"Тетради дона Ригоберто" - читать интересную книгу автора (Варгас Льоса Марио)Свидание в «Шератоне»— Для храбрости я выпила две порции виски, — призналась донья Лукреция. — Перед тем как начать собираться. — Вы, должно быть, здорово опьянели, сеньора, — развеселилась Хустиниана. — Обычно вам и одного глотка хватает. — Ты же там была, негодница, — укорила служанку донья Лукреция. — И от души забавлялась. Ты и выпивку готовила, и помогала мне одеваться, и улыбалась до ушей, глядя, как я превращаюсь в одну из этих. — В одну из этих дамочек, — смеясь, вторила ей Хустиниана. «Это самая большая глупость в моей жизни, — думала донья Лукреция. — Хуже, чем та история с Фончито, хуже, чем брак с Ригоберто. Если я сделаю это, буду жалеть до конца своих дней». И все же она собиралась это сделать. Пышный парик с барочной россыпью кудрей сидел великолепно — донья Лукреция долго крутилась перед зеркалом, прежде чем его купить — и делал ее весьма соблазнительной. Она едва узнавала себя в знойной красотке с длиннющими ресницами и тяжелыми экзотическими кольцами в ушах, с ярко-алыми губами вдвое толще, чем обычно, и густо подведенными глазами в стиле роковых женщин из мексиканских фильмов пятидесятых годов. — Черт возьми, да вас просто не узнать! — изумилась Хустиниана, осмотрев хозяйку с ног до головы. — Даже не знаю, на кого вы стали похожи, сеньора. Виски начало действовать. Последние сомнения рассеялись, и теперь она с веселым любопытством изучала в зеркале свой новый облик. Хустиниана, изумление которой возрастало с каждой минутой, подавала ей разложенные на кровати вещи: мини-юбку, такую узкую, что в ней было трудно вздохнуть; черные чулки и алые с золотом подвязки; блузку с глубоким вырезом, почти до сосков. К этому наряду полагались серебристые туфли на шпильке. Закончив одевать донью Лукрецию, девушка отошла назад, внимательно оглядела свою госпожу снизу доверху, потом сверху донизу и воскликнула: — Сеньора, это не вы, это кто-то другой! Вы что, прямо так и пойдете? — Конечно, — подтвердила донья Лукреция. — Если я не вернусь до утра, иди в полицию. Она, недолго думая, вызвала такси на остановку Вирхен-дель-Пилар и надменно обронила водителю: «В отель «Шератон». Накануне днем и даже утром она еще колебалась. Донья Лукреция говорила себе, что никуда не пойдет, не позволит втянуть себя в идиотскую игру, которая на поверку может оказаться чьей-нибудь жестокой шуткой; однако в такси она уже твердо знала, что пойдет до конца. Будь что будет. Донья Лукреция посмотрела на часы. Согласно инструкции, на месте нужно было оказаться между половиной двенадцатого и полуночью, а сейчас было всего одиннадцать: значит, она придет раньше срока. Пока такси неслось по пустынному Санхону в сторону центра, донья Лукреция, благодаря алкоголю позабывшая все свои страхи, размышляла, не повстречаются ли ей в «Шератоне» какие-нибудь знакомые, которые узнают ее, несмотря на маскарад. Она станет все отрицать, постарается изменить голос и говорить со сладкой, сюсюкающей интонацией, как полагается таким женщинам: «Лукреция? Вообще-то меня зовут Аида. Я вам кого-то напоминаю? Что ж, наверное, какая-то дальняя родственница». Придется врать напропалую. Страх совсем улетучился. «Это даже забавно — побыть одну ночь шлюхой», — решила донья Лукреция, чрезвычайно гордая собой. Таксист то и дело посматривал на нее в зеркало заднего вида. Перед тем как войти в «Шератон», донья Лукреция надела большие солнечные очки в перламутровой оправе с дужками в виде трезубцев, купленные утром в лавке на улице Ла-Пас. Очки были огромные и на редкость вульгарные. Женщина торопливо пересекла холл, опасаясь, что один из швейцаров в униформе с блестящими пуговицами остановит ее и спросит, кто она такая, или просто выставит вон. Однако никто не обращал на нее внимания. По лестнице, ведущей в бар, донья Лукреция поднялась медленно и с достоинством. Полумрак вернул ей уверенность, пошатнувшуюся было перед сверкающим огнями фасада жуткой на вид огромной прямоугольной коробки отеля, сверху донизу набитого коридорами, лифтами, балюстрадами и номерами. В полутемном прокуренном зале почти не было свободных мест. У стойки, на фоне тускло поблескивающих бокалов и желтоватых бутылок, передвигались неясные тени. От столиков доносился веселый шум большой попойки. Приободрившаяся, полная решимости преодолеть любое непредвиденное препятствие, донья Лукреция подошла к бару и уселась на высокий табурет у стойки. Отразившееся в зеркальной стене страшилище не вызывало у нее ни отвращения, ни насмешки, скорее нежность и немного жалости. К огромному удивлению доньи Лукреции, бармен, смуглый парень с напомаженными волосами, в жилетке с чужого плеча и в галстуке, больше напоминавшем удавку, грубо бросил ей: — Заказывай или проваливай. Донья Лукреция хотела было возмутиться, но вовремя опомнилась и решила, что такое обращение можно счесть комплиментом ее маскарадному костюму. И попросила новым голосом, приторным и жеманным: — Вон ту, с горами на этикетке, будьте добры. Бармен подозрительно поглядел на нее, словно гадая, не шутка ли это. — Значит, с горами, понятно, — пробормотал он, удаляясь. Донья Лукреция решила, что ее образ будет законченным, если она закурит. Подумав, женщина выбрала длинные ментоловые сигареты «Кул» и принялась выпускать колечки в потолок, откуда ей подмигивали маленькие лампочки. Вместе с выпивкой бармен принес счет, и донья Лукреция не стала возмущаться столь вопиющей демонстрацией недоверия; она покорно расплатилась, но чаевых не оставила. Едва женщина успела сделать глоток, как кто-то присел рядом с ней. Донья Лукреция вздрогнула от неожиданности. Игра зашла слишком далеко. Но это была женщина, довольно молодая, в брюках и глухой темной блузке без рукавов. У нее были длинные прямые волосы и отчаянный, соблазнительный вид натурщицы Эгона Шиле. — Привет. — Голос показался донье Лукреции знакомым. — Мы ведь раньше встречались? — Вряд ли, — ответила донья Лукреция. — Прошу прощения, обозналась, — констатировала незнакомка. — На самом деле память у меня ни к черту. Ты часто здесь бываешь? — Время от времени, — неуверенно отозвалась донья Лукреция. Неужели ее узнали? — Да, «Шератон» не тот, что раньше, — вздохнула девушка. Она закурила и выпустила облачко дыма, которое не спешило рассеиваться. — Говорят, в пятницу здесь была облава. Донья Лукреция представила, как ее вталкивают в полицейский фургон, везут в участок, регистрируют как проститутку. — Заказывай или проваливай, — велел бармен, ткнув пальцем в ее соседку. — Пошел в задницу, индеец вонючий, — отрезала девушка, не удостоив его взглядом. — Ты, как всегда, сама любезность, Аделита. — Бармен широко улыбнулся, продемонстрировав зеленые зубы. — Ради бога. Будь как дома. Ты моя слабость и бессовестно этим пользуешься. И тут донья Лукреция ее узнала. Боже милостивый, да это же Аделита! Дочка Эстерситы! Кто бы мог подумать, дочка этой святоши Эстер. — Дочка сеньоры Эстерситы? — Хустиниана согнулась пополам от смеха. — Аделита? Малышка Аделита? Дочка крестной Фончито? Как хотите, сеньора, но этого мне не проглотить. Ни с кока-колой, ни с шампанским. — Говорю тебе, это была она, — повторила донья Лукреция. — Наша тихоня. Ругалась как сапожник и чувствовала себя в этом баре как дома. Словно самая разудалая проститутка во всей Лиме. — А она вас узнала? — К счастью, нет. Не перебивай, дай мне рассказать. Пока мы болтали, к нам подсел какой-то тип. Кажется, они с Аделитой были знакомы. Он был высокий, крепкий, чуточку тучный, чуточку пьяный, и ему не хватало совсем чуточку, чтобы казаться уверенным в себе хозяином положения. Незнакомец был одет в костюм-тройку, дорогой галстук с ромбами и зигзагами и все время сопел. Ему было лет пятьдесят. Он сразу уселся между двумя женщинами, обнял их за плечи, словно старых приятельниц, и предложил: — А не подняться ли нам в мой сюит? У меня найдется выпивка и something for the nose.[121] И уйма долларов для хороших девочек. У доньи Лукреции закружилась голова. Мужчина придвинулся к ней слишком близко. Он мог бы поцеловать ее в губы, если бы захотел. — Ты здесь один, красавчик? — кокетливо поинтересовалась Аделита. — А зачем нам кто-то еще? — причмокнул он губами, похлопав себя по карману, в котором, надо полагать, лежал бумажник. — Сто зеленых на нос, о'кей? Плачу вперед. — Если у тебя нет баксов десятками или полтинниками, я возьму нашими, — решительно заявила Аделита. — Сотенные баксы сплошь фальшивые. — О'кей, о'кей, у меня есть по пятьдесят, — поспешно ответил незнакомец. — Идем, девочки. — У меня встреча, — извинилась донья Лукреция. — Прошу прощения. — А это не подождет? — нетерпеливо спросил мужчина. — Это очень важно, правда. — Если хочешь, пойдем вдвоем. — Аделита потянула незнакомца за рукав. — Тебе понравится, малыш. Но мужчину такое поворот событий не устраивал. — Так дело не пойдет. У меня сегодня особенный вечер. Мои лошадки выиграли три заезда и дуплет. Я вам не говорил? Так что сегодня я собираюсь попробовать одну штуку, которая давно не выходит у меня из головы. Знаете какую? — Он глядел на женщин серьезно, без тени улыбки. — Я хочу кончить в одну, а у другой целовать киску. Хочу видеть в зеркале, как вы обнимаетесь и целуетесь, сидя на троне. А троном буду я. «Зеркало Эгона Шиле», — подумала донья Лукреция. Хуже всего были не развязные манеры мужчины, а зловещий блеск в глазах, с которым он объявил о своих намерениях. — Так и ослепнуть недолго, красавчик, — хихикнула Аделита, шутливо ткнув незнакомца в бок. — Это моя фантазия. Благодаря лошадкам сегодня я смогу ее воплотить, — гордо заявил мужчина. — Жаль, что ты занята, дурочка, ты мне понравилась, несмотря на боевую раскраску. Чао, красавицы. Когда незнакомец затерялся среди посетителей — народу в зале заметно прибавилось, сигаретный дым стал гуще, голоса громче, а из динамиков звучала меренга в исполнении Хуана Луиса Герры,[122] — расстроенная Аделита повернулась к донье Лукреции: — А у тебя правда встреча? Этот извращенец — жирная дичь. История про лошадей — фуфло. Он торгует наркотой, и все это знают. Платит по сто долларов в час. Говорят, у него преждевременная эякуляция. Такая быстрая, что и начать не успевает. Это был подарок судьбы, сестренка. Донья Лукреция тщетно попыталась изобразить понимающую улыбку. Господи, неужели дочка Эстер может говорить подобные вещи? Ее мать — сеньора из высшего общества, респектабельная, богатая, элегантная, набожная. Эстерсита — крестная Фончито. Девушка продолжала со всей откровенностью, шокируя собеседницу: — Упустить такую возможность заработать сотню баксов за полчаса, даже за пятнадцать минут! — скулила она. — Для меня подняться с тобой к нему в номер — как не фиг делать, честное слово. И до трех сосчитать не успеешь, а он уже готов. Не знаю, как тебя, но кто меня действительно напрягает, так это любители лесби. Ты распаляешь женушку, а муженек глазеет. Я их ненавижу, сестренка! Эти бабы вечно помирают со стыда. Все эти хиханьки-хаханьки, обжимания, телячьи нежности, ах, давайте сначала выпьем… Меня тошнит от этих ханжей. Особенно когда они доведут тебя до слез и ловят кайф. Убила бы, честное слово! Сколько времени уходит на этих кошелок. Сколько денег каждый раз теряешь. Никакого зла не хватает. А ты что думаешь, сестренка? — По-всякому, — с трудом выговорила донья Лукреция. — Когда как. — Это еще что, хуже всего, когда двое приятелей, парочка друзей-товарищей в одной упряжке, — заметила Аделита. Голос девушки дрогнул, и донья Лукреция решила, что ее угораздило попасться в лапы каким-нибудь чудовищам, сумасшедшим садистам. — Вдвоем они становятся крутыми — сил нет. И начинают придумывать разные гнусности. Ну, сэндвич устраивают или хотят сзади. Поди предложи это своей мамочке, папочка. Не знаю, как ты, сестренка, но я на сзади не подписывалась. Мне это не по душе. Воротит меня от этого. К тому же это больно. Я на такое не согласна даже за двести долларов. А ты? — Я тоже, — старательно выговорила донья Лукреция. — Больно и мерзко, ты права. А сзади ни за двести, ни за тысячу. — Ну, за тысячу стоит подумать, — усмехнулась Аделита. — А что? У нас много общего. Ну ладно, раз у тебя встреча… Обслужим любителя скачек как-нибудь в другой раз. Пока, желаю хорошо провести время. Аделита двинулась прочь, уступив место за стойкой очередному посетителю. В неярком свете донья Лукреция разглядела, что он молод, светловолос, с тонкими чертами и немного похож… На кого? На Фончито! Фончито десять лет спустя, высокий и худощавый, с жестким взглядом. Одетый в элегантную синюю тройку, с розовым галстуком и таким же платком в кармане пиджака. — Слово «индивидуализм» придумал Алексис де Токвиль,[123] — произнес он резким голосом вместо приветствия. — Да или нет? — Да. — Донья Лукреция покрылась испариной: что теперь будет? Решив идти до конца, она добавила: — Я Альдонса, испанка из Рима. Проститутка, звездочетка и белошвейка, к вашим услугам. — Почему проститутка, я понимаю, а при чем тут остальное — нет, — перебила утомленная рассказом Хустиниана. — Вы что, это серьезно? Кроме шуток? Извините, что прервала вас, сеньора. — Ступай за мной, — сурово произнес незнакомец. Двигался он как робот. Донья Лукреция соскочила с табурета, поймав ядовитый взгляд бармена. Блондин, теряясь в сигаретном дыму, пробирался между столиками к выходу из переполненного зала. В коридоре он сразу направился к лифтам. Незнакомец нажал на кнопку двадцать четвертого этажа, и, когда лифт с ужасающей скоростью взлетел вверх, сердце доньи Лукреции ушло в пятки. Номер располагался в самом начале коридора. Они оказались в прихожей огромного сюита: из широкого окна открывался вид на море огней с островками серого тумана. — Сними парик, раздеться можно в ванной. — Молодой человек указал на дверь в углу комнаты. Но донья Лукреция не двигалась с места, завороженная его стальным взглядом: круглая лампа освещала темную прядь в светлых волосах юноши. Она не верила своим глазам. Это был вылитый он. — Как этот Эгон Шиле? — встряла Хустиниана. — Тот художник, на котором свихнулся наш Фончито? Псих, который рисовал неприличные картинки? — А отчего я, по-твоему, так перепугалась? Он самый. — Я знаю, кого тебе напомнил, — проговорил молодой человек тем же серьезным, сухим и лишенным интонации голосом, каким обратился к ней в баре. — Ты потому такая напряженная? Ну да, мы похожи. И что с того? Или ты решила, что я — Эгон Шиле? Ты ведь не такая дура? — Я буквально потеряла дар речи, — призналась донья Лукреция, заворожено глядя на молодого человека. — Дело не только в лице. Вы такой же высокий и тонкий. У вас такие же длинные руки. И манера прятать большой палец. Совсем как Эгон Шиле на фотографиях. Как это может быть? — Не будем терять времени, — холодно ответил юноша, остановив ее нетерпеливым жестом. — Сними этот уродливый парик и ужасные шмотки. Я буду ждать в спальне. Выходи обнаженной. Его голос звучал вызывающе и немного неуверенно. Донья Лукреция решила, что он похож на гениального ребенка, страдающего от нехватки родительской любви: все такие люди совершают мерзости, глупости и геройства лишь для того, чтобы мама обратила на них внимание. Это относится к Эгону Шиле или к Фончито? Донья Лукреция не сомневалась, что таким в недалеком будущем станет сын Ригоберто. «Сейчас начнется самое трудное», — подумала женщина. Она не сомневалась, что у копии Фончито, похожей на Эгона Шиле, есть запасные ключи и, даже если бы она захотела, из номера ей не убежать. Остаток ночи придется провести здесь. Донье Лукреции стало страшно, но сильнее страха были любопытство и возбуждение. Переспать с этим стройным юношей с холодными глазами и жесткой складкой у губ было все равно что заняться любовью с почти взрослым Фончито или помолодевшим Ригоберто. Донья Лукреция усмехнулась. Женщина в зеркале на стене ванной казалась спокойной, почти веселой. Снять одежду оказалось непросто. Пальцы свело судорогой, словно она долго держала их в снегу. Сбросив нелепый парик, мини-юбку и прочую сбрую, донья Лукреция облегченно вздохнула. Оставшись в чулках и крошечном черном лифчике, она потянулась, встряхнула волосами — они были убраны под сетку — и в нерешительности остановилась перед закрытой дверью. Женщину вновь охватила паника. «Неизвестно, выйду ли я отсюда живой». Но даже страх не мог бы заставить ее отказаться от затеянной Ригоберто (или Фончито?) игры. Молодой человек погасил в гостиной свет, оставив гореть лишь маленькую лампу в углу. В огромном окне, на фоне темного неба, казалось, сияли мириады светлячков. Лима прикинулась мировой столицей; тьма скрывала трущобы, грязь и даже вонь. Мрак наполняла нежная музыка: арфы, литавры и скрипки. Боязливо продвигаясь к двери в спальню, донья Лукреция вдруг ощутила новую волну желания, от которого моментально отвердели соски («Ригоберто это так нравилось»). Женщина бесшумно пересекла комнату и толкнула дверь. Та распахнулась. — Они были там? — спросила Хустиниана с возрастающим недоверием. — Я сразу поняла. Они там были? Аделита, дочка сеньоры Эстер? — И тип, который играл на скачках, наркоторговец или кто он там, — подтвердила донья Лукреция. — Да, они там были. Оба. В постели. — Само собой, голые, — хихикнула Хустиниана, прикрыв рот ладошкой и широко распахнув глаза. — И поджидали вас, сеньора. Комната казалась больше любой другой спальни в гостиничном номере, даже в первоклассном сюите, хотя донья Лукреция не могла правильно оценить ее размеры: красноватого ночника под бордовым абажуром хватало лишь на то, чтобы осветить нагую парочку, слившуюся в объятиях на черном покрывале со сливовыми пятнами. Вокруг царил мрак. — Заходи, дорогая, — пригласил мужчина, не переставая целовать и тискать Аделиту. — Налей себе выпить. На столе есть шампанское. Кокс[124] — в серебряной табакерке. Донья Лукреция никак не ожидала увидеть в номере Аделиту и любителя скачек, но куда сильнее ее смутило отсутствие стройного юноши. Он ушел? Или подглядывает из темноты? — Привет, сестренка. — Из-за плеча мужчины выглянула порочная рожица Аделиты. — Классно, что ты смылась со своего свидания. Проходи, не стесняйся. Тебе не холодно? Здесь тепленькое местечко. Страх окончательно испарился. Донья Лукреция прошла к столу и налила себе шампанского из оставленной в ведерке со льдом бутылки. А что, если взять щепотку кокаина? Отпивая маленькими глоточками шампанское, она вглядывалась во тьму и думала: «Это какое-то колдовство. Так не бывает». Обнаженный, мужчина казался еще толще, чем в одежде. У него была белая, покрытая родинками кожа, складки на животе, мощные ягодицы и короткие волосатые ноги. Аделита, напротив, оказалась совсем худенькой. У нее было гибкое смуглое тело, на бедрах выпирали косточки. Она позволяла мужчине ласкать и целовать себя и сама ласкала его, умело имитируя страсть, но донья Лукреция заметила, что девушка не целует партнера и отворачивается при каждом удобном случае. — Ну, давайте же, больше мочи нет терпеть, — внезапно проревел мужчина. — Мой каприз, мой каприз. Теперь или никогда, девочки! Хотя возбуждение почти прошло, уступив место легкому отвращению, донья Лукреция взбодрила себя шампанским и решила подчиниться. Прежде чем приблизиться к кровати, она еще раз бросила взгляд в окно, на море огней внизу и далекие зубцы Кордильер. Потом женщина уселась на край постели, без страха, но растерянная, с каждой минутой все больше наполняясь отвращением. Кто-то схватил ее за руку, притянул к себе и заставил лечь. Она не сопротивлялась, сломленная, потрясенная, разочарованная, только повторяла, словно автомат: «Не плакать, Лукреция, не плакать, не плакать». Мужчина обнимал донью Лукрецию левой рукой, а Аделиту правой и вертел головой, целуя их в шейку и в уши, стараясь поймать их губы. Растрепанная, красная Аделита приподняла голову и с циничной ухмылкой заговорщически подмигнула напарнице. Мужчина впился поцелуем в рот Лукреции, заставив ее разомкнуть губы. Его язык змеей скользнул по ее небу. — Я хочу, чтобы ты была сверху, — канючил мужчина, покусывая ей соски. — Давай, забирайся. Поскорее. Донья Лукреция колебалась, но Аделита помогла ей взобраться на мужчину и сама уселась на него, перекинув ногу так, чтобы тот мог видеть ее выбритый лобок с тонкой полоской шерстки. Вдруг что-то тугое чуть не пронзило ее. Неужели это была та самая смехотворно маленькая штучка, что всего несколько секунд назад терлась ей об ноги? Огромный член вошел в нее с невиданной мощью, поднял ее и нанизал на себя. — Целуйтесь, целуйтесь же, — стонал любитель лошадок. — Черт, мне почти ничего не видно. Сюда бы зеркало. С ног до головы залитая потом, отупевшая, измученная, донья Лукреция, не открывая глаз, протянула руки и нащупала лицо Аделиты, но девушка ответила на поцелуй нехотя, не размыкая тонких губ. Они не дрогнули, даже когда донья Лукреция надавила на них кончиком языка. В этот момент, с трудом разомкнув пропитанные потом ресницы, женщина увидела белокурого юношу, сидящего на вершине стремянки. Полускрытый за лакированной китайской ширмой, расписанной иероглифами, с горящими глазами и нервно сжатым ртом, он яростно зарисовывал происходящее углем на белоснежном картоне. Словно большая птица, примостившись на неустойчивой стремянке, художник пожирал их глазами и рисовал энергичными, размашистыми штрихами; он то и дело метался взглядом от постели к рисунку и снова к постели, не обращая внимания ни на огни за окном, ни на собственный член, который топорщил ему брюки, поднимаясь и распухая, словно дирижабль, который наполняют воздухом. Огромный воздушный змей навис над женщиной, вперив в нее единственный глаз циклопа. Донью Лукрецию это нисколько не волновало. Она продолжала скачку, вымотанная, пьяная, счастливая, думая то о Ригоберто, то о Фончито. — Что ты ерзаешь, разве не видишь — я кончил? — прохныкал любитель скачек. В полутьме лицо мужчины казалось пепельно-серым. Он корчил рожи, как избалованный ребенок. — Черт возьми, вечно одна и та же история. Как только он встает, я кончаю. Не могу себя сдержать. И ничего, ничего нельзя поделать. Я ходил к специалисту, он прописал мне грязевые ванны. То еще дерьмо. Я полдня блевал, и живот скрутило. Массаж. Тоже дерьмо. Я поехал в Викторию, к знахарю, он засунул меня в чан с травами, которые воняли плесенью. Думаете, помогло? Ни хрена. Теперь я кончаю еще быстрее, чем раньше. За что мне такая собачья жизнь, будь она неладна? — Мужчина горестно вздохнул и всхлипнул. — Не плачь, приятель, ты ведь воплотил свою мечту, — утешила клиента Аделита, перекинув ногу через его голову и укладываясь рядом. Никто из них, похоже, не видел Эгона Шиле или его двойника, балансировавшего в метре от них на вершине стремянки с помощью противовеса — гигантского члена с багровыми складками и нежными синеватыми жилками, который неспешно раскачивался над кроватью. Не видел и не слышал. А донья Лукреция прекрасно слышала. Художник повторял сквозь зубы, словно мантру, пронзительно и злобно: — Я ничтожество из ничтожеств. Я божество. — Расслабься, подруга, спектакль окончен, — ласково сказала Аделита. — Они уходят, держи их. Не дай им уйти! Держи, крепче держи обеих! Это был Фончито. Не художник, поглощенный своим творением. Мальчишка, ее пасынок, сын Ригоберто. Он тоже был здесь? Да. Где? В одном из темных закутков этой заколдованной комнаты. Потрясенная донья Лукреция съежилась в постели, прикрывая руками грудь, и робко озиралась по сторонам. Наконец она увидела их отражение в круглом зеркале, а чуть поодаль и саму себя, раздвоившуюся, словно модель Эгона Шиле. Скупой свет лампы не позволял разглядеть их как следует, и все же донья Лукреция узнала отца и сына, сидящих рядышком, — первый с преувеличенным благодушием наблюдал за любовниками, второй, возбужденный и раскрасневшийся и оттого еще больше похожий на ангелочка, горячо повторял: «Держи их, держи!» — на широком диване, который возвышался над кроватью, будто театральная ложа над сценой. — Вы хотите сказать, что сеньор и Фончито тоже там были? — кисло спросила Хустиниана, не скрывая разочарования. — Ну, уж не знаю, кем надо быть, чтобы в такое поверить. — Они сидели и смотрели, — подтвердила донья Лукреция. — Ригоберто очень серьезный, дружелюбный и сдержанный. А мальчишка — сущий дьяволенок, как всегда. — Я не вы, сеньора, — заявила Хустиниана, решительно поставив точку в рассказе своей хозяйки. — Но сейчас мне требуется добрый холодный душ. А то опять проворочаюсь всю ночь. Знаете, я обожаю с вами разговаривать. Но после этих наших разговоров я вся будто наэлектризованная. Если не верите, потрогайте, как оно бьется. Я прекрасно понимаю, что жизнь на земле не могла бы существовать без зла, и все же хочу сказать Вам, что Вы воплощаете все, что я презираю в обществе и в самом себе. Ибо вот уже четверть века, с понедельника по пятницу, с восьми утра до шести вечера, не считая мероприятий (коктейлей, семинаров, инаугураций и конференций), которые я вынужден посещать, дабы не рисковать привычным уровнем жизни, я являю собой самого настоящего бюрократа, хоть и работаю не в государственном учреждении, а в частной компании. По Вашей прихоти все эти двадцать пять, лет я тратил энергию, время и талант (а он у меня был) на беготню по инстанциям, прошения, суды и исполнение предписаний, придуманных Вами исключительно для того, чтобы оправдать свое жалованье и служебный кабинет, в котором Вы просиживаете штаны, почти не оставив мне возможности для инициативы и творчества. Я знаю, что страхование (сфера моей деятельности) и творчество далеки друг от друга, как планеты Плутон и Сатурн, и все же эта дистанция не была бы столь чудовищна, если бы Вы, гидра предписаний, дракон справок, властелин гербовой бумаги, не сделали ее таковой. Даже в бесконечной пустыне страховых полисов могло бы найтись место воображению, вольной игре ума и даже наслаждению, если бы придуманная Вами удушающая система обязательств и запретов, годная лишь на то, чтобы выкачивать из нас налоги и создавать мириады прикрытий для коррупции, воровства, мздоимства и вымогательств, не превратила бы работу компании в изнуряющую рутину, подобие мудреных машин Жана Тэнгли,[125] в которых усердно натягиваются цепи, крутятся шестеренки, ходят рычаги, ездят вагонетки, и все это для того, чтобы перебрасывать шарик по крошечному столу для пинг-понга. (Едва ли Вы знаете, кто такой Тэнгли, да Вам это и не нужно; даже если бы Вам довелось увидеть его работы, уж Вы постарались бы принять меры, призвали бы на помощь весь Ваш непробиваемый сарказм, лишь бы не проникнуть в замысел скульптора, одного из немногих современных художников, который понимает меня.) Если я расскажу Вам, что пришел в свою контору, едва получив диплом адвоката, на место мелкого клерка в юридическом отделе и постепенно занял довольно высокое место в иерархии руководства, сделавшись управляющим, членом совета директоров и держателем внушительного пакета акций, Вы воскликнете: «Неблагодарный, как тебе не стыдно жаловаться!» Разве мне плохо живется? Разве я не принадлежу к микроскопической части перуанского общества, которая может позволить себе собственный дом, машину, путешествия по Европе и Соединенным Штатам и которой обеспечен комфорт и безопасность, недоступные четырем пятым наших соотечественников? Все это верно. Как и то, что благодаря профессиональному успеху (кажется, так у Вас принято выражаться?) я смог наполнить свой кабинет книгами, гравюрами и картинами, надежными защитниками от царящих вокруг глупости и пошлости (то есть от всего, что связано с Вами), и создать островок свободы и фантазии, где каждый день или, вернее, каждую ночь могу сбросить груз тяжких условностей, рутинных мерзостей, бессмысленной суеты, исходящих от Вас и питающих Вас, и жить, жить по-настоящему, быть самим собой, выпускать на волю ангелов и демонов, которые — по Вашей вине — вынуждены прятаться при свете дня. Вы скажете: «Что ж, если ты так ненавидишь свою контору, все эти письма и полисы, официальные уведомления и протоколы, разрешения и заявления, почему бы тебе не набраться смелости и не послать их к чертям, чтобы жить по-настоящему не только ночами, но и при свете дня? Зачем отдавать добрую половину жизни скотине чиновнику, который поработил тебя со всеми твоими ангелами и демонами?» Ваш вопрос вполне предсказуем — я сам не раз задавал его себе, — предсказуем и мой ответ: «Потому что свободный мир фантазий, наслаждения и желаний, мое единственное отечество, не вынесет столкновения с жесткой экономией, финансовыми неурядицами, долгами и нищетой. Мечты и желания несъедобны. Разорившись, я стану жалкой карикатурой на самого себя». Я не герой, не великий, не гений, который может утешаться тем, что его творения переживут его самого. Все, на что я способен, это различать — и здесь я превосхожу Вас, у которого этическое и эстетическое чутье почти полностью атрофировалось, — среди безбрежного моря возможностей то, что я люблю, и то, что презираю; то, что делает мою жизнь краше, и то, что уродует и обедняет ее; то, что восхищает меня и удручает; то, что приносит наслаждение и причиняет боль. Чтобы и впредь ясно видеть подобные различия, мне необходима уверенность в завтрашнем дне, а мерзкая ядовитая вонь, которая тянется за Вами, как слизь за червяком, и вот-вот заполонит весь мир, не более чем издержки моей профессии. Фантазии и желания — по крайней мере мои — требуют покоя и стабильности. В противном случае они зачахнут и погибнут. Если Вам показалось, что мои ангелы и демоны нестерпимо буржуазны, Вы не ошиблись. Ранее я употребил слово «паразит», и Вы можете спросить, какое право имею я, адвокат, который специализируется на страховании и каждый день на протяжении двадцати пяти лет прибегает к установлениям юридической науки, без устали питающей и плодящей бюрократов, употреблять такие выражения по отношению к кому бы то ни было. Имею, ибо в первую очередь я применяю его к себе, точнее — к бюрократической стороне моей натуры. Хуже всего то, что именно юридический паразитизм стал моей профессией, открыл для меня двери компании «Ла-Перричоли» — до чего же смешны эти названия, переделанные на креольский лад, — и помог мне сделать карьеру. Как не превратиться в бессовестного интригана, если еще на первом курсе становится ясно, что так называемая юриспруденция есть не что иное, как дикая сельва, в которой цветут пышным цветом крючкотворство, интриги, формализм и казуистика? Моя профессия не имеет ничего общего с правдой и справедливостью, а лишь с болтовней и софистикой, построением неотразимых декораций и изобретением неопровержимых аргументов. Такое ремесло является паразитическим по сути, и я овладел им в совершенстве, прекрасно понимая, что на самом деле я фурункул, который вырос на чужой слабости и беззащитности. В отличие от Вас, я не причисляю себя к «столпам общества» (упоминать рисунок Жоржа Гроса с таким названием бесполезно; Вы и слыхом не слыхивали об этом художнике, а если и слышали, тем хуже: готов поспорить, что для Вас он экспрессионист, рисовавший задницы, а вовсе не автор блестящих карикатур на Ваших коллег из Веймарской Германии. Я знаю себе цену и понимаю, что достоин презрения не меньше Вас. Мой успех как юриста основан на осознании этих вещей: того, что право — это всего лишь набор аморальных приемов в руках умелого циника, и на открытии, тоже на первом курсе, того обстоятельства, что правовая система в нашей стране (или во всем мире?) являет собой паутину противоречий, в которой один закон или распоряжение, имеющее законную силу, легко может быть отменен другим. Каждый из нас то и дело нарушает какой-нибудь закон и формально становится врагом правопорядка (хотя его стоило бы назвать правовым хаосом). Что и позволяет Вам множиться, плодиться и почковаться с головокружительной скоростью. А нам, адвокатам, дает возможность жить, кое-кому — mea culpa[126] — даже процветать. Хотя моя жизнь превратилась в сплошные танталовы муки, ежедневную борьбу ангелов и демонов с бюрократической накипью в моей собственной душе, Вам меня не победить. Я давно привык относиться к тому, что делаю с понедельника по пятницу с восьми до шести, с большой долей иронии, презирая свой унылый труд и себя за то, что я им занимаюсь, и зная, что впереди — часы утешения и освобождения, когда я снова смогу стать человеком (что в моем случае возможно только вдали от любого рода сборищ). Представляю, какой зуд нападает на Вас в этот момент: «Что такое он проделывает по ночам, что позволяет ему не становиться таким, как я?» Вы и вправду хотите знать? Теперь, когда я остался один — то есть расстался с женой, — мне остается только читать, разглядывать гравюры, листать свои тетради и делать в них записи вроде этой, создавать свой собственный мир, в котором не будет места ядовитым шлакам и уродливым наростам — таким, как Вы с Вашей слизью, — которые делают нашу жизнь столь горькой и невыносимой, что мы поневоле начинаем грезить о другой (каюсь, заговорил во множественном числе; этого больше не повторится). В том мире Вас нет. Есть только женщина, которую я люблю и буду любить всегда, — отсутствующая ныне Лукреция, — мой сын Альфонсо и еще некоторые сменяющие друг друга персонажи, которые время от времени возникают, словно блуждающие огни, если у меня появляется потребность в них. Только в этом мире, в такой компании я бываю спокойным и счастливым. И все краткие всплески счастья были бы невозможны без всеобъемлющего раздражения, мучительной скуки и невыносимой каждодневной рутины. Другими словами, без Вашего произвола и нескончаемых издевательств, которым Вы меня подвергаете, пользуясь своим высоким положением. Теперь Вы понимаете, что я имел в виду, когда говорил о необходимости зла? Вы, должно быть, решили, сеньор приверженец стереотипов и общих мест, что я верю в необходимость порядка, законов, институтов и власти, которые позволяют обществу избежать распада и хаоса. А себя Вы возомнили этаким регулирующим механизмом, гордиевым узлом, необходимым для человеческого муравейника защитником и организатором. Нет, мой ужасный друг! Без Вас общество функционировало бы даже лучше, чем сейчас. Однако без Вашего стремления опошлить, отравить и укротить человеческую свободу я не ценил бы ее так сильно, и тогда мое воображение не парило бы так высоко, мои желания не стали бы такими пламенными, ибо такова моя форма протеста против Вас, закономерная реакция свободной и способной чувствовать личности, у которой собираются отнять свободу и чувства. Обратите внимание на этот парадокс: без Вас я был бы менее чувствителен и менее свободен, мои желания стали бы приземленными, а жизнь — совсем пустой. Едва ли Вы меня поймете, но это не имеет ровным счетом никакого значения, ибо Ваши тупо выпученные глаза никогда не увидят написанных мною строк. Кажется, дело было в Мехико? Да, они заехали под конец короткого отпуска по дороге из Акапулько обратно в Лиму. Дону Ригоберто пришло в голову нарядить донью Лукрецию мужчиной и в таком виде отвести в boite,[127] где поджидали клиентов проститутки. Росаура[128] —Лукреция немного пофлиртовала с мулаткой — дон Ригоберто видел, как она решительно касается голой руки девушки, как смотрит на нее наглым, призывным взглядом — и потащила танцевать. Оркестр наяривал мамбо Переса Прадо «Круговорот», на узкой танцевальной площадке яблоку было негде упасть, по залу метались разноцветные огни, но Росаура—Лукреция достойно справлялась со своей ролью. Мужской костюм и непривычная мальчишечья стрижка не причиняли женщине ни малейшего неудобства, не мешая проделывать головокружительные па и твердой рукой вести слегка растерянную партнершу. Взволнованный, преисполненный благодарности и нежности к супруге, дон Ригоберто отчаянно вертел головой, стараясь разглядеть танцующую пару поверх чужих голов и плеч. Когда оркестрик покончил с мамбо и фальшиво, но деликатно заиграл болеро «Две души» Лео Марини,[129] дон Ригоберто почувствовал, что фортуна улыбнулась ему. Исполняя его тайное желание, Росаура обхватила мулатку за талию и притянула к себе, а та обняла ее за плечи. В зале было слишком темно, чтобы разглядеть подробности, но дон Ригоберто не сомневался, что его драгоценная женушка, переодетая в мужской костюм, тихонько целует и покусывает шейку партнерши и старается прижаться к ней плотнее, как сделал бы возбужденный мужчина. Покрытый испариной, еще не перейдя тонкую грань, что отделяет сон от яви, дон Ригоберто следил, как Росаура, в мужском костюме и при галстуке, выполняет его инструкции: подходит к барной стойке и наклоняется к обнаженному плечу привлекательной мулатки, которая строила ей глазки с того самого момента, как они тут появились. Дон Ригоберто окончательно проснулся, но мулатка и Лукреция—Росаура все еще были здесь, в окружении веселых завсегдатаев сомнительного заведения, среди размалеванных женщин в платьях немыслимых цветов и их толстощеких клиентов с тонкими усиками и затуманенными марихуаной глазами, готовых в любой момент выхватить стволы и перестрелять друг друга по самому ничтожному поводу. «Этот экскурс в ночную жизнь Мехико нам с Росаурой запросто может стоить жизни», — подумал дон Ригоберто, ощутив сладкий холодок в груди. Перед глазами у него замелькали заголовки «желтой» прессы: «Двойное убийство: бизнесмен и его жена-трансвеститка найдены мертвыми в мексиканском притоне», «Мулатка была приманкой», «Расплата за грехи», «Таинственная гибель пары из высшего лимского общества в трущобах Мехико», «Запретный плод: их погубил разврат». Дон Ригоберто презрительно фыркнул: «Воображаю, какой шурум-бурум поднялся бы в нашем муравейнике, если бы нас и вправду убили». Однако пора было возвращаться в притон, где мнимая Росаура все еще танцевала с мулаткой. Партнерши, позабыв стыд, целовались у всех на глазах. Постойте-ка: с каких это пор у проституток принято целовать клиентов в губы? Впрочем, разве в мире существует препятствие, непреодолимое для Лукреции—Росауры? Интересно, как она убедила мулатку раскрыть свои пухлые губы и впустить ее змеиный язычок? Предложила денег? Или просто соблазнила? Впрочем, это не имело значения, ничего не имело значения, кроме того, что влажный, сладкий и нежный язычок этой роскошной женщины проник в рот мулатки, что слюна — должно быть, пахучая и густая — мешалась со слюной незнакомки. И тут дон Ригоберто спросил себя: а почему, собственно, Росаура? Ведь это женское имя. Чтобы образ получился законченным, мужской наряд стоило дополнить соответствующим именем, например, Карлос, Хуан, Педро или Никанор. Так почему Росаура? Дон Ригоберто поднялся в постели, набросил халат, машинально сунул ноги в тапочки и направился в кабинет. И без всяких часов было ясно, что тьма вот-вот начнет рассеиваться, скоро над морем начнет разгораться заря. Быть может, так звали какую-нибудь знакомую? Дон Ригоберто покопался в памяти: никаких Росаур. Значит, существовала Росаура вымышленная, сошедшая с холста, акварели, гравюры или страниц какого-нибудь романа, чтобы на одну ночь слиться с Лукрецией. Так или иначе, это имя подошло Лукреции, словно костюм, купленный в Розовой Зоне, когда он в шутку поинтересовался, не согласится ли жена исполнить его каприз, а она — «Как всегда, как всегда» — согласилась. Теперь Росаура стала такой же реальной, как эта парочка, — мулатка и Лукреция были почти одного роста — которая только что закончила танцевать и вернулась за столик. Дон Ригоберто вскочил, чтобы поприветствовать их, и церемонно протянул руку мулатке: — Привет, привет, очень приятно, присаживайся. — Умираю от жажды, — заявила мулатка, обмахиваясь руками, как веером. — Давайте что-нибудь закажем. — Все, что захочешь, зайка, — сказала Росаура—Лукреция, одной рукой лаская ее подбородок, другой подзывая официанта. — Заказывай. — Бутылку шампанского, — с торжествующей улыбкой распорядилась мулатка. — А тебя правда зовут Ригоберто? Или это псевдоним? — Меня и вправду так зовут. Довольно редкое имя, не так ли? — Редчайшее, — согласилась мулатка, подняв на него горящие, словно угольки, глаза. — По крайней мере, оригинальное. Ты и сам, как я погляжу, большой оригинал. Я в жизни не видала такого носа и ушей, как у тебя. Мамочка моя, какие же они громадные! Можно, я их потрогаю? Ты не против? Слова мулатки — высокой, гибкой, с лебединой шеей, широкими плечами и бронзовой кожей, одетой в канареечно-желтое платье с глубоким вырезом — застали дона Ригоберто врасплох: он не знал, уместно ли отшутиться в ответ на вполне серьезную просьбу. Лукреция—Росаура поспешила на помощь мужу: — Пока нет, зайка, — сказала она, потрепав мулатке ушко. — Вот останемся наедине, в интимной обстановке, и ты сможешь потрогать все, что захочешь. — Мы что, останемся наедине втроем? — рассмеялась мулатка, удивленно распахнув глаза, обрамленные густыми шелковистыми ресницами. — Вот спасибо. И что я буду делать одна с вами обоими, красавчики? Я не люблю нечетных чисел. Так что прощения просим. Если хотите, могу позвать подругу, чтобы у нас вышли две парочки. А одна с двумя — ни за что. Но стоило официанту принести невыносимо сладкую шипучку с нотками камфары и скипидара, которую он именовал шампанским, мулатка (она назвалась Эстрельей) пересмотрела отношение к перспективе провести остаток ночи в компании странной парочки, она шутила, хихикала, расточала любезности Ригоберто и Лукреции—Росауре. Время от времени девица возвращалась к рефрену: «Полюбуйтесь на уши и нос этого кабальеро», — и бросала на них загадочные, полные лукавства взоры. — Человек с такими ушами должен слышать больше, чем обычные люди, — говорила мулатка. — А с таким носом можно чувствовать запахи, о которых другие и не догадываются. «Очень может быть», — подумал дон Ригоберто. А разве нет? Разве благодаря непомерным размерам двух этих органов он не обладал способностью различать больше звуков и запахов, чем остальные? Дону Ригоберто не нравился комический оборот, который принимала история: желание, едва возникнув, пропало и упорно отказывалось возвращаться, поскольку из-за шуточек Эстрельи его мысли переключились с мулатки и Лукреции—Росауры на доставшиеся ему от рождения гигантские органы слуха и обоняния. Он попытался перемотать пленку, пропустив переговоры об условиях, на которых увлекшаяся так называемым шампанским Эстрелья согласилась покинуть кабачок вместе с ними — решающим аргументом стала пятидесятидолларовая купюра, — тряское такси, регистрацию в занюханном отеле — «Сьелито линдо»,[130] гласило неоновое название, выведенное синим и красным, — и торговлю с косым администратором, который наотрез отказывался пускать троицу в номер на двоих. Попытки успокоить паникера, уверенного, что полиция непременно устроит в квартале облаву и, обнаружив в спальне трио, разнесет весь отель по кирпичикам, обошлись дону Ригоберто еще в пятьдесят долларов. Косой администратор вручил им ключ и убрался восвояси. В номере, освещенном единственной хилой лампочкой, при виде двуспальной кровати с синим покрывалом, умывальника, таза с водой, несвежего полотенца, треснувшего унитаза и рулона туалетной бумаги, дон Ригоберто вспомнил: ну конечно! Росаура! Эстрелья! Он радостно хлопнул себя по лбу. Разумеется! Имена взялись из пьесы Кальдерона де ла Барки «Жизнь есть сон», которую он помнит по мадридской постановке. Душа дона Ригоберто наполнилась тихой благодарностью своей памяти, в глубинах которой, словно чистый подземный поток, таился неисчерпаемый источник образов, призраков, неожиданных совпадений, которые помогали его видениям обрести кровь и плоть, защищали его от одиночества, от тоски по Лукреции. — Давай разденемся, Эстрелья. — Лукреция—Росаура уселась на кровать и тут же в нетерпении вскочила на ноги. — Но учти, тебя ждет большой сюрприз. — Я и не подумаю раздеваться, пока не потрогаю уши и нос твоего дружка, — серьезно ответила Эстрелья. — Черт его знает отчего, но мне страсть как хочется их пощупать. На этот раз дон Ригоберто и не думал сердиться, он был польщен. Во время первого совместного путешествия по Европе через несколько месяцев после свадьбы они с Лукрецией попали в один мадридский театр на постановку Кальдерона, до того старомодную, что в темном зале то и дело раздавались смешки. Длинный и тощий актер, изображавший принца Сехизмундо, играл так плохо, говорил таким противным голосом и забывал текст так часто, что зрители — «ну ладно, некоторые зрители» — поневоле проникались сочувствием к его жестокому и суеверному отцу, королю Басилио, который с ранних лет держал сына под замком, ибо, согласно предсказаниям астрологов, его восшествие на престол грозило стране огромными бедами. Все в этом спектакле было бедным, уродливым и бестолковым. И все же первый выход Росауры, переодетой мужчиной, опоясанной мечом и готовой ринуться в бой, запал дону Ригоберто в душу. С тех пор он не раз просил Лукрецию надевать ботфорты и шляпу с пером. Жизнь есть сон! Хотя постановка никуда не годилась, режиссер был жалким дилетантом, а актеры и того хуже, пьеса запомнилась дону Ригоберто не только молоденькой артисткой. В этом спектакле определенно что-то было, ведь после он — дон Ригоберто помнил это совершенно отчетливо — несколько раз перечитал пьесу. От того мимолетного увлечения должны были остаться записи. Дон Ригоберто, опустившись на ковер, перебирал тетрадь за тетрадью. Не то, не то. Должно быть, вот эта. Тот самый год. — Я уже голенькая, папочка, — сообщила Эстрелья. — Давай сюда свои уши. И нос заодно. Не заставляй себя упрашивать. Ну не мучай же меня, не будь таким вредным. А то я умру от нетерпения. Сделай мне приятное, малыш, и я тебя порадую. Пухленькая мулатка была неплохо сложена, несмотря на чересчур округлый животик, слегка обвисшие груди и массивные, как на картинах эпохи Возрождения, бедра. Она не выказала ни малейшего удивления, когда Лукреция—Росаура сбросила одежду и превратилась в красивую женщину с великолепным телом. Мулатка была поглощена доном Ригоберто, точнее, его носом и ушами, которые она ласкала — дон Ригоберто уселся на край кровати, чтобы девушке было удобнее, — с исступленным неистовством. Ее горячие пальцы гладили, ощупывали, отчаянно сжимали сначала мочки его ушей, потом нос. Дон Ригоберто не на шутку встревожился, заподозрив, что столь страстные ласки могут вызвать у него сильную аллергию, обыкновенно не проходившую, пока он — немыслимое число — не чихнет по меньшей мере шестьдесят девять раз подряд. Мексиканская авантюра, вдохновленная Кальдероном де ла Баркой, грозила вылиться в гротескное издевательство над его носом. Вот она, нужная страница, — дон Ригоберто подвинул тетрадь ближе к лампе, — испещренная цитатами и пометками, которые он делал по ходу чтения, под заголовком «Жизнь есть сон» (1638).[131] Две первые цитаты из монологов Сехизмундо подействовали на дона Ригоберто как удары хлыста: «И быть не может по праву то, что мне не по нраву».[132] И еще: «Я — порожденье человека и зверя». Существовала ли причинно-следственная связь между двумя сентециями, следующими друг за другом? В Сехизмундо слились человек и зверь, поскольку все, что ему не нравится, не может быть справедливым? Можно сказать и так. Но когда дон Ригоберто перечитывал пьесу, он еще не был усталым, одиноким и разбитым стариком, который отчаянно ищет убежище в мире фантазий, чтобы не сойти с ума и не стать самоубийцей; он был жизнерадостным пятидесятилетним человеком, собиравшимся вместе с новоиспеченной второй женой выстроить надежную крепость для защиты от глупости, уродства, посредственности и рутины повседневной жизни. Зачем ему понадобилось выписывать цитаты, не имевшие никакого отношения к тогдашнему состоянию его духа? Или все же имевшие? — Я без ума от мужчин с такими носами и ушами, на край света за таким пойду, как рабыня, — щебетала мулатка. — Все, что он велит, тотчас исполню. Да я землю есть готова, лишь бы ему угодить. Девушка, сидевшая у дона Ригоберто на коленях, так вспотела и раскраснелась, словно держала лицо над кипящим супом. Она вся подрагивала. Мулатка то и дело облизывала рот, которым только что мусолила органы слуха и обоняния дона Ригоберто. Тот, воспользовавшись передышкой, достал платок и аккуратно вытер уши. Затем он громко высморкался. — Этот мужчина мой, но я могу одолжить его тебе на эту ночь, — твердо сказала Росаура—Лукреция. — Значит, ты владелец этой роскоши? — воскликнула Эстрелья, пропустив предупреждение мимо ушей. — Ты, похоже, ничего не поняла. Я не мужчина, а женщина, — возмутилась донья Лукреция. — Взгляни на меня, черт возьми. Но мулатка лишь презрительно отмахнулась. Ее огромный пылающий рот полностью заглотил ухо дона Ригоберто, и тот, не в силах протестовать, разразился истерическим хохотом. По правде говоря, было от чего встревожиться. Казалось, восторг Эстрельи вот-вот обернется ненавистью и она в один присест отгрызет ему ухо. «А без уха Лукреция меня разлюбит», — опечалился дон Ригоберто. Он вздохнул так глубоко, выразительно и безнадежно, как вздыхал в своей башне обросший бородой и закованный в цепи Сехизмундо, тщетно вопрошая, чем он заслужил такие муки, «родившись против вашей воли». «Глупый вопрос», — подумал дон Ригоберто. Он всегда презирал любимое занятие жителей Южной Америки — плакаться о своей несчастной доле — и едва ли стал бы сочувствовать принцу-плаксе из пьесы Кальдерона (иезуита, кроме всего прочего), который, чуть что, разражался стенаниями: «О, горе, горе мне! О, я несчастный!» Как же эта комедия сумела проникнуть в его фантазии, подсказав имена для Росауры и Эстрельи и мысль о переодевании в мужское платье? Видимо, это произошло оттого, что после ухода Лукреции его собственная жизнь превратилась в сон. Полно, да жил ли он вообще в те мрачные, пустые часы, пока сидел в конторе, ведя бесконечные разговоры об акциях, полисах, рисках и инвестициях? Настоящая жизнь начиналась, когда приходил сон и впускал сновидения, как бывало с несчастным Сехизмундо, заключенным в мрачную башню в дикой пустыне. Дон Ригоберто, подобно принцу, вкушал настоящую жизнь, уносясь — во сне или наяву — из узилища в мир грез, убегая от ужасающей монотонности своего заключения. Сехизмундо не случайно запал ему в душу: оба были отверженными мечтателями. Дону Ригоберто вспомнилась глупая шутка про уменьшительно-ласкательные суффиксы, над которой они с Лукрецией хохотали как сумасшедшие: «Маленький слоник пришел на бережок речки попить водички, и крокодильчик откусил ему хоботок. Маленький слоник заплакал и закричал: «Кусочек дерьма!» — Оставь мой нос, и я дам тебе все, что пожелаешь, — гнусаво взмолился дон Ригоберто, когда острые зубки Эстрельи сомкнулись на кончике его носа. — Заплачу, сколько скажешь, только оставь меня. — Заткнись, я кончаю, — процедила мулатка, лишь на мгновение разомкнув челюсти. Охваченный паникой, дон Ригоберто краем глаза видел, как перепуганная, сбитая с толку Росаура—Лукреция запрыгнула на кровать, схватила мулатку за талию и попыталась оттащить ее от мужа, осторожно и мягко, опасаясь, что в ярости та и взаправду может откусить ему нос. Так продолжалось не менее пяти минут: мулатка терзала ноздри дона Ригоберто, а тот с невеселой иронией думал о «Человеческой голове» — леденящей душу картине Бэкона, которая всегда пугала его, и теперь стало ясно почему: так будет выглядеть он сам, когда нос его окончательно сгинет в пасти Эстрельи. Дона Ригоберто не так тревожила перспектива остаться уродом, как вопрос: останется ли Лукреция верна безносому и безухому мужу? Не бросит ли она его? Ригоберто прочел еще один фрагмент: Сехизмундо произнес эти слова, очнувшись от насильственного сна, в который его (посредством опия, дурмана и белены) погрузили король Басилио и старец Клотальдо, чтобы разыграть гнусный фарс: перенести во дворец, на краткое время посадить на трон и убедить, что все это лишь сон. «На самом деле, бедный принц, — думал дон Ригоберто, — тебя опоили сонными травами и убили. Всего на миг тебя вернули к настоящей жизни и объявили ее наваждением. Так ты обрел ту степень свободы, которая доступна нам только во сне. Ты повеселился от души, сбросил человека с балкона, чуть не убил старика Клотальдо и самого короля Басилио. Ты дал им прекрасный повод — показал себя жестоким, непредсказуемым, диким — вновь заковать тебя в кандалы и бросить в темницу гнить в полном одиночестве». И все же он завидовал Сехизмундо. Его, как злосчастного принца, звездочеты приговорили жить во сне, чтобы не умереть от тоски, стать тем, кто назван в его тетрадях «ходячим скелетом», «мертвой душой». Однако, в отличие от принца, ему не приходилось надеяться, что какой-нибудь благородный Клотальдо явится за ним в башню и он, одурманенный сонным порошком, проснется в объятиях Лукреции. «Лукреция, моя Лукреция!» Дон Ригоберто вдруг осознал, что по лицу его текут слезы. Каким плаксой он стал за этот год. Эстрелья тоже разревелась, но от счастья. Когда миновал пароксизм страсти, пронзивший дрожью каждую клеточку ее организма, девушка отпустила истерзанный нос и рухнула на спину с обезоруживающим благочестивым выкриком: — Вот кончила так кончила, господи боже! — И истово, без намека на святотатство, перекрестилась. — Я рад, что тебе понравилось, но ты чуть не оставила меня без носа и ушей, чертовка, — укорил ее дон Ригоберто. После ласк Эстрельи он, надо полагать, стал походить на один из портретов Арчимбольдо,[133] с морковкой вместо носа. Потирая пострадавшие места, он посмотрел на жену и с обидой заметил, что Росаура—Лукреция, нисколько не тронутая его участью, с любопытством изучает в изнеможении развалившуюся на кровати мулатку и задумчиво улыбается. — И это все, что тебе нужно от мужчин, Эстрелья? — спросила она. Мулатка кивнула. — Это все, что мне нравится, — призналась она с глубоким, непроизвольным вздохом. — Остальное пусть делают сами с собой. Обычно я это скрываю, не хочу лишних разговоров. Но сегодня я сорвалась. Таких ушей и носа, как у твоего благоверного, я прежде не видала. Они придали мне смелости, малышка. Мулатка со знанием дела осмотрела Лукрецию с головы до ног и осталась вполне довольной. Протянув руку, она слегка нажала на левый сосок Росауры—Лукреции — дон Ригоберто видел, как он набухает — и со смехом призналась: — Я догадалась, что ты женщина, еще в кабаке, когда мы танцевали. Почувствовала твои грудки; к тому же ты не умеешь вести партнершу, не ты меня вела, а я тебя. — Ты ловко притворялась, я не сомневалась, что мы тебя обманули, — заметила донья Лукреция. Массируя заласканный нос и увядшие уши, дон Ригоберто в который раз восхитился своей женой. До чего же она гибкая и восприимчивая! Лукреция проделала все это первый раз в жизни — переоделась мужчиной, зашла в сомнительное заведение в чужой стране, заперлась в номере паршивого отеля с проституткой, не выказав ни раздражения, ни смущения, ни робости. Теперь она беседовала с мулаткой-отоларингологом на равных, словно ничем от нее не отличалась. Женщины напоминали старых подруг, присевших отдохнуть после долгого дня. А как она хороша, как соблазнительна! Опустив веки, дон Ригоберто наслаждался видом обнаженной Лукреции, растянувшейся подле Эстрельи на нелепом ложе под синим покрывалом. Она лежала на боку, опершись на левую руку, в непринужденной, пленительной позе. В маслянистом свете лампы кожа Лукреции казалась белее, волосы чернее, а округлый кустик на лобке отливал синевой. Скользя влюбленным взглядом по бедрам и спине жены, по ее груди и плечам, дон Ригоберто позабыл об искалеченном носе и пострадавших ушах, об Эстрелье, жалком отелишке, городе Мехико и вообще обо всем на свете: Лукреция захватила его сознание, изгнав остальные образы, не оставив места ни сомнениям, ни беспокойству. Женщины не заметили, — или не сочли достойным внимания, — как он машинально развязывал галстук, снимал пиджак, рубашку, ботинки, носки, брюки и трусы, бросая одежду прямо на пол, покрытый зеленым линолеумом. Даже когда он, опустившись на колени в ногах кровати, принялся нежить и целовать ступни супруги, Эстрелья и Лукреция не обернулись к нему. Они самозабвенно сплетничали, словно дона Ригоберто не было в комнате, словно он был невидимым. «Так и есть», — подумал он, закрыв глаза. Страсть продолжала терзать его, но без всякой надежды, подобно звонарю, который поднимается на колокольню, чтобы тщетно созывать на службу жителей заброшенного прихода. Внезапно пробудились неприятные — словно мерзкий привкус во рту — воспоминания о последнем акте Кальдероновой пьесы, воспевающем всесилие государства и находящем оправдание его извращенной логике: солдата, который поднял мятеж против короля Басилио и помог Сехизмундо взойти на престол, заключают в ту же самую башню, в которой до этого томился принц, с убийственным вердиктом: «Уже позади измена, так разве изменник нужен?» «Людоедская философия, бесчеловечная мораль, — негодовал дон Ригоберто, позабыв о прекрасной женщине, которую он машинально продолжал ласкать. — Принц прощает Басилио и Клотальдо, отпускает с миром своих тюремщиков и мучителей, но карает безымянного храбреца, который сверг тирана, вывел его самого из узилища и даровал ему престол, карает за саму мысль о возможности неповиновения власти. Отвратительно!» Достойна ли пьеса, отравленная столь страшной, враждебной идее свободы доктриной, питать мечты и подстегивать желания? И все же в ту ночь его сновидения заполонили ее персонажи. Дон Ригоберто листал тетради в поисках ответа. Старик Клотальдо называл пистолет «железным аспидом», а переодетая юношей Росаура вопрошала: «Меня глаза, быть может, обманули, иль ум во мне смешался, но в робком свете, что у дня остался, я словно вижу зданье невдалеке». Дон Ригоберто поглядел на море. На горизонте разгоралось зарево нового дня, в котором каждое утро сгорал мир снов и теней, где он бывал счастлив (счастлив? Нет, всего лишь не так несчастен); пора было возвращаться к изнурительной пятидневной рутине (душ, завтрак, контора, ланч, контора, обед), почти не оставлявшей времени хотя бы оглядеться по сторонам. На полях тетради значилось «Лукреция», стрелочка вела к цитате: «На Дианины одежды латы грозные Паллады я надела…» Охотница и воительница, слившиеся воедино в образе его любимой. А почему бы и нет? И все же не потому история принца Сехизмундо осела в его подсознании, чтобы всплыть этой ночью. Так почему же? «И я бы не удивился, что сплю, когда пробудился, раз жил я только во сне», — сокрушался принц. «Идиот, — рассердился дон Ригоберто. — В каждом сне заключена целая жизнь». На вопрос о том, что поразило его больше всего после пробуждения во дворце, принц ответил: «Нового я не увидел — я все это раньше предвидел. Моя душа удивилась, лишь когда предо мной явилась красивая женщина». «И он еще не видел Лукреции», — подумал дон Ригоберто. Она была здесь, немыслимо, невыразимо прекрасная, раскинулась на синем покрывале и сладко постанывала, когда губы влюбленного мужа касались ее подмышек. Деликатная Эстрелья уступила дону Ригоберто место подле Росауры—Лукреции, передвинувшись на край кровати, где только что сидел он сам, пока мулатка забавлялась с его носом и ушами. Девушка притихла, боясь помешать супругам, и с дружелюбным любопытством следила, как они заключают друг друга в объятия и приступают к любовному акту. «Ложь», — подумал дон Ригоберто и со всей силы стукнул кулаком по столу. Жизнь не сон, сны — сплошной обман, краткий отдых от одиночества, позволяющий с мучительной ясностью понять, насколько реальная, зримая, ощутимая, съедобная жизнь прекраснее подделки, которую подсовывают нам мечты и фантазии. Охваченный судорожным беспокойством — ночь миновала, утренняя заря по-новому окрашивала серые камни набережной, свинцовое море, тяжелые облака и запруженное машинами шоссе, — дон Ригоберто прижал к груди обнаженную Лукрецию—Росауру, в предвкушении последних мгновений, обещавших невозможное счастье, и томясь смешным страхом, что в этот сладостный и горький момент его уши вновь могут оказаться в когтистых лапках мулатки. Думая о тебе, я прочел «Совершенную супругу» Фрая Луиса де Леона и понял, отчего этот тончайший лирик, проповедуя брак, сам предпочел брачному ложу суровый устав августинцев. И все же в этих строках, отлично написанных и полных непроизвольного комизма, мне удалось найти замечательную выдержку из святого Басилио, которая столь подходит угадай какой незаурядной женщине, образцовой супруге и редкой любовнице. «Аспид, свирепейший из змей, задумал взять в жены морскую миногу, видом на себя похожую; ползет на берег, свищет, призывая возлюбленную, чтобы та восстала из морских глубин и обняла его как мужа своего. Покоряется минога и соединяется с ядовитой бестией без страха. О чем говорю я? К чему? Как бы ни был муж грозен и свиреп, участь жены — покоряться ему со всей кротостью. О! Что с того, что он палач? Он муж твой. Он выпивоха? Но вас соединили узы брака. Неласков с тобой? Но он член твой, и член наиглавнейший. И мужья пусть внемлют мне: как аспид отбросил ядовитое жало во имя своего союза, так и вам надлежит смирить жестокость и гневливость во имя брака. Так у св. Басилио». Обними же аспида как мужа своего, возлюбленная минога. |
||
|