мхом, грибами и дымом, Минна просыпается и объявляет, что ей гораздо лучше. Прежде чем Мама успевает поверить в своё счастье, Минна зевает, показывая бледноватый, но уже не обложенный язык, с наслаждением потягивается, сидя на постели, и задаёт сразу сотню вопросов: «Который час? Где Антуан? Погода хорошая? А шоколада мне дадут?..» На следующий день она лакомится сметаной, обмакивая в неё ломтик хлеба, и позволяет себе яйцо в мешочек. Обложившись подушками, Минна блаженствует, играя роль выздоравливающей. Восхитительный бриз чуть колышет занавески, навевая мысли о море… Минна встанет завтра. Сегодня слишком влажно, и листья плачут. Западный ветер поёт под дверьми, и в нём слышится голос зимы – голос, рождающий желание печь каштаны в золе. Минна кутает плечи в большую белую шерстяную шаль, заплетённые в косы волосы чуть прикрывают розовые фарфоровые ушки. Она позволяет Антуану посидеть с ней, и того переполняет собачья благодарность. Истончившийся подбородок Минны умиляет его до слёз: ему хотелось бы взять эту малышку на руки и баюкать, чтобы она уснула в его объятиях… Отчего так случилось, что в этих чёрных загадочных глазах он видит столько лукавства и так мало доверия? Антуан уже успел почитать ей вслух, поговорить о температуре, о здоровье своего отца, о скором отъезде – но в этом пронизывающем взоре как не было, так и нет теплоты! Он собирается вновь взяться за начатый роман; но тонкая рука, протянувшись к нему с кровати, останавливает его: – Хватит… – просит Минна, – это меня утомляет. – Ты хочешь, чтобы я ушёл? – Нет… Слушай, Антуан! Здесь я могу довериться только тебе… Ты можешь оказать мне большую услугу. – Да? – Ты напишешь для меня письмо. Письмо, которое не должна увидеть Мама, понимаешь? Если Мама увидит, что я пишу в постели, она может спросить, кому это послание… А ты сядешь вот здесь, за столом, и никто слова не скажет… Я хочу написать жениху. Нанеся этот удар, она всматривается в лицо своего кузена; Антуан, добившийся большого прогресса, не повёл и бровью. Живя возле Минны, он приобрёл вкус к необыкновенному и эфемерному. Его пронзила мысль, такая же простая, как и свирепая бесчувственность Минны: «Я напишу это письмо, не показывая вида, что меня это интересует; я узнаю, кто он, и убью его». Не говоря ни слова, он послушно выполняет указания Минны. – В моём бюваре… нет, не эту бумагу… белую, без водяных знаков… нам с ним приходится соблюдать столько предосторожностей! После того как Антуан уселся, обмакнул новое перо, установил бювар, она начинает диктовать: Он не выказывает никакого удивления, но перестаёт писать и пристально смотрит на Минну, без гнева, но так упорно, что она проявляет нетерпение. – Ну пиши же! – Минна, – медленно говорит Антуан изменившимся голосом, – зачем ты это делаешь? Минна скрещивает концы шали на груди, и в движениях её сквозит подозрение. Прозрачные щёки розовеют от неведомого ей прежде волнения. Антуан кажется каким-то необычным, и теперь наступает её черёд всматриваться в него с отсутствующим видом, пытаясь угадать, о чём он думает. Быть может, на какое-то мгновение её охватывает раскаяние, и она видит Антуана, каким он станет через пять-шесть лет? Высокого, сильного Антуана, чувствующего себя в своей шкуре так же удобно и покойно, как в сшитом по мерке костюме, сохранившего от теперешнего времени лишь своей нежный взгляд смуглого бандита?.. – Зачем, Минна? Зачем ты со мной так? – Потому что я могу верить только тебе. Вера… Она нашла слово, способное сломить волю Антуана… Он подчинится ей, напишет письмо, ибо уносит его волна того высокого страха, что подчинила себе множество снисходительных мужей, покорных и робких любовников… Голос Минны запинается, словно ей приходится переводить слово за словом какой-то трудный текст… «Своему опасному ремеслу! – лихорадочно размышляет Антуан. – Он что, шофёр?.. или помощник укротителя в цирке Бостока?» – Написал, Антуан? Волна горечи переполняет сердце того, кто это пишет. Он сносит муку, как тяжкий сон, от которого невыразимо страдаешь, хоть и знаешь, что это мимолётное видение… Он не написал. Он поворачивает к Минне белое лицо утопленника, такое подурневшее и жалкое, что Минна немедленно приходит в раздражение. – Ну же! Пиши! Он не пишет. Он трясёт головой, будто пытаясь отогнать муху. – Ты говоришь неправду, – произносит он наконец. – Или ты совершенно потеряла голову. Ты не могла принадлежать мужчине. Ничто не вызывает у Минны такой ярости, как сомнение в её правдивости. Резким движением, полным изящества, она подбирает под себя спрятанные под одеялом ноги. Сверкающие чёрные глаза испепеляют Антуана гневным презрением. – Да! – кричит она. – Я ему принадлежала! – Нет! – Да! – Нет! – Да! И она бросает ему в лицо последний неотразимый аргумент: – Да! Потому что он мой любовник! Это роковое слово производит довольно странное воздействие на Антуана. Куда-то вдруг исчезает его напряжённое упорство. Он тщательно укладывает перо на подставку чернильницы, встаёт, не опрокидывая стула, и подходит к кровати, где дрожит от возбуждения Минна. Она не замечает, что в зрачках Антуана зажигается странный огонёк, а в движениях сквозит гибкость свирепого зверя, приготовившегося к прыжку… – У тебя есть любовник? Ты с ним спала? – спрашивает он очень тихо. С какой чёткостью, с какой почти мелодичной размеренностью выговаривает он последние слова! Лицо Минны заливается ярким румянцем, что доказывает, думает он, её вину. – Разумеется, сударь! Я с ним спала! – Вот как? Где же? Минна, не осознавая, что роли переменились, в смущении смотрит на Антуана, чья агрессивная проницательность явилась для неё полным сюрпризом… – Где? Тебя это так интересует? – Меня это интересует. – Ну что ж! Ночью… у склона возле укреплений. Он размышляет, не сводя с Минны сощуренных оценивающих глаз. – Ночью… у склона… Ты выходила из дома? И твоя мать ничего не знает? Нет, постой, я хотел спросить: «Некто» – это тот, кого ты не могла бы пригласить в дом? Она подтверждает это предположение важным кивком. – Некто… из низших слоёв? – Низших! Вздрогнув и приподнявшись на постели, она обжигает его гневным взглядом широко распахнутых тёмных глаз, маленькие ноздри её благородного носа трепещут в негодовании. «Низших!» Разве может быть низшим этот безмолвный опасный друг, который так изящно притворяется мёртвым, перегородив своим гибким телом тротуар! Это сам Нарцисс в полосатом свитере, упавший в обморок возле ручья… Может ли принадлежать к низшим герой стольких ночных грёз, что прячет за поясом тёплый от крови нож и на чьей коже оставили розовые следы ногти множества испуганных жертв! – Прости меня, Минна, – говорит Антуан очень мягко. – Но… ты говоришь об опасном ремесле… Чем же он занимается, этот твой… твой друг? – Не могу сказать. – Опасное ремесло, – терпеливо и вкрадчиво продолжает Антуан… – таких профессий много… Может, он кровельщик… или же водит автомобили… Взгляд её становится зловещим. – Словом, мне хотелось бы знать… – Он убийца. Мефистофельские брови Антуана ползут вверх, у него отвисает челюсть, и он заливается звонким молодым смехом. Эта великолепная смелая шутка полностью приводит его в чувство, и он хлопает себя по ляжкам, не слишком заботясь, как это выглядит со стороны… Минна вздрагивает; в глазах её, где отражается алый сентябрьский закат, мелькает отчётливое желание убить Антуана. – Ты мне не веришь? – Да нет же… верю, верю! Минна, ну какая же ты чудачка! Но Минна уже ничего не слышит, теряя одновременно терпение и способность здраво рассуждать: – Ты мне не веришь! А хочешь, я тебе его покажу? Покажу во плоти? Он такой красивый, каким ты никогда не будешь! У него сине-красный полосатый свитер, кепка в чёрно-фиолетовую клетку, руки нежные, как у женщины; каждую ночь он убивает отвратительных старух, которые прячут деньги под матрасом, и мерзких стариков, похожих на папашу Корна! Он главарь ужасной банды, что свирепствует в Леваллуа-Перре. Каждый вечер он ждёт меня на углу улицы Гурго… Задыхаясь, она умолкает, готовясь вонзить последнюю стрелу: – …он меня там ждёт, и я прихожу к нему, когда Мама уходит к себе, и мы вместе проводим ночь! Она изнеможённо откидывается на подушки, ожидая гневной вспышки Антуана. Но на лице его выражается лишь одно вполне понятное беспокойство, нежная тревога, что у Минны вновь поднимается температура и начинается лёгкий бред… – Я сейчас уйду, Минна… Она закрывает глаза, побледнев и ощутив внезапную усталость. – Да, да… уходи! – Минна, ты не рассердилась на меня? Она утомлённо мотает головой: «нет, нет». – Спокойной ночи, Минна… Он поднимает с простыни маленькую сухую, безжизненную руку, подавляет желание поцеловать её и опускает вниз бережно-бережно, словно хрупкий предмет, с которым не умеет обращаться… С тех пор как Минна покинула Сухой дом, пролетело несколько недель, а вместе с ними и воскресные дни, когда на традиционный торт являлись дядя Поль с Антуаном. Минна отводит от них свой диковатый взгляд, потому что её юность, свежую и беспощадную, оскорбляет вид жёлтого морщинистого лица дяди Поля; потому что Антуан в своей чёрной ливрее с золотыми пуговицами вновь превратился в нелепого долговязого подростка, пережарившегося на солнце. Минна опять ходит на ежедневные занятия, но даже не смотрит на угол пустынной улицы, не надеясь увидеть незнакомца, который по-прежнему владеет её мечтами: тротуар блестит после проливных дождей или же покрыт хрустящей корочкой, как бывает по утрам в декабре… Вечерами Мама рукодельничает, сидя возле лампы, изредка поворачиваясь, чтобы вглядеться с простодушной бдительностью в лицо своей дорогой малютки, а затем вновь обретает хлопотливое благодушие нежной слепой матери… И стоит ли упрекать Маму, если она получила от Бога дар любви, не умеющей судить здраво? Сколько честных несушек, навеки привязанных к земле, высиживали, сами того не зная, прекрасную дикую утку, что взмывала в синее небо, отливая металлическим блеском зелёных крыльев! «Это Он! Он! Я узнаю его походку!» Минна, высунувшись из окна с риском упасть, судорожно цепляется за подоконник похолодевшими от восторга руками… Глазами, сердцем она узнаёт его во мраке ночи… «Только Он может так ходить! Какой он гибкий! Видно, как он покачивает бёдрами при каждом шаге… Кажется, в тюрьме он похудел… Неужели это та же самая кепка в чёрно-фиолетовую клетку? Он ждёт меня! Он вернулся! Мне хотелось бы показаться ему… Он уходит… Нет! Возвращается!» Этот долговязый и гибкий, словно без костей, бродяга прогуливается, затягиваясь на ходу сигаретой. Свет из окна, раскрытого в такой час, вызывает у него удивление: он поднимает глаза. Минна, совершенно потерявшая голову, могла бы поклясться, что узнаёт эту единственную в своём роде бледность на запрокинутом лице, и дымок сигареты поднимается к ней, будто ладан из кадильницы. – Эй! – говорит Минна. Мужчина поворачивается, чуть пригнувшись, что выдаёт повадку зверя, никогда не теряющего опасливой настороженности. Это, наверное, девчонка в окне наверху? Кого это она зовёт? А тонкий негромкий голосок спрашивает: – Вы пришли за мной? Я должна спуститься? Поскольку девичья фигурка выглядит стройной и изящной, мужчина без всякой задней мысли делает неприличный издевательский жест обеими руками. «Ну конечно, это сигнал! – говорит себе Минна. – Но не могу же я спуститься в таком виде». С лихорадочной торопливостью она создаёт себе вычурный облик из прошлогодних грёз – красная косынка на шею, фартучек с карманами, волосы узлом – ох эта расчёска, которая не желает слушаться! Взять ли пальто? Нет: когда любишь, холодно не бывает… Быстрее вниз! Минна вприпрыжку мчится на улицу, едва касаясь ковра ногами, обутыми в красные тапочки… Ужасающий скрип! В своей нетерпеливой поспешности Минна забыла о восемнадцатой ступеньке, которая кряхтит и стонет, будто ржавые петли двери… Она вжимается в стену, раскинув руки, и боится вздохнуть… В доме ничто не пошевелилось. Внизу засов покорно подчиняется нащупавшей его маленькой руке: дверь распахивается безмолвно, но как же закрыть её, чтобы не щёлкнула? «Ну так я не буду её закрывать!» На улице прохладно, можно сказать, холодно. Платаны облетели, и ветер, лишившись возможности играть с листьями, колеблет полоски света от газовых рожков… «Где же он?» Никого не видно… Какое направление выбрать? Минна, в отчаянии, совсем по-детски заламывает обнажённые руки… Ах, вон там удаляется чей-то силуэт… «Да, да, это он!» Придерживая одной рукой непрочно заколотый узел волос, а другой подхватив подол лёгкой юбки, она устремляется вперёд, словно на крыльях, ибо её подхлёстывают непривычно позднее время и сознание важности того, что она совершает. Минна не удивилась бы, если бы и в самом деле полетела, взмахнув руками. Она успевает только сказать себе: «Это душа моя парит!» Нужно бежать, и как можно быстрее, ибо высокая фигура, за которой она гонится, испарилась, будто злой дух, у ворот Мальзерб… Позади остаётся улица Гурго, железная решётка у железнодорожного полотна… Вот и бульвар Мальзерб… Ни с Селени, ни с Мамой Минна никогда не заходила так далеко. Тянутся бесконечные ряды деревьев. Господи, куда же подевался Кудрявый? Кричать она не смеет, а свистеть не умеет… Да вот же он!.. Нет, это всего лишь толстое дерево! Ах, это он! На секунду остановившись, чтобы унять биение сердца и немного отдышаться, она догоняет какого-то человека, который, похоже, поджидает её. Он не произносит ни слова, и под обвислыми полями шляпы возникает совершенно незнакомое лицо… – Простите, сударь… Тоненький голосок звучит, задыхаясь, так что слова трудно разобрать. В зеленоватом свете газового рожка виден подбородок мужчины, синеватый от трёхдневной щетины… Ни лба, ни глаз нельзя различить, даже руки остаются невидимыми, ибо засунуты в карманы. Но Минна не боится этого безликого манекена, который кажется пустым, будто огромный рыцарский панцирь… – Сударь, вы случайно не заметили одного… одного человека, такого высокого, который чуть покачивается на ходу? Плечи мужчины приподнимаются, снова обвисают. Минна ощущает на себе неуловимый взгляд и проявляет нетерпение: – Но он должен был пройти мимо вас, сударь… Она храбро пытается разглядеть лицо стоящей перед ней тени. От бега щёки её порозовели, в глазах, будто в воде, отражается газовый свет; она открывает и закрывает рот, притопывая от возбуждения в ожидании ответа. Пустой человек ещё раз пожимает плечами и наконец роняет глухо: – Никого не видел. В ярости тряхнув головой, она срывается с места ещё быстрее, чуть не плача от огорчения при мысли, что потеряла столько времени зря. На этой стороне бульвара гораздо темнее. Но лёгкий уклон словно сам несёт её вперёд, и она бежит, тревожась только о причёске, ибо узел вот-вот развалится, он не на шутку ей мешает… Навстречу по бульвару поднимается мирная пара полицейских. Ударившись о квадратное плечо одного из них, Минна едва не потеряла равновесия и успела услышать недовольные слова: – И чего надо этой маленькой чертовке? Она бежит, ветер свистит в ушах: она мчится, никуда не сворачивая. Кудрявый, конечно, направился к укреплениям, к своему королевству, впавшему в анархию, где может обрести не слишком надёжное убежище… В глубине за решёткой появляется поезд и проносится мимо Минны, обдав её волной дыма. Она замедляет шаг, волоча устало ноги, и смотрит, опустив голову, на тапочки, чьи острые мыски уже покрылись грязью. Опёршись о решётку, она провожает взглядом красный глаз поезда: «Где это я?» В пятидесяти метрах тёмная пелена закрывает дорогу, и на гребне этой чёрной массы движется нечто живое и длинное, с султаном дыма и с красно-жёлтыми огнями… «Ещё один поезд! Проходит над бульваром. Я этого моста не знала… Если это одно из их убежищ, то он ждёт меня там!» Она бежит, и губы у неё дрожат. В голове проносятся, сменяя друг друга, лёгкие отчаянные мысли. Неужели любовь не поможет ей, не выведет на верную дорогу? По-прежнему придерживая узел волос рукой, она будто приподнимает саму себя изящными пальчиками, и от ветра, хлынувшего в открытый рот, мгновенно пересыхает горло… Вырастающая перед ней чёрная громада моста не пугает её. Она угадывает в нём порог к новой жизни, святые врата тайны… Пряди, вырвавшиеся из-под черепахового гребня, летят вровень с её щекой, а другие сбиваются на затылке, трепеща и подрагивая, будто живые перья… Что-то более тёмное, чем красноватый мрак, пошевелилось впереди, что-то сидящее прямо на земле в облачке мерцающего тумана, обволакивающего газовый рожок… Неужели он? Нет! Какая-то женщина свернулась клубком; две женщины и мужчина, очень маленького роста и хилого сложения. Их не вспугнули беззвучные шаги Минны; впрочем, мост ещё сотрясается в глухом ворчании… Запыхавшаяся девочка силится разглядеть среди этих скорченных фигур благородный силуэт того, за кем гналась. Кудрявого здесь нет. Это его собратья, возможно, его подданные: мужчина – похожий на тщедушного ребёнка – с гордостью носит знаменитый свитер и мягкую суконную кепку, облепившую голову. Позади этой троицы возвышается нагромождение столбов с рифлёной поверхностью. «Прямо как в Помпеях», – восторгается Минна, целиком скрытая тенью одной из колонн. Лежавшая на земле женщина встаёт; на ней фартук, дешёвенький корсаж кричащей расцветки, волосы стянуты узлом на затылке – чёрно-металлические, гладкие и блестящие, будто панцирь рогатого жука. Минна разглядывает её с жадностью, сравнивая с собой: да, этого ей не хватает, у неё нет этой шикарной причёски волосок к волоску, нет корсажа из красной шерсти, заколотого на груди бабочкой из грубых кружев. А главное, в самой манере держаться Минне недостаёт чего-то такого, что и назвать нельзя, – этой агрессивной отчаянной повадки, этого цинизма и кошачьей мягкости движений, как у зверя, который живёт, почёсывается, утоляет голод и совокупляется не таясь… «Это теперь мои люди, – самодовольно думает Минна. – Если я спрошу, они скажут, где ждёт меня Кудрявый…» Вставшая женщина потягивается, раскинув мужеподобные руки, рыкающе зевает; видна её широкая спина с выступающими застёжками корсажа. Она заходится в кашле и ругается прокуренным голосом. «Надо всё-таки решиться!» – восклицает Минна про себя. Заколов волосы и засунув руки в карманы с сердечком, она выходит из спасительной тени и останавливается, выставив ногу вперёд из-под подола юбки: – Простите, милые дамы, вы не видели высокого мужчину, который слегка покачивается при ходьбе? Она проговорила эту фразу громко и торопливо, как начинающая артистка, у которой больше рвения, нежели опыта. Матроны, привалившись спиной к откосу, тупо смотрят на нелепо выряженную девочку. – Это ещё что такое? – вопрошает прокуренным голосом та, что кашляла. – Пацанка какая-то, – отвечает вторая. – Вот умора! Тщедушный, сидя на корточках, дёргается от смеха, а затем произносит гнусавым голосом горбуна: – Чё те надо, соплячка? Оскорблённая Минна окидывает недоноска королевским взглядом: – Мне нужен Кудрявый. Недоносок поднимается, с церемонным поклоном обнажив голову с редкими волосами: – Я и есть Кудрявый, чем могу служить? Женщины хохочут, а Минна, нахмурив брови, собирается пройти мимо, но тут бродяга подходит к ней поближе и доверительно сообщает: – Да кудрявый я, сойдёмся поближе, увидишь… Он норовит обхватить Минну за талию, и нервы её не выдерживают: она бросается наутёк, слыша за собой быстрое шарканье башмаков, которое прекращается лишь после крика одной из женщин: – Антонен! Антонен! Оставь её, кому говорят! Но не от страха колотится сердце Минны и летят вперёд ноги, будто у них крылья, причиной тому уязвлённая гордость, жгучее унижение королевы, которую посмел обнять лакей. «Они не поняли, кто я такая! Горе им, если я стану позднее их владычицей! Я скажу ему, скажу… но как же найти его. Господи?» Она идёт вперёд быстрым шагом, уже не в силах бежать. Сколько же времени идёт она по этой дороге вдоль склона? И как мало сегодня народу! Где же они все? Возможно, в заброшенной шахте собрался большой совет?.. Она хочет сесть на скамейку, чтобы вытрясти тапочки, куда набились маленькие остренькие камешки вперемешку с песком. Но какая-то парочка, разомкнувшая объятия при её приближении, обращает её в бегство словами, смысл которых остаётся ей не вполне понятным… Она останавливается, услышав донесшийся со склона тихий возглас «эй», и тут же устремляется туда. – Это вы? – кричит она. – Да, я, – отвечают ей фальцетом, явно стараясь изменить голос. – Кто это, вы? – Да я же, твой милый, золотая мордашка… – Вы мне не нужны! – сурово бросает Минна. И снова бросается вперёд; а затем ей приходится посторониться, чтобы пропустить овечье стадо: маленькие сухие копытца стучат по земле, слышится нестройное блеяние, доносится успокоительный запах домашнего сыра… Минна улавливает дыхание собак, бегающих кругами, почти касается руна на боках животных. Они пришли подобно граду, и Минне на какое-то мгновение кажется, что вместе с ними улетели все звуки ночи… Но вдали гневно гудит поезд и в ярости проносится мимо, выплёвывая множество красноватых угольков… Минна стоит, прислонившись спиной к дереву. Она повторяет самой себе, чтобы побороть усталость: «Я обязательно найду его, расспрашивая здешних… Ведь это всё по моей вине! Я потеряла много времени, желая быть красивой! Неужели он подумал, что я заколебалась! Я уверена и в нём, и в себе!» Выпрямившись и пригладив ладонями свои серебряные волосы, она храбро устремляется в ночь, ибо глаза уже успели свыкнуться с темнотой, которую, оказывается, можно победить… Но усталые ноги начинают болеть, а руки застыли от холода. Она шевелит пальцами в туманном свете газового рожка, говоря себе с печальной иронической усмешкой: – Если бы Мама была здесь, то непременно сказала бы: «Маленькая моя Минна, стоило ли покупать тебе белые перчатки из заячьей кожи?» Но это всё ерунда… Ах, если бы мне найти щётку или какую-нибудь тряпочку, чтобы счистить грязь с тапочек! Как можно показаться перед ним с замызганными ногами! Надеясь нарвать немного травы и обтереть подошвы, она пересекает пустынную улицу и вздрагивает, поскольку не заметила раньше женщину, которая бредёт по мягкому песку унылой поступью животного, знающего, что из клетки нет выхода. Волосы у неё стянуты узлом, в боевую причёску сражений и любви, хлопчатобумажный фартук засален, туфли с жалкими бантиками вымокли в лужах… – Мадам! – кричит Минна смело, ибо эта особа поспешно отступает, ревниво охраняя своё одиночество, как боязливый хищник, питающийся падалью. – Мадам! Женщина оборачивается, но продолжает удаляться. Это мужеподобная баба с квадратными плечами, фиолетовым лицом, свиными недоверчивыми глазками… Минна, найдя в ней некоторое сходство с Селени, вновь обретает королевскую самоуверенность и произносит, гордо тряхнув распущенными волосами: – Мадам, послушайте… Я заблудилась. Вы не могли бы сказать, что это за улица? Невыразительный голос, будто у постоянно брешущей собаки, отвечает ей после небольшой паузы: – Разве это не написано на табличке? – Я знаю, что написано, – заявляет Минна дерзко. – Но я никогда не бывала в этом квартале. Я ищу одного человека… И вы должны его знать, мадам! – Я должна его знать? Мужеподобная особа повторяет последние слова Минны с грубым удивлением, и в речи её теперь явственно проскальзывает деревенский выговор. – Не очень-то многих я и знаю… Минна, вместо того чтобы рассмеяться, кашляет, потому что сильно замёрзла. – Со мной незачем играть в прятки! Я из ваших… во всяком случае, буду из ваших, и очень скоро! Женщина, по-прежнему сохраняя дистанцию, глядит на Минну с недоумением и, кажется, не очень понимает, о чём идёт речь. Она поднимает голову к чёрному небу и говорит, просто чтобы сказать хоть что-нибудь: – Дождь будет ещё до рассвета… Минна топает ногой. Дождь! Тупая скотина! Дождь, ветер, молния, какое это всё имеет значение? День и ночь – лишь это важно. Днём спят, курят, грезят… А ночью, под бархатистым покровом, нужно убивать, любить, перебирать золотые монеты, с которых ещё сочится кровь… Ах, только бы найти Кудрявого и забыть в его объятиях своё детское рабство! И подчиниться со всей страстью одному ему, и никому больше!.. Минна перебирает ногами, вдыхая в себя ночь, почти гарцует на месте, вновь преисполнившись лихорадочного энтузиазма… – Уж больно ты молоденькая, – звучит глухой голос охрипшей сторожевой собаки. Минна глядит на женщину сверху вниз, сквозь полусомкнутые ресницы. – Молоденькая! Через восемь месяцев мне будет шестнадцать. – Вот и дождалась бы, так оно надёжнее будет. – Да? – Одна, что ли, работаешь? – Я не работаю, – говорит Минна горделиво. – На меня работают другие. – Повезло тебе… Младшие сестрёнки или старшие? – У меня нет сестёр. Да и что вам за дело? Скажите мне только… Я ищу Кудрявого. Мне нужно кое-что сказать ему, это очень-очень важно. Печальное страшилище подходит поближе, чтобы рассмотреть хрупкую девочку, которая вырядилась, будто на карнавал, не соизволила толком причесаться, держится непринуждённо, как у себя дома, и спрашивает «Кудрявого»… – Кудрявого? Это какого же Кудрявого? – Будто вы не знаете! Кудрявого, дружка Медной Каски, главаря банды Аристокров из Леваллуа-Перре. – Дружка Медной каски? Главаря… Да чтобы я зналась с такой мразью? Ах ты, мерзкая козявка… – Мадам… – Запомни, засранка, что я честная женщина и что со времён выставки восемьдесят девятого года ни один сутенёр не смеет крутиться вокруг моей юбки! От горшка два вершка, а туда же! Банда, Кудрявый, фигли-мигли всякие! А ну, брысь отсюда, не то я тебе так всыплю, живого места не останется! «…Это нечто неслыханное!» Минна, задыхаясь, садится на бордюр тротуара. Ей удалось, наконец, спастись от ужасной мегеры, которая бежала за ней, прыгая, словно какое-то земноводное вроде амфибии, и изрыгая непонятные угрозы… Минна в испуге бросилась на другой конец бульвара, метнулась в какой-то переулок, затем в другой, пока не оказалась в этой чёрной пустынной трубе, где ветер завывает, как в деревне, и леденит влажные плечи Минны. Съёжившись и обхватив себя руками, она кашляет и силится понять… «Да, это поразительно! Всюду меня встречают, будто врага! Я слишком многого не знаю… Однако я уже давно на улице: я не могу больше идти…» Отчаяние горбит ей спину, клонит вниз голову, так что волосы в беспорядке рассыпаются по коленям; впервые после своего бегства Минна вспоминает о тёплой постели, о бело-розовой спальне… Ей стыдно ощущать себя жалкой и трусливой, в испачканном платье и с дрожащими руками… Всё нужно начать сначала. Да, вернуться и надеяться вновь, ждать возвращения Кудрявого, чтобы опять ускользнуть за ним в боевом наряде и лихорадочном возбуждении… Пусть только наступит эта желанная ночь, полная любви! Пусть руководит её первыми шагами уверенная рука, чью скрытую силу она сумела угадать; пусть эта опытная рука сорвёт поочерёдно все покровы, за которыми таится неведомое, ибо Минна чувствует такое изнеможение, от которого может спасти только сон, только смерть… …Она просыпается от безмолвия, а также от холода. «Где я?» Всего лишь несколько минут дремоты на бордюре тротуара, и она совершенно оглушена, оторвана от реального мира, отлучена от времени: она готова поверить, что какое-то кошмарное заклятье перенесло её в чуждую страну, где одного лишь взгляда на окружающие неподвижные предметы достаточно, чтобы оцепенеть от ужаса… Что сталось с дикаркой Минной, возлюбленной знаменитого убийцы, королевой племени краснокожих? Подобно ощипанной птичке, она содрогается в своей летней розовой блузке, без конца кашляет, кружит на месте, широко раскрыв испуганные чёрные глаза, и светлые волосы печально свисают вдоль щёк. Губы её дрожат, но с них ещё не слетает слово, перед которым могли бы отступить все страхи, ибо в нём тепло, свет, покой: «Мама…» Но это слово Минна выкрикнет лишь тогда, когда почувствует, что умирает, когда окажется в когтях отвратительных зверей, когда из раскрытого рта хлынет кровь, расползаясь, словно влажное пятно на полотне… В этом слове заключена последняя возможность спасения – и нельзя бросаться им всуе! Она отважно пускается в путь, обретя способность здраво рассуждать: «Сейчас прочту, как называется улица, ведь так? Отыщу дорогу домой, а потом тихонько войду, и всё на этом закончится…» На углу пустынной трубы она поднимается на цыпочки, чтобы разобрать написанное на табличке: «Улица… улица… что же это за улица? Может быть, я узнаю следующую…» Следующая так же пустынна и завалена отбросами, булыжная мостовая зияет выбоинами… Ещё одна улица, и ещё одна, и ещё – и у всех такие странные названия… Минна в ужасе бессильно опускает руки, и мало-помалу безумная мысль овладевает её существом: «Пока я спала, меня перенесли в незнакомый город! Если бы мне встретился полицейский… Да, но… В таком виде, как я сейчас… Он, пожалуй, отведёт меня в участок…» Она всё идёт, останавливается, выворачивает шею, чтобы прочесть название улицы, колеблется, возвращается назад в безнадёжных поисках выхода из лабиринта… «Если я сяду, то умру здесь». Лишь эта мысль поддерживает Минну. Нет, она не боится смерти; но ей, подобно маленькому страдающему зверьку, хотелось бы уползти умирать в свою нору… Нарастающий холод, проснувшийся ветер, отдалённый неторопливый скрип повозок – всё предвещает наступление утра, но Минна об этом не подозревает. Она идёт, не ощущая под собой земли; прихрамывает, потому что у неё болят ноги и у одной из домашних туфель свернулся каблук… Внезапно она останавливается, насторожившись: приближаются чьи-то шаги, в такт которым звучит мурлыканье весёлой песенки… Это мужчина. Пожалуй, заслуживает обращения «сударь». Чуть староватый, чуть неуклюжий, с нетвёрдой поступью, в пальто с меховым капюшоном, на вид очень уютном. Душа Минны встрепенулась: «Какой добрый! Какой надёжный! Какое мягкое и тёплое у него пальто! Боже мой, дай мне хоть немного тепла! Я так давно не была в тепле!» Она уже хочет броситься к этому человеку, как к родному дедушке, чтобы с плачем уткнуться ему в плечо, бормоча, что потерялась, что Мама всё узнает, если ей не удастся вернуться до света. …Но она удерживает себя, наученная опытом долгих страданий: что, если этот мужчина не поверит ей и прогонит прочь? Под начавшим накрапывать дождём Минна пытается привести в порядок свою влажную шевелюру, разглаживает окоченевшей рукой складки на розовом фартучке, силится выглядеть непринуждённо и естественно, как девочка из хорошей семьи, которая всего-навсего заблудилась во время прогулки, что ж тут такого, Боже мой… «Я скажу ему… что же? Я скажу ему: „Простите, сударь, не будете ли вы так любезны показать мне дорогу на бульвар Бертье…“» Мужчина уже так близко, что она ощущает запах его сигары. Она выходит из тени в зеленоватый круг света газового рожка: – Простите, сударь… При виде этой хрупкой фигурки, этих соломенно-серебристых волос поздний прохожий останавливается… «Он опасается меня», – со вздохом говорит себе. Минна, не смея продолжить заготовленную заранее фразу… – Что делает здесь маленькая девчурка? Это произносит мужчина – едва ворочая языком, но в высшей степени сердечно. – Боже мой, сударь, это так просто… – Конечно, конечно. Милашечка ждала меня? – Вы ошибаетесь, сударь… Слабый тоненький голосок Минны! Ей вновь становится страшно, как маленькому ребёнку, которого нашли и тут же потеряли… – Она ждала меня, – бубнит голос счастливого пьяницы. – Милашечке холодно, она отведёт меня к тёплому камельку! – Я бы очень этого хотела, сударь, но… Мужчина подошёл почти вплотную: под его цилиндром можно разглядеть румяное лицо и неопрятную седеющую бороду. – Дьявол и тысяча чертей! Да это же совсем ребёнок?! Скажи-ка, сколько тебе лет? От него пахнет водкой и сигарой, дыхание тяжёлое, прерывистое. Минна, в полном отчаянии, отступает немного назад, вжимается в стену, но всё ещё пытается быть любезной, не перечить подвыпившему господину… – Мне ещё нет пятнадцати с половиной, сударь. Вот что со мной случилось: я вышла, не предупредив Маму… – Эге! – восклицает он, хихикнув. – Милашечка расскажет мне обо всём у камелька, сидя у меня на коленях… Меховой рукав тянется к Минне, чужая рука цепко обхватывает её за талию… Силы изменяют Минне, но, вдохнув запах табака и алкоголя, она внезапно приходит в себя: освободившись одним движением плеча, она вновь превращается в гордую светловолосую королевну, повелевавшую безропотным Антуаном: – Сударь, вы понимаете, с кем говорите? Хихиканье становится чуть тише: – Ну будет, будет! Милашечка получит всё, что захочет! Пойдём же, моя крошка… Мими… – Меня зовут вовсе не Мими, сударь! Он наступает на неё, и тогда она, отпрыгнув в сторону, бросается наутёк… Но туфля без каблука спадает почти на каждом шагу, вынуждая её останавливаться, замедлять бег… «Он старый, ему не догнать меня…» На первом же повороте она застывает, с ужасом прислушивается… Ничего не слышно… Ой, нет! Стук каблуков и трости… и вновь появляется старик, который преграждает путь, приходя во всё большее возбуждение, и с хихиканьем шепчет: – Милая крошка… всё что захочешь… Милашечка заставила меня пробежаться, но у меня хорошие ноги… Заблудившаяся девочка, похожая на куропатку с подбитым крылом, устремляется прочь от него. В её гудящей голове осталась лишь одна мысль: «Может быть, я доберусь до Сены, и тогда можно будет броситься в неё». Она пробегает, ничего не видя, мимо тележек с молочными бидонами, тяжёлых фургонов, на облучке которых дремлют возчики… В свете одного из фонарей Минна явственно различает лицо старика, и сердце её останавливается: папаша Корн! Он похож на папашу Корна! «Всё понятно! Теперь мне всё понятно! Это сон! Но как же долго он длится и как у меня всё болит! Только бы проснуться прежде, чем меня схватит старик!» Последнее отчаянное усилие, и она вновь летит вперёд, спотыкается о бордюр, падает, разбив, себе колени, поднимается вся в грязи, со ссадиной на щеке… С глубоким тоскливым вздохом она оглядывается вокруг, узнаёт в сером тусклом свете зари этот тротуар, эти голые деревья, этот плешивый склон… Да это же… нет… да! Это бульвар Бертье… – Ай! – кричит она во весь голос. – Вот и кончился сон! Быстрее, быстрее, я хочу проснуться у дверей! С трудом доковыляв до порога, она видит перед собой полуоткрытую, как вчера, дверь… упирается обеими руками в неё, и створка поддаётся… Минна, потеряв сознание, падает ничком на мозаичный пол вестибюля. Антуан спит. Лёгкий предрассветный сон показывает ему множество красавиц, каждую из которых зовут Минна, но ни одна на Минну не похожа. Они с состраданием относятся к робости недавно созревшего юноши, они обращаются с ним по-матерински нежно, по-сестрински предупредительно, а затем начинают осыпать его ласками – и не материнскими, и не сестринскими… Но это тихое счастье мало-помалу омрачается: где-то в розовых и голубых облаках мерцает циферблат настенных часов, на которых сейчас пробьёт семь, и Антуан полетит вниз головой из своего магометанского рая. Прощайте, красавицы! Впрочем, он ни на что не надеялся в своих снах… Вот и страшный бой часов: семь пронзительных звонков, которые отдаются даже в желудке. Они упорствуют, нарастают в бешеном звяканье колокольчика, такого реального, что Антуан и в самом деле просыпается, садится на постели, обводя комнату безумным взором, словно восставший из могилы Лазарь: «Боже мой! Ведь это же звонят во входную дверь!» Антуан впрыгивает в домашние тапочки, натягивает ощупью штаны: «Папа встал… Который же может быть час? Кажется, ещё совсем рано…» Он открывает дверь спальни: из коридора доносится плачущий голос, прерывающийся от волнения и спешки, а Антуан чувствует, как у него начинает дёргаться щека при одном только упоминании заветного имени «мадемуазель Минны». – Антуан, мальчик мой, посвети нам! Антуан ищет свечку, ломает одну спичку, вторую… «Если не зажгу с третьей, значит, Минна умерла…» В прихожей Селени завершает и тут же начинает снова свой рассказ, похожий на обрывок романа с продолжением: – Она лежала вот так, на полу, сударь, без чувств и в таком виде! Грязь забилась даже в волосы, без шляпы, без всего. Конечно, это не моё дело, но если хотите знать… я думаю, её похитили, надругались над ней по-всякому и принесли домой, полагая, что с ней всё кончено… – Да, да, – повторяет машинально дядя Поль, расстёгивая и застёгивая свою коричневую пижаму. – Вся мокрая с головы до ног, сударь, а уж грязи-то, грязи! – Да, да… Закройте же дверь! Я сейчас оденусь и пойду с вами. – Я с тобой, папа, – молит Антуан, клацая зубами. – Ни в коем случае! Тебе там нечего делать, мой мальчик! Это всё сказки Селени! Кто может похитить девушку из её комнаты? – Нет, папа, я пойду туда! Он почти кричит, находясь на грани нервного срыва. Уж он-то всё понял сразу! Минна говорила правду, она не лгала! Ночи на склоне, любовь, в которой нельзя признаться, красивый господин с его опасным ремеслом – всё было истиной! И вот наступил логичный конец этой драматической связи: осквернённая и смертельно раненная, Минна доживает свои последние минуты в доме на бульваре Бертье… Перед дверью в комнату Минны Антуан ждёт, уткнувшись плечом в стену. За этой дверью дядя Поль и Мама, склонясь над постелью, усеянной грязными пятнами, заканчивают ужасный осмотр: в руке у Мамы дрожит и покачивается лампа… – Господи! К ней даже не притронулись! Она невинна, как новорождённый младенец… Если бы я хоть что-нибудь мог понять! – Ты уверен, Поль? Ты уверен? – В этом – да! Да и большого ума тут не требуется… держи же как следует лампу! Ну, смотри сама! Убедилась? – Да, ты прав: худшего не случилось… На белых губах Мамы появляется блаженная улыбка: Антуан, ожидавший увидеть Маму в слезах, обезумевшую от отчаяния и проклинающую небеса, не знает, что и думать, когда она наконец отворяет перед ним дверь… – Это ты, мой бедный малыш? Входи же… Твой папа уже… уже послушал её, ты понимаешь… Твёрдой рукой она прижимает к ноздрям Минны платок, вымоченный в хлороформе… Минна, Боже мой! Да Минна ли это? На постели – неразобранной постели – лежит жалкое создание в розовом фартучке, отяжелевшем от грязи, жалкое создание с похолодевшими ногами, на одной из которых всё ещё надет красный тапочек без каблука… Лицо наполовину закрыто платком, и можно разглядеть лишь чёрную линию сомкнутых век… – Дыхание хорошее, – говорит дядя Поль. – Небольшой насморк. Пока ясно лишь, что у неё поднялась температура… Остальное выяснится позже. Тихий стон заставляет его умолкнуть. Мама наклоняется молниеносным движением самки, которая бросается на защиту сосунка. – Ты здесь, Мама? – Что, любимая? – Это правда ты? – Да, моё сокровище. – Кто здесь разговаривал? Они ушли? – Кто? Скажи мне, кто? Те, которые напугали тебя? – Да… папаша Корн и ещё один… Мама, приподняв Минну, прижимает её к сердцу. Антуан узнаёт теперь бледное лицо и светлые волосы, посеревшие от засохшей грязи. Эти волосы, изменившие цвет, эта печать скверны, будто внезапно подступившая старость… Антуан сотрясается в глухих рыданиях, чувствуя, что лучше умереть… – Тише, – говорит Мама. При звуке рыданий плотно сжатые веки Минны, синеющие на восковом лице, приподнимаются… Прекрасные бездонные глаза под благородными бровями, полные смятения от того, что им пришлось увидеть, – это, несомненно, глаза Минны! Они закатываются к потолку, а затем обращаются на Антуана, который плачет, забыв о носовом платке… Бледные щёки вспыхивают обжигающим розовым пламенем; она явно совершает над собой какое-то ужасное усилие, прижимаясь к Маме и устремляя к Антуану хрупкие испачканные руки… – Антуан, это неправда! Неправда! Скажи, ведь ты веришь мне, что это неправда? Он изо всех сил кивает «да, да», глотая слёзы… Мир для него обрушился, и он верит лишь в то, что эта изумительная девочка по собственной воле стала игрушкой в чужих руках, порочной куклой, использованной и выброшенной за ненадобностью, когда она насытила похоть одного, а может быть, и нескольких негодяев… Он оплакивает Минну и самого себя, потому что она навеки обесчещена, унижена, отмечена позорным клеймом… |
||
|