"Невинная распутница" - читать интересную книгу автора (Колетт Сидони-Габриель)Часть втораяЯ буду спать с Минной!» Маленький барон Кудерк произнёс эти слова сосредоточенно и отчётливо, затем сильно покраснел и поднял меховой воротник. Казалось, он принял решение завоевать, с одной лишь тросточкой в руках, обширную угрюмую степь, раскинувшуюся за улицей Руайяль, где почти слепнешь в дымном сумраке. Теперь виден лишь его коротко стриженный светлый затылок и дерзкий нос маленького изящного шалопая. В тени деревьев на улице Габриель он, расхрабрившись, осмелился повторить прямо в зябкую спину полицейского: «Я буду спать с Минной!.. Поразительно, но ни одна женщина – если не считать англичанки моего братца, самой первой из всех, – не волновала меня так… Минна ни на кого не похожа…» Подходя к улице Христофора Колумба, он уже думал только о том, что нужно разложить пирожные и поставить электрический чайник, а главное, что раздевание желательно осуществить как можно быстрее, непринуждённым образом и словно бы незаметно. Его начинало тяготить то, что он слишком молод. Всё время быть маленьким бароном Кудерком, которого дамы «У Максима» нежно зовут «шпанёнком»; иметь дерзкий нос, насмешливые и близорукие голубые глаза, свежий рот жителя предместья; но… как при этом забыть, что тебе всего лишь двадцать два года!.. – Господин барон, эта дама уже здесь! – шепчет ему камердинер. – Как! Она уже здесь! А пирожные! А цветы! И всё остальное! Ах, какое неудачное начало… Хорошо хоть камин успели разжечь! Она уже здесь – словно у себя дома: сняв шляпку, сидит у камина. Простое платье закрывает ей ноги, светлые волосы, стянутые узлом, наэлектризованы от мороза и окружают голову серебристым нимбом: юная девушка с английских гравюр, сложившая руки на коленях… И какой детской серьёзностью проникнуты эти черты, тонкие и чёткие до чрезмерности! Муж её Антуан частенько говорил: «Минна, отчего ты кажешься такой маленькой, когда грустишь?» Она подняла глаза на вошедшего блондина и улыбнулась ему. Улыбка сразу превратила её в женщину. В этой улыбке были и высокомерие, и готовность ко всему, что пробуждало у мужчин желание отважиться на любое предприятие… – О Минна! Как вымолить у вас прощение? Неужели я действительно опоздал? Минна, поднявшись, протянула ему узкую руку, с которой уже успела снять перчатку: – Да нет, это я пришла раньше. Их голоса звучали почти одинаково: на её звучное неторопливое сопрано накладывалась его парижская манера повышать тон… Он сел рядом с ней, внезапно испугавшись этого уединения. Нет вокруг толпы бдительно-злоязычных друзей, нет мужа – мужа, правда, крайне невнимательного, это так, но всё-таки в его присутствии можно было забавляться лишь играми флиртующих школьников: скрещивать пальцы под прикрытием чайного блюдечка, обмениваться быстрым поцелуем за спиной у Антуана… Ещё вчера маленький барон Жак мог говорить себе: «Я их с лёгкостью обвожу вокруг пальца, они ни о чём не подозревают!» Сегодня же он наедине с Минной, этой Минной, которая приходит, сохраняя полное присутствие духа, раньше времени на их первое свидание! Он поцеловал ей руку, одновременно окинув её быстрым изучающим взглядом. Она склонила голову и улыбается горделивой двусмысленной улыбкой… Тогда он жадно прильнул ко рту Минны и впился в губы, не говоря ни слова, охваченный внезапно таким жаром, что полусогнутое колено его задёргалось в бессознательном танце. Она слегка задыхалась, запрокинув голову. Светлый узел волос давил на шпильки, норовя рассыпаться блестящими волнами… – Подождите! – прошептала она. Он разжал руки и встал. Лампа осветила снизу его изменившееся лицо, побледневшие ноздри, алчный яркий рот, дрожащий розовый подбородок, всё его ещё детское лицо, внезапно постаревшее от желания, которое облагораживает и истощает. Минна, продолжая сидеть, смотрела на него взором, излучающим покорность и тревогу, невыносимую тревогу… Когда она подняла руку, чтобы поправить шпильки, он схватил её за запястье: – Нет, не надо распускать волосы, прошу тебя, Минна! Она слегка покраснела от этого «ты» и опустила ресницы, более тёмные, чем волосы. Ей приятно, но одновременно она немного задета. «Возможно, я люблю его?» – подумала она, пытаясь заглянуть в сокровенные тайники своей души. Он опустился на колени, протянул руки к корсажу Минны, к слишком сложному для него нагромождению крючков и застёжек, к двойной петле стоячего воротника, заледеневшего от крахмала. Она увидела на высоте своих губ приоткрытый рот Жака – по-детски возбуждённый рот, пересохший от предвкушения поцелуя. Обвив руками шею коленопреклонённого друга, она с жаркой нежностью припала к этому рту, словно сильно любящая сестра, словно невеста, которой придаёт смелость и невинность; застонав, он оттолкнул её, не зная, куда девать неловкие горячие руки, ибо она повторила: – Подождите! Продолжая стоять, она принялась неторопливо расстёгивать белый воротник, шёлковую блузку, плиссированную юбку, которая тут же опустилась на пол. Она улыбнулась, посмотрев через плечо на Жака: – Знаете, какие они тяжёлые, эти плиссированные юбки! Он устремился вперёд, чтобы подхватить платье. – Нет, оставьте! Я избавляюсь от верхней и нижней юбки одновременно, так что одна входит в другую: потом будет легче одеваться. Вы видите? Он кивнул, показывая, что и в самом деле видит. Но видел лишь Минну в панталонах, которая продолжала спокойно раздеваться. Недостаточно полные бёдра, чтобы выдержать сравнение с «милашкой» из Вийет, грудь также слишком плоская. Всё ещё девушка – как по обыденной простоте движений, так и по элегантной угловатости, а ещё из-за панталон с подвязками, которые дерзко бросают вызов моде: узенькие детские панталоны, подчёркивающие линию сухого тонкого колена. – Ноги пажа! Какое чудо! – громко вскрикнул он, и сердце у него ёкнуло так, что заболело горло, где внезапно вспухли миндалины. Минна сделала гримаску, затем улыбнулась. Внезапная стыдливость, казалось, овладела ею, когда пришла пора снимать подвязки; но, оставшись в сорочке, она вновь обрела безмятежность, методично выкладывая на бархат каминной доски оба перстня и рубиновую брошь, прикреплявшую воротник к блузке. Она увидела себя в зеркале бледной, юной, обнажённой под тонкой просвечивающей сорочкой; и, поскольку серебряный узел с золотыми бликами начал мягко наползать на уши, распустила волосы, аккуратно сложив черепаховые шпильки. Пышная прядь задержалась на лбу, и она сказала: – Когда я была маленькой, Мама причёсывала меня именно так… Жак едва слышит, потеряв голову при виде почти совершенно голой Минны. Его приподняла и затопила огромная горькая волна любви – искренней, пылкой, ревнивой, мстительной любви. – Минна! Удивлённая необычным тоном, она подошла ближе, окутанная покрывалом светлых волос, заслоняя ладонями совсем маленькие груди. – Что такое? Она стояла почти вплотную к нему, ещё сохраняя тепло сброшенного тяжёлого платья, и острый запах её вербеновых духов вызывал в памяти лето, жажду, тенистую прохладу… – О Минна, – с рыданием произнёс он. – Поклянись мне! Никогда никому… – Никому?.. – Никому ты не говорила, что тебя так причёсывала мать, ни перед кем никогда не раскладывала свои черепаховые шпильки и кольца, никогда ты не… не… Он сжимал её в объятиях с такой силой, что она прогнулась назад, как слишком туго стянутый сноп, и волосы её коснулись ковра. – Поклясться, что я никогда… О глупый! Он не отпускал её, радуясь своей глупости. Она полулежала на его руках, и он жадно вглядывался в узор линий на коже, в сеть прожилок на висках, зелёных, будто реки, в чёрные глаза, где танцевали блики огня… Он вспомнил, как разглядывал с таким же восторгом пойманную на каникулах бабочку: голубые перламутровые крылья, пушистые усики, тонкие лапки и все прочие изумительные прелести… Однако Минна позволяла изучать себя, не трепыхаясь в пальцах… Раздался звон каминных часов, и они оба вздрогнули. – Уже пять! – вздохнула Минна. – Не будем терять времени. Рука Жака двинулась вниз, по изгибу ускользающего бедра, и с губ его едва не сорвались слова, выдающие тщеславный эгоизм молодости: – О, мне… Этот юный хвастливый петушок собирался сказать: «Мне-то времени хватит!» Но он опомнился вовремя, устыдившись этой девочки, благодаря которой всего лишь за несколько минут познал ревность, неуверенность в себе, неведомое до сих пор биение сердца и ту отцовскую чуткость, что может расцвести в сердце двадцатилетнего мужчины при виде доверчивой наготы хрупкого существа, которое, быть может, не выдержит слишком пылких объятий и вскрикнет от боли… Минна не вскрикнула. Под своими губами Жак увидел лишь необыкновенное одухотворённо-изящное лицо, широко раскрытые чёрные глаза, устремлённые вдаль, отринувшие стыдливость и отринувшие его самого, излучающие пылкость и горькое разочарование, как у сестрицы Анны, застывшей на вершине башни. Минна, распяленная на постели, устремилась навстречу любовнику с восторгом мученицы, жаждущей пыток, прогибаясь и опадая в быстром ритме сирены, чтобы встретить порыв его страсти… Но не вскрикнула ни от боли, ни от удовольствия, и когда он рухнул рядом с ней, с закрытыми глазами, раздувая бледные ноздри, задыхаясь и всхлипывая, она только склонилась к нему, чтобы лучше его видеть: тёплая серебристая волна волос соскользнула с постели… …Им пришлось расстаться, хотя Жак продолжал ласкать её с безумием любовника, которому предстоит умереть, и без конца целовал это тоненькое тело, не встречая сопротивления с её стороны; порой он с изумлённым восхищением осторожно вёл пальцами по нежному контуру, порой сжимал коленями расставленные ноги Минны, почти причиняя ей боль; а иногда с бессознательной жестокостью сдавливал в ладонях, будто желая вырвать, еле заметные выступы грудей… Когда она одевалась, он укусил её в плечо; она тихонько зарычала, хищным движением обернувшись к нему… затем вдруг засмеялась, воскликнув: – О, эти глаза! Какие у вас странные глаза! Посмотрев на себя в зеркало, он и в самом деле увидел странное лицо: запавшие глаза, припухшие и покрасневшие губы, спутавшиеся на лбу волосы – словом, вид неудачника после печальной брачной ночи и, сверх того, какая-то жгучая усталость во всём облике, нечто невыразимое словами… – Ты злючка! Дай взглянуть на твои! Он схватил её за запястья; но она вырвалась, погрозив ему сурово-напряжённым пальчиком. – Если не отпустите меня, я больше не приду! Господи! Как, должно быть, ужасно на улице после этой тёплой постельки, без этого огня и этой розовой лампы… – А я, Минна? Обо мне вы хоть немного пожалеете или вам дорога только розовая лампа? – Это зависит от вас! – сказала она, надевая шляпку с приколотой белой камелией. – Вот если вы найдёте мне фиакр… – Стоянка совсем близко отсюда, – вздохнул Жак, небрежно расчёсывая волосы. – Чёрт возьми! Горячей воды больше нет! – Горячей воды всегда не хватает… – рассеянно пробормотала Минна. Он посмотрел на неё, подняв брови, постепенно обретая – вместе с одеждой – привычную физиономию «маленького барона Кудерка»: – Милый друг, вы иногда говорите такое… такое, что я перестаю верить вам или же собственным ушам! Минна не сочла нужным отвечать. Она стояла на пороге, тоненькая и скромная в своём тёмном платье, глядя на него отсутствующим взглядом, уже простившись с ним. «Ну вот и ещё один!» – напрямик говорит себе Минна. Яростным движением она вонзает плечо в выцветшую суконную обивку фиакра и откидывает голову назад – не из опасения, что её могут увидеть, а из отвращения к погоде. «Дело сделано… Ещё один! Уже третий, и по-прежнему без всякого успеха. Впору отказаться от всего этого. Если бы мой первый любовник, практикант при больнице, не уверил меня, что „я просто создана для любви“, то я бы немедленно обратилась к какому-нибудь крупному специалисту…» Она перебирает в памяти подробности своего короткого свидания; руки её, спрятанные в муфту, сжимаются в кулаки. «И что же? Этот мальчик был так мил! Он умирает от желания в моих объятиях, а я… я всё так же жду, говоря себе: „Да, это не лишено приятности… но вы можете предложить мне что-нибудь получше?“ Точь-в-точь как с моим вторым, этим итальянцем, с которым Антуан познакомился у Плейелей… как его? С зубами до самых глаз… Дилигенти! Когда я спросила у него, что это за «пакости», о которых пишут в книгах, он засмеялся и повторил ровно то же самое! Да, везением это никак назвать нельзя! Как же мне всё надоело!..» В эту минуту она думает об Антуане с мстительным чувством, возлагая на него непонятную ей самой вину: «Готова поклясться, это он всё испортил… и вот теперь я получаю удовольствия не больше, чем… чем это сиденье! Он, наверное, грубо обошёлся со мной и что-то во мне повредил». «Бедная Минна!» – вздыхает она. Фиакр выезжает на площадь Звезды. Через несколько минут она будет дома, на улице Вилье, всего в двух шагах от площади Перер… Она ступит на сухой холодный тротуар, взойдёт по лестнице в жарко натопленные покои, пахнущие свежей штукатуркой и обойным клеем… А потом будут большие руки Антуана, его собачья радость… Она покорно склоняет голову. Сегодня надеяться уже не на что. Два года замужества и три любовника… Любовники? Может ли она назвать их так в своих воспоминаниях? Она думает о них с полным безразличием, не лишённым раздражения: они насладились благодаря ей коротким конвульсивным счастьем, которое никак не даётся Минне, несмотря на настойчивые и несколько прискучившие уже поиски. Она забыла этих людей, сослав их в самый тёмный угол памяти, где они утеряли зримые черты, так что даже имена их вспоминаются не без труда… Осталось лишь одно яркое пятно, как надрез от свежей раны: первая брачная ночь. Минна по сию пору могла бы нарисовать пальцем на стене своей спальни карикатуру на Антуана в ту ночь: горбатая от усилий спина, рогатые пряди волос, короткая бородка сатира – фантастическое изображение Пана, облапившего нимфу. На пронзительный крик Минны Антуан, причинивший ей эту боль, ответил идиотским радостным бормотаньем, благодарной признательностью, нежной заботливостью, братскими ласками – и это после всего! Она тихонько стучала зубами, но не плакала, с удивлением вдыхая запах обнажённого мужчины. Ничем не затуманились её глаза, и она безропотно приняла даже страдание – в конце концов, при завивке волос иногда также приходится сносить нестерпимые прикосновения раскалённого железа, – но ей мучительно хотелось умереть, хотя она понимала, что это невозможно… Когда уснул её новоиспечённый, неловкий и пылкий муж, Минна робко попыталась выскользнуть из ещё сжимавших её рук. Но шелковистые волосы, намотавшиеся на пальцы Антуана, удерживали её в плену. Весь остаток ночи Минна лежала в терпеливой неподвижности, откинув голову назад и размышляя о том, что с ней произошло, о том, как жить дальше, и о своей роковой ошибке, ибо нельзя было выходить замуж за человека, который мог быть ей только братом… «Если хорошенько подумать, то это вина Мамы… Бедная Мама! Она была убеждена, что на лбу у меня написано: „Эта девица не ночевала дома!“ Не ночевала дома! И что это мне дало? Сколько раз я ей объясняла, что встретила лишь двух женщин и старика, к тому же сильно простудилась… Дядя Поль холоден со мной после смерти Мамы, будто это случилось из-за меня! Бедная Мама… Перед тем как нас покинуть, она не нашла ничего лучшего, чем сказать мне: „Выходи за Антуана, моя дорогая: он тебя любит, а больше ты ни за кого выйти не сможешь…“ Какая чепуха! Я могла бы выйти за тридцать шесть тысяч других мужчин, за кого угодно – но только не за этого!» Со времени замужества Минна живёт только своим прошлым, не подозревая, как ненормально для женщины её лет начинать размышления со слов: «В былые годы…» Навсегда растаял сон, уносивший её когда-то в будущее, навстречу Кудрявому и таинственному племени, что копошится по ночам в тени укреплений, – но она восстала от этого сна, словно лишившись памяти и потеряв цель жизни. Она сохранила привычку грезить долгими часами, устремив взор к Неведомому приключению… Но, приобретя опыт, изведав унижения и разочарования, она начала догадываться, что Неведомые приключения – это Любовь, а других просто не существует. Однако где эта любовь? «О Боже, – умоляюще произносит Минна про себя, – пошли мне любовь, всё равно какую, пусть даже самую обыкновенную, но только настоящую, и с этим человеком я сумею создать мир, достойный лишь меня одной!..» – А, я сразу понял, что это звонок моей маленькой Минны! Держу пари, ты рассердишься на меня за то, что опоздала! Она улыбается через силу, видя, как легко предугадывает Антуан – и заранее прощает! – не заслуженное им раздражение. В сущности, ей приятно встречаться с этим рослым молодцем – если угодно, красивым и породистым, украсившим серьёзной бородкой своё юное лицо. «По крайней мере, – думает она, снимая вуалетку, – в нём я могу быть уверена: большего ждать не приходится. В моём положении и это кое-что». – Почему «опоздала»? Разве мы ужинаем не здесь? Антуан негодующе воздевает руки, почти касаясь потолка. – Боже мой! А как же семейство Шолье? – Ах да! – говорит Минна. И она застывает на месте, натянув вуаль на тонкие пальцы, такая очаровательная со своей гримаской обиженного ребёнка, что Антуан бросается к ней, отрывает от земли и хочет поцеловать; но она быстро освобождается от объятий, и глаза её мгновенно холодеют: – Ах так! И ты ещё будешь меня задерживать? Впрочем, они садятся за стол так поздно… Мы не будем последними, уверяю тебя! Она ускользает от него к дверям спальни, но на пороге оборачивается, скорчив недовольную мину: – А для тебя очень важен этот ужин? Антуан открывает рот, затем закрывает его и вновь открывает, до такой степени переполненный доводами, что Минна приходит в раздражение и кричит, прежде чем ему удаётся вставить хоть слово: – Да, я знаю! Твои отношения с Плейелем! И реклама в газетах, зависящих от Шолье! И Люнье-Поэ, который хочет заказать «барбитос» для балета с Айседорой Дункан! Говорят тебе, я всё-всё знаю! Через десять минут буду готова! «Но если она всё знает, – говорит себе Антуан, оставшись один в гостиной, – зачем же она спрашивает, важен ли для меня этот ужин?» Любви Антуана чужды уловки и разумная умеренность. Он излишне нежен в своей нежности, излишне весел – в весёлости и чрезмерно озабочен в заботах. Быть может, между ними и нет других барьеров, кроме этой потребности Антуана – «этой мании», по словам Минны, – быть откровенным и прямым? Однажды дядя Поль, отец Антуана, сказал сыну в присутствии Минны: «Нужно всегда остерегаться первого движения души!» Минна почтительно ответила: «Как это верно!», – добавив про себя: «…особенно если люди не умеют непринуждённо лгать. Это лентяи, которые не дают себе труда немножко пригладить истину, хотя бы из простой вежливости или ради собственной выгоды…» Антуан принадлежит к числу подобных неисправимых людей. Каждую секунду он восклицает, обращаясь к Минне: «Я люблю тебя!» И это правда. Истинная и цельная, образцовая правда. «К чему бы мы пришли, – задаётся философским вопросом Минна, – если бы я изрекала сходные сентенции и отвечала бы ему с равной убеждённостью: „Я не люблю тебя!“» Вот и сейчас, застыв посреди белоснежной гостиной, он честно спорит с отсутствующей Минной: «Зачем она спрашивала, если всё знает?» Он задевает, проходя, «барбитос», собранный у Плейеля. Огромная лира издаёт жалобный мелодичный стон: «Боже мой! Модель номер восемь!» Он осторожно ощупывает её и улыбается в зеркало своему отображению бородатого рапсода. Антуан не хватает звёзд с неба, но у него достаточно здравого смысла, чтобы осознавать это. Снедаемый мучительным желанием вырасти в глазах Минны, он, с разрешения своего патрона Постава Лиона, урывает несколько часов от ведения бухгалтерского учёта фирмы Плейель, дабы посвятить это время реставрации греческих и египетских инструментов. «Я бы мог заняться и автомобилями, – откровенно говорит он самому себе, – но только за „барбитос“ я, быть может, сумею получить красную ленточку…» Дверь спальни отворяется. Антуан вздрагивает. – Я же говорила, что буду готова через десять минут, – раздаётся торжествующий голосок. – Посмотри на часы! – Это поразительно, – соглашается лучший из мужей. – Как ты красива, Минна! Трудно сказать, красива или нет – но очаровательна и оригинальна безусловно. Впрочем, такой она была всегда. На ней платье из зелёного тюля, переливающегося сине-зелёными и зелёно-синими волнами – цвета аквамарина. Серебряный пояс, серебряная роза под кромкой скромного декольте – вот и всё. Но прибавьте к этому хрупкие плечи Минны, сверкающие волосы Минны и её удивительные чёрные глаза, сразу приковывающие к себе внимание на этом светлом фоне, а под ожерельем – жемчуг величиной с рисовое зёрнышко – два трогательных крохотных выступа… – Пойдём скорее, моя куколка!.. В гости к Шолье приходят, изготовившись к бою, сжав кулаки и крепко стиснув зубы, дабы вовремя отразить внезапную атаку. Самым сильным удаётся придать лицу благостное и спокойное выражение – как у хорошего друга, пришедшего провести приятный вечерок с добрыми друзьями. Но таких немного. Как правило, если кто-то в течение дня заявляет: «Сегодня я ужинаю у Шолье», к нему оборачиваются с ироническим интересом, говоря «Да?», что означает: «Удачи вам! Вы в хорошей форме? Размяли мускулы?» Лишённый этого романтического ореола, салон Шолье вряд ли привлекал бы к себе стольких храбрецов. Разумеется, госпожа Шолье – сущая гарпия, но есть ещё безмятежные умы, на которых подобное утверждение произвело бы не большее впечатление, нежели, например, фраза: «Госпожа Шолье немного горбата». Это поразительное существо выставляет напоказ злобность, как другие люди – пороки. Практичная, она сумела стать притчей во языцех, говоря о себе, только о себе и ещё раз о себе. Терпеливая, она в течение пяти или шести лет начинала любой разговор со слов: «Я, будучи самой злой женщиной в Париже…» И теперь Париж повторяет с трогательным единодушием: «Госпожа Шолье, будучи самой злой женщиной в Париже…» Возможно, в ней живёт неутолённая жажда деятельности, энергия горбуньи, чьё уродство таится внутри, ибо её хилое тело венчает великолепная, роскошная голова восточной еврейки. Муж её, робкий и скромный труженик, пребывает в состоянии вечного испуга перед своей грозной подругой. Его охотно называют «бедняга Шолье», поскольку курносая физиономия маленького идальго несёт печать меланхолии, как бывает у неизлечимых больных, покорившихся судьбе. Он с горделивым терпением сносит несчастье быть мужем такой жены, и в его молчании слышится: «Оставьте меня в покое с вашей жалостью; да, я её муж, но я сам того захотел!» Ирен Шолье одевается в дорогих магазинах, носит белые кружевные или тюлевые платья, которым не помешало бы чаще встречаться с красильщиком-чистильщиком, подержанные собольи меха и белые перчатки, всегда немного запачканные из-за нервической суетливости маленьких рук – рук, которые вечно что-то перебирают и хватают, постепенно накапливая пыль с безделушек, крем с пирожных, масло с сандвичей и ржавчину с окислившейся цепочки на шее, постоянно терзаемой влажными беспокойными пальцами. У себя дома Ирен Шолье. сидя на самом краешке стула, чтобы казаться выше, занимает позицию в глубине громадной квадратной гостиной – прямо напротив двери, дабы видеть своих друзей, едва они войдут, а затем наблюдать, как пересекают они сверкающий, словно водная гладь, паркет, не сводя с них злобного взгляда прекрасных жестоких глаз. Такова была странная подруга, дарованная Минне волей случая. Ирен устремилась к молодой женщине с восторгом коллекционера, жаждущего украсить редким экземпляром свою коллекцию, изучить его и разобрать на части, чтобы затем отбросить за ненадобностью. Благодаря этой страсти она всегда излучала любезность к новым знакомцам… А кроме того. Антуан совсем, совсем неплох. Боже мой… рослый и бородатый, немножко похожий на смешного славного бразильца… В силу своей предусмотрительной чувственности Ирен начинает думать о будущем. – А, вот и они наконец! Антуан, следуя за Минной, которая скользит по блестящему паркету, будто по катку, бормочет невнятные извинения и припадает к протянутой руке госпожи Шолье. Но та даже не смотрит на него, оценивающе присматриваясь к туалету Минны… – Вы, наверное, опоздали из-за этого красивого платья, дорогая? Она не столько спрашивает, сколько изрекает приговор; но Минну это совершенно не тревожит. Неулыбчивые чёрные глаза пересчитывают приглашённых мужчин, и она забывает поздороваться с Шолье, который утомлённо восклицает, не в силах даже на секунду проникнуться должным энтузиазмом: – Как вы напоминаете сегодня суровую дочь Зигфрида и Брунгильды! – Вы с ней были знакомы? – шутит польщённая Минна. – Ни я, ни кто-либо другой, милое дитя: печальные обстоятельства, разрушившие их семью, помешали ей появиться на свет. Ирен прерывает книжную дискуссию так, словно объявляет о неизбежном наказании: – Минна, с вами хочет познакомиться наш друг Машен. На сей раз Минна, похоже, стряхивает привычное безразличие: Машен-академик, Машен – автор «Восточного призрака» и «Разочарованных», Сам Машен!.. «Этот человек должен понимать толк в любовных наслаждениях!»– говорит себе Минна… Она с большим вниманием склоняется к маленькому подвижному человечку, который целует ей руку… «Ах, мне казалось, что он моложе! И он слишком быстро перестал смотреть на меня… очень жаль!» Ирен Шолье поднимается, волоча за собой двухметровый шлейф из пропылившегося гипюра, подаёт руку Машену. Величественный наклон головы, напрягшееся, как струна, хилое тельце на угрожающе высоких каблуках – всё дышит горделивым сознанием успешно завершённой охоты: «Наконец-то я заполучила его, этого академика!» – Можи, – бросает она через плечо, – поручаю вам Минну… Минна идёт следом, положив затянутую в перчатку руку на рукав Можи, которого никогда ещё не видела так близко. «У меня очень забавный сосед. Глаза будто у улитки. Но эти воинственные усы мне, пожалуй, нравятся. И такой смешной коротенький носик! Он умеет взять от жизни всё – так, кажется, говорят? Ирен Шолье уверяет, что от этих старичков можно многого добиться… В сущности, будь он моложе, он не был бы столь неповторим… У меня ноет поясница, отчего бы это? Ах да! Я совсем забыла! Маленький Кудерк сегодня днём…» Холодно улыбнувшись своему воспоминанию, она отказывается от супа. Слева от неё Шолье со смиренной предусмотрительностью пьёт минеральную воду из Виши. «Нет такого дома, – говорит он, – где кормили бы хуже, чем у меня». Справа следят за ней весёлые глаза Можи. Напротив возвышается величественная Ирен Шолье – очень высокая, когда сидит; она доедает раковый суп, обмакнув в него кончик шарфа, который, впрочем, видывал и не такие виды, одновременно она «ухаживает» за Машеном с грубой льстивостью и цинично-откровенным восхищением что даёт порой поразительный эффект, и расслабленно-счастливый объект восхвалений тянется тогда к прекрасным, пахнущим вином губам Ирен, попадая в мускулистые объятия опытной укротительницы… Антуан улыбается жене. Она улыбается в ответ, откинув голову назад, чтобы Можи мог оценить изгиб шеи, блеск глаз под светлыми ресницами. «Мало ли что», – говорит она себе. По углам стола примостились какие-то невнятные личности, бедные кузины Ирен, юные вундеркинды от литературы, ещё не получившие степень бакалавра, но уже именующие Малларме ретроградом; американка, которую называют попросту «красоткой Сьюзи», и её ухажёр на эту неделю, ювелир-иудей: через несколько мгновений он бестрепетно отразит атаку хозяйки дома, жаждущей заполучить сапфир в форме звезды. Тщетными окажутся и самые красноречивые её взгляды, и панибратство: «Двое таких старых подонков, как мы…» На одиннадцать часов объявлен белокурый пианист бетховенского типа… Минна смотрит на всех этих людей с улыбкой: «Бедный Антуан, ему опять подсунули тётушку Рашель! Каждый раз он на этом попадается; кроме него, здесь никто не станет терпеть старых родственниц и церемониться с ними…» – Вы ничего не пьёте, мадам? «Ах, так! Толстый Можи наконец решился? Какие же у него усы! Никак не могу привыкнуть, что из этих зарослей раздаётся голосок слегка простуженной девицы…» – Да нет же, сударь! Я пью шампанское и воду. – И вы совершенно правы! Из всех вин в этом доме только шампанское сносное. Шолье заключил договор на рекламу с фирмой Редерера – к счастью для вас! – Я этого не знала. Если бы вас слышала Ирен! – Абсолютно исключено! Она готова выпрыгнуть из корсажа, чтобы обольстить Машена… – Вы глубоко ошибаетесь, мой маленький Можи, я всегда всё слышу! Слова вкупе со взглядом обрушиваются на голову дерзкого, который, согнув спину, тянет вперёд умоляюще сложенные руки. – Простите! Больше не буду! – жалобно пищит он. Но не так-то легко обезоружить Ирен Шолье – дочь племени, что истязало пленённых амалекитян: – Не шутите со мной, мой маленький Можи, это может вам дорого обойтись! Уязвлённый этой угрозой в присутствии Минны, мужчина с пышными усами внезапно наглеет: – Дорого? Милый друг, тут я совершенно спокоен: женщины мне никогда ничего не стоили, и я вряд ли изменю своим привычкам ради ваших прекрасных глаз! Ирен Шолье втягивает воздух ноздрями, будто породистая кобылица. Она готовится достойно ответить, и вот уже умолкли гости, с любопытством наклоняясь вперёд, как в театре… Кроткий усталый голос Шолье-мужа вдруг усмиряет – экая жалость! – налетевшую было бурю: – Я же говорил, что пирог подгорит! Это истинная правда. Но приглашённые испепеляют мученика свирепыми взглядами: Шолье лишил их невинного удовольствия, ибо умелая выволочка оплошавшего гостя – это фирменное блюдо дома… и потом, как говорит Можи, в подобный момент никто не думает о том, что приходится есть! Минна же одаряет своего соседа, этого храбреца, одобрительной улыбкой. «Его усы не лгут: он герой!» Герой чувствует идущую от неё волну лёгкой, ни к чему не обязывающей симпатии – это признательность светской дамы борцу, положившему на лопатки соперника… И он готов использовать представившуюся возможность, соблазнённый тревожной красотой Минны, её очарованием дорогой, редкой безделушки… Ужин набирает обороты. Ирен Шолье, опьянённая первой стычкой, пламенеет от возбуждения. Она перестала есть и говорит без умолку, будто в бреду, вливая яд неслыханных измышлений в ухо академику, который наматывает сплетни себе на ус. Антуан с ужасом слышит, как она принимается горячо защищать одну из своих свежеиспечённых подруг: – Нет, дорогой мэтр, вы не должны повторять подобные гнусности! Госпожа Варне – честная женщина, и у неё никогда не было с этой Клод ничего такого, о чём болтают злые языки! У госпожи Варне есть любовники… – Ах вот как? Любовники? – Ну, разумеется! И это её право! Это право любой женщины, обманутой жизнью! И я не допущу, чтобы в моём присутствии о ней выражались в подобном двусмысленном тоне! «Это ужасно! – вздыхает Антуан. – Если эта мегера вдруг невзлюбит Минну, то нам туго придётся! Бедная моя Минна, такая чистая, такая невинная! Как она смеётся над байками толстяка-журналиста! Всё это её ведь не затрагивает…» Минна и в самом деле смеётся, откинув голову назад, и видно, как сотрясающая её волна опускается по перламутровой коже шеи к двум трогательным крошечным выступам… Она смеётся, зная, что хорошеет от этого, и чтобы не отвечать разгорячённому Можи, который, не стесняясь в выражениях, описывает ей нынешнее состояние своей души: – …нет ничего шикарнее любви на этих диванах! – Диванах! – повторяет Минна, вдруг став серьёзной. – Вы слышите, господин Шолье, о чём говорит мой сосед? – Конечно, слышу, – отвечает Шолье, – но из деликатности изображаю господина, который занят только своим салатом «Фемина». Боже, как он ужасен! Из чего только делают оливковое масло в моём доме! Минна с детской непосредственностью тянет его за рукав: – Но вы должны защитить меня, господин Шолье! Мне говорят о чём-то чудовищном! Шолье поворачивает к Минне свою курносую физиономию: – Как? Бедное дитя, вам уже нужна помощь? В таком случае у вас есть… – У меня есть? – вопрошает Минна очень кокетливо. Шолье указывает подбородком на Антуана: – Ну… вот этот! С такими бицепсами нельзя не считаться… А, Можи, что скажешь? Можи, в глубине души чувствуя себя задетым, насмешливо скалится, опускает локти на стол, тяжело опираясь на них, чтобы ещё больше подчеркнуть мощь своей широкой спины: – Старик, главное, чтобы женщина поддалась слабости, а на силу мужа мне глубоко плевать. – Весьма занятная точка зрения. – Спросите у маленькой белокурой госпожи… Ведь ваш муж, кажется, весьма занят? Разумеется, занят! Едва Ирен Шолье поняла затеянную Можи игру, как решительно отвернулась от Бессмертного, устремившись на Антуана – на мужа, на врага! Она закрывает ему обзор пышным, небрежно стянутым узлом волос, раскрытым веером, плечом, выскользнувшим из корсажа… Она обрушивает на него поток слов, внезапно открыв в себе неподдельный и пылкий интерес к «барбитос». – Но, мой дорогой, ведь это же подлинная революция в музыке! – Пожалуй, это преувеличение! – признаётся честный Антуан. – Бросьте, бросьте, вы скромничаете! Ах, если бы я была мужчиной! Вдвоём мы бы потрясли мир! С вашей силой, с вашей молодостью, вашей… Прекрасный восточный взор Ирен вонзается в глаза Антуана; тяжёлые от маскары ресницы лениво хлопают, будто крылья позирующей бабочки… Он в смущении моргает, утомлённый также излишне ярким светом электрических ламп, падающим прямо на вышитую скатерть и бросающим мертвенно-бледный отблеск на лица. Отдалённое звяканье кладёт конец его мукам, а господин Шолье, слегка прищёлкнув языком, окликает жену: – Хоп, Ирен! Она с сожалением поднимается, закидывает на плечо конец шарфа, увлекая вместе с ним банановую кожуру, и громко произносит: – Ну вот, и до зубочисток дело дошло! В гостиной опять будут клянчить чего покрепче. Тем хуже для меня! Иначе все захотели бы здесь ужинать… Минна, вы будете барышней, что разливает кофе и подаёт ликёры. Минне нравится играть эту непростую роль, пробираясь с хрупкими чашечками, кофейником и щипчиками для сахара через толпу приглашённых… Она исполняет свои обязанности с отменным старанием, с притворной прилежностью наивной девочки, что умиляет разомлевших после ужина гостей. – Какое сокровище, мой дорогой, эта маленькая женщина! У неё такая мордашка, будто она готова штопать носки, ты не находишь? Можи разгорячился настолько, что исповедуется юному поэту, слишком молодому, чтобы не пресытиться уже женской красотой… – Эту шейку хочется душить! А волосы! А глаза! А… Перед ним появляется щуплая ликующая Ирен Шолье. – Ну-ну, Можи, успокойтесь! Признайтесь, что я хороший друг. За столом, чтобы расчистить вам поле битвы, я занимала её мужа! – Это правда, и мы с вами сочтёмся. Малышка потрясающе мила! Чёрт возьми, если бы я встретил её на необитаемом острове… или хотя бы в моей спальне… – Бедный Можи, мне вас жаль! С Минной всё это бесполезно. Литератор поднимает тяжёлые плечи: – Честная женщина? Тем более! Кто не грешил, тот ничего не опасается. – Как посмотреть, – небрежно бросает Ирен, прикрыв густыми ресницами глаза. – Для некоторых мужчин это пустое место… Можи, чтобы не упустить ни слова из разговора, суёт сигарету в вазу с розами. – Не может быть! Значит, она… Расскажите мне всё! Ведь мы же старые кореша, Ирен! – Сейчас ими стали! – говорит она насмешливо. – Вы слишком любите скалить зубы, мой толстячок, так что придётся вам обойтись без моей помощи. Уверенная в том, что зёрнышко лжи упало на подготовленную почву, она спокойно направляется встречать семейные пары. Их немного: преобладают холостяки и женатые мужчины, явившиеся без спутниц жизни. Она улыбается, протягивает руки с блестящими ногтями и грязными ладонями. Большая ледяная гостиная наконец заполняется народом, теряя звучную гулкость пустой квартиры, сдающейся внаём. Ирен позволяет себе затянуться сигаретой, а Минна разливает ликёр, такая благовоспитанная и трогательная в своём сине-зелёном платье… – Чуточку сухого Кюрасао, сударь? Она произносит это изысканным тоном, в котором звучит вежливая усталость… – Чуточку сухого Кюрасао, сударь? Ответа нет. Минна поднимает голову и видит перед собой только что вошедшего маленького барона Кудерка… Он не может опомниться от изумления. Почему она не сказала ему, что они увидятся сегодня вечером? И почему она ничуть не взволнована? В конце концов, всего лишь пять часов назад на улице Христофора Колумба она снимала подвязки с таким очаровательным и таким неуместным целомудрием… При этом воспоминании он начинает слегка задыхаться, и его свежее детское лицо мгновенно заливается жарким румянцем… – Но, – бормочет он, – вы, стало быть, здесь? – Как видите, – произносит она насмешливо, улыбаясь ему глазами. Всунув в его ладони полный стакан, она удаляется, подобная равнодушной Ребе, чтобы предложить ликёр Антуану. – Ирен Шолье видела… И Можи тоже… – Господи! Ирен, что это с мальчиком? – еле слышно выдыхает Можи, в высшей степени заинтригованный происходящим. – Вы заметили, как он дёрнулся? – Вас это удивляет? А меня нет! Неужели вы ничего не знали? Маленький Кудерк без ума от неё, а ей хоть бы что. Должно быть, она его здорово осадила; пожалуй, ему лучше не попадаться ей больше на глаза! – Он никак не опомнится: вы только посмотрите на него… Бедный мальчик! Мне его просто жаль! – Жаль? Мой дорогой, неужели вы думаете, что все женщины порхают по гарсоньеркам? Это поразительно! Так и надо этому маленькому Кудерку! Я предпочитаю женщин, которые умеют постоять за себя! Это, впрочем, истинная правда; Жак Кудерк страдает. Он с трудом переносит своё новое положение счастливого любовника. Ещё неделю назад флирт с Минной был для него приятным раздражением нервов, восхитительным опьянением от лёгкого вина, когда голова кружится, но ноги прочно стоят на земле. Он предпочёл бы сражаться на глазах Минны, бросить вызов всему миру, похитить другую женщину, чтобы Минна узнала об этом и восхитилась его доблестью; но он не в состоянии выносить эту угрюмую пылкую любовь, столь близкую к боли и слезам, – любовь, порождённую первой же минутой обладания, выползшую на свет из тёмного убежища, где она дремала, дожидаясь своего часа… Жак страдает от ревности, потому что любит, и мука делает его слегка согбенным, неловким, похожим на юного ревматика. Не обращая внимания на пианиста, который с шумом исполняет надоевшую прелюдию Листа, Можи подходит к Минне, и Жак Кудерк видит, как она воркует с журналистом и заливается томным смехом. «Сегодня она только один раз засмеялась, – подумал он, – когда назвала меня глупым. Господи! Я ещё глупее, чем она полагает… Какая мерзкая рожа у этого Можи! Похож на „Принца туманов“ с рисунков Уолтера Крейна… Тем хуже! Сейчас я запущу блошку в ухо мужа!» Жак Кудерк, вздёрнув свой нос Гавроша и изобразив на губах улыбку, решительно направляется «ябедничать» к Антуану, который мирно курит возле стола для покера, в обществе зрелых мужчин, ибо благодаря бороде и серьёзной лошадиной физиономии он приобрёл вес в кругу людей старшего поколения. А кроме того, творец «барбитос» не должен порхать в компании с жиголо! – Добрый вечер, сударь… – Дражайший сударь, здравствуйте… Они обмениваются рукопожатием, и Антуан отечески улыбается молодому человеку. – Вы видели мою жену? – Да… То есть… она разговаривала с господином Можи. и я не счёл возможным… – Вы не знакомы с Можи? – Можно сказать, нет… Он принадлежит к числу ваших друзей? – Нет, что вы. Я встречаю его здесь, а иногда и в других местах. Он забавляет Минну. Жак бросает на Антуана яростный взгляд: – Очаровательный малый, конечно! Немного распущенный, как все люди богемы, но холостяку это простительно… – Я бы так не сказал! – Я тоже! – неосмотрительно воскликнул Жак, неожиданно стыдливо покраснев. – Знаю, что все в один голос твердят, будто я веду распутную жизнь, но это преувеличение, поверьте мне! В любом случае меня не сравнить с Можи, который не гнушается спать со старухами! Антуан, подняв брови, смотрит на Можи, по-прежнему болтающего с Минной. – Вот как? Он спит со старухами? – Со старухами – это сильно сказано… с одной дамой в возрасте, крашеной блондинкой… Почему – кто его знает! Ибо он скорее предпочитает молоденьких… – Потрясающе, – заявляет Антуан. В голосе его звучит такое восхищение, что маленький Кудерк не может скрыть негодования. – И вам это не противно? – Мне? Да это же изумительно, дорогой мой! Вы могли бы положить меня в постель к старухе на семь лет… я останусь, как… как не знаю что… даже выразить не могу! Разочарованный барон Кудерк встаёт. – Вы позволите, сударь? Кажется, госпожа Минна подаёт мне знак. Это вовсе не знак – просто брови Минны упрямо сдвигаются. Она всё видит, она чувствует опасность, против которой восстаёт её доблестная коварная душа. Она подозрительно смотрит на приближающегося к ней Жака… Однако мальчик всё-таки очень мил и как хорошо одет! «У Можи брюки поскрипывают, – думает она, – и мне совсем не нравятся эти муаровые подкладки… Но Жак уж слишком юн! Это удивление, этот румянец при виде меня! Как я могла надеяться, что такой молоденький мальчик может сделать из меня женщину… подобно всем остальным! Подумать только, ведь Марта Пейе один раз сказала: „Я как Билити: если со мной любовник, то потолок может обрушиться, а я и не замечу!“ Вот и Жак такой, как Билити… О, я его ударю!» Она слегка поворачивается к Можи, чьё дыхание согревает ей плечо: «Этого нельзя упрекнуть в том, что он слишком молод… скорее наоборот. Некрасивый… Но эта самоуверенность, этот девический голосок, эта оскорбительная нежность и… не знаю даже, как назвать… ещё что-то! Да, да, – удручённо обрывает она саму себя, – что-то такое есть во всех мужчинах, пока не познакомишься с ними поближе!» Жак уже рядом с Минной, которая протягивает ему руку без перчатки. Он прикасается к ней губами и ждёт, когда с ним поздоровается Можи… Но Можи благостно-спокойно курит, подняв глаза к лазурному потолку в белых барашках облаков… Минна наконец поднимается, поправив складки на юбке, и идёт к столу с прохладительными напитками, чтобы увести за собой любовника… – Стакан оранжада, мадам… Минна, – молит он тихо, – вы же знали, что будете здесь сегодня вечером, и ничего мне не сказали… – Это правда, – соглашается она, – я просто забыла. Он видит её в профиль, с бокалом в руке, в лучах яркого света. В настороженных глазах под полуприкрытыми ресницами таится молния; изящное вычурное ушко слегка порозовело от выпитого ею шампанского… – Минна. – продолжает он, приходя в ярость от её красоты, – поклянись мне, что не пыталась утаить флирт с этим мерзким типом. Она вздрагивает, но не поворачивает к нему головы. – Разве среди моих знакомых есть мерзкие типы? И вы смеете так говорить со мной сегодня, именно сегодня? Он отбрасывает надкушенный сандвич, который плюхается в тарелку с засахаренной вишней. – Именно сегодня и могу я говорить с вами таким образом, потому что с сегодняшнего дня я страдаю, с сегодняшнего дня я тебя люблю! Минна резко обернулась; её серьёзный взгляд устремляется в недоверчивые и печальные глаза любовника. – С сегодняшнего дня? Потому что вы овладели мной? В самом деле? О, объясните мне, как из этого может возникнуть любовь? Скажите, вы любите меня больше, потому что днём… Ему кажется, что он понимает, но это заблуждение; он думает, что Минна хочет подстегнуть его воображение огнём недавнего воспоминания, что ей приятно испытать ранящее наслаждение слов, сказанных почти во всеуслышание… Его детское лицо сангвинически вспыхивает, а затем бледнеет: он вновь меняется, и она видит его таким же беззащитным, как совсем недавно на улице Христофора Колумба. – Минна, когда ты нагнулась снять подвязки… Он дрожит и бредит, левое колено дёргается точно так же, как там… Она слушает его очень серьёзно, не опуская глаз, не пугаясь обжигающих слов, а когда он умолкает, преисполненный стыда и восторга, восклицает еле слышно, в горестном изумлении: – Это уму непостижимо! Для парижанки, которая часто выезжает по вечерам, Минна встаёт рано. В девять часов, приняв ванну, она бодро и энергично поглощает ломтики поджаренного хлеба в своём белом будуаре. На каждом этаже этого нового дома есть одинаковые, белый будуар, маленькая гостиная с жемчужно-серыми обоями под дуб, большая гостиная с застеклёнными дверными проёмами… Это угнетающе действует на воображение; но Минна ничего не замечает. Запахнувшись в просторный белый халат с золотыми кистями на поясе, она наслаждается, ещё не пресытившись восхитительным уединением, наступающим каждое утро после ухода мужа. До полудня она будет одна – и можно будет гладко зачесать ставшие блестящими от расчёсывания гребнем волосы, что сделает её похожей на маленькую японочку; одна – чтобы долго смотреть в небо, угадывая, какая сегодня погода, и проверять указательным пальчиком, чисто ли выметены углы; одна – чтобы водрузить на шляпку вычурное украшение, которое рассыплется под её дыханием и опадёт на пол, словно колоски в поле; одна – чтобы грезить, писать, радоваться пьянящему одиночеству, которое всегда было для Минны лучшим советчиком. Именно в такое зимнее утро, ясное и звучное, как сегодня, она побежала к Дилигенти, никому не известному итальянскому композитору. Она нашла его за пианино – настороженного, польщённого, нерешительного… Он был недоволен, что она потревожила его в такой час, и в наказание овладел ею, принеся Минне одно лишь разочарование… Но сегодня Минна ощущает в себе душу благоразумной хозяйки дома. Вчерашняя её неудача – четвёртая по счёту – требует осмысления, и она в самом деле пытается это осмыслить, сидя перед пустой чашкой. «Надо принимать меры. Положительно, это необходимо. Но я ещё не знаю, что делать. Однако так продолжаться не может. Я не могу переходить из постели в постель, ублажая этих господ с их „штучками“, а взамен получая лишь ломоту во всём теле и испорченную причёску, не говоря уже о ботинках – холодных, а порой и мокрых, так что неприятно их надевать… И на что я похожа? Ирен Шолье говорит, что нужно беречь себя, если не хочешь выглядеть на пятьдесят лет; она уверяет, что если вскрикивать „Ах! Ах!“, сжимать кулаки и притворяться, будто тебе не хватает дыхания, то им этого вполне достаточно. Возможно, им, мужчинам, этого достаточно, но мне – нет!» Горькие размышления Минны прерывает пневматическая почта. «Это от Жака. Уже!..» Она с мстительным тщанием разрывает на мелкие кусочки белый листок. «А его я могу назвать своим счастьем? Какой эгоизм! Он говорит только о себе. Нет, этот совсем молоденький мальчик не станет для меня убежищем, и не ему смогу я открыться, чтобы молить: „Излечите меня! Дайте мне то, чего я лишена, о чём так униженно прошу, что должно поднять меня до уровня всех прочих женщин!..“ Все женщины, которых я знаю, рассказывают об этом, едва остаются одни, пачкая словами и взглядами своими любовь… И все книги также! В некоторых это даже так недвусмысленно! Да хотя бы во вчерашней…» Она открывает томик, ещё влажный от свежей типографской краски, и перечитывает: «В их объятии соединились пароксизм страсти и высшее успокоение. Алида с рычанием вонзила ногти в плечо мужчины, и их пылающие взоры скрестились, словно два кинжала, закалённых огнём сладострастия. В последнем конвульсивном усилии он ощутил, как сила его перетекает в неё, тогда как она, зажмурившись, возносилась к неведомым вершинам, где сливаются в одно грёзы и чувства…» «Разве возможны здесь какие-то недомолвки? Всё совершенно ясно! – заключает Минна, захлопнув книгу. – Я порой спрашиваю себя, на что потратил Антуан годы холостяцкой жизни, если он остался таким… таким невежественным!» Обычно Минна мало думает об Антуане. Бывает, что она о нём просто забывает; бывает также, что встречает его с радостью, как если бы он по-прежнему оставался кузеном и товарищем по играм. Но сегодня, когда он возвращается голодный, пахнущий лаком и палисандровым деревом, его счастливая болтовня утыкается, будто в стену, на молчание Минны, на этот маленький рот с поджатыми губами, на эти нахмуренные брови… – Что с тобой? – Ничего. Вот именно – ничего. Она злится на Антуана из-за того, что Жак назначил ей свидание сегодня днём. Этот мальчик требует внимания, напоминает о себе, умоляет, пишет… Можно ли этим гордиться? Конечно, это маленький барон Кудерк, но… «Большое достижение! – думает Минна. – Я могла бы позабавиться, если бы отбила его у кого-нибудь или если бы мне позавидовала Ирен Шолье. А так… что барон Кудерк, что угольщик из подвала – для меня нет разницы, результат один и тот же!» Тем не менее она пойдёт на улицу Христофора Колумба. Пойдёт, потому что никогда ни перед чем не отступает, даже если речь идёт о крайне неприятной обязанности, а потом… в их любовном приключении ещё сохраняется аромат новизны. В столовой, где так много света, что от него становится холодно, Антуан смакует телятину с грибами и свою газету; затем он восторженно смотрит на жену, затянутую в тёмное одноцветное платье и похожую на продавщицу роскошного магазина. Своими разговорами он пытается смягчить безразличное выражение этих чёрных глаз, мучения всей его юности, этого рта, что некогда с таким упоением и безумной дерзостью лгал… – Я, очень хорошо пообедал, любимая моя Минна. Ты сама всё это придумала? – Разумеется, как всегда! – Потрясающе! Ведь тётушка тебя этому не учила. Минна чувствует себя польщённой. – Я сама научилась. Соусы вышли из моды, утончённые салаты не имеют больше успеха, овощей в этом году очень мало, и если бы я не держала всё в своих руках, то в этом доме кормили бы так же скверно, как у Шолье. Она играет роль матроны и, скрестив руки на груди, важно рассуждает о непростом выборе зимнего меню. Ликующий и восхищённый Антуан принуждён спрятаться за страницами «Фигаро»… Минна замечает необычное подрагивание газеты и возмущённо восклицает: – Вот ещё! Почему ты смеёшься? – Просто так, моя куколка. Я слишком тебя люблю. Он встаёт и нежно целует прекрасные блестящие волосы, в которых змеится и исчезает узкая чёрная бархатная лента… Минна на мгновение устало прижимается щекой к боку мужа: – От тебя пахнет роялем, Антуан. – Я знаю. Это очень здоровый запах; лак и свеже-оструганное дерево. Моль его терпеть не может. Может быть, запихнём пианино в каждый платяной шкаф? Минна удостаивает улыбкой эту шутку, отчего Антуан приходит в необычайно весёлое расположение духа. – Хоп! Скорее налей мне кофе, дорогая! Я уже должен бежать! Он берёт её на руки и несёт в белую гостиную с цветочками на стенах, которая всё ещё хранит банальный запах новых обоев, потому что Минна никого не принимает, а сама предпочитает спальню и особенно будуар. – Что ты будешь делать днём, душенька моя? Взгляд Минны приобретает жёсткое выражение – не потому, что она опасается подозрений мужа, но это второе свидание, на следующий же день после первого, угрожает её покою… – Надо пробежаться по магазинам. Но я вернусь не поздно. – О, я знаю, что это означает! Ты заявишься домой в полвосьмого с таким видом, будто свалилась с луны, восклицая: «Как? А я-то думала, что сейчас всего пять часов!» Минна без улыбки встряхивает головой: – Ну, это мы ещё посмотрим! На первом этаже маленького дома по улице Христофора Колумба её ждёт обжигающий чай, ярко разожжённый огонь в камине, где лопаются розовые головешки, и растрёпанные хризантемы во всех вазах, большие, как листья цикория… Бутерброды с икрой, слишком рано выставленные на стол, потрескались, как плохо приклеенные фотографии… Жак пришёл уже два часа назад, он выглядит куда серьёзнее, чем вчера, и Минна находит, что он изменился: в нём чувствуется какая-то значительность и искренность, что совершенно ему не идёт. «Как же мне не везёт!» – вздыхает она. И прячет дурное настроение под светской улыбкой: – Как? Вы уже здесь, милый друг? «Милый друг» подтверждает важным кивком – да, он уже здесь! – и слишком сильно сжимает ей пальцы. «Могу поклясться, – говорит себе Минна, – что он с трудом сдерживает слёзы… Мужчина, который плачет. Боже мой, только не это!» – Чем вы недовольны? Я опоздала? – Да, но это ничего. Он помогает ей снять шубу, благоговейно принимает из её рук шляпку с приколотой камелией и бледнеет, видя, что она одета в то же платье, что вчера, и что высокий строгий воротник украшен той же мерцающей рубиновой брошью… Невыразимая тоска охватывает его душу, и он понимает, что погиб. «Господи! – думает он. – Как же я люблю её! Это ужасно, со мной никогда не было ничего подобного… То, что было вчера, это ещё куда ни шло; но сегодня я ни на что не гожусь, я могу только плакать и обладать ею до тех пор, пока не умру… Она примет меня за хама…» Она поворачивается к нему, раздражённая его молчанием: – Прикажете мне развлекать вас, Жак? Он улыбается, но в улыбке его нет прежней счастливой дерзости: – Не смейтесь надо мной, Минна, мне чертовски не по себе. Она торопливо подходит и дружески треплет волосы сидящего перед ней блондина: – Но почему вы сразу не сказали? Мы могли бы встретиться как-нибудь в другой раз… Ведь есть же пневматическая почта, в конце концов! Эта фальшивая заботливость высекает в глазах Жака опасные огоньки. Он поднимается и произносит почти грубо: – В другой раз? Пневматическая почта? Разве я импотент? Дело не в простуде и не в мигрени. Вы понимаете, что я не могу без вас жить? Он не владеет собой и говорит то, чего не следовало бы. Минна тут же встаёт на дыбы: – Вы полагаете, что если не можете без меня жить, то я должна приходить сюда, когда вам вздумается? Она не повысила голоса, но её нервный рот побелел, и она смотрит на своего любовника исподлобья, напоминая слабого зверька, который готов дорого продать свою жизнь. Он пугается и хватает маленькие холодные руки Минны в свои: – Боже мой! Минна, мы просто сошли с ума. Что это со мной? И что я говорю? Прости меня… Всё это от того, что я тебя люблю: отсюда такая боль. Мне мучительно больно думать о тебе – такой, как ты была вчера и какой будешь сегодня… Ну скажи же, что это так и есть! Ты лежала вчера на постели, утомлённая, бледная, и волосы твои почти касались пола… Он говорит, одновременно раздевая её. От его поцелуев, от прикосновения молодого, сильного розового тела, от ореола таинственной красоты, осеняющей его в эту минуту, в чёрных глазах Минны зажигается надежда на чудо… в очередной раз! Но в очередной раз лишь он один изнемогает в экстазе, упав ничком возле неё, и Минна, глядя на него, застывшего в блаженной неподвижности, будто в объятиях сладкой смерти, чувствует, как в самых глубинных тайниках её души рождается ненависть, причины которой вполне понятны: она безмерно завидует страстному опьянению этого мальчика, обмороку его – для неё неведомому. «Он крадёт у меня наслаждение! На меня должна обрушиться божественная молния, что поразила его! Я жажду её! А иначе пусть и он лишится этого!» – Минна! Очнувшись, мальчик умиротворённо выдыхает дорогое имя и открывает глаза в сумраке, подсвеченном занавесками. В нём нет больше злобы и ревности, он счастлив и весел, он тянется к Минне через всю большую постель… – Минна, иди ко мне! Как ты долго… Она не возвращается, и тогда он, приподнявшись, садится, смотрит с раскрытым ртом на Минну, уже застегнувшую корсаж. Она подвязывает волосы узкой бархатной лентой. – Ты сошла с ума? Ты уходишь? – Разумеется. – Куда? – Домой. – Ты не говорила, что твой муж… – Антуан вернётся только в семь часов. – Тогда почему? – Потому что я больше не хочу. Он спрыгивает с постели, обнажённый, как Нарцисс, спотыкается о свои башмаки. – Минна! Что я такого сделал? Отчего ты меня бросаешь? Я сделал тебе больно? Неужели я сделал тебе больно? Она чуть было не ответила: «Если бы!», готовая потребовать свою долю украденной радости, признаться ему в долгих бесплодных поисках, в унизительной неудаче их… Но некая горделивая стыдливость мешает ей: пусть эта тайна, вместе с романтическими бреднями былых лет, останется в сокровищнице Минны – своё жалкое достояние она не будет делить ни с кем… – Нет, не тревожьтесь за меня… Я ухожу. Я больше не хочу, вот и всё. С меня довольно. Мне надоело. – Что надоело? Быть может, я? – Если хотите. Я, видимо, не люблю вас. Она произносит это кокетливо, как мадригал, нанизывая на пальцы свои кольца. Для него всё это будто кошмарный сон – или же мистификация, кто угадает? – Минна, дорогая, с вами не соскучишься! Как вам это удаётся? Он смеётся, по-прежнему обнажённый… Минна, засунув руки в муфту, смотрит ему в лицо. Она ненавидит его. Теперь она это знает точно. Она безжалостно и бесстыдно рассматривает этого измученного мальчика, его фиалковые глаза, вялый красный рот, грудь со светлыми курчавыми волосами, худые мускулистые бёдра… Она ненавидит его. Чуть наклонившись вперёд, она мягко произносит: – Я не настолько люблю вас, чтобы прийти ещё раз. Вчера я ещё не была уверена. Позавчера я просто не думала об этом. Ведь вы тоже не знали вчера, что любите меня. Мы оба открыли для себя много нового. И она быстро устремляется к дверям, чтобы он не успел сделать ей больно. Антуан, возвращаясь домой пешком, пребывает в унынии по двум причинам: во-первых, потому, что наступила оттепель и грязная мостовая хлюпает под ногами, будто мокрая тряпка; во-вторых, потому, что раздражённый патрон назвал его «скрипичным мастером мумий…». Охваченный тягостными мыслями, Антуан входит в прихожую бесшумно, не мурлыкая, как обычно, весёлую песенку, не уронив ни одного зонтика с вешалки… Он распахивает дверь гостиной без предупреждения и застывает в изумлении: Минна спит на канапе, обтянутом белой тканью в цветочек… Она спит? Но почему? Она положила шляпку на стол, перчатки бросила на жардиньерку, а муфта её, упавшая в ногах, похожа на котёнка, свернувшегося клубком в тени… Она спит… Как непривычен для Минны этот беспорядок, этот усталый сон неудачницы, потерпевшей очередное поражение! Он подходит ближе: она заснула, упёршись головой о сухую спинку дивана, и блестяще-металлическая волна волос укрыла ей плечо… Он наклоняется с бьющимся сердцем, взволнованный тем, что стоит рядом, испытывая смутный страх и стыд, будто вскрыл чужое письмо… Как печально спит его обожаемая девочка! Лоб слегка нахмурен, уголки губ скорбно опущены, а тонкие ноздри вдруг расширяются, с силой вдыхая воздух… неужели из этих закрытых глаз сейчас хлынут слёзы? «Что в ней изменилось? – думает Антуан с испугом. – Это совсем другая Минна! Откуда она пришла такая усталая и такая грустная? Её сон полон отчаяния, и никогда я не чувствовал такой отчуждённости, никогда она не была такой далёкой от меня… Неужели она снова начнёт лгать?..» Ибо ложью является уже и эта изнурённая дремота, это незнакомое выражение лица, которое, стало быть, от него скрывали… Он отступает на шаг назад. Минна пошевелилась. Руки её слегка вздрагивают, словно лапы собаки, бегущей за кем-то во сне, и она вдруг резко садится, смятенно глядя прямо перед собой: – Это вы? Говорите же? Это вы? Антуан смотрит на неё пристально: – Это я, Минна. Я только что вернулся. Ты спала… Отчего ты говоришь мне «вы»? Матово-бледная Минна вспыхивает до корней волос и, задохнувшись, поспешно набирает в грудь побольше воздуха: – А, это ты! Какой дурной сон! Антуан садится рядом с ней, всё ещё чувствуя неясную тревогу: – Так расскажи мне этот дурной сон! Она улыбается дерзкой улыбкой женщины, сознающей свою власть, и откидывает назад выбившуюся светлую прядь волос: – Нет уж, спасибо! Я не хочу пугаться ещё раз! – Я с тобой, моя Минна, бояться нечего, – говорит Антуан, обнимая её и накрывая почти целиком своими большими руками. Но она, засмеявшись, ускользает от него и начинает танцевать, всё ещё подрагивая, чтобы согреться, чтобы проснуться, чтобы забыть ужасный сон – лежащего на красном ковре мальчика, белокурого, обнажённого и бездыханного… Сегодня воскресенье – день, нарушающий привычный недельный ритм, не похожий на все прочие дни. По воскресеньям Антуан – полюбивший музыку с тех пор, как занялся реставрацией «барбитос», – водит Минну на концерты. Минна, по правде говоря, не сумела бы объяснить, отчего она так зябнет по воскресеньям. Она усаживается в зале, стуча зубами от холода, и музыка не согревает её, потому что она слушает слишком напряжённо. Чуть наклонившись вперёд, засунув руки в муфту, она слушает музыку, не сводя глаз с дирижёра, будто по мановению руки Шевийяра или Колона вдруг поднимется занавес и начнётся таинственное действо, которое скрыто в чудесных звуках, но которое никому не дано увидеть… «Увы, – вздыхает Минна, – отчего ни в чём нет совершенства? Это бесконечное ожидание, словно слёзы, подступившие к глазам… но развязки нет!» В это серое оттепельное воскресенье Минна одевается в серое платье из бархата цвета потускневшего серебра, с пелериной из чернобурки. Из-под шляпки, увенчанной тёмными перьями, сверкают её волосы, укрывая затылок упругим золотым узлом. Стоя в своём будуаре перед зеркалом Бро, отражающим её в разнообразных ракурсах, она с удовлетворением произносит: «Пожалуй, я близка к идеалу светской женщины». Затем она отправляется к мужу, ибо не может отказать себе в удовольствии поворчать на него. Сознание собственного совершенства делает её требовательной. Антуан одевается в маленькой комнатке – рядом с кабинетом и курительной, в дальнем крыле дома. Таково было желание Минны, которая не терпит «мужского барахла», равно как и нижнего белья – всё это такое некрасивое и такое шершавое на ощупь. «Если бы можно было, – говорит она, – хотя бы бантиков нашить на кальсоны и фланелевые жилеты, чтобы они выглядели пристойно, сложенные в шкафу!» Антуан, получивший хорошую закалку в коллеже, одевается быстро и бесшумно. – Что ты возишься? – ворчит маленькая серебристая фея. Он обращает к ней бородатое озабоченное лицо, посверкивая белками чёрных глаз доброго авантюриста: – А, Минна! Застегни мне левую манжету. – Не могу, я в перчатках. – Ты могла бы и снять… Он, впрочем, не настаивает больше, всё такой же насупленный и встревоженный. Минна любуется собой перед старым трюмо, сосланным в эту отдалённую комнату, а потому заманчивым: всегда можно обнаружить что-то новое, вглядываясь в незнакомое зеркало… Она вдруг начинает петь звонким и чистым голоском маленькой девочки: Антуан ошеломленно поворачивается к ней. – Что это такое? – Это? Да просто песенка. – Кто тебя научил? Она задумывается, приставив палец к виску, и вдруг вспоминает, что эту грубоватую считалку мурлыкал, забавляясь с ней, её первый любовник-практикант. Забавное воспоминание… И она отвечает смеясь: – Не знаю. Когда я была маленькой… Наверное, Селени напевала это на кухне… – Удивительно, – говорит Антуан с серьёзностью, которой, конечно, не заслуживает подобный пустяк. – Отчего же я никогда не слыхал этого от Селени, хотя видел её почти так же часто, как ты… Минна беззаботно машет рукой: – Что ж тут странного? Послушай, уже почти два часа, а в воскресенье так трудно поймать фиакр… В карете Антуан сидит молча, и брови его хмурятся в прежней невысказанной тревоге. Минна же ощущает потребность утешать и советовать: – Мой бедный мальчик, что будет с тобой в жизни, если ты за два дня не можешь переварить глупую шутку об этих твоих… ах да, «барбитос»! Велика важность! Дай Бог, чтобы ты не знал других огорчений… Она так комично, по-матерински, вздыхает, что мрачность Антуана мгновенно обращается в пылкую нежность, и, поднимаясь по лестнице Шатле, он уже полностью обретает агрессивную гордость мужчины, шествующего рука об руку с прелестным созданием. – Смотри, Антуан, Ирен Шолье… вон там, в ложе, со своим мужем… – И с Можи. Неужели он волочится за ней? – Почему бы и нет? – дерзко произносит Минна. – За мной он тоже волочится. – Не может быть! – Ещё как может! В тот вечер у Шолье… Да если бы я только захотела… – Тише, прошу тебя! Ты же не хочешь, чтобы все это слышали? Значит, Можи осмелился тебе… тебя… – О, Антуан, давай обойдёмся без семейных сцен… тем более из-за Можи! Право, он того не стоит… И вообще помолчи, Пюньо уже стоит за пюпитром. Он умолкает. В сущности, ему плевать на Можи. Причина обуревающей его тревоги заключена в Минне – в одной лишь Минне. Конечно, он знает – Господи, да он просто уверен! – что жена не делает глупостей; он боится только, что она вновь начнёт лгать, что опять расцветут те сады порочной фантазии, где блуждало детство этой таинственной девочки… – Смотри, маленький Кудерк, – говорит он рассеянно. Лишь зрачки Минны дрогнули: – Где? – Только что появился в ложе госпожи Шолье. Как же она трещит! Даже здесь слышно. Ирен Шолье и в самом деле болтает не закрывая рта, будто в Опере, позируя перед залом на фоне красной драпировки – повернувшись в три четверти. Восточные веки то и дело прикрывают глаза – дабы выразить утомление, желание, сладострастный порыв, не находящий отклика… На плечах у неё шаль из подлинных, но уже потускневших кружев, обвислые концы их свисают с рукавов. – Увы, это правда, – произносит Минна еле слышно, – она всегда выглядит так, будто одевается у старьёвщиц с улицы Прованс! Она делает вид, что изучает туалет Ирен, желая получше рассмотреть Жака Кудерка. Как, однако, плохо держится этот мальчик! Лихорадочно крутит шляпу в руках… Минна его презирает: «Терпеть не могу нервных людей, которые не способны скрыть свои чувства! В тот день у него колено дёргалось в пляске святого Витта; сегодня он не знает, куда деть руки! Право, подобный тик – это признак вырождения!» Она сводит с ним счёты за то, что у неё самой слегка дрогнула спина… Затем, решительно выставив вперёд подбородок, она, похоже, целиком и полностью отдаёт себя во власть «Шахерезады». Она чуть покачивается в ритм волнам – этим неистовым тромбонам с заключительным звоном ударных; слабая улыбка чуть кривит ей губы, когда Римский-Корсаков увлекает её с корабля в гарем, от кораблекрушения – к пиршествам Багдада; когда после победоносного грохота боя погружает её с головой в восточную сладкую патоку дуэта принца и юной принцессы – фисташки, лепестки роз, приторная сахарная пудра гарема… Откроется ли Минне в этой бурно-вычурной музыке тайна её собственного существа? Порой слышатся излишняя нежность и распутство в бесстыжих голосах скрипок, неудержимое головокружение нарастает от вихревого танца красавицы, окутанной лёгкой чадрой, и тогда из многих полуоткрытых ртов внезапно вырывается восторженное, слегка смущённое «ах!»… В ложе Ирен Шолье несчастный мальчик пытается понять, что же с ним произошло. Музыка сотрясает его душу, и ему требуется большое мужество, чтобы не завыть, подобно собаке, на этой варварской оргии, под надрывное пение скрипок… Он ошеломлён присутствием Минны. Она бросила его, голого и слабого, бросила в момент, когда он был опьянён ею, – с такой холодной жестокостью в словах, с такой свирепой решимостью в глазах… Увы! Историю их любви можно уложить в трёх строках: он увидел её… она его соблазнила, потому что ни на кого не похожа… а затем отдалась ему, мгновенно и безмолвно… – Как жарко в этом зале! – вздыхает Ирен Шолье. Даже от веера её распространяется тяжёлый липкий запах духов, и Жак Кудерк чувствует подступающую дурноту… Ах, как освежила бы эту пыльную атмосферу всего лишь одна капелька лимонной вербены! Раздавленные лимоны, растёртые листья, отдающие свой зелёный запах, свежесть зарождающегося лета, бледные ещё колоски ржи – это духи Минны, волосы Минны, кожа Минны и её глаза, чёрный колодец, к которому приникают грёзы, любуясь своим изображением! «Неужели всё это у меня было? Чем же я это заслужил? И как сумел потерять?» – Знаете, мой маленький Жак, вы чертовски скверно выглядите! Брачная ночь и гульба? Преступная связь? Что вы с собой сделали? Я с удовольствием послушаю, хотя, конечно, предпочла бы видеть! Он улыбается Ирен, ощущая желание убить её, с преувеличенной наглостью, словно близорукий, смотрит прямо в лицо: – Такая молодая и уже ясновидящая? Она гордо вздёргивает свой нос еврейского менялы: – Мальчик мой, вас задавили буржуазные предрассудки, словно вы уже поселились в квартале Маре. А если я просто желаю получить двойное удовольствие, соединив своё собственное с вашим? Как вы все меня смешите дурацкими потугами окружить похоть рамками неких приличий! Слава Богу, моя душа остаётся восточной, так что я способна понять и оценить чувственность людей всех веков… Она продолжает разглагольствовать посреди возмущённых возгласов «тише!» и не слышит даже, как Можи довольно громко ворчит: – Со вчерашнего дня эта коза опять чего-то начиталась… Жак Кудерк бессильно молчит, но тут весьма кстати наступает антракт – можно выйти из зала, слегка взбодрить и размять свою боль… На какое-то мгновение ему приходит в голову мысль дождаться Антуана и поклониться Минне, чтобы напутать её; но в своём душевном оцепенении он даже на это не способен. Все заготовленные и отточенные слова испаряются, и трусливая нерешительность подталкивает его в спину, к парадной лестнице. Это постыдное бегство приносит Минне в последующие дни сознание своей силы, убеждённость, что на этот раз победа оказалась за ней… Впрочем, наступает рождественская неделя, и суматошная суетливость воцаряется даже на тихой обычно площади Перер. Минна же целиком уходит в заботы, связанные с покупкой конфет, рассылкой поздравительных открыток и вручением подарков. Её своенравный и лукавый, но отнюдь не легковесный ум отринул от себя воспоминания о коротком, досадном любовном приключении… Она трудится не покладая рук, словно продавщица в магазине Буассье, составляя списки тех, кому нужно нанести визит, вкладывая в конверты нарядные картинки с младенцем Христом, – и вновь становится похожей на маленькую девочку, которая играет роль взрослой дамы. Едва на пороге появляется Антуан, как она обрушивает на него поток злорадных, бьющих не в бровь, а в глаз вопросов: – А как же д'Овили? Ты, конечно, забыл об их сынишке? – Совершенно вылетело из головы! – Я так и знала! А эта старая ведьма, мать Пулестена? – Чёрт возьми! Ещё одна! Антуан удручённо опускает голову. – Вот что, друг мой, я ведь не нанялась к тебе, чтобы помнить обо всём и обо всех! И разве «нанялась» она, скажите на милость, дабы оказывать знаки внимания дяде Полю, этому больному врагу, которого ей придётся завтра поцеловать – да, да, поцеловать! – в самшитово-жёлтый лоб! Какой ужас! Она заранее начинает нервничать и машинально теребит волосы обеими руками: – Завтра когда, Антуан? – Когда – что? – Дядя Поль, разумеется! – Откуда я знаю. В два часа. Или в три. У нас будет целый день. – Ты меня поражаешь! Спокойной ночи, я пойду лягу, меня ноги просто уже не держат. Она потягивается, блаженно зевнув, и внезапно ей становится скучно, весь пыл её куда-то исчезает: она равнодушно подставляет щёку, ухо, золотистый узел волос под поцелуи мужа. – Уже ложишься, моя куколка? Вот что, я… – Да? – Я тоже пойду. Она искоса смотрит на него… Сомнения нет: Антуан желает последовать за ней в её спальню и в её постель… Она колеблется: «Сослаться на недомогание? Устроить сцену и надуться? Или же притвориться спящей? Но это довольно трудно…» Действительно, трудно, ибо Антуан ходит вокруг неё кругами, вдыхая с жадностью прозрачный запах духов Минны… Она следит за ним глазами. Он высокий, пожалуй, даже слишком. В одежде выглядит неловким, но нагота возвращает ему непринуждённость, как почти всегда происходит с хорошо сложенными мужчинами. Нос с горбинкой торчит посреди лица, а глаза как у влюблённого угольщика… «Вот это мой муж. Он ничем не хуже других, но… но он мой муж. В сущности, он быстрее оставит меня в покое, если я соглашусь…» Вполне удовлетворившись этим заключением, содержащим в себе истинную философию рабства, она медленно идёт в спальню, вынимая на ходу шпильки из волос. Дядя Поль ужасен. Внушает страх его лицо будто из засохшего самшита – лицо миссионера, которого немножко оскальпировали, немножко поджарили на костре, немножко поморили голодом в клетке, выставленной на солнце. Съёжившись в кресле, он играет в прятки со смертью посреди выбеленных извёсткой стен своей спальни, под присмотром медсестры-санитарки, похожей на белокурую корову. Детей своих он встречает безмолвно; протягивает иссохшую руку и нарочно привлекает к себе Минну, радуясь, что она напрягается, готовая закричать от отвращения. Они великолепно понимают друг друга, не посвящая в свои дела Антуана. Минна, пристально глядя на дядю чёрными глазами, желает ему умереть; а он безмолвно проклинает её всеми фибрами души, ибо считает виновницей безвременного ухода Мамы и причиной несчастий своего сына… Она вкрадчиво осведомляется о его здоровье; он находит в себе силы, чтобы похвалить её серебристо-серое платье. Если бы они жили в одном доме, Бог весть, чем бы это закончилось. Сегодня дядя Поль находит особое удовольствие в том, чтобы задержать Минну подольше. – Не каждый день бывает первое января, – говорит он задыхаясь. Набрав в грудь побольше воздуха, он заходится в кашле, а затем сладострастно отхаркивает мокроту, так что у Минны начинают подрагивать щёки, ставшие белыми, как мел. Отдышавшись, он переходит к подробнейшему описанию своих естественных отправлений, с радостью поймав негодующий взгляд снохи. Затем, немного передохнув и собравшись с силами, заводит неторопливый разговор о последних днях своей сестры… На сей раз он старается напрасно: Минна, не чувствуя за собой никакой вины, слушает спокойно, слегка оттаивает, с грустной и нежной улыбкой поддакивает, поддерживая беседу… «Ничем её не проймёшь!» – возмущённо говорит себе умирающий старик и, устав от этой борьбы, кладёт визиту конец. Оказавшись на ледяной тёмной улице, Минна ощущает желание танцевать и петь. Она бросает мелкую монетку нищему, берёт под руку Антуана и, переполненная великодушной радостью удачливой беглянки, восклицает мысленно: «Честное слово, если бы здесь был Жак Кудерк, я бы его расцеловала!» Весь вечер она находится в беспрерывном движении, болтает, смеётся без всякой причины. Колышутся, посверкивая, чёрные озёра её глаз, в прелестном оживлении розовеет бледное лицо. Антуан смотрит на неё внимательно и печально. На какое-то мгновение смех вдруг сменяется улыбкой, и лицо её изменяется. О, эта улыбка Минны, восхитительная задорная улыбка, которая чуть приподнимает ей скулы, преображает рисунок губ, слегка растягивает края век! Во второй раз Антуан пытается высмотреть и разгадать чужое лицо, чьё существование выдаёт улыбка… Он ощущает лёгкую дурноту и ёканье в сердце, как в тот день, когда застал Минну спящей на канапе… В этом предательском сне, равно как и в этой улыбке, полной таинственного сладострастия, перед ним возникала другая женщина, и Минна словно бы ускользает от него… Правда, сейчас это промелькнуло мгновенно, будто молния, ибо Минна, зевнув по-кошачьи и оцарапав коготками пустоту, объявляет, что идёт спать. Лечь сразу Минна не может. Запахнувшись в белый монашеский халат, она открывает окно, чтобы «посмотреть на холод». Она поднимает голову, и её удивляет прерывистое дыхание звёзд. Как же они дрожат! Вон та огромная, прямо над домом, конечно, скоро погаснет: похоже, её прицепили к ветру… Выказав достаточное внимание холоду, Минна закрывает окно и прижимается лбом к стеклу, ощущая такую лёгкость и такое приятное возбуждение, что ей совсем не хочется ложиться, ибо в душе её вновь возникает пылкая и абсурдная убеждённость, что счастье может ещё ворваться в её жизнь подобно благодетельной буре, подобно нежданной удаче, которую она заслужила, которой её должны одарить. Мужчина, что сделает из неё женщину, разумеется, не отмечен какими-то роковыми знаками, и если она его встретит, то это произойдёт случайно… Случайность в былые времена называлась чудом… Взмахом своей кирки каменотёс в очередной раз освободит из темницы источник, сокрытый в глухой скале… Ирен Шолье назначила свидание Минне в Ледовом дворце около пяти часов. Для маленькой неугомонной еврейки, которая считает праздность и уединение болезнями, совершенно недостаточно иметь свой «день». Она постоянно собирает на чаепития друзей, врагов, бывших любовников, сохранивших покорность… В длинной галерее Фрица много раз видели её кружевные шлейфы с опушкой из соболиного меха и грязи… В «Ампире-Палас» и в «Астурии» много раз слышали её пронзительный голос, который становится визгливым, когда она думает. Что переходит на шёпот. Все самые уютные и мирные уголки Парижа теряют свой покой в дни, когда там устраивает своё застолье Ирен Шолье. Сегодня это – Ледяной дворец. Минна, пришедшая сюда впервые, облачилась в тёмное платье честной женщины на первом свидании, и сложный сетчатый узор вуали наложил белую татуировку на её невидимое лицо: лишь два бездонных отверстия и тёмно-розовый цветок выдают присутствие рта и глаз. – Ах, вот и святая Минна! Откуда вы в таком наморднике? Можи, уступите девочке место. Антуан здоров? Выпейте горячего грогу: здесь дышишь смертью. Кроме того, нужно не выпадать из ансамбля, как любили говаривать в покойном «Ревю Элиотроп». Вот я, например, в Англии пью чай, в Испании – шоколад, а в Мюнхене – пиво… – Я не знал, что вы так много путешествовали! – вкрадчиво произносит Можи. – Умная женщина всегда много путешествует, слышите, старый алкоголик? Можи в светлом жилете, выпятив грудь, как жирная курица, хорохорится, стараясь произвести впечатление на Минну, которая делает вид, что ничего не замечает. Она разочарованно оглядывается, мысленно взвесив все «тени» сегодняшнего файф-о-клока. Не блестяще, совсем не блестяще! Ирен привела свою сестру, земноводное чудовище без ног – она кормит, терроризирует и принуждает к безмолвному пособничеству эту горбунью, которую невозможно выдать замуж. Завсегдатаи салона Шолье окрестили тератологическую[4] дуэнью красноречивым прозвищем «сестрица Алиби». Возле Можи потягивает маленькими глоточками очень тёмный чай какая-то старая дева, типичнейший синий чулок. Американка, «прекрасная Сьюзи», целиком поглощена разговором, исполняя шёпотом страстный дуэт со своим соседом, андалузским скульптором с бородой как у Христа. Виден только её короткий крепкий затылок, квадратные плечи, вздёрнутый шершавый нос чувственного животного… Наконец, сама Ирен, неряшливо одетая и в дурном настроении. Минна с безмятежным удовольствием отмечает грубый макияж на щеках и губах, излишнее нагромождение украшений на шее и обнажённых руках… Минна ждёт, когда Можи, стоящий за ней, возобновит их флирт. Он не сводит с неё глаз, чья наивная голубизна потускнела под влиянием алкоголя, и не произносит ни слова, стараясь угадать под строгим платьем скользящую вниз линию плеч, бледные руки с голубыми прожилками, два маленьких трогательных выступа… Терпеливая Минна наблюдает за кружением конькобежцев. Это, по крайней мере, что-то новое, даже необыкновенное и, можно сказать, захватывающее – с каждой минутой зрелище становится всё более пленительным, и она с удивлением замечает, что клонится вперёд, словно бы подражая катающимся, которые гнутся в едином порыве, будто колоски, примятые ветром… Свет, падающий сверху, скрывает лица в тени шляп, снежными бликами отсвечивает иссечённая коньками дорожка, присыпанная ледяной пудрой. Коньки с глухим мурлыканьем скользят по льду, который скрипит, словно стекло под ножом. Пахнет подвалом, алкоголем, сигарами… Весь каток движется в мягком ритме вальса. Локоть Минны задевают, проходя, очень нарядные женщины: вот кого она хотела бы увидеть в кружении, чтобы развевались их перья и надувались пышные юбки… Но именно эти дамы никогда не появляются на дорожке… – Минна, вы видели Полэр? – Нет. Которая из них? – На это способны только вы! Вы навсегда останетесь в моей памяти как женщина, которая не знает Полэр! Вот она, смотрите! Два вальсирующих силуэта: один из них, меньших размеров, туго стянутый в талии, по контрасту с широкой пышной юбкой, кажется не столько женщиной, сколько вазой, внезапно возникающей благодаря вращению едва заметной латунной нити… Минна не разглядела лица актрисы – белое пятно, запрокинутое в чёрные волны волос, ни ног её – стальная молния, взмах рыбьего хвоста на солнце… но она зачарованно смотрит, пока не исчезает за другими фигурами обнявшаяся пара… На этот раз она почувствовала дуновение от взметнувшихся юбок, угадала восторг бледного запрокинутого лица… «Значит, одного только пьянящего кружения, скорости окрылённых ног достаточно, чтобы появилось это выражение блаженства и наслаждения? Я бы тоже хотела… Если бы мне удалось научиться! Кружиться, кружиться до смерти, запрокинув лицо и закрыв глаза…» Её пробуждает собственное имя, произнесённое вполголоса… – Госпожа Минна, кажется, ничего вокруг не замечает, – звучит реплика Можи. – Она думает о своём флирте, – отвечает Ирен Шолье. – Каком флирте? – невольно спрашивает Минна. – Кого вы имеете в виду? Ирен Шолье наклоняется через стол, обмакнув в чашки соболиные рукава; ярко накрашенные губы уже вытягиваются в неудержимом стремлении говорить, лгать, клеветать, выпытывать чужие тайны… – Да об этом несчастнейшем мальчике, о маленьком Кудерке! Все только об этом и толкуют, моя дорогая, все знают, как вы его приняли! Глаза Минны смеются за кружевной вуалью: «Пока что именно он принимал меня!..» – …у него такая унылая мордашка с того дня, как вы его послали… любить кого-нибудь другого, он бродит по игорным домам и спускает своё состояние! Да что там! О вас говорили бы гораздо меньше, если бы вы просто спали друг с другом! – Это совет? – вопрошает нежный тоненький голосок Минны. – Совет, от меня? О, моя дорогая, не потому, что здесь находится Можи, но скажу вам откровенно – я не стала бы советовать своим подругам тратить силы на двадцатитрёхлетних жиголо! На что они пригодны? Либо задирают нос, либо клянчат деньги, либо теряют голову и угрожают самоубийствами, револьверами и прочими скандальными штучками! Минна хмурит брови… Когда же она видела на красном ковре изящное и бездыханное тело обнажённого юноши, лежащего… Ах да! В том кошмарном сне! Она вздрагивает под своей накидкой из чернобурки, и Можи, который пожирает её глазами с благоговейной алчностью, провожает взглядом знобкое передёргивание от затылка до поясницы… – Ну-ну, Можи, не перевозбуждайтесь! – вкрадчиво говорит Ирен. – Сегодня лёд действует на вас весьма странным образом! – Это мой час, – шутливо парирует журналист. – Вы и представить себе не можете, на что я способен между пятью и семью! Хохот Ирен заглушает мурлыканье коньков, прерывает экстатический дуэт прекрасной Сьюзи и андалузского скульптора – они озираются с ошеломлённым видом любовников, которых грубо разбудили. Только на лице земноводного чудовища, неподвижного, как индуистский истукан, не появилось даже и тени улыбки. – Что до меня, – смело провозглашает Ирен, – то я скорее утренняя пташка. Тем не менее после полудня… или же вечером, очень поздно… Можи с восхищением складывает руки: – О, природная одарённость! Не правда ли, изобилию присуща щедрость? Она останавливает его движением пальцев сомнительной чистоты, с лакированными ногтями: – Подождите! Минна ничего не сказала… Минна, теперь ваша очередь. Я жду альковных признаний. Как меня раздражает, что вы сидите здесь, засунув руки в муфту! Минна колеблется, выдвигает вперёд тонкий подбородок, стараясь придать себе детски-наивный вид: – Я ничего об этом не знаю: я ещё слишком маленькая! Я буду говорить после всех остальных! Она кивает в сторону испано-американской пары. Американка, прижимаясь коленом к скульптору, заявляет, не заставляя себя упрашивать: – Для меня всё зависит от партнёра. А впрочем, любое время годится. – Браво! – кричит Ирен. – По крайней мере вы умеете встречать лицом к лицу «сладкую смерть»! Прекрасная Сьюзи заливается смехом, от которого морщится её свежая хищная мордочка: – Сладкая смерть? Вовсе нет… Это скорее похоже на качели, когда взлетаешь слишком высоко, вы понимаете? И вдруг падаешь вниз с криком: «Ах!» – Или: «Мама!» – Молчите, господин Можи! И всё начинается снова. – Вот как? Всё начинается снова? Приношу свои поздравления господину, который… раскачивается с вами на качелях! Ирен Шолье размышляет, покусывая розу и глядя прямо перед собой… На её прекрасном лице Саломеи отражаются всплески каких-то обрывистых эмоций… – А я, – произносит она, – нахожу вас всех крайне эгоистичными. Вы говорите только о собственном удовольствии, о собственных ощущениях, как если бы чувства… партнёра не имели никакого значения. Удовольствие, которое я приношу, часто превосходит моё собственное… – Главное – это суметь его дать, – прерывает монолог Можи. – Уймитесь, несносный! А потом, качели… нет, это совсем не то. Для меня это внезапно рассыпающийся потолок, удар гонга, рвущий уши, нечто вроде… апофеоза, которым увенчивается моя власть над миром… а потом, чёрт бы вас всех побрал! Это слишком быстро заканчивается! Разгорячённая Ирен Шолье умолкает, и душу её переполняет, похоже, вполне искренняя печаль… Почти опустевшая, изрезанная коньками, потерявшая блеск ледяная площадка отбрасывает на лица мертвенно-бледный свет. Длинный парень в зелёном облегающем костюме и в спортивной шапочке, натянутой на уши, режет лёд в косой посадке, словно пловец перед прыжком… – Вот этот совсем не плох… – бормочет Ирен. – Ну, Минна, я жду ваше заключительное слово. – Да-да, – подхватывает Можи, – вы обещали, и ваше мнение станет, если можно так выразиться, апофеозом нашего незабываемого референдума! Минна встаёт, опустив вуаль на подбородок и чуть вытянув вперёд маленькие губки: – О! Да ведь я ничего об этом не знаю… Вы же понимаете, у меня это было только с Антуаном. Она сама не ожидала, что слова её вызовут такой смех, и несколько смущена… На пустом катке хохот звучит необыкновенно громко: оставшиеся ещё зрительницы поворачиваются к компании Ирен Шолье. Мужчина в облегающем костюме скользит по дорожке, подобно танцовщице, на одной ноге… В сопровождении горбатого чудовища Ирен семенит к выходу, искоса поглядывая на зелёного конькобежца: – Положительно, этот молодец совсем не плох; что скажешь, Минна? – Пожалуй… – В нём есть что-то от Бони де Кастеллана… только этот будет покрепче. Ах, если бы не нужно было постоянно держать себя в руках! Но мы ведь держим себя в руках! – Разумеется, – кивает благоразумная Минна. – Да и потом, эти люди не более чем прислуга? – Вовсе нет! Но ведь их развратили доступные потаскушки, и если здесь проявишь слабость, завтра же об этом узнает весь Париж! Она встряхивает, поведя плечами, все свои соболиные меха и отпускает наконец несчастную старую деву. Можи не слишком торопится, и в еврейском голосе появляются скрипучие нотки: – Ну же, толстяк! Ах, старый алкоголик, долго ты будешь лизать Минне перчатки? Американка и андалузский скульптор исчезли – никто не знает, когда и каким образом. Всё более свирепеющая Ирен брюзгливо заявляет, пока кто-то из добровольцев ищет для неё фиакр, что «прекрасная Сьюзи подцепила себе очередного» и что «скоро ни одна честная женщина не сможет показаться в её обществе!» Минна чувствует, что у неё вырастают крылья. Вот уже неделю она в короткой спортивной юбочке ездит на метро к двум часам в Ледовый дворец. Первые занятия оказались тяжким испытанием: Минна, полная ужаса перед убегающим из-под ног намыленным льдом, пронзительно вскрикивала голоском попавшей в когти мышки или же, безмолвно вытаращив глаза, цеплялась за локоть своего учителя руками утопленницы. Ломота в теле также была невыносимой, и Минна, просыпаясь, горько жаловалась, что вместо прежних берцовых ей «подсунули новые, отвратительные кости». Но теперь у неё растут крылья… Плавно покачиваясь, Минна плывёт по льду – быстрее, ещё быстрее, а затем пируэт и остановка. Минна отпускает локоть мужчины в зелёном облегающем костюме, скрещивает руки в муфте и устремляется вперёд одна… Она скользит, держась очень прямо на почти не согнутых ногах… Однако ей хотелось бы вальсировать подобно Полэр, забыв обо всём, что существует, чтобы истаять в воздухе и умереть, превратившись в клочок бумажки, трепещущий над раскалённой лампой, или в струйку дыма, что обвивает запястье погружённого в свои думы курильщика… Она пытается вальсировать, доверившись рукам высокого молодца в спортивной шапочке, но волшебное очарование не приходит: от мужчины пахнет сервелатом и виски… Минна с отвращением бросает его и начинает скользить одна, делая плавные, хотя ещё боязливые жесты яванской танцовщицы… Она трудится каждый день с бессмысленным упорством муравья, собирающего свои драгоценные соломинки. Её праздная меланхолия исчезает, а к бледным щекам приливает кровь. Антуан доволен. Сегодня Минна ощущает в себе удвоенный пыл. Она почти не обратила внимания, что под мартовским солнцем набрякли почки и окрасилось ультрамарином небо, что на ветру ещё слабенькой весны воздух пропитался запахами двухгрошовых букетиков – из поникшей резеды, усталых фиалок, провансальских нарциссов, источающих аромат грибов и флёрдоранжа… Минна скользит по почти пустой дорожке, режет лёд, будто проводит алмазом по стеклу, резко поворачивает, наклонившись, как ласточка… ещё один шаг, и конёк её врезался бы в ограждение! Она задела, не увидев, чей-то локоть, а потому оборачивается и тихо говорит: – Простите! У ограждения стоит, опершись локтем, Жак Кудерк. Беспричинный гнев вдруг хмелем ударяет ей в голову при виде этого жалкого, смертельно-бледного лица, этих тусклых глаз, провожающих каждое её движение… «Как он смеет! Это отвратительно! Показывает мне свою бледность – будто нищий, выставляющий напоказ гниющие культяпки! А глаза кричат: „Посмотри, как я похудел!“ И пусть худеет! Пусть истает и исчезнет! Чтобы я больше не видела этого… этого…» Она кружит по льду, как испуганная птичка, которая вьётся под сводами зала… но в душе её рождается решимость не уступать. Это он должен уйти! Однако победа даётся ей нелегко, и тонкие лодыжки изнеможённо подрагивают. Она не изменит решения. Если Жак не желает отвязаться от неё, то пусть умрёт! Изгоняя его из жизни, она вновь становится маленькой жестокой королевой, которая правила своим воображаемым народом при помощи яда и кинжала. На следующий день Минна поднимается так, словно ей предстоит успеть на утренний поезд. Она совершает привычный туалет с поспешной решимостью. Во время завтрака Антуану достаются лишь обрывистые слова, падающие, будто снаряды, на его невинную голову. Притопывая от нетерпения по ковру, она следит за каждым движением мужа: уйдёт ли он наконец? Он, собственно, и собирается это сделать. Но задерживается возле камина, с тревогой вглядываясь в своё отражение добродушного разбойника, хватает себя обеими руками за бороду: – Минна, может, мне стоит её сбрить? Она смотрит на него в течение одной секунды, а затем разражается таким пронзительным и оскорбительным смехом, что Антуану мучительно больно слушать… Однажды ночью, когда он, торопясь и задыхаясь, стремился овладеть ею, она расхохоталась – совершенно невыносимо! – подобным же образом, ибо резиновая груша электрического звонка у изголовья постели стала биться о стену в ритме некоего эротического метронома… Об этой ужасной ночи и думает Антуан, глядя на Минну. Приступ смеха был таким сильным, что на её светлых ресницах повисли две прозрачные капельки, а углы рта вздрагивали, словно от рыданий… Их разделяет какая-то плотная стена. Ему хотелось бы сказать: «Не смейся! Будь нежной маленькой девочкой, как это бывает иногда с тобой. Не будь такой лукавой, такой далёкой; прояви снисхождение и забудь о своём превосходстве. Пусть твои бездонные чёрные глаза не осуждают меня! Ты считаешь меня глупым, потому что я сам охотно представляюсь глупцом. Будь моя воля, я бы стал ещё глупее, чтобы безгранично любить тебя, любить без участия рассудка, без этих невыразимых мук, которые ты можешь причинить мне одним лишь презрением или просто скрытностью…» Но он молчит, продолжая машинально держать себя за бороду обеими руками… Минна встаёт, пожимая плечами: – Ну так сбрей бороду! Или не сбривай! Или же сбрей наполовину! Подстригись под льва на манер пуделей! Но сделай хоть что-нибудь и сдвинься с места, потому что нет сил смотреть на тебя, застывшего, будто статуя! Антуан краснеет. Словно помолодев от унижения, он думает: «Её счастье, что она мне жена. Если бы в этот момент она была всего лишь кузиной, я бы её проучил как следует!» И он направляется к двери, стоически не поцеловав супругу. Оставшись одна, она бежит к звонку: – Шляпку, перчатки, живо! Она нервничает, она летит словно на крыльях… Ах, как прекрасна жизнь, едва лишь на неё упал золотой отблеск опасности! Наконец-то! Одного взгляда на этого маленького, мертвенно-бледного Кудерка, а затем ощущения вялого тепла, вдруг разлившегося по желудку, и этой дрожи в лодыжках оказалось достаточно, чтобы она поняла: это предвестие чего-то гибельного, некой угрозы, которая, быть может, ещё сама не ведает о своём появлении на свет… И эта угроза ощутима настолько, что способна заполнить собой пустыню жизни, способна заменить счастье, любовь – ах, какая восхитительная надежда!.. Она бежит и останавливается только на пороге Ледового дворца, чтобы придать должное выражение лицу и перевести дух… Затем, тщательно подготовив свой выход, она спускается на дорожку, положив ладонь на рукав человека в зелёном облегающем костюме. – Ах, мой шнурок, простите… Она наклоняется, открывая взгляду тонкую сухую щиколотку и немножко выше… «Ноги пажа, какое чудо…» Выставив грудь вперёд, она скользит по льду ни на кого не глядя, с улыбкой акробата, совершающего смертельный прыжок. Она знает, что он здесь – стоит, облокотившись об ограждение. Ей нет нужды смотреть на него. Она видит его в собственной душе, она смогла бы заштриховать уверенной рукой все тени, все впадины, появившиеся на этом исхудалом детском лице под влиянием медленно действующего яда. Она скользит в горделиво-лихорадочном возбуждении, с восторгом спрашивая себя: «Если он приблизится ко мне, то поклонится или убьёт?» Захватывающая игра продолжается. «Я не уйду первой!» – даёт себе клятву Минна, и всё существо её напрягается в ожидании схватки. Каток постепенно заполняется людьми. Многие смотрят на Минну, которая побледнела и слегка задыхается, не теряя при этом присущего ей изящества. А тот по-прежнему стоит у ограждения. На какое-то мгновение она останавливается у кромки дорожки, скрестив руки и держась очень прямо. Он сидит напротив, застыв перед стаканом грога… Она думает, что уже поздно, что Антуан скоро вернётся и будет беспокоиться о ней, она предугадывает засаду у выхода – со слезами и мольбами, скрывающими в себе угрозу… – Моё почтение, мадам, я сложил бы своё восхищение к вашим ногам, но увы! – мне мешают коньки! Кто же это заговорил в её грёзах? Минна узнаёт мягкий глухой голос… Она обращает на собеседника сомнамбулический взор, постепенно вспоминая его, словно бы возвращаясь откуда-то издалека… – Ах, это вы… Здравствуйте, господин Можи. Он целует руку в перчатке; она изучает его широкий шишковатый лоб, короткий нос, свидетельствующий о вспыльчивости и решимости, голубые глаза, утерявшие прозрачность, и надутый рот толстого ребёнка… – Вы устали, маленькая мадам? – Да, немного… Я уже давно катаюсь… – Эгоистичная юность! Неужели этот маленький Кудерк собирается вальсировать с вами до смерти? Минна отметает это предположение жестом и словами: – Я никогда не каталась с господином Кудерком! Можи и бровью не повёл. – Я об этом знал… – Да?.. – Разумеется. Просто мне было приятно услышать это от вас. Вы уходите? Разрешите посадить вас в карету? Она кивает, становится очень любезной – потому что тот рядом. А тот встаёт и кидает на стол несколько монет. Она останавливается, он останавливается… Она пытается определить, какой выход ближе, и видит, что Жак Кудерк одновременно с ней делает три шага налево, затем три направо… Изумительная игра! Словно английская пантомима. У клоунов, которые больше всего забавляют публику, совершенно такой же мучной цвет лица, такие же комично-резкие движения ожившего покойника… – Идёмте! – произносит Минна очень громко. Марионетка по другую сторону дорожки неотступно следует за счастливой парой. Желая изведать опасность до конца, Минна склоняется к Можи, касаясь его плеча, смеётся, показывая профиль, и гибкая спина её вздрагивает в предвкушении, в восхитительном ожидании… «Пусть это будет нож, или пуля, или удар железной трости по затылку! – молит она еле слышно. – Но пусть случится хоть что-нибудь, такое ужасное или такое блаженное, чтобы жизнь вырвалась на свободу!» Около гардероба она резко останавливается и поворачивается. Бледный мальчик, следующий за ними на расстоянии, также останавливается. – Вы подождёте минутку, господин Можи? Я только сниму коньки и догоню вас… Будьте так любезны, найдите мне фиакр… Пока журналист торопится на улицу мелким семенящим шагом толстяка, любовники стоят неподвижно, в одиночестве среди множества незнакомых лиц. Яростный блеск в глазах Минны приказывает Жаку Кудерку осмелиться на поступок, бросает ему вызов, подавляет его своим презрением… Но незримая нить, которая связывала их, вдруг словно обрывается, и он трусливо проходит мимо, понурив голову и втянув плечи… На улицу уже опустился покров печальных весенних сумерек; фиолетовая дымка, усеянная жёлтыми огнями, с такой влажной ласкою касается щёк, что кажется, будто это лист душистой пальмы или цветущая ветвь яблони… Минна с натянутыми до предела нервами поражена и с наслаждением вдыхает тёплый воздух, чуть колеблемый дуновением лёгкого ветерка… – Хорошо, не правда ли? – отвечает Можи на её еле заметный вздох. – Посмотрите-ка на этот зелёный закат, у меня от него разливается голубизна в душе! – Как чудесно! Вы нашли фиакр, господин Можи? – Вы непременно хотите заполучить этот гроб на колёсах? Здесь можно встретить только бесстыжих мародёров или же добряков на разбитых колымагах… – О нет! Напротив, мне хочется пройтись пешком… И она молча устремляется к дому, не ожидая ответа Можи. – Ах, маленькая мадам, – сипит, задыхаясь, её спутник. – Вот когда я начинаю с сожалением вспоминать об Ирен Шолье… – Неужели? Почему же? – Да потому что она каракатица – шесть дюймов ножек, а затем сразу начинается голова – и рядом с ней я кажусь высоким и стройным мужчиной, порывистым и стремительным юношей! Тогда как рядом с вами… мы вдвоём напоминаем басню: «Бульдог однажды полюбил левретку…» Но под крышей я обретаю все свои выдающиеся качества! Не стану скрывать, что я мужчина от пяти до семи, мужчина для дома и для умных разговоров после любви! (Боже мой! Уже улица Бальзака! Я должен успеть во всём признаться вам до Звезды!) Итак, я говорил, что внушаю доверие, с охотой принимаю его, но никогда не возвращаю назад, я советую и расточаю похвалы. Нужно ли добавлять, что я умею охлаждать напитки, заваривать чай и исполнять все обязанности горничной, а также… – …говорить только о себе? – лукаво осведомляется Минна. – Шамфор сказал: «Говорить о себе означает заниматься любовью». – Шамфор в самом деле это сказал? – Почти. По своему темпераменту он не был склонен к безапелляционным суждениям. – Что вы говорите! – Да ведь мы, знаменитые литераторы, все скроены на один манер, очаровательная маленькая мадам. Жизнь немного утомила нас, но не лишила обаяния! И если бы вы захотели… – Если бы я захотела… чего? Она останавливается на углу, кокетливая, податливая, доступная… Можи видит, как блестят её зубы, и тщетно пытается разглядеть глаза под широкими полями шляпки… – Чего? Не сочтите, что я насмехаюсь, но у меня есть масса японских миниатюр на шелку, из Чакья-Муни и Камасутры… – Что это такое? – Индийские любовные трактаты, чёрт возьми! Да, у нас будет чем заняться, будет, говорю я, целая неделя… совершенно безупречного времяпровождения! Придёте? – Не знаю… Возможно… да… – Но только без шуток, прошу вас! Я серьёзный человек! Поклянитесь, что будете хорошо вести себя! Она улыбается, не даёт никаких обещаний и расстаётся с ним, премило подав пальцы для поцелуя. «Ах, какая красивая девочка! – вздыхает Можи. – Подумать только, если бы я был женат, у меня могла быть такая дочка!..» Когда запыхавшаяся Минна входит в дом, Антуан сидит за столом. Он сидит за столом и ест свой суп. Он сидит за столом, это не подлежит никакому сомнению. Минна, с трудом переводя дух, не может поверить своим глазам. В столовой слышится только неприятный стук ложки о тарелку. Каждый раз, когда Антуан подносит ложку ко рту, на пузатом медном боку лампы отражается чудовищная рука и кончик фантастического носа. – Как? Ты уже за столом? Который же теперь час? Я опоздала? Он пожимает плечами: – Вечная песня! Разумеется, ты опоздала! Разве может быть иначе? Только если Ледовый дворец сгорит, ты вернёшься вовремя! Минна понимает, что это «сцена», первая, которую можно удостоить этим названием. Она не будет делать ничего, чтобы избежать её. Сняв шляпку, она резко вынимает длинные шпильки, словно кинжалы из ножен, и садится, глядя в лицо опасности. – Надо было зайти за мной, дорогой. Тогда ты мог бы совершенно спокойно следить за мной. – Когда дело доходит до слежки, о спокойствии думать не приходится! – парирует Антуан. Минна негодующе вскакивает: – А, так ты признаёшь, что следишь за мной! Это что-то новенькое… пожалуй, даже лестное для меня! Он ничего не отвечает, кроша кусок хлеба на скатерть. Да, он следит за ней. Минна, думая о своём, не проявляла должного внимания к Антуану в течение некоторого времени. А он меняется; он меньше ест и меньше говорит, он мало спит, ибо в него медленно проникает трёхликая тревога: Минна! Её улыбка, затем мучительный сон, затем оскорбительный смех этой маленькой Гекаты сливаются в душе Антуана в таинственное лицо незнакомой, чужой женщины… «Мне понадобилось на это немало времени», – признаёт он с печальной иронией. Он сложил в портфель и унёс в контору фотографии Минны, относящиеся к самому разному времени, чтобы сравнить их между собой. Вот здесь ей семь лет, у неё остренькая мордочка худого котёнка. Вот она в двенадцать лет, с длинными кудрями, и уже какие глаза! «Надо было быть идиотом, чтобы довериться подобным глазам!..» А вот она застыла в неловком напряжении, у неё скорбный рот – это тот год, когда её нашли без сознания у дверей, с волосами, забитыми грязью… «Да, да, я был идиотом и по-прежнему остаюсь им! Но ведь… Она моя, моя! И в конце концов я…» Однако он не знает, что надо делать в конце концов, и, как неопытный юноша, начинает выяснение отношений с семейной сцены. Мука его стоит перед ним, серьёзная и угрожающе-свирепая. А что означает эта приподнятая губа, побелевшая от гнева? Ещё одна незнакомая деталь на лице, которое он, казалось, знал до мельчайших чёрточек, до перламутровой синевы век, до ветвистых прожилочек вен? Неужели каждый день будет вносить изменения в эту красоту, чтобы тревожить его страшными сомнениями? – Ты ничего не ешь? – Нет. К твоей манере пробуждать у людей аппетит мне придётся привыкнуть. «Вот так, – говорит себе в бешенстве Антуан, – она шляется неизвестно где, пока я вкалываю, а затем она же устраивает мне выволочку! Да, ну и муж из меня вышел!..» – Я что, не имею права ничего сказать? – кричит он. – Ты пропадаешь целыми днями, неизвестно с кем и невесть где, а если я позволяю себе замечание, мадемуазель недовольна… – Прошу прощения: мадам! – прерывает она его холодно. – Ты забываешь, что я твоя жена. – Гром и молния! Нет, я всё время об этом помню! Это должно измениться, или нам придётся выяснить… Минна поднимается, аккуратно сворачивая салфетку. – Что же нам придётся выяснить, позволь спросить? Антуан прилагает чудовищные усилия, чтобы сохранить спокойствие, и тычет кончиком ножа в скатерть. Борода его трясётся, на горбатом носу начинает дёргаться крупная вена… Минна неторопливо поправляет в зелени вазы покосившийся лист папоротника… – Нам придётся выяснить! – взрывается он. – Придётся выяснить, почему ты перестала быть прежней! – Что? Она стоит прямо перед ним, положив ладони на стол. Он смотрит на это настороженное лицо, на тонкий треугольник подбородка, на непроницаемые глаза, на серебристую волну волос… – Прежней, чёрт побери! Какого дьявола, я же не слепой! Она не меняет позы, выражающей презрение к словам мужа, и размышляет: «Он ничего не знает. Но может стать излишне докучным». Ласковой интонацией, дружелюбным жестом руки, положенной на плечо, она могла бы укротить его гнев, привлечь к себе – ещё пылающего от возбуждения, но уже смущённого и любящего… Она знает об этом. Но не протянет к нему руки. Этот внезапный срыв Антуана, равно как и преследование маленького барона Кудерка, подстерегающего её, но не смеющего угрожать, – всё будет разрешено самой судьбой, за изгибами которой Минна следит со вниманием, но безучастно. Антуан жуёт стебелёк фиалки и глядит в полированный бок лампы. От напряжённой работы мысли, от чуткого вслушивания в себя, в боль, которая нарастает в нём, он выдвигает вперёд нижнюю челюсть, вжимает голову в плечи… Не приходилось ли Минне видеть в далёком прошлом подобные же зверские лица? То племя, которому она поклонялась в детских грёзах, почти целиком состояло из людей с набыченными затылками, с желваками, перекатывающимися над челюстью, с узкими лбами в жёстких завитках коротких волос… Лёгкий вздох Минны всё же нарушил тишину. Антуан поднимается, оставив ужин почти нетронутым, и уходит в гостиную, где бессильно падает на канапе – то самое, что приютило Минну и её преступный сон… Здесь валяется газета, и он открывает её, начинает листать, преувеличенно громко шелестя сухими страницами… «В Маньчжурии… А, пусть они там все подохнут, и белые, и жёлтые! А что в театрах? Скандал на генеральной репетиции… Мы воистину народ зевак! Доподлинная девица из доподлинного мира предлагает руку и сердце… Бюро Камилла, сбор сведений, слежка, расследования деликатного свойства… Грязные шантажисты!..» Он вдруг чувствует себя усталым, одиноким, несчастным. «Я несчастен!» – повторяет он тихонько, хотя ему хочется прокричать эти два слова, чтобы ощутить жалость к себе и утопить горе в утешительных слезах… Сухое пощёлкивание доносится из столовой; через полуоткрытую дверь Антуан видит жену: усевшись на край стола в позе амазонки, Минна опустошает вазу для фруктов и хрустит миндальными орехами… «Она ужинает! – думает Антуан. – Она ужинает, значит, не любит меня!» Он ищет теперь защиты в безмолвии, в скрытности и вновь берётся за свою газету: «Бюро Камилла, расследования деликатного свойства…» «Какое глупое письмо! – говорит себе Минна, пожимая плечами. – Он изъясняется как приказчик в магазине, этот маленький Кудерк». Она перечитывает: «Минна, не могли бы мы встретиться…»– и задумчиво умолкает, прикусив палец остренькими зубами. Записочка тревожит её самой своей нескладностью. А потом, этот неровный почерк, отсутствие привычных вежливых или нежных слов… «Что, если посоветоваться с Можи?» Эта странная мысль так забавляет её, что на лице появляется дерзкая улыбка. Она нервно расхаживает по комнате, барабанит по стеклу, к которому приникла почка каштана, раздувшаяся и остроконечная, как цветочный бутон… Слабый ветер, пахнущий дождём и весной, чуть колышет тюлевую занавеску. Беспричинное отчаяние, непонятное желание переполняют сердце одинокой девочки, оставшейся вопреки всему, как это ни абсурдно, чистой после стольких падений, ибо физического наслаждения она так и не испытала… и по-прежнему ищет среди мужчин неведомого возлюбленного. Она соприкасается с ними, а затем забывает, подобно невесте в трауре, которая на поле боя поворачивает на спину мертвецов, заглядывает им в лицо и роняет голову со словами: «Это не он». – Могу я видеть господина Можи? – Он вышел, мадемуазель. Этого Минна не предусмотрела. – Вы не знаете, когда он вернётся? – Непостоянство его привычек не позволяет высказывать какие-либо предположения на сей счёт, мадемуазель. «Мадемуазель» в удивлении поднимает глаза на того, кто это сказал, и ей становится ясно, что подобное бритое лицо не может принадлежать камердинеру. Она колеблется. – Вы разрешите оставить ему записку? Безбородый молодой человек безмолвно раскладывает на столике в прихожей письменные принадлежности. Он движется с проворством танцора, покачивая бёдрами на ходу. «Сударь, я заглянула к вам по пути…» На письме Минна изъясняется с трудом. Воображению её, умеющему рисовать быстрыми яркими мазками, претит вереница медленно выводимых на бумаге слов. «"Сударь, я заглянула к вам по пути…" И это существо, что торчит за моей спиной! Неужели он боится, что я прихвачу с собой чернильницу?» Открывается дверь, и в ушах Минны нежной музыкой звучит знакомый голос старого алкоголика: – Иксем, проводите же мадам в гостиную. Дорогая мадам, прошу извинить строгость порядков, призванных оградить моё суровое уединение… Можи отступает, втянув кругленькое брюшко, чтобы пропустить Минну, которая входит, ослеплённая волнами жёлтого света, в длинную комнату с меблировкой из морёного дуба. – О, здесь всё жёлтое! – восклицает она весело. – Вот именно! У меня всем доступное солнце, настоящий маленький Прованс! Я выложил двести франков за этот золотистый газ. И всё ради кого? Ради вас одной! Его рука победоносно указывает на жёлтые занавески, скрывающие окно. Золотые ресницы Минны вздрагивают. Она вспоминает солнечные ванны в спальне Сухого дома, согревающие её хрупкое обнажённое детское тельце… Старый дом с его звучным костяком, виноградник с синеватой травой, где она бегала вместе с Антуаном, где расцветала их ребяческая идиллия… Только куда же подевалась розовая ветка бегонии, что стучала в окна тонкими пальчиками своих цветов? Всё ещё во власти этой галлюцинации, она поворачивается к Можи с вопросом, замершим на устах, ибо видит бритого эфеба, который открыл ей дверь. Можи всё понимает: – Иксем, вам не нужно что-нибудь купить? – Да-да, конечно, – отвечает тот, и в его подвижных глазах грызуна не отражается ничего, кроме вежливого безразличия. – Очень хорошо. У меня как раз кончились спички. На левом берегу есть потрясающий магазинчик, там их продают по два су коробок, понимаете? Принесите мне один в качестве образчика. Да сохранит вас Бог, мессир! До завтра… Молодой человек кланяется, поводит бёдрами, исчезает. – Кто это? – спрашивает Минна с любопытством. – Иксем. – Как? – Иксем, мой личный секретарь. Очень мил, правда? – Если вам так угодно. – Разумеется, угодно. Бесценный малый. Очень изящно одевается, и это производит благоприятное впечатление на кредиторов. А кроме того, у него особый вкус, к счастью, отчего он и был выкраден из Лондона, этот ураниец.[5] Минна недоуменно хмурится… Как! Неужели толстяк Можи… Но он с фамильярной насмешливостью успокаивает её: – Нет, дитя моё, вы меня неправильно поняли. Имея Иксема, я совершенно спокоен: могу пригласить подругу, двух подруг, трёх подруг – одновременно или поочерёдно – и не мучиться сомнением: «Явится ли она в следующий раз ко мне или же ради прекрасных глаз моего двадцатипятилетнего секретаря?» Садитесь вот здесь, эта этрусская ваза прекрасно гармонирует с вашими волосами… Он придвигает к ней глубокое кресло, подкатывает столик, на котором подрагивают ландыши… Минна усаживается, смущённая сердечным обращением Можи. Она удивлена и не пытается скрыть этого, а Можи смотрит на неё с доброй улыбкой: – Если бы не моё чудовищное самомнение, маленькая очаровательная мадам, я решил бы, что вы ошиблись дверью. Она с изящной неловкостью прикрывает глаза ладонью: – Подождите! Для меня здесь всё так необычно… Можи надувается от гордости, выставляет напоказ двойной подбородок. – О, не стесняйтесь, продолжайте! Я знаю, что «у меня очень мило», и люблю, когда мне об этом говорят. – Да, всё это очень мило… но совсем не идёт вам. – Мне всё идёт! – Нет, я хочу сказать… я совсем иначе представляла себе ваше жилище. Она сидит, сложа руки, и слегка поводит плечами при разговоре, будто хрупкий зверёк со связанными лапками. Можи настолько восхищён ею, что ему и в голову не приходит притронуться к ней… Наступает молчание, отдаляющее их друг от друга. Минна испытывает непонятное стеснение, какую-то неясную тревогу, которую выражает словами: – У вас очень уютно. – Правда? Все дамы делают мне этот комплимент. Вы только посмотрите! Он поднимается, берёт Минну под руку и с умилением чувствует, какая она тоненькая, сколько тепла исходит от неё… – Для послушных девочек у меня есть вот эта кукла, привезённая из Батавии: сделайте ей козу! Он показывает стоящую на маленьком столике статуэтку яванского божества – самого свирепого из всех, что создавало воображение творца марионеток, – одетого в фантастические красные лоскуты, с размалёванным лицом, на котором улыбается узкий накрашенный рот, а удлинённые глаза поражают Минну выражением угрюмого сладострастия… – Она похожа на одного человека… человека, которого я когда-то знала… – Какого-нибудь жиголо? – Нет… Его звали Кудрявый. – Это один из моих псевдонимов, – заявляет Можи, поглаживая свою розовую лысину. Минна хохочет, запрокинув голову назад, но вдруг резко замолкает, потому что Можи с жадностью глядит на восхитительную впадинку у основания шеи, открытую поднятым подбородком… Она кокетливо закрывается рукой: – Смотрите на что-нибудь другое, господин Можи! – Послушайте, не называйте меня «господин»! – А как следует говорить? Толстый романист стыдливо потупляет глаза: – Меня зовут Анри. – Верно! Это известно всем, потому что вы подписываетесь Анри Можи! Странно, никогда не подумаешь, что вас можно называть просто Анри без добавления Можи… – Я уже не так молод, чтобы меня звали по имени… В голосе Можи прозвучала искренняя грусть. В сердце Минны вспыхивает какое-то новое чувство, которому она ещё не нашла названия в своих мыслях и которое называется жалостью… «Бедный, бедный, он никогда не будет больше молодым!..» Она прислоняется к плечу Можи, великодушно ему улыбается, предлагает в дар своё тонкое лицо без единой морщинки, свои чёрные глаза, в которых пляшут жёлтые блики от газовых занавесок, ровную безупречную линию зубов… Это первая бескорыстная милостыня, поданная Минной, – очаровательная милостыня, но принята она лишь наполовину, ибо Можи, этот слишком гордый нищий, целует бархатистую щёку, пушистую ограду опущенных ресниц, однако не впивается губами в маленький покорный рот… Минна начинает чувствовать себя неловко. Это любовное приключение ставит её в тупик, невзирая на приобретённый уже опыт, ибо не было случая, чтобы Минна, переступив порог холостяцкой квартирки, не услышала бы сначала благодарный крик: «Наконец-то вы пришли!», а затем не ощутила бы, как её обнимают, целуют, раздевают, любят и разочаровывают – и всё это прежде, чем пробьёт полпятого. Сдержанность этого сорокалетнего мужчины могла бы показаться ей оскорбительной, если бы он не обезоружил её нежным восхищением, которое угадывается в трепетных жестах, в быстро мутнеющем взоре… Кроме того, Минна никак не может решить, как ей держать себя. Со всеми мужчинами, которые увлекали её на ложе изнеможения (и Антуан не был здесь исключением), она могла обращаться как с послушными кузенами, как с собратьями по пороку, властно приказывая им, даже не приведя себя в порядок: «Если ты не застегнёшь мне ботинки, я больше не приду!» или «Мне плевать на дождь, беги за фиакром!». С Можи она так вести себя не смеет… разница в возрасте принижает её, одновременно внушая успокоение. Вести беседу с мужчиной в его квартире – сидя, одетой! И не раскинуть перед ним сразу же гладкую серебристую волну волос, распустив чёрную бархатную ленту, скрепляющую их! А Можи говорит, показывает старинные переплёты, гравюры, статуэтку Богоматери из слоновой кости – «Германия, пятнадцатый век, дитя моё», – что стоит рядышком с похотливым фавном, позеленевшим, проржавевшим в земле, где спал тысячу лет… Она смеётся, заслоняя ладонью, будто веером, глаза… – Каково? Тысяча лет! Вот уже тысячу лет сей крохотный козлоногий господин неотступно думает только об одном! В наше время этого уже нет… – Слава Богу! – вздыхает Минна с такой искренней убеждённостью, что Можи искоса подозрительно взглядывает на неё: «Неужели эта язва Ирен Шолье сказала правду? Неужели мужчины не интересуют Минну?» Он ставит фавна на место, возле Богоматери, оправляет жилет, который морщит на животе: – Вы давно не виделись с госпожой Шолье? – По меньшей мере, две недели. Почему вы меня спрашиваете? – Просто так: я думал, вы близки… – У меня нет близких друзей. – Тем лучше. – А вам-то что до этого? А потом, по правде говоря, я не выбрала бы в близкие подруги госпожу Шолье… Вы когда-нибудь смотрели внимательно на её руки? – Во время еды никогда: иначе у меня будет несварение желудка. – Руки, которые гребут к себе Бог весть что! – Они и в самом деле многое загребли. – Вот видите. Они меня пугают. Мне кажется, от них можно подцепить какую-нибудь болезнь. Можи целует узкие руки Минны, прекрасные сухие лапки белой лани. – Как мне приятно сознавать, дитя моё, что вас влечёт к себе гигиена! Поверьте, что здесь к вашим услугам будут новейшие антисептические препараты и что у ваших ног будут куриться ксерол, тимол, лизол, подобно изысканному современному ладану… Не снять ли вам шляпку? Конечно, Льюис[6] – великий человек, но вы похожи на даму, пришедшую с кратким визитом. И чернобурку тоже… Видите, я складываю всё это вместе с перчатками на маленьком столике в секции модной одежды. Минна смеётся, чувствуя себя легко и непринуждённо: «Разве смог бы маленький Кудерк так позабавить меня, разве сумел бы заставить забыть о цели моего прихода… Однако пора всё-таки завершать дело!..» И – поскольку она именно за этим пришла, не так ли? – шляпкой всё только начинается: Минна действует методично, расстёгивает пояс из тонкой кожи, и к ногам её падает верхняя плиссированная юбка, а затем нижняя из белого батиста… Вот она уже в панталонах и, прежде чем оглушённый Можи успевает вымолвить хоть слово, непринуждённо выпрямляется, давая рассмотреть себя. Узенькие панталоны, бросающие вызов моде, обтягивают изящные бёдра, открывая безупречные колени… – О Боже! – вздыхает пунцовый Можи. – Неужели это всё для меня? Она отвечает ребяческой гримаской и присаживается на диван, не ощущая ни малейшей неловкости и не позволяя себе ни единого вульгарно-непристойного жеста. Жёлтый свет золотит скользящую вниз линию плеч, бросает зеленоватый отблеск на розовый атлас корсета. Бусы из жемчуга размером с рисовое зёрнышко переливаются над двумя крохотными трогательными выступами… Можи, сидящий рядом, покашливает, всё больше багровея. От Минны к нему волнами идёт запах лимонной вербены, и он сглатывает сладковато-кислую слюну… Ему принесли в дар то, о чём он не смел просить, но он не чувствует себя удовлетворённым. Его приводит в замешательство эта холодная спокойная девочка: у неё такой же отсутствующий вид и почти заискивающая улыбка, как у малолетней проститутки, выдрессированной гнусной матерью… Минна сняла свои розовые подвязки. Корсет и панталоны сейчас также отправятся в секцию модной одежды… Зябко поведя плечами, она сбрасывает бретельки сорочки и выгибается, обнажённая до пояса, явно гордясь своими маленькими, широко расставленными грудками и желая быть «более женственной». Она тянется к Можи, и тот осторожно прикасается к безгрешным цветкам сосков. Целомудренная Минна даже не шелохнулась. Он обнимает одной рукой покорную талию, чтобы ощутить нервно-протестующее передёргивание или лестное содрогание… но ничего нет! – Маленькая ледышка! – шепчет он. Он слегка откидывается назад, и Минна, лёжа у него на коленях, обхватывает его за шею руками, как сонный ребёнок, которого сейчас понесут в кроватку. Можи целует золотые волосы, внезапно умилившись простодушной лаской обнажённой девочки, склонившей голову ему на плечо не столько с нежностью, сколько со смирением… Какая прихоть судьбы бросила ему на колени это узенькое тело, которое он баюкает… – Мой бедный ягнёночек, – бормочет он между поцелуями. – Вы ведь не любите меня, правда? Она отнимает от его плеча всё такое же бледное лицо, глядит на него своими серьёзными глазами: – Да нет же, люблю… Больше, чем я думала. – До безумия? Она лукаво смеётся и, извиваясь подобно ужу, начинает тереться своей нежной кожей о шевиотовой пиджак, о жёсткие металлические пуговицы… – Никому ещё не удавалось довести меня до безумия. – Это упрёк? Он поднимает её, будто куклу, и она чувствует, что её несут в более укромный уголок… Она цепляется за него, неожиданно испугавшись: – Нет, нет! Прошу вас! Пожалуйста! Только не сейчас! – Что такое? Бобо? Нездоровится? Минна, закрыв глаза, шумно дышит, и крохотные груди её подрагивают. Она словно пытается сбросить с себя какую-то тяжесть… Потом она всхлипывает, и в потоке слёз замирает дрожь её тела, которую явственно ощутил Можи. Крупные слёзы повисают светлыми прозрачными каплями на опущенных светлых ресницах, а затем медленно скатываются, не оставляя мокрого следа, по бархатистым щекам… Впервые в жизни Можи чувствует, что ему не хватает опыта общения с очень молоденькими женщинами… – Ну, вот это, по крайней мере, оригинально! Деточка моя, не надо! Ах, чёрт возьми! Мне-то что прикажете делать? Знаете, как мы с вами выглядим? Ну будет, будет… Он несёт её на диван, укладывает, поправляет сорочку, сбившуюся на живот, гладит мягкие спутанные волосы. Его ласковая рука пухленького аббата нежно смахивает слёзы с ресниц, подкладывает подушку под спину этой необыкновенной возлюбленной, завоёванной так легко… Минна постепенно успокаивается, начинает улыбаться, всё ещё тихонько всхлипывая. Она рассматривает, будто только что пробудилась от сна, залитую солнцем комнату. На фоне зелёных обоев великолепно выглядит мраморный бюст с чувственно напрягшимися мускулами плеч. На спинке стула висит японский халат, превосходя яркой красотой букет цветов… Глаза Минны переходят от одного необычного предмета на другой, пока не останавливаются на мужчине, сидящем возле неё. Значит, этот толстый Можи с солдафонскими усами годен не только на то, чтобы поглощать, словно губка, виски или же гоняться за юбками? Вот он сидит со сбившимся набок галстуком, донельзя взволнованный! Он некрасив, он немолод, но в этой жизни, лишённой любви, именно благодаря ему Минна впервые испытала счастье – счастье, что тобой дорожат, тебя защищают и утешают.. Она робко, по-дочернему, кладёт свою узенькую ладошку на руку, которая гладила ей волосы, которая поправила её задравшуюся сорочку… Можи, засопев, произносит громко: – Ну как, лучше? Мы совсем успокоились? Она делает знак, что да. – Немножечко белого портвейна? О, портвейн для младенцев: чистый сахар! Она неторопливо пьёт маленькими глоточками, тогда как он стоически любуется ею. Прозрачный батист едва прикрывает розовые цветки грудей, а сквозь золотистые оборки можно разглядеть изящный изгиб бедра… Ах, с каким наслаждением он лёг бы рядом, овладел бы этой девочкой с поразительно серьёзными глазами и серебряными волосами! Но он чувствует, какая она хрупкая и уязвимая, как она несчастна и одинока, словно заблудившийся зверёк, как давит на неё мучительная тайна, которую она не хочет открыть. Она протягивает ему пустой бокал: – Спасибо. Уже поздно? Вы не сердитесь на меня? – Нет, дружочек. Я старый господин, лишённый тщеславия и незлопамятный… – Но… мне хотелось бы вам сказать… Она рассеянно теребит крючки корсета, начиная застёгивать его: – Я хотела вам сказать… что… мне было бы так же страшно, возможно даже больше, с любым другим. – В самом деле? Это правда? – Ну конечно, правда! – Вам это тяжело? Что-то не в порядке? – Нет, но… – Ну же! Расскажите обо всём старой няньке Можи! Не любите этого, а? Держу пари, что Антуан сплоховал… – О, это не только из-за Антуана, – уклончиво отвечает Минна. – Из-за кого-то ещё? Маленький Кудерк? При этом имени Минна кивает с такой свирепостью, что Можи начинает понимать: – Он вам противен, этот школяр? – Это слишком мягко сказано, – холодно говорит она. Надев подвязки, она решительно встаёт перед своим другом: – Я с ним спала. – Вот как! Приятно слышать! – угрюмо произносит Можи. – Да, я спала с ним. С ним и ещё с тремя, включая Антуана. И ни один из них, ни один, – слышите? – не доставил мне хоть немного того наслаждений, что доводило их самих до изнеможения, до полусмерти; ни один не любил меня настолько, чтобы прочесть разочарование в моих глазах, угадать, как я жажду блаженства, которое они получили от меня! Она кричит, заламывает руки, бьёт себя в грудь – немного театрально, но трогательно. Можи неотрывно смотрит на неё, слушая с жадностью: – Значит, никогда… никогда? – Никогда! – горько повторяет она. – Может быть, я проклята? Или во мне сидит болезнь, которую никто не видит? Или мне попадались только грубые скоты? Она уже почти одета, только распущенные волосы волнами колышутся по плечам, словно лошадиная грива. Она умоляюще тянет руки к Можи, будто просит подаяние: – А вы, вы не хотели бы попробовать… Она не посмела закончить фразу. Её толстый друг вскочил на ноги одним прыжком, как юноша, и схватил её за плечи: – Сокровище моё! Теперь моя очередь крикнуть вам: «Никогда!» Я стар… Я очень люблю вас, но я стар! Вот он перед вами, толстый Можи с жизнерадостным брюхом, в вечном светлом жилете, Можи при полном параде… Но показать вам скотскую сущность, что таится под светлым жилетом и плиссированным жабо, омрачить ваши воспоминания ещё более горьким разочарованием, ибо то будет похоть без малейшего намёка на изящество или даже молодость, – нет, дорогая, никогда! Особенно теперь, когда я знаю, чего вы жаждете и что оплакиваете! Окажите мне лишь одну милость: верьте, что я не лишён некоторых достоинств… и удирайте! Антуан, наверное, уже волнуется… Она попыталась улыбнуться с прежним лукавством: – Волноваться ему вряд ли стоит. – Это правда, моя Манон; но не все знают, что я стал святым. – Однако, если бы вы захотели… Сейчас мне уже не страшно… Можи берёт в горсть все волосы Минны разом; медленно перебирает пряди против света, и ему приятно видеть, как они струятся серебристой волной… – Я знаю. Но теперь мне было бы трудновато. Она больше не настаивает, проворно закалывает волосы и будто погружается в тёмный омут своих мыслей. Можи поочерёдно протягивает ей маленькие янтарные шпильки, чёрную бархатную ленту, шляпку, перчатки… И вот она уже такая, какой пришла; вожделение пронзительно кричит в душе толстого мужчины, осыпая его самыми грубыми насмешками… Но Минна, уже готовясь уйти и опираясь одной рукой на зонтик, обращает к нему своё очаровательное и совершенно новое лицо – с глазами, томными от слёз, с ласковым печальным ртом, алеющим от возбуждения. Она обводит прощальным взглядом стены с приглушённой зеленью обоев, окна, за которыми меркнет мандариново-жёлтый свет, японский халат, пламенеющий в сумраке, и говорит: – Я жалею, что приходится уходить отсюда. Вы не можете знать, как необычно для меня это чувство… Можи склоняет голову: – Могу. За всю жизнь я мало чего сделал хорошего и чистого… Оставьте же мне для бутоньерки этот цветок: ваше сожаление. Взявшись за ручку двери, она еле слышно спрашивает, и в голосе её звучит мольба: – Что же мне теперь делать? – Вернуться к Антуану. – А потом? – Потом… откуда же мне знать… Ходить пешком, побольше гулять, заниматься спортом и благотворительностью… – Шить… – Ну нет! Это вредно для пальцев. Остаются ещё книги… – И путешествия. Спасибо. Прощайте… Она подставляет ему щёку, колеблется, чуть приоткрыв губы. – Что такое, детка? Она хмурится, ломая благородную чистую линию своих светлых бровей. Ей хочется сказать: «Вы для меня неожиданность – приятная, немного мучительная, чуть смешная и очень печальная неожиданность… Вы не подарили мне сокровище, которое я должна получить и за которым нагнусь даже в грязь; но вы отвлекли мои мысли от него, и я с удивлением узнала, что в тени великой Любви может расцвести совсем не похожая на неё маленькая любовь. Ибо вы меня хотели, но смогли отречься от своего желания. Значит, во мне есть что-то более дорогое для вас, чем даже моя красота?..» Она устало пожимает плечами в надежде, что Можи поймёт, сколько слабости, неуверенности, но также и признательности таится в пожатии её маленькой руки, обтянутой тонкой перчаткой… Тяжёлые усы вновь касаются горячей щеки… Минна ушла. Минна почти бежит. Не потому, что уже поздно и Антуан ждёт – подобные соображения недостойны её внимания. Она бежит, ибо в нынешнем состоянии души ей необходимы движение, спешка. Она спускается по проспекту Ваграм, удивляясь, каким синим кажется воздух после жёлтой комнаты. Тротуар усеян раздавленными серёжками японского сумаха, тёплый весенний день переходит в пронзительно-холодный вечер. Внезапно она ощущает чьё-то присутствие за спиной: кто-то идёт за ней, подходя всё ближе. Она оборачивается и без всякого удивления узнаёт покинутого мальчика, который в Ледовом дворце не посмел… – А! – только и говорит она. Интонация более чем понятна Жаку Кудерку, он угадывает смысл этого «А!», которое означает: «Вы? Опять? По какому праву?..» Она стоит перед ним, очень уверенная в себе; волосы её зачёсаны не так гладко, как обычно; одной рукой без перчатки она оправляет складки на своей длинной юбке. Он уже знает, что надеяться не на что. Ни одно слово жалости не прорвётся сквозь эти плотно сомкнутые губы, а чёрные глаза, в которых пляшут розовые отблески заката, ясно приказывают ему умереть, умереть прямо здесь, немедленно… Он опускает голову, ковыряя асфальт концом своей трости. Он ощущает на себе неумолимый взгляд, безжалостно оценивающий его худобу по тому, как висит на нём пальто, как некрасиво морщат ставшие слишком широкими брюки… – Минна! – Что? – Я шёл за вами. – Очень хорошо. – Я знаю, откуда вы идёте. – И что же? – Я ужасно страдаю, Минна, и я не могу понять. – Я не просила вас понимать. Звук голоса Минны, её холодный тон причиняют Жаку почти физическую боль. Он поднимает голову, и на его лице чахоточного Гавроша появляется умоляющее выражение. – Минна… Вы не находите, что я изменился? – Немного!.. Чуточку бледны. Вам нужно вернуться домой: сегодня вечером для вас слишком свежо. Он с трудом сглатывает слюну, дёрнув кадыком, и кровь внезапно приливает к его щекам, вернув им молодую прозрачность: – Минна… вы притворяетесь! – Неужели? – Вы притворяетесь, что… что так равнодушны ко мне! Я хочу получить объяснение. – Нет. – Да! И сейчас же! Вы меня больше не хотите? И не хотите больше быть моей? Вы… вы не любите меня больше? Оставив в покое юбку, она стоит очень прямо, и руки у неё сжимаются в кулаки. Он вновь видит ужасный взгляд, которым она искушает его и бросает ему вызов. – Отвечайте же! – шёпотом кричит он. – Я не люблю вас. Вы мне отвратительны, омерзительно воспоминание о вас, о вашем теле… Вы мне отвратительны! – Почему? Она разводит руки в сторону и роняет их жестом недоумённого неведения: – Не знаю. Уверяю вас, я не знаю почему. В вас есть нечто, что вызывает у меня ярость. Ваше лицо, ваш голос, это как… это хуже, чем оскорбление. Я сама хотела бы знать почему, так как вообще-то это очень странно, если хорошенько подумать… Она говорит сдержанно, подыскивая слова, чтобы немного смягчить жестокость своего безмерного отвращения, сделать его более понятным, более человечным… – Вы же спали с этим стариком! – страдальчески восклицает он. – Каким стариком? – От которого вы идёте! Вы спали с этим мерзким лысым алкоголиком, этим… этим… Странная улыбка освещает лицо Минны. – Не подыскивайте других эпитетов! – прерывает она его. – В этой истории вы также не способны что-либо понять… – Она глубоко вздыхает, отводит взгляд от лица своего врага, и блеск её глаз растворяется в фиолетовом сумраке зимнего вечера… – Мне и самой-то достаточно трудно, – продолжает она, – что-либо здесь понять. Жак воспринимает её слова совершенно иначе; ему кажется, что это – её признание в позорной страсти, и он стискивает зубы. – Я убью вас, – тихо говорит он. Она думает о своём, глядя прямо перед собой. – Вы слышите меня, Минна? – Простите… Вы что-то сказали? Он чувствует, что становится смешон. Дважды такую угрозу не повторяют: её либо исполняют, либо… – Я убью вас, – произносит он чуть громче. – А потом убью себя. Лицо Минны вспыхивает свирепой радостью: – Сейчас же! Немедленно! Убейте себя! На моих глазах! Исчезните из моей жизни, испаритесь, умрите! Как же вы не подумали об этом раньше? Он смотрит на неё, раскрыв рот. Она толкает его к смерти, как к неизбежной развязке… – Умереть? Вы в самом деле хотите, чтобы я умер? В самом деле? – спрашивает он с какой-то особенной мягкостью. – Да! – с полной искренностью кричит Минна. – Вы меня любите, я не люблю вас: разве этим не всё сказано? Мальчик, которого она обрекает на гибель, похоже, уже почти понял её и пылко восклицает: – Ах, Минна, это так, это так! После вас все другие женщины… – Если вы любите меня, для вас не должны существовать другие женщины!.. – Да, Минна, других женщин нет… – Нельзя изменять любви, правда? Если, конечно, любишь… Живёшь и умираешь одной и той же любовью? Это так? Говорите! – Да, Минна. – Подождите, скажите мне ещё вот что: вы полюбили меня внезапно, не зная об этом заранее и не предчувствуя, что это произойдёт? Верно?.. Значит, любовь приходит вот так, крадучись, в назначенный час? Она набрасывается, когда считаешь себя свободным, когда ощущаешь себя ужасно одиноким и свободным? – О да! – со стоном шепчет он. – Именно так! – Подождите… Любовь, сказали мне, может прийти в любом возрасте, даже к сухим, холодным старикам, и вдруг озарить пламенем конец жизни, потерявшей уже и желание обрести прежний огонь! Она может прийти – говорите же, раз вы любите! – к существам ущербным и больным, к людям проклятым и отверженным, и… даже ко мне? Он серьёзно кивает. – Да услышит вас хоть какой-нибудь бог! – лихорадочно выдыхает она. – А вы, если любите, оставьте меня в покое навсегда! Она устремляется к улице Вилье, лёгкая и воздушная, словно сбросив тяжесть с плеч. Она машинально совершает привычные движения, пересекая вестибюль, поднимаясь на лифте и звоня в дверь… Прямо перед ней стоит Антуан – он ждал её. – Откуда ты пришла? Она щурится на ярком свету и с удивлением разглядывает мужа. – Я… я прошлась по магазинам. Она дышит учащённо, обнажённые руки неловко теребят заколку вуали. У неё круги под глазами, взгляд недоумённо и почти боязливо обегает комнату; а из-под снятой шляпки рассыпается в роскошном беспорядке волна волос… – Минна! – кричит Антуан громовым голосом. Бледная как мел, она прикрывает лицо поднятыми руками, и благодаря этому жесту открывается неловко повязанная косынка на шее… Безгрешность её предстаёт в облике столь преступного очарования, что Антуан не сомневается более: – Откуда же ты пришла, Господи! Какой он высокий, какой чёрный в свете заслонённой им лампы! Тяжёлые плечи горбятся, и Антуан похож сейчас на страшного Лесного человека… – Ты не желаешь говорить, откуда пришла? Минна вновь видит себя, обнажённую и безгрешную, на коленях Можи, возвращается памятью к жёлто-зелёной комнате, к сентиментальному жуиру, который не захотел её и услал от себя – печальную, счастливую, умилённую… Рука, не тронувшая ни груди, ни бёдер, вытерла ей слёзы… Нежное и мучительное воспоминание, сродни прохладной горечи морской воды… – Ты улыбаешься, грязная тварь! Я тебе покажу, как улыбаться! – Я запрещаю тебе так говорить со мной! Минна, уязвлённая злобными словами, вновь становится собой – холодной, лживой и дерзкой. – Ты мне запрещаешь? Ты?! – Вот именно, запрещаю. Я тебе не подгулявшая горничная. – Ты хуже! С меня довольно этих… – Если с тебя довольно, то можешь убираться! Минна с распущенными волосами и усталым ртом, чуть расслабленная и согретая теплом камина, выплёскивает во взгляде своих изумительных глаз всю вызывающую ярость непреклонного существа, маленького раздражённого благородного зверька, внешняя хрупкость которого заключает в себе ещё одну ложь… Антуан. сжимая до хруста спинку стула, дышит как лошадь: – Говори, откуда ты пришла? – Я ходила по магазинам. – Ты лжёшь. Она презрительно пожимает плечами: – Зачем мне это? – Откуда ты пришла, в Бога и в мать твою… – Ты мне надоел. Я иду спать. – Берегись, Минна! Вздёрнув подбородок, она роняет насмешливо: – Беречься? Но я только это и делаю, милый друг. Антуан, набычившись, тычет пальцем в сторону двери: – Иди в свою комнату! Я знаю, ты не уступишь, и не хочу быть с тобой грубым, пока не узнаю… Она подчиняется и неторопливо направляется к себе, волоча шлейф длинной юбки. Он напряжённо ждёт, надеясь неизвестно на что, и слышит, как щёлкает, подобно сухому клацанью револьверного затвора, замок в её спальне. Антуан, отпросившись после полудня у патрона, размашистым шагом поднимается по бульвару Батиньоль. Он ищет улицу Дам… Улица Дам, бюро Камилла. Улица Дам! Случайное совпадение этого названия с горькими мыслями Антуана подстегнуло его воображение. Он представляет себе нечто вроде обширного управления по делам женской измены, нашедшее приют на улице Дам, откуда устремляются на охоту за хитроумными плутовками тысячи и тысячи ищеек… Улица Дам, дом 117… Довольно жалкое строение. Антуан ощупью пробирается к будке консьержки, угнездившейся на антресолях… Направляет его поиски затхлый запах капусты, которая медленно тушится на огне, благоухая через приоткрытую дверь. – Бюро Камилла, будьте любезны? – Четвёртый этаж налево. В вонючей темноте лестница скрипит всеми своими низенькими ступенями. Антуан спотыкается, но не решается взяться за липкие перила… На четвёртом этаже чуть светлее из-за крохотного окошка, выходящего во двор, и на потускневшей табличке можно прочесть выгравированные золотом слова: «Бюро Камилла, расследования». Звонка нет, но рукописный плакат приглашает посетителей входить без стука. «Войти или нет? Какое мерзкое заведение! Может быть, вернуться?.. Да, но патрон отпустил меня только на сегодня…» Решившись, он поворачивает ручку двери и вновь оказывается во мраке. Здесь пахнет луком и табаком из остывшей трубки… Он уже хочет повернуть назад, как вдруг его останавливает грубый голос, донёсшийся откуда-то изнутри: – Козёл! Придурок! Опять упустил её? Она тебе мастерски натянула нос! На что ты годишься в слежке? Упустить её в большом магазине! Да ты хоть понимаешь, как это позорно? Я бы умер от стыда, если бы мне пришлось признаться, что клиентка улизнула от меня в большом магазине! Семилетний ребёнок и тот выследит в большом магазине даже крысу! Пауза… Невнятное бормотанье человека, который пытается оправдаться… – Да, да, пойди расскажи это рогоносцу! Нет, старина, мне дармоеды не нужны. Пинок под зад – вот всё, чего ты заслуживаешь! Антуан краснеет, и потеет в темноте, испытывая абсурдное чувство, будто он и есть тот самый рогоносец, о котором говорят за невидимой дверью… Придя в бешенство, он стучит и, не дожидаясь ответа, входит… Голая комната, сырая и на первый взгляд чистая, хотя на зеркале в золочёной облезлой раме синеют тусклые разводы. Какой-то человек проворно заталкивает внутрь стола выдвинутый ящик, где мирно лежат рядом продолговатый хлебец, кусок лионской колбасы в серебряной обёртке и американский кастет. – Что вам угодно, сударь? Антуан подходит ближе и натыкается на длинные ноги какого-то жалкого существа, сидящего на груде зелёных картонок возле камина, – это высокий костлявый малый с лицом семинариста-расстриги, на котором словно отпечатались заслуженная и не заслуженная им брань… – Я хочу поговорить с господином Камиллом. – Это я, сударь. Господин Камилл кланяется Антуану с властной непринуждённостью, чем ещё более подчёркивается чисто французский шик его одеяния: бархатный жилет сливового цвета с гранёными пуговицами, сюртук с атласным воротником, высокий воротник, фиолетовый пластрон, заколотый булавкой в форме подковки… – Садитесь, сударь. Чем могу служить? – Я пришёл вот зачем, сударь. Я хотел бы получить сведения об одной особе… Я ее не подозреваю, но… лишние сведения никогда не повредят, не так ли? Господин Камилл жестом проповедника поднимает руку, на пальцах которой сверкают два перстня: – Это долг каждого благоразумного человека! Он понимающе и снисходительно кивает, пощипывая кавалерийские усики, а его порочные глаза внимательно изучают Антуана, безошибочно угадывая в нём простофилю, самим Богом посланного простофилю… – Короче говоря, речь идёт о моей жене. Я вынужден на целый день оставлять её одну, она молода, неопытна, подвержена влиянию… Словом, я просил бы вас, сударь, проследить, час за часом, как проводит время, пока я отсутствую, моя жена. – Нет ничего проще, сударь. – Для этого нужен очень ловкий человек: она умна, недоверчива… Господин Камилл улыбается, засунув большие пальцы за края жилета: – Всё складывается как нельзя лучше, сударь, у меня есть надёжный человек, один из непризнанных и скромных мастеров своего дела… – Вот как? – с интересом говорит Антуан. Движением подбородка Камилл указывает на существо, притулившееся у камина и уже съёжившееся в предчувствии неизбежного нагоняя. – Что? Вот этот… – Моя лучшая ищейка, сударь. А теперь, если вам угодно, обсудим вопрос оплаты… Удручённый Антуан не слушает больше: он выложит любую сумму, которую ему назовут… но без всякой надежды. «Нет мне ни в чём удачи, – сетует он мысленно. – Этому затюканному идиоту никогда не справиться с Минной… Такое невезение! Выбрать именно эту конуру, когда существует, наверное, не меньше трёх сотен отличных розыскных агентств… Всё против меня! Он вновь спускается по чёрной лестнице, где пахнет капустой и отхожим местом, а в ушах его по-прежнему гремит взбешённый голос… – Упустить её в большом магазине! Поди расскажи это рогоносцу! Пинок под зад – вот всё, чего ты заслуживаешь! «Я предпочла бы, – рассуждает сама с собой Минна, – быть несчастной. Люди ещё не вполне поняли, что отсутствие несчастий наводит тоску. Хорошее несчастье, настоящее, мучительное, глубокое, ощутимое каждую секунду, словом, ад! Но только ад разнообразный, переменчивый, оживлённый – вот что придаёт жизни вкус и вливает в неё живую струю!» Она встряхивает головой, и серебристые волосы струятся по её белому платью. Она повторяет, сама того не подозревая, слова Мелизанды: «Я здесь несчастлива…» Антуан только что ушёл, не поинтересовавшись, встала ли уже жена, однако велел передать ей, чтобы она обедала без него… «Вот человек, – говорит она себе, – которого невозможно понять. Пока я обманывала его, он был всем доволен. Затем я посылаю Жака Кудерка ко всем чертям, а Можи обходится со мной как с любимой сестрёнкой – и Антуан не помнит себя от ярости!..» По правде говоря, Антуан, потрясённый мыслью, что за Минной целый день будет ходить шпик, попросту сбежал. Он ясно видит свою Минну, свою злючку Минну – как поведут её на невидимой цепи, как устремится она с преступной радостью навстречу адюльтеру, как крикнет: «Фиакр!» – звонким нетерпеливым голоском, не зная, что чужие глаза следят за ней, замечая время, место и номер кареты. Он сбежал, измученный ужасной ночью без сна, когда негодующая любовь его восставала, принимая сторону Минны, и он уже готов был крикнуть жене: «Не ходи туда! За тобой пойдёт дурной человек!» Он сбежал, с трудом сдерживая слёзы, в полной уверенности, что окончательно убивает своё счастье… «Мне отдали её, чтобы сделать счастливой, – заступается он мысленно за Минну, – но она же не давала клятву, что примет счастье только от меня…» Этой ночью он призывал старость и бессилие – но не смерть. Он предусмотрел сотни возможных развязок – но не разлуку. Он предугадывал ожидающие его унижение и горечь, ибо только величайшая любовь соглашается делиться с другими… И каждый раз, когда он в муках корчился на ненавистной постели, ему приходило в голову, что можно отказаться от всего на свете – но только не от Минны… В тот самый час, когда Антуан пытается убить время, забившись в угол унылой пивной, Минна выходит из дома – без какой-либо определённой цели, просто чтобы полюбоваться несмелым ещё солнцем и чтобы не сидеть на одном месте… Белые облака на небе отмывают тусклую лазурь. Минна поднимает навстречу этой синеве лицо, прикрытое тонким тюлем вуали, а затем начинает спускаться к парку. «А что, если зайти к Можи?» Она на мгновение останавливается, потом снова устремляется вперёд. «Что тут такого? Я пойду к Можи. А если его нет… ну, значит, вернусь назад! Решено, я иду к Можи…» Она резко поворачивается, чтобы подняться к площади Перер, и зонтик её утыкается в какого-то господина, нет, скорее, просто прохожего, который идёт сзади. Она бормочет «простите» раздражённым тоном, поскольку от этого мужчины пахнет дешёвым табаком и скверным пивом. Она упрямо повторяет, вздёрнув нос: «Я пойду к Можи!», но не трогается с места… – Если я приду, Можи подумает, что мне нужно только это… Она смущена, будто вновь стала девочкой, не понимая, что это запоздало просыпается её душа: внезапная стыдливость означает, возможно, всего лишь неведомое ей прежде чувство сомнения. Она принесла в жертву своё безвинное тело, а потом вернула его себе. Но она никогда не думала, что в таком жертвенном даре есть порча, и нет ничего более девственного, чем горделивое сердце Минны… Она печально качает головой, отвечая своим мыслям и одновременно отвергая фиакр, который медленно ползёт вдоль кромки тротуара, возвращается назад и начинает спускаться к парку Монсо: «Мне ничего не хочется, я не знаю, что делать… В такую погоду приятно было бы поглядеть на какую-нибудь мучительную казнь…» Она ускоряет шаг, провожает взглядом белый парус облака, плывущего над ней, не замечая, что как нарочно открывает взорам прелестную линию подбородка и влажный испод верхней губы… Впереди, в нескольких шагах от неё, идёт мужчина, смутно знакомый ей своей понуростью, цветом пальто, длинными волосами, лежащими на сальном воротнике… «Это человек, которого я только что задела зонтиком». В парке Монсо она позволяет себе сделать передышку, чтобы глаза отдохнули на свежей яркой зелени, а затем вновь пускается в путь, весьма заинтригованная, ибо тот мужчина по-прежнему следует за ней. У него длинный нос, небрежно-криво посаженный на лицо… «Неужели он решился преследовать меня? Со стороны такого жалкого типа это просто нахальство! Какой-нибудь сатир или же один из тех, кто старается прижаться к любому платью в толпе… Посмотрим!» Она быстро идёт вперёд: её манит к себе скользящий вниз проспект Мессин, где хочется бежать вприпрыжку, играя в серсо. Минна замедляет шаг, безмерно счастливая от того, что кровь стучит в её розовых ушах… «Что это за улица? Миромениль? Пусть будет Миромениль. Что с сатиром? Он на посту. Какой странный сатир! Слишком усталый и тусклый! Обычно сатиры бывают с бородой, у них хищное выражение лица и циничный взгляд, а в волосах торчит солома или сухие листья…» Она останавливается у витрины скобяной лавки, внимательно изучая все ошейники из барсучьей кожи, украшенные бирюзой, ибо таковы требования моды для собачек из хороших домов. Терпеливейший из сатиров замер на почтительном расстоянии и курит уже четвёртую сигарету. Он почти не смотрит на неё, скосив в сторону свои желтоватые глаза. Он даже позволяет себе сплюнуть, предварительно отхаркавшись самым мерзким образом: он сплёвывает на виду у всех, и Минна, ощутившая тошноту, предпочла бы этому смачному плевку любое другое нарушение общественных приличий… Она возмущённо поворачивается к нему спиной и спешит покинуть это место. В предместье Сент-Оноре их отсекает друг от друга вереница фиакров. Она с удовольствием показала бы ему язык с противоположного тротуара, но, возможно, даже этого окажется достаточно, чтобы пробудить эротическую ярость гнусного чудовища? А он использует паузу для неотложного дела: ставит ногу на кромку тротуара и, изогнув бескостную спину, что-то торопливо записывает в книжечку, посмотрев предварительно на часы. И Минна сразу понимает свою ошибку: её сатир, её земляной червь, её гнусный обожатель – это всего лишь жалкий наймит! «Как же я могла так обмануться? Антуан решил выследить меня… Бездарный школяр, вечный неудачник! Как он был школяром, так навеки им и останется! А, ты оплачиваешь услуги шпиков, хочешь, чтобы они ходили за мной? Ну так он походит, можешь не сомневаться!» Она начинает гонку. Она расталкивает прохожих. Она летит, ощущая необыкновенную лёгкость в ногах, как у почтальона… «К Мадлен?.. Почему бы и нет? А потом по бульварам до Бастилии. Великолепно! Теперь охоту веду я!» Она усмехается, холодно усмехается, увидев где-то далеко, позади затравленную Минну, которая, прихрамывая, волочит за собой красную домашнюю туфлю без каблука… «Проспект Оперы? Лувр? Нет, там в этот час слишком много народу». Она избирает улицу Четвёртого сентября, чей разор вполне соответствует состоянию её души. Здесь множество ловушек: завалы из досок, зияющие отверстия люков, вздыбленная мостовая… Вдруг возникает траншея, в которой сплелись свинцовые змеи… Нужно постоянно балансировать на мостках, обходить ямы. «"Сатиру" придётся изрядно попотеть», – думает Минна. По правде говоря, он мог бы даже вызвать жалость, если бы не был так отталкивающе уродлив. Он покраснел, нос у него блестит, и ему, должно быть, невыносимо хочется пить после стольких сигарет… «Бедняга! – говорит себе Минна. – В конце концов, это не его вина… Вот и Биржа: я хочу показать ему фокус с улицей Фейдо». «Фокус с улицей Фейдо» – невинная радость первой измены Минны… Чтобы встретиться со своим любовником, практикантом больницы, она проникла, закрыв лицо вуалью, в один из домов на площади Биржи, а вышла на улицу Фейдо, очень довольная, что изведала очарование дома с двойным выходом, и это было большей радостью, чем объятия рослого похотливого малого с козлиной бородкой… очарование дома с двойным выходом. «Как это было давно! – бормочет Минна. – Ах, я старею!» Классический фокус с улицей Фейдо и на этот раз удаётся великолепно. На площади Биржи Минна быстро входит во двор дома номер 8, а на улице Фейдо само Провидение посылает ей такси. Убаюканная стрекотанием счётчика, Минна ставит на откидную скамеечку ноги в лакированных ботинках, которым пришлось сегодня так много ходить. Она ощущает высокомерную снисходительность, притупляющую гнев на Антуана. Минна благодушно наслаждается своей победой. Когда она возвращается на проспект Вилье, часы показывают всего лишь начало шестого. Минна думает, что ей удастся понежиться целых два часа в домашнем халате, засунув босые ноги в уютные замшевые мокасины… Но на скрижалях судьбы записано, что в этот день Минна должна лишиться своей блаженной праздности в лучах солнца, ласкающего розовые занавески: Антуан уже дома! – Как? Ты здесь? – Сама видишь. Должно быть, и он тоже долго бродил по улицам: об этом можно догадаться по пыли, запудрившей его кожаные башмаки… – Почему ты не в конторе, Антуан? – Тебе-то какое дело… Минне кажется, что она грезит. Как! Она возвращается усталая, но настроенная добродушно, поскольку сумела обхитрить ищейку, – а встречает её грубый медведь! – Ах, так! Ну вот что, дорогой, если у тебя много свободного времени, то ты мог использовать его с толком, чтобы самому шпионить за мной! – Шпио… – Именно. Не знаю, куда ты обратился, но тебя там в грош не ставят. Подсунули самого завалящего шпика! Ей-Богу, сегодня мне было просто стыдно за тебя! Этому человеку я могла бы подать милостыню. Разве не правда? Ну скажи, что я сошла с ума и выдумываю Бог весть что! Хочешь, я изложу свой маршрут? Ты сравнишь его с донесениями своих агентов! Она начинает перечислять невыносимо гнусавым голосом: – Выйдя из дома в три часа пополудни, мы пересекли парк Монсо, спустились по проспекту Мессин, на улице Миромениль задержались у витрины с собачьими ошейниками, проследовали через предместье Сент-Оноре к… – Минна! Она закусила удила, не собираясь щадить его, и в её издевательском отчёте фигурируют даже самые крохотные переулки. Она загибает пальцы, сверкая живыми глазами раздражённого орлёнка, с упоением входит в детали фокуса с двойным выходом, и внезапно болезненная мучительная ревность, звеневшая в душе Антуана, как натянутая струна, совершенно непонятным образом размягчается, ослабляется, словно пролился какой-то благотворный бальзам… Он смотрит на Минну, не слушая больше её гневного щебета… Мало-помалу он начинает понимать, вглядываясь в эту хрупкую разъярённую девочку, что чуть было не совершил преступную ошибку, обращаясь с ней как с врагом. Она одна в мире, и она принадлежит ему. Ему – даже когда обманывает его; ему – даже если ненавидит его; ибо нет у неё, кроме него, другого убежища, другого укрытия! Она была ему сестрой, прежде чем стать женой, и уже тогда он мог с братской пылкостью пожертвовать ради неё всей своей кровью. Теперь же он должен отдать ей гораздо больше, потому что обещал сделать её счастливой. Трудная задача! Ведь Минна так своенравна, а порой жестока… Но нет позора в страдании, если это единственный способ дать счастье… Пусть же она свободно следует прихотливым путём своей судьбы! Она бежит сломя голову, ищет опасные наслаждения: он раскинет свои объятия лишь тогда, когда она пошатнётся, он будет бдителен и осторожен, подобно матери, которая следит за первыми шагами своего малыша, широко раскинув дрожащие, словно крылья, руки. Она умолкла, выговорившись до конца, придя в ещё большее возбуждение от звуков собственного голоса. Она кричала Бог весть что, бросаясь пустыми угрозами истеричной пансионерки, требуя свободы и с детской решимостью возглашая, что «отныне всё между нами кончено…». На ресницах её повисли две слезинки, сверкающие на свету, и злоба её больше не находит слов. Антуану хочется взять её на руки и баюкать, плачущую и гневную… Но он чувствует, что время для этого ещё не пришло… – Господи, Минна, да кто же тебя в чём упрекает? Она гордо вскидывает царственную голову, проводит по губам измученным языком: – Как это кто? Да ты! Всем своим поведением брюзгливого мученика! Молчанием мужа, который с трудом сдерживается! С какой стати, позволь спросить? Что ты можешь мне предъявить? Разве твои ищейки не сообщили тебе? Ведь это такие ловкие люди! – Ты права, Минна, они никуда не годятся. И в этом, если хочешь, моё оправдание. Я не знал их и очень плохо использовал… И мне вообще не надо было пользоваться их услугами. На лице Минны появляется выражение недоверчивого изумления. Она перестаёт теребить свою голубую соломенную шляпку дрожащими от гнева руками… – Ты прощаешь меня. Минна? В её чёрных глазах мерцает холодное подозрение зверя, перед которым открыли дверцу клетки со словами: «Иди смело!» – Минна, послушай! Я должен дать обещание, что больше никогда так не сделаю? Внушающая доверие, хотя и несколько принуждённая улыбка на бородатом лице тревожит Минну, которая ничего не может понять… Зачем эта слежка? И зачем извинения после? Всё ещё колеблясь, она недоверчиво протягивает маленькую руку… – Ты всё-таки можешь вывести из себя, Антуан! Он привлекает к себе Минну, которая уступает, но отворачивает лицо, и нежно склоняется к ней. – Послушай, Минна, если бы ты захотела… Быстро темнеет, и он не может уловить выражения её глаз… – Что «захотела»? Ты же знаешь, я не люблю давать обещания! – Тебе нет нужды что-либо обещать, дорогая. Он говорит в сумерках, как старший друг, по-отечески, и душа Минны вздрагивает при воспоминании о перенесённом унижении с двойственным чувством отвращения и удовольствия: разве не приоткрыл в её сердце такой же хриплый дружелюбный голос потайную ячейку, где скрывалась любовь, ячейку, где скрывалось страдание? Хотя сама она думала, что сердце её запёрто на крепчайший замок… Она чувствует внезапную слабость изнеможения и прислоняется к знакомому крупному телу мужа… – Вот что, Минна… Шолье хотел бы послать меня в Монте-Карло, чтобы обсудить с владельцами игорного дома затеваемую им рекламную кампанию. Сначала мне это не слишком понравилось, но мой патрон в фирме Плейлеля согласился дать мне пасхальный отпуск ещё до Пасхи. Ну вот… хочешь поехать со мной в Монте-Карло на десять-двенадцать дней? – В Монте-Карло? Я? Но зачем? «Если она откажется. Господи! Если она откажется, – говорит себе Антуан, – значит, кто-то удерживает её здесь, значит, для меня всё будет кончено…» – Чтобы доставить мне большое удовольствие, – отвечает он просто. Минна думает о своей пустой жизни, о своих пресных грехах, о Можи, который её не хочет, о маленьком Кудерке, который ничего не понимает, о тех, что придут следом, но не имеют ещё ни имени, ни лица… – Когда мы едем, Антуан? Он откликается не сразу, вскинув во мраке голову и борясь с подступившими слезами, с желанием издать торжествующий вопль и рухнуть к ногам Минны… Она никого не любит! Она поедет с ним, только с ним одним! Она поедет! – Через пять или шесть дней. Ты успеешь собраться? – Едва-едва. Там надо быть соответственно одетой… Подожди, я включу свет: ничего уже не видно… Ты больше не будешь таким скверным, Антуан? Он ещё на мгновение удерживает её в объятиях, в темноте. Обхватив одной рукой хрупкие плечи Минны, не сжимая их слишком сильно и не удерживая, он безмолвно повторяет свою клятву дать ей счастье любой ценой, позволить взять его, где она захочет, украсть его для неё, если будет нужно… – Девятнадцать, красное, нечёт… Игра! – Мне выпало ещё десять франков! – восклицает Минна с восхищением. – А ты говорил, что в Монте-Карло всегда проигрывают! Антуан, я хочу перейти к другому столу. – Зачем? Ты здесь выигрываешь… – Сама не знаю. Меня эти переходы забавляют. Скажи, ты подождёшь меня под часами? Антуан провожает её глазами, любуясь пышным белым платьем, тонкой талией, золотым узлом волос на затылке и розовой плетёной шляпкой… «Её это забавляет, какое счастье!» Минна, встав за спиной крупье, вежливо произносит: «Прошу прощения, сударь», – и продвигает свою монетку на тридцать шестую клетку. Шарик начинает крутиться, затем постепенно замедляет ход и, дрогнув, останавливается: – Ставок больше нет! Минна изучает нагромождение роз и ирисов на чудовищной шляпке, скрывающей лицо невидимой дамы… «Ну и шляпка! Держу пари: кроме потаскухи, такую никто не надел бы…» – Тридцать шесть, красное, чёт… Игра! Минне выпадают очередные десять франков. Она забирает свои три монетки; почти одновременно с ней протягивает руку толстый немец, также поставивший на тридцать шесть… Но из-за зарослей висячего сада вдруг раздаётся холодный голос: – Прошу прощения, сударь! Не трогайте эти деньги. – Verzeihung! Diese Einlage gehört mir![7] Дама мгновенно парирует по-немецки: – Sie müssen nur auf ihr Spiel Acht geben. Das Goldstück gehört mir… Lassen Sie mich in Ruhe![8] Ошеломлённый господин безмолвно взывает к заступничеству почтенной публики, но почтенная публика занята собственными заботами… Минна также не вмешивается, ибо дама в шляпке, напоминающей сад, дама, забирающая выигрыш с самоуверенным видом, выдающим нечистую совесть, – это Ирен, Ирен Шолье! – Как? Вы, Ирен? – Минна! Слава Богу! Вы видели? Этот бородач хотел прибрать к рукам мои луидоры! Не разговаривайте со мной, дорогая, я начала потрясающую комбинацию! Лучше смотрите, как надо постепенно увеличивать ставки… Коротенькие ручки Ирен подгребают к себе золотые монеты, выстраивают их столбиком, оглаживают и пересчитывают. Её нос еврейского менялы нависает над засаленным блокнотом, над воровской добычей. Из-под шляпки, похожей на цветочную клумбу, сверкают на бледном лице глаза, устремлённые на золото с обожанием и угрозой, а ловкие пальцы шулера бесчинствуют на зелёном сукне… – Не правда ли, потрясающая женщина? – шепчет кто-то на ухо Минне. Со смятением новобрачной Минна узнаёт голос Можи. Так, значит, все собрались в Монте-Карло! Она не смеет взглянуть на журналиста и не находит что сказать. Он вытирает потный лоб, моргая от слишком яркого света. Он кажется постаревшим, в усах появились седые нити, а на толстой щеке весельчака прорезалась большая печальная складка… – Хотите пари, – говорит он, – я знаю, что вы подумали, увидев меня! – Нет! – возражает она живо. – Я очень рада встретиться с вами. – Мадам слишком добра ко мне. А где же благородный супруг? – Ждёт меня под часами… – Вы в первый раз в Монте-Карло? – Да… Никак не могу привыкнуть, здесь всё так необычно, так интересно! Вы не находите, господин Можи, что здесь на каждом шагу сталкиваешься с очень любопытными персонажами? – Я сам собирался это сказать, – почтительно соглашается Можи. Минна, которая не любит иронии, недовольно передёргивает плечами. – Не надо смеяться надо мной! – просит она. – Смеяться над вами? У меня и в мыслях не было ничего подобного, дитя моё! – О чём же вы тогда думаете? – Я думаю, что у вас на виске выбился один золотистый, почти серебряный волосок. Он изогнулся в виде вопросительного знака, и именно ему я отвечаю «да», будь то впопад или невпопад. Она принуждённо улыбается, и между ними повисает неловкое молчание. Минне уже надоело стоять, и она избегает смотреть на Можи… Оба безмолвно вспоминают комнату с занавесками из жёлтого газа, где так легко срывались с уст откровенные, искренние слова, где мысли не прятались, представая в такой же наготе, как обнажённая Минна. Там они сказали друг другу всё… Они печально молчат и слушают, как мелодично звенит в их душах тоненькая драгоценная нить… – Я сегодня скучен, дитя моё, не так ли? Я вас больше не забавляю? Она протестующе поднимает руку. – Когда я забавляюсь, мне не бывает весело. И я могу быть довольной, не забавляясь ничем. Поверьте, – она кладёт узкую ладонь в перчатке на запястье Можи, – поверьте, что я ваш друг и что у меня нет других друзей, кроме вас… Мне нелегко признаться в этом, но ведь и дружба для меня – это так необычно! А теперь вернитесь к игре; мне пора идти. – Идти куда? – К Антуану. Он ждёт меня под часами. Можи не удерживает её. Он уходит, поцеловав маленькую руку в перчатке, и Минна остаётся одна среди множества незнакомых людей, в звеняще-напряжённой тишине игорного дома… Она вздрагивает, подумав о резком ветре, что продувает насквозь Корниш… По досадной случайности Минна и Антуан угодили в самый разгар сухой бури; колючая пыль вихрем несётся в свинцовом небе. А Средиземное море напоминает окраской серую устрицу… Задумчивая Минна находит наконец Антуана и, взяв его под руку, выходит из казино. Ветер расчистил небо, и по нему плывёт фиолетовая луна. Неподвижные пальмы застыли вдоль дороги, молочно-белые отели сменяются виллами цвета сливочного масла… Во всём этом ощущается прелесть светлой ночи, а ставший тёплым ветер предвещает наступление весны… «Погода почти такая же мягкая, как в Париже», – вздыхает Антуан. В коляске, запряжённой двумя костлявыми проворными лошадьми, Минна зябко приваливается к плечу мужа. Клячи идут рысью, и карета поднимается по дороге, ведущей к Ривьера-Палас; внезапно появляется тёмное прозрачное море… Серебряная полоска приплясывает вокруг длинного пятна света – перламутрового, как бледное рыбье брюхо… – О! Ты видишь, Антуан? – Вижу, дорогая. Тебе нравятся эти места? – Нет. Но здесь красиво. – А почему тебе не нравится? – Не знаю. Это море, которого я никогда не видела… Из-за бесконечной воды становится так неуютно и одиноко, как нигде… Он не смеет обнять её, погрузив пальцы в тёплый мех белой шубки, и своей робостью напоминает жениха. После того вечера, когда с сухим клацаньем револьверного затвора захлопнулась дверь спальни, он жил возле Минны на правах брата, переходя от подозрения к угрызениям, от страха – к ярости, а теперь с изумлённым восхищением думает, что был некогда мужем Минны, что распоряжался ею, словно владетельный паша, что занимался любовью, не спрашивая: «Ты хочешь меня?» Те дни давно прошли… Однако Минна по-прежнему рядом, возле его плеча, и песочная пыль, колючая, как иней, доносит до Антуана лёгкий аромат лимонной вербены… Они не произносят ни слова, пока не входят в большую комнату, откуда мода – вкупе с новыми представлениями о гигиене – изгнала обивку со стен и мебели. Даже занавесок нет на блестящих окнах, голых, будто в квартире, сдающейся внаём. Всё ещё в шубке и в шляпке с приколотой розой, Минна подходит к окну. Ставни открыты, и в комнату вливается яркая южная ночь. Сад укрывает от взгляда Монте-Карло, и за тёмными верхушками деревьев виднеются лишь море и небо… Три оттенка – серого, серебристого и свинцово-синего – поражают своим холодным великолепием, и Минна напрягает глаза, чтобы угадать таинственную, еле заметную карандашную линию, отсекающую море от неба… В этой тёмной ночи, пробуждающей какое-то неведомое чувство в своенравной душе Минны, слышатся отзвуки всех дневных шумов. Налетает порывами далёкая музыка, а на круто взбирающейся в гору дороге хлопает кнут, скрипят колёса… Минна старается вернуть свою душу, разлившуюся по морю, порхающую под луной; а та тревожно устремляется к очагу, которого не существует. Нигде не может она встретить греющуюся у огня Любовь, а у мечты её как не было, так и нет лица… Ах! Как роскошен сегодняшний вечер, как угрюмо-прекрасен, как жесток для тех, кому безмерно одиноко! Продрогнув до костей, она поворачивается к Антуану, который курит, сидя в пижаме. Он рядом, и можно протянуть к нему дрожащие руки, руки маленькой королевы, что не умеет просить и подаёт для поцелуя ладонь с поникшими вниз пальцами, напоминающими узенькие бутоны белой наперстянки… Он курит, и на лице его ничего нельзя прочесть. Но появилось что-то зрелое в этой физиономии честного бразильца, что-то печальное в большом горбатом носе, что-то задумчивое в глазах влюблённого разбойника… «Он способен размышлять?» – удивляется Минна. Никогда ещё она не задавалась таким вопросом, и в ней нарастает желание, чтобы он заговорил, чтобы звук его голоса одолел наконец эту ослепительную ночь, которая без стеснения лезет в окно… – Антуан… – Что, дорогая? – Мне холодно. – Тебе надо лечь. – Да… Положи дорожный плед на мою кровать… Как же здесь холодно! – Местные жители говорят, что такого не было никогда. Впрочем, завтра, скорее всего, будет чудесная погода. Ветер меняется… и ты увидишь голубизну моря… Мы поднимемся в Тюрби… Он без умолку сыплет банальными фразами по мере того, как Минна раздевается, представ перед ним наконец почти нагой и какой-то необычной в этой чужой комнате. Она по-сестрински бесстыдно торопится, бежит в туалет и возвращается, стуча зубами от холода. – О, эта постель! Простыни ледяные… – Хочешь… Он собирался предложить ей в дар тепло своего крупного смуглого тела, но осёкся, будто речь шла о чём-то неприличном… – Хочешь, я попрошу для тебя грелку? – Не стоит! – глухо кричит Минна из-под простыни, куда юркнула с головой. – Только укрой меня как следует… Подоткни одеяло… Поверни ночник в другую сторону… Спасибо, Антуан… Доброй ночи, Антуан… Он спешит, счастливый и печальный до слёз, торопливо и безмолвно кружит вокруг кровати. Сердце его переполнено собачьей признательностью. – Доброй ночи, Антуан, – повторяет Минна, высунув из-под одеяла бледную озябшую мордочку. – Доброй ночи, дорогая. Ты хочешь спать? – Нет. – Хочешь, я потушу свет? – Не сейчас. Поговори со мной. Похоже, меня немножко лихорадит. Присядь на минутку. Он подчиняется, с неловкой нежностью садится на самый край постели. – Если тебе здесь не по душе, Минна, мы можем уехать раньше; я постараюсь закончить свои дела побыстрее… Минна, проделав затылком углубление в перьевой подушке, зарывается в свои тёплые волосы, как курица в солому. – Я не говорила, что хочу уехать. – Возможно, ты жалеешь о Париже, о доме, о… о своих привычках, своём… Он отвернулся, но голос у него дрогнул помимо воли… Минна следит за ним сквозь закрывшие лицо волосы. – У меня нет никаких привычек, Антуан. Он совершает над собой чудовищное усилие, чтобы замолчать, но всё-таки продолжает: – Возможно, ты… кого-нибудь любишь… и тебе не хватает… друзей… – У меня нет друзей, Антуан. – О! Я ведь всё это говорю… вовсе не для того, чтобы упрекать тебя. Я… я понял, что в прошлом месяце вёл себя по-идиотски… Ведь любви приказать нельзя, правда? Я не могу помешать тебе любить кого-нибудь, как не могу запретить земле вращаться вокруг своей оси… Каждая фраза даётся ему с таким трудом, будто он поднимает гору. Мысли его, бережно-проницательные, пылкие и чуткие, облекаются в самые тяжёлые, самые вульгарные слова, и он страдает от этого. Великий Боже, не суметь объяснить Минне, что он вручает ей в дар свою жизнь, свою супружескую честь, свою преданность верного сообщника… Не найти нужной интонации, чтобы успокоить и внушить доверие этой хрупкой девочке, которую он только что любовно укрыл, подоткнув со всех сторон одеяло… Что она ответит? Только бы не стала плакать! Она такая нервная сегодня вечером! Он клянётся себе, отринув уклончивость: «Пусть она наставляет мне рога – лишь бы не плакала!» Он угадывает под волной спутанных волос напряжённый взгляд её прекрасных чёрных глаз… – Я никого не люблю, Антуан. – Правда? – Правда. Опустив голову, он вбирает в себя безмерную радость и несравненную горечь. Она сказала: «Я никого не люблю», но не добавила, что любит Антуана… – Знаешь, ты сегодня очень славная… Я доволен… Ты на меня больше не сердишься? – За что мне на тебя сердиться? – За… за всё. В какой-то момент мне захотелось сломать всё, но не потому, что я стал меньше тебя любить… наоборот! Тебе этого не понять… – Отчего же сломать? – Так ведёт себя человек, когда любит, – говорит он просто. Минна вытаскивает из-под одеяла дружелюбную маленькую руку: – Но я тебя очень люблю, поверь! – Да? – спрашивает он, натянуто улыбаясь. – Тогда мне хотелось бы заслужить такую любовь, чтобы ты могла попросить меня обо всём, обо всём, понимаешь? Попросить даже то, о чём обычно не просят мужа… и чтобы ты могла прийти ко мне пожаловаться, понимаешь? Как делают маленькие дети: «Вот этот обидел меня, Антуан, накажи его или убей»… в общем, всё, что угодно… Она поняла на этот раз. Она садится на постели, не зная, как выразить внезапную нежность к Антуану, что бьётся в ней, будто блестящий уж, прыгающий в завязанном мешке… Она сильно побледнела, глаза её расширились… Вот он какой, кузен Антуан! Многие мужчины жаждали её: один – вплоть до желания убить, второй – до стыдливой деликатности, с которой и отринул её… Но ни один не сказал ей: «Будь счастлива, я ничего не прошу для себя – я буду дарить тебе драгоценности, сладости, любовников…» Чем же вознаградить этого мученика в пижаме?.. Пусть получит то, что Минна в состоянии дать, – её послушное тело, её мягкие бесчувственные губы, её пышные волосы рабыни… – Иди ко мне в постель, Антуан… Минна спит усталым сном в розовом сумраке. За окнами хлопает кнут, колёса скрипят, как в полночь, а над садом звенят струны итальянских мандолин. Но стена сна отделяет Минну от мира жизни и одиночества, гнусавое пение мандолин проникает в её дрёму, преображаясь в жужжание пчёл… Солнечное блаженство сна начинает потихоньку тускнеть, и сознание Минны постепенно пробуждается неравномерными толчками, как у пловца, который поднимается со дна восхитительного океана. Она дышит глубоко, уткнувшись лицом в локоть согнувшейся руки, не желая расставаться с чёрной сладостью дрёмы… Окончательно же пробуждается, ощутив странную лёгкую боль, на которую откликается, будто арфа, всё её тело. Прежде чем открыть глаза, она осознаёт, что нагота её прикрыта лишь волосами; но необычность этого обстоятельства не имеет для неё никакого значения; ночью что-то произошло… что же это было? Нужно быстро проснуться, чтобы вспомнить всё и ощутить несказанную радость: именно этой ночью случилось чудо, создавшее Минну заново! Она глядит на занавески со смутной звероватой улыбкой: «Солнце?.. Стало быть, мы спали? Да, мы спали, и довольно долго… Антуан встал… Даже страшно взглянуть на часы… Какое счастье, что мы оба любим завтракать поздно!..» Она повторяет «мы оба» с наивной гордостью новобрачной, и голова её в прядях спутавшихся волос вновь падает на подушку… «Иди ко мне в постель, Антуан!» Она крикнула ему это нынешней ночью, сообразуясь с понятием справедливости, как у проститутки, которая только своим телом может расплатиться за любовь мужчины… И несчастный ринулся в жертвенные объятия Минны, с трудом веря, что награда возможна сразу же после мук. Сначала он хотел только лечь рядом с ней, только прижаться к этому тёплому хрупкому телу, опьянённый до слёз запахом духов, ласковым пожатием маленькой руки… Но она потянула его к себе, сплетя его ноги со своими, холодными и гладкими. Он шептал, слабея, «нет, нет», выгибая спину, чтобы отдалиться от неё, но дерзкие тоненькие пальчики прикоснулись к нему, и он одним прыжком припал к ней, отшвырнув в сторону простыню… Она увидела, как видела много раз, его чёрную фигуру над собой, бородатое лицо фавна над своим лицом, ощутила знакомый запах лака и нагретого дерева, исходивший от крупного смуглого тела… Но сегодня Антуан заслуживал большего, хотя она и не смогла бы ему это дать! «Пусть он получит меня всю, пусть эта ночь переполнит его восторгом! Мне надо подражать ему, чтобы радость его ничем не омрачилась… Пусть он услышит от меня вздох и крик своего собственного наслаждения! Я буду восклицать: „Ах! Ах!“, как Ирен Шолье, стараясь думать о другом…» Выскользнув из длинной ночной рубашки, она устремилась навстречу рукам и губам Антуана, а затем откинулась на подушки, покорная и целомудренная, словно святая, бестрепетно ожидающая демонов и мучителей… Он, однако, щадил её, и она лишь мягко колыхалась вместе с ним в замедленном глубоком ритме… Она приоткрыла глаза: взор Антуана, ещё владеющего собой, казалось, искал Минну внутри её самой… Вспомнив поучения Ирен Шолье, она произнесла: «Ах!» – будто пансионерка, падающая в обморок, но тут же со стыдом умолкла. Антуан всё больше погружался в свою беззвучную радость, и лицо его с изломанными бровями стало похожим на грубую маску похотливого Пана… «Ах, ах!..» – выдохнула она помимо воли… Ибо в ней нарастало тревожное, почти невыносимое предчувствие, от которого сжималось горло, будто от подступивших рыданий… В третий раз она застонала, и Антуан замер, поражённый, что слышит голос этой Минны, которая не кричала никогда… Но пауза совсем не помогла Минне: она трепетала теперь всем телом, подогнув пальцы ног, бросая голову справа налево, а затем слева направо, как ребёнок, заболевший менингитом. Она сжала кулаки, и Антуан увидел, как напряглись желваки над изящным подбородком. Он боязливо застыл, опираясь на свои расставленные ладони, не смея продолжать… Глухо вскрикнув, она раскрыла глаза, опалив его диковатым взглядом, и прорычала: – Давай же! На какое-то мгновение он оцепенел от изумления, застыв над ней; а затем проник в неё со скрытой силой, с острым любопытством, большим, чем его собственное наслаждение. Он овладевал ею неутомимо-осознанно, тогда как она извивалась своим телом сирены, с закрытыми глазами, бледными щеками и пунцовыми ушами… Порой она складывала руки, прикрывая закушенную губу и словно бы предаваясь ребяческому отчаянию… Порой тяжело дышала, открыв рот и яростно впившись всеми десятью ногтями в плечи Антуана… Одна из её ног, соскользнувшая с кровати, вдруг поднялась и на секунду прикоснулась к смуглому бедру мужа, который вздрогнул от восторга и страсти… Наконец она устремила на него взгляд незнакомых глаз и напевно забормотала: «Твоя Минна… твоя Минна, навсегда твоя…», и он почувствовал, как обмякает наконец в его объятиях мокрое дрожащее тело… Минна, сидя на измятой постели, прислушивается к самой себе, ощущая гул радостно стучащей крови. Ей нечего больше желать и не о чем жалеть. Жизнь стоит перед ней – лёгкая, чувственная, заурядная, как красивая девушка. Антуан свершил это чудо. Минна старается уловить звук шагов мужа и потягивается. Она улыбается в темноте, с некоторым презрением ко вчерашней Минне, этой холодной девчонке, что искала невозможного. Нет больше ничего невозможного, и нечего больше искать – нужно лишь расцветать в лучах наслаждения, стать розовой, счастливой и всем довольной, успокоиться в тщеславном сознании, что она ничем теперь не отличается от других женщин!.. Сейчас вернётся Антуан. Нужно встать, побежать навстречу солнцу, бьющему в занавески, попросить чашку дымящегося шоколада с бархатной плёнкой… День пройдёт в праздности, Минна ни о чём не станет думать, повиснув на руке Антуана… ни о чём, кроме как о следующей ночи, о многих сходных ночах и днях… Великий Антуан, дивный Антуан… Дверь открывается, и волна белого света врывается в комнату. – Антуан! – Минна, дорогая! Они обнимаются; от него пахнет свежестью и вольным ветром; а она, влажная после сна, источает благоухание ночи любви… – Дорогая, сколько солнца! Настоящее лето, вставай скорее! Спрыгнув на ковёр, она бежит к окну, распахивает ставни и отступает, ослеплённая… – О! Сплошная голубизна! Море отдыхает, на его бархатном покрывале нет ни единой складки, а солнечные лучи оплавляются в серебристые бляшки. Минна, обнажённая и переполненная восторгом, блаженно-отупело следит, как покачивается за стеклом ветка розовой герани… Этот цветок расцвёл за одну ночь? И этих роз с рыжеватыми лепестками она ещё не видела, вчера их не было… – Минна, у меня такие новости! Она переводит взгляд с окна на мужа. И его также преобразило чудо, ибо от него исходит, кажется ей, совершенно новая уверенность зрелости, мужественности… – Минна, если бы ты знала! Можи рассказал мне совершенно невероятную историю: Ирен Шолье сцепилась с каким-то англичанином из-за выигрыша… словом, вышел скандал! В результате ей пришлось сесть на первый же парижский поезд! Минна запахивается в широкий пеньюар и улыбается Антуану. Она восхищается им – таким рослым и смуглым, с ассирийской бородой, с авантюрным носом, как у Генриха IV… – А ещё парижские газеты… Но это уже не так забавно… Ты ведь хорошо знаешь маленького Кудерка? О да! Она хорошо знает маленького Кудерка… бедный мальчик… она жалеет его издалека, свысока, ибо память её обрела снисходительность… – Маленький Кудерк? Что он натворил? – Его нашли дома, с пулей в лёгком. Хотел почистить свой револьвер. – Он умер? – К счастью, нет! Его удалось вытащить. Но всё-таки, какое странное происшествие. – Бедный мальчик! – произнесла она вслух. – Да, не повезло ему… «Да, ему не повезло, – думает Минна… – Он будет жить, он вновь превратится в маленького весёлого гуляку, он будет жить, исцелившись, отринув прекрасную любовь, которая едва не стоила ему жизни. Вот теперь я жалею его…» – Малыш спасся чудом, правда, Минна? Помнишь, как он ухлёстывал за тобой? Ну признайся: совсем чуть-чуть, а? Полуобнажённая Минна трётся затылком о рукав Антуана – любовным жестом прирученного зверька. Она зевает, устремляет на мужа взгляд лестно прищуренных глаз – глаз, из которых навсегда ушла тайна: – Очень может быть! Я уже забыла, дорогой… |
||
|