"Приблудяне (сборник)" - читать интересную книгу автора (Бабенко Виталий Тимофеевич)вокруг анальгинаОписание Обсерватории и окружающей третьей природы уместно дать через восприятие Фанта. Для контраста: в силу обстоятельств наш герой смотрит на действительность через черные стекла. И в буквальном смысле тоже: наш Фант путешествует в солнцезащитных очках — светосвод в разгар дня бывает очень ярок. Между прочим, уж коли я завел разговор о внешнем виде Фанта, то нелишне было бы обрисовать, как он был одет. Полноватые ноги литератора обтянуты пересиненными — по моде — джинсами. Ниже располагаются ничем не примечательные сандалии, из которых выглядывают босые пальцы. Облик довершает в меру приталенная, очень яркой расцветки рубашка навыпуск, со шнуровкой на груди и рукавах. Лет сто назад такой наряд непременно обозвали бы декадентским, лет шестьдесят назад — стиляжьим. По нынешней моде — все в рамках сезонных рекомендаций. Не забыть бы и Иоланту. Аккуратная матерчатая шапочка с большим козырьком, неброское платьице из местного льна (дико дорогое!), босоножки, словом… Словом, если прибегнуть к орнитологическим сравнениям, то рядом с Фантом, напоминающим токующего тетерева, наша Иоланта вполне сходит за скромную тетерку. …Таким образом, перед Фантом и Иолантой лежал Астрономический Сектор. Рядом со станцией монорельса виднелось несколько крохотных прудиков, соединенных протоками, и до того, видимо, ненужных местным обитателям, что начинали эти пруды спокойно зарастать тиной и неторопливыми водными растениями. На языке экологии такой процесс называется засыпанием. По поверхности водоемов угрюмо плавали черные лебеди. Если бы Фант знал этот экологический термин, он вмиг придумал бы эпитет и для водоплавающих. Он назвал бы их «сонными». И уж никак не вязалась открывшаяся дремотная картина с великолепием блистательной, инкрустированной перламутром карты звездного неба, что была смонтирована на ближайшей стене. Размеры карты немаленькие: метров сорок в длину, а в высоту… В высоту карта, начинаясь от пола, доходила до самого потолка — значит, было в ней, учитывая особенности данного яруса, никак не меньше восемнадцати метров по вертикали. Стоило окинуть ее взглядом, и в глаза били веселые перламутровые искры, и солнце играло на десятках названий созвездий, выполненных полированным золотом, и бархатистый черный фон был такой необычайной манящей глубины, что казалось, будто не стена это, а сгустившаяся тьма, и туда можно войти, протиснувшись между звездами, а вот выйдешь или нет — неизвестно… Коридоры, выходящие на станционную площадку, были пусты. Оставив Иоланту на скамейке, Фант сделал несколько коротких пробежек по переходам, но так никого и не встретил. Более того, окошки киосков с клубниколой и квасом, аптечный ларек, будка книжного проката — все было закрыто. А напитки и таблетки очень интересовали Фанта и Иоланту. Какая-нибудь влага была просто необходима для их истомленных путешествием тел. Но… здесь мы должны отдать должное целеустремленности наших героев — жидкость не служила для них самоцелью. Она требовалась прежде всего Иоланте — для того чтобы запить таблетку от головной боли. Мигрень по-прежнему буйствовала. А вот таблеток не было. Так же, как и киоскера. Причина сего лежит пока вне нашего разумения, поэтому оставим бедную Иоланту бессильно поникшей на скамейке возле станции монорельса и последуем за Фантом. Будучи как-никак мужчиной, он предпринял более дальнюю вылазку по коридорам Астрономического Сектора. Поворот, еще поворот, и — вот оно: большая, просто громадная площадь с причальной мачтой посредине. Взгляд вправо, взгляд влево, и Фант замечает — не чудо ли? — истинный оазис коммерции в этом пустынном астрономическом краю — окошко с призывной надписью: «Касса причала». Вокруг будки никого, но это ничего не значит. Внутри — человек! Живой! И окошко открыто! Фант не знает еще, что сидящий внутри суровый транспортный работник так же скучает по бесхитростному общению, как и он сам, и поэтому наш герой долго еще будет удивляться доброте и отзывчивости официального лица. Не известно Фанту до поры и то, что должен же кто-нибудь в здешних аскетических условиях хоть что-то знать и толково делиться сведениями с неизбежными неинформированными гостями. Проще сказать, местная касса причала — это еще и справочное бюро. Но пока Фант просто-напросто рвется к Человеку-На-Своем-Месте. — Будьте добры, сударь, ответьте, пожалуйста, на маленький вопрос. Не сочтите за назойливость. Вы не знаете, случаем, «Аптечные товары» откроются сегодня? — Фант невероятно угодлив и раболепен. Он понимает, что в любой нормальной кассе его немедленно ударили бы по голове компьютером и с криками «Касса справок не дает!» долго топтали бы ногами, одновременно вежливо продавая билеты кому надо. Но — диво! — местный кассир явно сумасшедший. — Что ты, мил человек! — восклицает он без всякого намека на удивление. — Настюшка отправилась зубы лечить. А это, считай, как раз до кино сладится овощные ряды обежать. (Логическую связь между кино, овощами и дантистом Фант не улавливает.) Так что не жди. — А газетный киоск? — это Фант спрашивает уже просто так, из уважения к отзывчивости. — Э-э, друг! Хасан к дяде отправился, а там, сам знаешь, лаг-ман-магман, персики, пилав… Дядюшка новую комету нашел, большой человек. — Еще один вопрос, господин хороший. Как дископланы, летают отсюда до «Живописного Уголка» или нет? — Чтоб я помер, да зачем тебе нужен этот «Уголок»? Здесь хуже, да? Не нравится? Что говоришь? Там пересадку нужно сделать? Так садись на магнитоход и езжай до Административного Центра. Всего один час — зато какой красивый ярус увидишь! Бери билеты, тебе продам, — последнее сказано на редкость доверительным тоном. Можно подумать, кассир дал клятву держать билеты до самого отхода машины и продать их только брату жены или племяннику, но передумал либо же включил Фанта в число своих родственников. Фант колеблется, однако задает последний вопрос: — Да мы, в общем, в Обсерваторию направляемся. Как добраться до нее, далеко ли? — Эх, не везет тебе, хороший ты мой человек, — горюет кассир и едва не вылезает из своего окошка, чтобы обнять Фанта и пролить на его плече сочувственную слезу. — До Обсерватории близко: пройдешь по этому вот коридору, увидишь мостик, там указатель, спустишься на нижний ярус, там направо, пройдешь с километр, увидишь лифты, подымешься на два яруса — и сразу вход. Только смысла нет идти, милый, санитарный день там сегодня. Фант чувствует, что на него обрушивается светосвод. Прожектор на причальной мачте превращается в укоризненный глаз Иоланты. — Как — санитарный день? — отказывается он понимать. — Моют ее, что ли, Обсерваторию эту? — Моют — не моют, а такой порядок! — Кассир становится строгим. — Выходной сегодня. Фант возвращается к скамейке, продумывая, как бы утаить печальную новость. Он представляет мину Иоланты и пытается выиграть время. Но… Иоланта спит, свернувшись калачиком. Фант вздыхает, усаживается рядом и вытаскивает из кармана комп. — Спи, спи… — бормочет он. — Может быть, голова пройдет. А я пока поработаю… «ЭКСПОЗИЦИЯ», — набирает он заглавие куска, который собирается написать. 1. Я спросил у Анфисы: — Как ты думаешь, что такое история? Она задумалась. — История?.. Хм, придется использовать это же слово, другого нет. Ты знаешь историю Булгаковского дома? — вдруг задала Анфиса встречный вопрос. — Ну того самого, на Садовой? — Как я могу ее знать, если ни разу в том доме не был? — удивился я. — Ты же знаешь, я покинул Землю мальчишкой и с тех пор на планету не возвращался. — Я тоже плохо помню Землю, — задумчиво произнесла Анфиса. — Однако о доме Булгакова могу рассказать многое. После смерти Михаила Афанасьевича целые десятилетия о его квартире никто не вспоминал. Но потом пошли публикации «Мастера и Маргариты» — сначала в журнале «Москва» более полувека назад, затем отдельными книжками, начался даже своего рода булгаковский бум, и тут все заволновались: а квартира-то? Там жили какие-то люди, к Михаилу Афанасьевичу отношения не имевшие, и общественность выдвинула идею организовать в доме на Садовой мемориальный музей. А в середине восьмидесятых годов прошлого века на лестнице, ведущей к квартире Булгакова, появились первые надписи. Очень быстро подъезд оказался изрисованным снизу доверху. Доверху буквально — потолок тоже был включен в вернисаж. Лозунги во славу Булгакова, словесные излияния — и словесный понос тоже, обязательно, какие-то ламентации, призывы не отдавать дом никому и никогда, рисунки — во множестве: Воланд, кот Бегемот — с примусом и без, сам Булгаков в знаменитой шапочке Мастера и, разумеется, Маргарита — непременно в обнаженном виде, однако рамки приличия никто не переступал. В этот подъезд москвичи ходили как на выставку. Да что москвичи — из других городов приезжали. А затем — после длительной осады и упорной борьбы — дом захватило В ведомство. И устроило там некий казенный департамент. С охраной у входа, пропускной системой и прочими прелестями режимного характера. Общественность подняла вой — ан поздно. Первым делом Введомство произвело в доме капитальный ремонт. Все граффити были соскоблены, стены отштукатурены и выкрашены. И вот — веришь ли? — сюрприз: спустя месяц на стенах казенного подъезда вновь появились рисунки и надписи. Охрана с ума сходила — а стены продолжали покрываться граффити. Говорят, были даже облавы — результата они не принесли. Прошел год — стены в подъезде снова отчистили, на них легла свежая краска. И опять «табула раза» не просуществовала и двух недель: рисунки проступили на ней словно сами собой, словно только для этого подъезд и предназначался — быть булгаковским вернисажем, служить вечным «мементо». Родилась даже легенда, что художеством занимаются сами Введомственные, но я не верю этому: в дом вселились люди беспредельно серьезные, им ли предаваться булгакомании? Но, между прочим, борьба между Введомством и невидимыми стенописцами продолжается до сих пор… — Зачем ты мне все это рассказываешь? — не вытерпел я. — Прелестный анекдот, но я ведь, помнится, задал тебе вполне конкретный вопрос… — Так я и отвечаю на него. — Анфиса надула губы. — История — в смысле Geschichte — тот же булгаковский подъезд. Суровые Введомства раз за разом отбеливают ее страницы, но люди, презирая запреты, находят самые немыслимые возможности, чтобы на девственные листы заново легла уничтоженная было правда — во всей ее наивности, неприглядности и обнаженной чистоте. — Ах, не о том ты говоришь! — Я всплеснул руками. — Какие-то намеки, аналогии… Вот давай посмотрим, что писал об истории знаменитый Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона…» Фант внезапно останавливается и, подключив свой комп к центральному компьютеру, вызывает из памяти текст словаря. «История», — находит он в тринадцатом томе и продолжает писать, загнав цитату в соответствующее место своего произведения. «Слово «История» греческого происхождения (ibropia); первоначально оно значило исследование, разузнавание, повествование о том, что узнано… В настоящее время оно употребляется в двояком смысле, а именно, для обозначения известного знания (historia rerum gestarum, или история как наука) и для обозначения того, что составляет предмет этого знания (res gestae — история в смысле совокупности фактов прошлого)… И, в смысле совокупности самих фактов прошлого, может быть не только предметом непосредственного изображения, но и предметом такого теоретического исследования, которое ставит своей целью понять самую сущность (quid proprium) процесса, совершающегося в жизни отдельных народов или всего человечества…» — Вот видишь? — спрашиваю я у Анфисы. — История бывает «rerum gestarum» и «res gestae» — ты какую имела в виду? Молчание. — Ты спишь? Молчание. Анфиса спит. Я забыл сказать, что она кормит двухмесячного сына, и дело происходит в три часа ночи. Разговорами я пытаюсь помочь ей бодрствовать, но она спит. Малыш трудится своим крохотным ротиком и от усердия чмокает губами. Мимо его кроватки, мимо квартиры, где мы сидим, мимо блока, в котором мы живем, мимо грандиозного Орбитального Поселения, построенного на страшную сумму денег в безумно короткие сроки, из прошлого в будущее движется История. Обдумывание дефиниций не под силу Анфисе в часы ночного кормления. Она спит сидя. Вся История мира для нее сейчас заключена в сынишке… — «Понять самую сущность процесса, совершающегося в жизни отдельных народов или всего человечества…» — читаю я вслух строки из энциклопедического словаря. — Ага, как же, «понять самую сущность», — неожиданно говорит Анфиса, не открывая глаз. — Держи карман шире. Если бы кто хотел, чтобы мы эту сущность поняли! А попробуй-ка, достань журналы и газеты восемьдесят шестого — девяносто второго годов прошлого века. Фигу! — голос Анфисы пропитан горечью. У меня по коже бегут мурашки. Может быть, это сомнамбулическая логорея? Не худо бы медицински засвидетельствовать это прямо сейчас: компьютер-то ведь все фиксирует… — В библиотеках они всегда на руках, компьютерные коды доступа засекречены, выходы в соответствующие «онлайн» Глобальной Сети заблокированы, а если начнешь прорываться — неизбежно наткнешься на «цепную» сторожевую программу, которая тебя ни за что не отпустит и спустит твой личный код прямехонько в «цедо». В букинистических магазинах периодики той эпохи не бывает вовсе. Вот и «пойми сущность»! Слушай, — Анфиса широко распахивает глаза, — а может, этого периода вовсе не существовало, а? Восемьдесят третий, восемьдесят четвертый, восемьдесят пятый, а потом сразу девяносто третий… — Ты с ума сошла? — завожусь я с пол-оборота. — Ты что несешь? Это, значит, получается, что и Чернобыля тоже не было? — Был… — Анфиса потерянно отворачивается. — И Неприятности не было? — я еле сдерживаюсь, чтобы не кричать. — Была… — шепотом отвечает Анфиса и начинает плакать. Я чувствую, что на щеках у меня разгораются красные пятна. Мне стыдно. Я перевожу взгляд на детские стиснутые кулачки. Ужасно стыдно. Я вел себя как последний подлец. Малыш изо всех сил цепляется шестипалыми ручонками за отворот материнского платья. Фант задумывается. Он пробегает пальцами по клавиатуре компа: написанный текст уходит в файл, а на дисплее зажигается надпись: «Записная книжка. Мысли впрок». Поразмыслив еще минуту, Фант пишет: Подлость. Подлость многолика, и в этом ее устойчивость и живучесть. Мы никогда не уважали бы себя, ощути мы внутри хоть каплю подлости. О нет! Мы — каждый из нас, бескрылых, ощипанных птиц, мыслящих тростинок и прямоходящих некопытных безрогих — уверены, что в нас нет ни атома подлости. Но зато мы являем собой коацерватную лужу, где есть и капелька ненависти, и капелька ревности, и капелька раболепия, и капелька высокомерия, и капелька алчности. И каждая из этих капелек может разлиться в озеро подлости, море чужого горя и океан нашей собственной безысходной тоски по утраченному добру… Вот теперь Фант, удовлетворенный, откидывается на скамеечке. Начало ЭКСПОЗИЦИИ есть. Теперь надо подумать о цитате. Следуя законам построения фуги, цитата должна идти Король. Бекет Король Бекет В конце цитаты Фант ставит звездочку. Она обозначает примечание. А примечание Фант пишет такое: «Здесь и далее — все, что сочинено не мной (в данном случае — Ж. Ануй «Томас Бекет», действие второе), по неизвестным причинам относится к Противосложению». Фант пишет очень быстро. У него легкая рука, Вот и сейчас — почти 8000 знаков он написал за полчаса. Иоланта все еще спит. Фант разминает пальцы и продолжает: 2. Мы опасливо подошли и осторожно заглянули внутрь. Там было темно и жарковато. Через равные интервалы времени нас обдавало порывами удушливого ветра, дурно пахнущего и обжигающего кожу. Над нами поблескивали шестнадцать гигантских блоков матового цвета. Они располагались по дуге. Ровно столько же им подобных окостенений эмалево сверкали прямо перед нами. В четвертом слева была дыра. Я заглянул туда, но на меня ринулись клубы такого смрада, что я еле удержался на ногах и не свалился в вязкую пузырчатую жидкость, скопившуюся по ту сторону дуги. «Не провалиться бы на обратном пути», — подумал я про дыру и сообщил об этом моей верной подруге. — А ты уверен, что мы будем возвращаться именно этой дорогой? — едко спросила у меня верная подруга. — Готово! — восклицает Фант и, не глядя, проводит пальцем по кнопкам компа. На экране зажигается случайная комбинация цифр и следом — цитата: Фант разогнался и строчит, уже не отрываясь: 3. Мы с супругой прибыли на космодром, когда все уже было готово к полету. Вокруг стартовой площадки толпились любопытные родственники, друзья, знакомые, фотокорреспонденты, киношники и операторы телевидения. Режиссер телестудии попросил передвинуть ракету на десять метров, иначе она не влезала в кадр. Члены правительственной комиссии предложили режиссеру передвинуть телекамеру. Режиссер осерчал. Мы с супругой раздавали автографы и сувениры и продвигались к кораблю. Это был очень хороший электронно-фотонно-гравионный космолет на лама-дрицах с пертурбаторами, чудо техники второй декады XXI века, гордость нашей науки, детище отечественного лама-дрицестроения, напичканное до отказа электроникой, с полностью автоматизированным управлением и ручной подачей топлива. Он преспокойно одолевал световой барьер и мог с бесконечной скоростью лететь в тартарары. Мы поднялись по лесенке в кабину, загрузили в холодильник пиво, помахали всем из окошка ручками, устроились в мягких креслах-качалках и нажали необходимые кнопки. Все смазалось, распалось, вновь соединилось, заволоклось пылью, закружилось в гравионном вихре, затурукало, загикало, треснуло, мелькнуло, сказало: «Пламенный привет покорителям космоса!» — и мы в пространстве. «Господи! Летим!» — произнесли мы, закуривая душистые сигареты. «Это безобразие пора прекратить!» — произнесли мы и задернули шторы, когда пролетавший мимо спутник системы «Гласность» заглянул нам в окно. «Не врезаться бы в квазар!» — произнесли мы, подбросив в топку электронов. Что-то звонко лопнуло. За окнами засеребрился несказанный свет. «Вошли в гиперпространство», — заметила супруга. «Выйдем ли?» — тоскливо вздохнул я. «Это пока для науки неважно, — строго возразила супруга. — Лучше взгляни, сколько здесь разнообразных планет». — И она отдернула занавески. Планет было до ужаса много. Они теснили одна другую и занимали все пространство. Для вакуума просто не оставалось места. Потом мы узнали, что он все-таки встречается, но крайне редко, по каковой причине его приравняли к благородным металлам и используют для обеспечения бумажных денег. 4. И топали мы по болоту, и шли неизвестно куда, и проваливались на каждом шагу, и все это потому, что не знали тропы. Кроме всего прочего, у нас не было компаса, а на горизонте ничего не просматривалось: все болото, да голое болото, да унылая хлябь, да топь мертвая. В довершение всего мы не совсем твердо знали, куда должны выйти, и уж вовсе не ведали, зачем идем. Под ногами громко и хлюпко чавкало, трясина студнеобразно колыхалась, кочки уходили вглубь, бурая с прозеленью вода поднималась при каждом шаге до щиколоток. Мы — я и моя спутница — давно уже перестали роптать, выяснять отношения, доискиваться, кто первый все это затеял, — мы берегли силы и, сжав зубы, перли по необъятному болоту куда глаза глядят. Ноги то и дело соскальзывали с кочек — срывались в липкую муть, я останавливался по колено в воде и дико озирался. Под подошвами чавкал то немецкий сексофоник, то японская голокамера, а то и вовсе французские духи. Нет-нет, я не говорю, что на болоте воняло. Там пахло довольно изысканно, я бы даже сказал, элегантно, да что говорить, мы бы и не удивились, если бурая жижа на вкус оказалась бы, например, черепаховым супом на первое и рагу из куриного филе с шампиньонами под соевым соусом на второе. Фант косится на Иоланту. Теперь ему важно, чтобы она не проснулась до того, как он закончит. Само вдохновение спустилось на мягких крыльях к Фанту, и он твердо знает, что не встанет со скамейки, пока не поставит в ЭКСПОЗИЦИИ последнюю точку. 5. Мы с женой и предполагать не могли, что нам уготовят такой роскошный подарок. Конечно, повод был не маленький — зачатие ребенка, — но все же недостаточный, на наш взгляд, чтобы дарить нам дом. И не просто дом, а Хоромы, и не просто хоромы, а ДВОРЕЦ. Вереница лимузинов остановилась перед фасадом, старшина милиции любезно открыл нам дверцу, мы разъединились, вылезли и ахнули от изумления. Перед нами расстилался, и простирался, и высился, и красовался пятиэтажный особняк. — Это все нам? — спросили мы, падая одновременно в обморок и в объятия друг другу. — Вам, вам, — успокоили нас, — кому же еще? Вы одни у нас такие, счастливые… Где мне раздобыть краски, откуда взять слова, чтобы описать это чудо архитектуры? С чем сравнить его: с «Тысячью и одной ночью»? С послеобеденным сном народного депутата? С садами Семирамиды? С чем? Фасад здания украшал изумительный портал, причем дорический, на что указывали абаки над пилястрами, и это никоим образом не дисгармонировало с общим видом здания, сверхсовременным по стилю. Хотя, вполне возможно, модернистский облик его как раз и создавался сочетанием разных стилей и эпох, а эклектикой тем не менее даже не пахло. Сами пилястры были выполнены в виде грифонов. Из разинутых пастей грифонов пыхало разноцветное пламя — самое что ни на есть настоящее. Особенно впечатлял грифон с языком салатово-зеленого огня. Не исключено, что и сами грифоны были настоящие, мы на это как-то не обратили внимания. Перед домом разлеглась изысканнейшая и нежнейшая лужайка, посредине которой бил фонтан в двести метров высотой. Что удивительно, бил он совершенно бесшумно, и вода не падала вниз, а исчезала в высшей точке струи. Представитель Строительного Управления вручил нам платиновый ключик, подав его на атласной подушечке, и махнул рукой кому-то за нашей спиной. Тотчас же невидимый оркестр тихо и мелодично заиграл что-то невыразимо-чарующее. Я вставил ключ в скважину и, дрожа от восторга, повернул его. Отдаленный перезвон хрустальных колокольчиков — и дверь отъехала в сторону. Легкое дуновение ветерка из глубины дома принесло нам тысячи тончайших запахов, сливавшихся в фантастическую симфонию, где первыми скрипками были орхидеи-однодневки и еле ощутимый привкус послегрозовой свежести, — мы вступили в зимний сад, занимавший весь нижний этаж. Если смотреть снаружи, то на этом этаже вообще не было окон, но когда мы попали внутрь, то донельзя удивились: стены были односторонне прозрачны, даже кристально прозрачны, и ровный дневной свет заливал оранжерею, не оставляя ни одного темного уголка. — По своему желанию вы можете изменять прозрачность стен, — услужливо подсказал представитель СУ. В этот час дня в оранжерее порхали райские птицы, переполняя своим беззаботным пением наши и так насыщенные легкостью души. Под ногами хрустел гравий, кое-где журчали ручейки. В тех местах, где несколько ручейков сливались в один, виднелись легкие мостики. С этих мостиков можно было ловить рыбу, в избытке населявшую ручейки покрупнее и поглубже. По понедельникам в них водилась форель, по вторникам — стерлядь, по средам выпускали небольших осетров, четверг отводился для угрей, пятница — для хариусов, суббота — для белорыбицы, а в воскресенье можно было особой сеткой отлавливать лангустов. Ночное освещение зимнего сада ничем не отличалось от дневного благодаря хитроумному размещению скрытых гафниевых светильников. Растительность здесь была в меру экзотическая, в меру привычная, но без дурманящих запахов и без тяжелых испарений. — Простор, свежесть, еле заметный ветерок, иногда ощущение далекого моря, — лапидарно пояснял маг-волшебник из СУ. Моя жена дернула меня за руку. Я обернулся: в ее глазах стояли слезы. — Пошли отсюда, — горестно сказала она. — Тебе здесь не нравится? — изумился я. — Нет, — она покачала головой. — Почему? — Не знаю… И вообще… Одеться бы… Я увлек ее за собой в дальний угол зимнего сада, разобрался с системой прозрачности и освещения, устроил полумрак и принялся целовать мою грустную жену, стараясь успокоить ее. Внезапно свет снова вспыхнул в полную силу, и почтительный голос произнес: — Пожалуйте на второй этаж. Чертыхнувшись, я повел жену к мраморной лестнице, устланной ковром из шкур американского гризли. 6. Темный такой угол попался. Очень уж темный был этот угол. Не то чтобы черный или мрачный. Нет, просто темный, но все же немного жутковатый. И вообще сора много на полу, запросто можно ногу сломать. А щели такие, что недолго и шею свернуть. Не то таракан выскочит, подомнет, заразой обдаст, усами засечет, члениками затопчет, хитином своим заскрежещет. Съест ведь, противный… Вот и крадемся мы с благоверной, за обгорелыми спичками прячемся, в руке у меня — заточенный конский волосок: не дай Бог муха сверху брякнется, своими нечистыми лапами защупает да свору бактерий напустит: ужо промаху не дам, в самое брюхо ей воткну волосок, — подохни, погань! В тот самый темный угол крадемся — любопытство одолевает. В середине-то пыльно, пусто — ничего интересного. И свет какой-то плоский, ровный, бледненький, хоть линуй его в клетку и играй в крестики-нолики. А угол-то, однако, — темный! Что там такое, интересно? Может, нечисть потаенная — тогда дёру! А может, кто какую Штуковину обронил, железяку какую-нибудь полезную или палочку обструганную, — тогда пометим чем-нибудь: мол, наша, придет время — используем. Это когда большие вырастем. И лучик света туда хитро падает, в этот темный угол. Хилый такой лучик, еле заметный. А вдруг он нашу Штуковину освещает? Тогда передвинем его, а то и вовсе уберем: перережем пополам, сложим аккуратненько — ив карман. Во-первых, вещь нужная — белье повесить или там щели законопатить, чтоб не дуло, во-вторых, Штуковину нашу никто не заметит. Прислушиваемся: нет ли тараканьего топота? Вроде тихо. Вдруг передо мной канат какой-то, прямо из пола растет, под малым углом вверх уходит. И перед благоверной тоже канат. И справа их штук десять можно насчитать, слева столько же. Все вверх и вдаль тянутся, как растяжки, наподобие цирковых. Я подозвал благоверную: что за ерунда? Не знаю, говорит, впервые такое вижу, может, полезем, говорит, по ним, разузнаем, что такое, а то попремся под ними, а сверху на голову что-нибудь эдакое — у-у-ух! — поминай как звали. А не сверзимся мы оттуда сами? — отвечаю ей, — у-у-ух! — на нашу Штуковину, не поломаем ее и кости в придачу? Уж постараемся не сверзиться, говорит, от нас ведь зависит, заодно сверху Штуковину получше разглядим. И пошли мы с благоверной по канату. А он ничего — толстый, упругий такой, слегка раскачивается, но держит великолепно. Он почему-то клейкий оказался: не то что упасть — ногу отодрать тяжкая работа. Десять шагов сделали — свету невзвидели: не поворотиться ли? Обернулись — батюшки! — внизу уже таракан бегает, зубы скалит, клыками клацает, свирепый такой, а ростом что твой упитанный кабан. Усами нас пытается достать, аж повизгивает от злобы. Теперь — только вперед. Сделали еще по шагу, и тут: ж-ж-ж-ж… Новая напасть: комар объявился. Долго в этих краях кровососов не было, заждались совсем, чтоб они пропали, малярия их задави! А этот хобот свой выставил, нацелился — и пикирует на мою благоверную, воет при этом для устрашения. Благоверная — «ах! мне дурно!» — в обморок брякнулась. Я, однако, не растерялся, подпрыгнул ближе, изловчился — выпад! туше! вероника! еще выпад! — есть! В самый нервный узел угодил своим конским волоском. Комар словно окаменел, даже матернуться не успел — хлопнулся вниз на пол: крылья обломаны, хобот погнулся, — словом, неважное зрелище. Я обернулся — Господи! где же благоверная? Нагнулся — елки зеленые, вот же она висит: ноги-то приклеены, а обморок натуральный был. Висит она вниз головой, юбка к голове откинулась, — я ржу, как лошадь, она меня ругает на чем свет стоит, багровая — вылитая свекла. Впрочем, это не от ругани, а от ее положения она свекольной стала. Но умудряется орать: такой-сякой, я погибаю, он гогочет, идиот, тупица, дубина… В общем, поднял я ее, одернул юбку, отряхнул, успокоил — мы дальше двинулись. Все. Точка. Фант повернулся к Иоланте и понял, что она давно не спит — наблюдает за ним. — Ну, ты узнал что-нибудь? — говорит Иоланта. — Я тут вздремнула чуток. — Пошли в Обсерваторию, — скромно предлагает Фант, выключая компьютер. — Здесь недалеко. — Слава Богу, хоть Обсерватория на месте, — томно говорит Иоланта. — Я уж думала, ты как всегда все перепутал. |
||
|