"Страстная седмица" - читать интересную книгу автора (Якубовский Аскольд Павлович)3Он приехал сюда отдохнувший, насквозь пропитанный хорошим одеколоном «Шипр». Им он мочил волосы, его плеснул себе за шиворот. Запах от парня шел такой густой, что, выйдя во двор, он даже задохнулся на мгновение — перехватило дыхание. Он открыл гаражик и вывел машину, впитавшую весь зимний холод. Она имела вид смиренный, но лукавый, глядела на парня своими циферблатами (хорошая это была скотинка, послушная, сильная, добрая). Он осмотрел ее еще раз, хотя готовил мотоцикл давно, как говорил отец, вылизал его весь. Затем включил мотор и ждал, когда тот кончит чихать и фыркать. Сбегал, оделся в кожаную куртку. Заперев гараж, он сел на машину («Давай, милая»), тронул рычаги, оттолкнулся ногой. И почувствовал к ней великую благодарность — мощный, но спокойный ход, могучее и бархатистое мурлыканье двигателя, движение тихое, спокойное, уверенное. Шелест лопающихся льдинок. Мальчишеские восхищенные окрики. Мелкие эхо, рожденные закоулками домов, их удары в лицо. Он приехал к Тане с нетерпением. Такого с ним еще не бывало. Девушки были самые разные, даже много. Он в разговорах с приятелями-мотоциклистами называл своих подружек «морковками» (те — тоже). Летом они часто, всей моторизованной громыхающей стаей, уезжали в лес, и позади на седле у каждого сидела подружка. Но все это было так, и чаще всего дело кончалось слезами и упреками или даже ссорой. А вот с Таней у них как-то сначала вышло все солнечно, а в ее комнатке в общей громадной квартире тепло, вольно, мягко. Так бы и остался. Сколько бы ни куксились живущие здесь же старухи. Странный народ эти старухи, удивлялся парень. И хотя комнаты (все семь) были большие, с высокими потолками, солнечные, старухи постоянно злились на комнаты, солнце, всё. И все они были злы на парня, толстые и тощие, подслеповатые и глазастые. И наблюдали, наблюдали. Он побаивался этих старух и, если взбегал по лестнице, то все же не звонил, как хотелось, а открывал дверь своим ключом. Его подарила Таня. И если удавалось пройти коридор незамеченным, он скребся в дверь Тани. И часто слышал кашель и оборачивался — старуха, тощая или рыхлая, в очках или нет, смотрела на него. И шипела: — Чем таскаться, женился бы, что ли… Рас-путник… Таня была в халатике или уже одетая для выхода в узкое и черное платье. Оно ей очень шло, перекликалось с бровями восточного рисунка, подчеркивало белизну лица, прямо-таки снежную. И парня охватывал телячий восторг. Хотелось орать, прыгать, подкидывать ее… А приходилось сдерживаться, если было платье. Его она меняла на работе на другие одежды, какие ей полагалось надевать в тот вечер. Когда Таня выходила в этом платье, в плащике осенью, в дошке зимой, он отвозил ее в театр на такси, а сам шел в зал. Он садился и, зажав руки коленями, смотрел и слушал, мало что понимая. Он видел на сцене одну только Таню, пляшущую, что-то поющую. И если не ее был выход, парень с недоумением таращился на сцену, не понимая, на кой дьявол выходили все эти, как не стыдно им переодеваться, хрипло петь перед зрителями, по-видимому, вполне серьезными в своей жизни людьми. Но те аплодировали. Затем он увозил Таню домой, и тут было по-разному. Если ей хлопали, она была к нему доброй, и он оставался на всю ночь. Скинув ботинки, он ложился на кушетку, заведя большие черные руки за голову. Блаженствовал. Таня, ничуть не усталая, с блестящими глазами, велела зажмуриться и переодевалась в халатик. Затем кипятила чай и готовила бутерброды с сыром и маслом. Они ели, болтали, они пили «Каберне», кислятину цвета красных чернил, и парень уверял, что Таня от вина стала косой и восточной женщиной. Парень забывал, что на сцене Таню целовал пузатый старик, притворившийся лордом, и долговязый мосластый мужик, которому парень давно намял бы шею, если бы это не было его обязанностью — тоже целовать его Таню. Ну, а затем была ночь… Если Таня встречала его в халатике, значит, в этот день она не играла. И тогда, обнявшись, они сидели на кушетке. Иногда Таня была в черном платье, а никуда не шла, просто у нее сидели гости — тот старик, и молодой, и мосластый, и актрисы с выщипанными бровями. Они заходили к Тане «на огонек», приносили с собой бутылку осточертевшего «Каберне» и конфеты, почему-то обязательно «Кара-кум». Они пили вино с конфетами и говорили о театральных делах, оказавшихся (это поразило парня) сложными. Взять хотя бы борьбу за роли, за поездку с труппой в Свердловск или даже в Москву. Там закупались ими одежда и обувь, там же могли «заметить и взять», чего всем очень хотелось. Рассказывали о гастрольных поездках, о разных случаях — от мелочей (ломился пьяный в номер) и до того, что угорела насмерть какая-то Валентинова, заснув в автомобильчике-фургоне, как будто бы пьяная, а туда забивались выхлопные газы. Если бы парень не ждал, дергая коленками или сжимая и разжимая кулаки, когда все разойдутся, чтобы выйти со всеми и бегом вернуться обратно, он бы заинтересовался и рассказами, и тем, мосластым, даже актрисами. Поговорив, начинали артистичничать: пели дикими голосами, декламировали, кривлялись забавно. И парень хохотал, блестя белыми ровными зубами. И тут же краснел совсем по-мальчишески, потому что какая-нибудь актриса, с кожей, увядшей на висках и с черными пылинками на носу, кричала: — Огурчик! Так бы и съела! — Ешь, я разрешаю, — улыбалась Таня. В общем, это интересный и приятно странный народ, плюющий на обыденную жизнь. Серьезно актрисы говорили только о театре, да еще о мюзикле, который они когда-нибудь поставят. Иногда они с любопытством — рабочий! — кидались к нему с расспросами. Будто он был марсианин. Но и это было несерьезно, такую они мололи при этом чепуху. Сегодня он застал у Тани режиссера. Таня была в халатике, и на столе — бутылка коньяку местного разлива, сыр и хлеб. В масленке было масло, в конфетнице — конфеты. Словом, полный ажур. Режиссера он видел и раньше. Это был лысоватый, старый (лет за сорок и, кажется, разведенец) гений. Поэтому в театре ему и не дают развернуться, боятся. И вот, он сидел и пил коньяк и закусывал его ломтиком сыра без хлеба. Они с Таней улыбались и спорили без азарта: что же лучше, в конце концов, система великого старика Станиславского или узкий профиль актера. Скажем, амплуа злодея, любовника, и т. д. и т. п. Парень стоял и слушал их, тоскуя. Тут режиссер подмигнул ему круглым глазом, потрогал пальцами свою верхнюю губу, затем кончик носа. «Руль», — подумал парень. — Знакомьтесь, — сказала Таня режиссеру. — Это Виктор, ты слышал. — Может быть, все может быть, — рассеянно сказал режиссер. — Садись, — предложила Таня парню. Но парень не сел, он прислонился к дверному косяку и так стоял. Он слышал, как под напором его плеча (он напряг его и с удовольствием почувствовал мускул) потрескивает древесина. Косяк вывалится, парень был уверен в этом. И в другом не сомневался: шагни вперед, и этот щуплый и дряхлый режиссеришка, которому даже не дают работать, вскочит и побледнеет. Он будет стоять в своем матрасном костюмчике и драться не решится. Взять бы его за воротник… Еще полгода назад парень это бы и сделал. Но полгода у них прошли рядом с Таней и переменили его. И непонятно: бить режиссера или этого делать не нужно? А вдруг ему дали работать? Что если он зашел поговорить о том, о чем говорят режиссеры своим актрисам. Кстати, о чем они говорят на самом деле? Это неизвестно, и парень пожалел, что вполуха слушал разговор актеров. Но не оставаться же им тут вместе. Парень шагнул за дверь, а Таня вышла за ним, шепча: — Только без скандала, прошу. Лучше иди домой. — Я хочу тебя спросить, — сказал парень. — Гони его, и пойдем ко мне. Отец будет рад. — О, господи! — охнула Таня. — Пойдешь за меня замуж, и дело с концом. Отец готов отдать свою комнату. У него там шикарно все сделано. Дерево, камин. А?… — Только не сегодня, — вдруг испугалась и даже осунулась Таня. Лицо ее даже стало мертвым: вот она, пришла связь на всю жизнь, семья, дети, муж. И губы, и руки задрожали. А затем произошло то, что не мог понять парень и не понимала сама Таня. Испуг был, да, как она пугалась не один раз и не раз отказывала. И все же радость и гордость какая-то. Если бы парень сказал это раньше, не сейчас, если бы… Она сама не знала, что ей делать. Она была и напугана и обрадована, и все, что затевалось сегодня с режиссером, вся ее будущая жизнь и театр летели к черту. Она покраснела, и засмеялась, и была готова ударить парня. Но что делать? «Буду ведьмой», — решила она. — Полгода раздумывал. Не решал, — прошипела она злобно и вдруг подурнела лицом. Она напряглась, она постаралась. Должно быть, такой была нарисована панночка в собрании сочинений Гоголя: красивой ведьмой. Парень даже отшатнулся. — И это здесь, в коридоре, ты делаешь мне предложение? («О, боги!», — захотелось ей сказать). Так вот, это невозможно. И парень скис, да так, что Таня стала втолковывать, почему невозможно (и это было ее ошибкой). Отсюда и пошла кутерьма. Во-первых, она старше на три года, в масштабах женской жизни на целых десять лет, их встреча, ей сейчас ясно, это ошибка. Она говорила, что пора ей браться за работу обеими руками. Ведь она актриса и принадлежит сцене. — И режиссеру? — сказал парень. — Эх, ты, — шептала она. — Я-то думала: мальчик — ветер, мальчик — порыв. А ты глуп и банален, как все мужики. Ты черт знает что обо мне сейчас думаешь. Да, я поспешила с тобой, мне надо было поводить тебя на корде, как скакуна. («Надо успокоить его»). Сейчас мы обсуждаем мою роль, я буду играть мадемуазель Нитуш, ему разрешают постановку. Тане не первый раз предлагалось идти замуж, и всегда что-то удерживало ее, а что, она не могла понять. — Ты пойми, я живу для публики. — А после коньяка — для режиссера? Я останусь. — Больше не приходи. Тебе ясно? — Знаешь, — сказал ей парень. — Я просто уверен, ты должна сначала принадлежать мне и нашим детям. Ну, и обществу. Тебе бабуля расскажет в подробностях. Усекла? На этом и кончим. — Искусство, — произнесла Таня (и как ненавидела себя потом за это), — требует жертв. Тут парень и дал Тане пощечину, первую в жизни. Он пробежал коридором, а она, трогая пальцем щеку, пыталась осознать, понять. Парень грохнул дверью и скатился вниз, треща каблуками. В дверях он поскользнулся и вылетел на улицу ногами вперед. Вскочил. — Выкинули голубчика? — прошамкала толстая старуха и, обойдя его, вошла в подъезд. Парень, чтобы успокоиться, сделал глубокий вдох и не почувствовал вкуса весеннего воздуха. Еще вдох, еще… Отпустило. Можно вести машину. И парень унесся, благо была отличная дорога, обтаявший, удобно шершавый асфальт. Из дома он позвонил мастеру и соврал, что заболел. «Завтра, — решил он, — выпрошу у участкового врача больничный на три дня и все обдумаю». Он прошел к отцу и отыскал спрятанный в шкафу коньяк. Хлебнул. Затем свалился на кушетку у себя в комнате. Пришел отец. Должно быть, после смены ходил к бабуленьке. Парень слышал, как тот возится на кухне, жарит картошку. Теперь он будет есть ее, густо поливая томатом. Затем напьется чаю с сахаром (пять кусочков на чашку) и молоком. Потом он соберется на работу, с собою захватит пару бутербродов из ломтей хлеба, отрезанных через всю булку. Смазанных маслом и поверх него смородиновым вареньем. — Ты не проспишь? — спросил отец сквозь дверь. — Не-а, — отозвался парень. — Ты сам не засни перед сменой. — Да, я соня, и ты прав. Я пошел. — Что рано? — А схожу куда-нибудь. Вить, жратва тебе на столе. Сечешь? — Да ладно, иди, — ответил сын. Парень валялся до сумерек. Не ел и не спал. Потом выпил чашку очень густого и сладкого чая, съел кусок хлеба, обмакивая в томат. Все! Больше не хочется! |
|
|