"Тетради дона Ригоберто" - читать интересную книгу автора (Варгас Льоса Марио)Слезы ФончитоВ тот вечер Фончито явился в Сан-Исидро как в воду опущенный, и, глядя в его печальные глазищи, донья Лукреция подумала, что мальчишка и вправду чем-то похож на своего любимца Эгона Шиле. За чаем он не произнес и пары слов, даже забыл похвалить приготовленные Хустинианой тосты. Нахватал двоек в школе? Ригоберто узнал о прогулах? Погруженный в раздумья, Фончито ожесточенно кусал ногти. Иногда с его губ срывались проклятия в адрес Адольфа и Марии, то ли родителей, то ли еще каких-то родственников художника. — Если что-то грызет тебя изнутри, лучше поделиться с преданным другом, — посоветовала донья Лукреция. — Ты мне доверяешь? Расскажи, что случилось, и я, возможно, смогу тебе помочь. Фончито растерянно взглянул на мачеху. Казалось, он вот-вот расплачется. Донья Лукреция видела, как на его висках проступают голубые жилки. — Я просто подумал… — выдавил мальчик и снова замолчал, отведя глаза. — Что ты подумал, Фончито? Давай расскажи мне. При чем тут эти люди? Кто они вообще такие, эти Адольф и Мария? — Родители Эгона Шиле, — ответил Фончито, словно речь шла о семье его школьного товарища. — Но дело не в Адольфе, а в моем собственном отце. — Ригоберто? — Я не хочу, чтобы он кончил так же. — Лицо мальчика исказила жалкая гримаса, он махнул рукой, словно отгоняя назойливое видение. — Мне очень страшно, и я совсем не знаю, что делать. Мне не хотелось тебя тревожить. Ты же до сих пор любишь папу, правда? — Ну да, — растерялась женщина. — Ты меня с ума сведешь, Фончито. Какое отношение к твоему отцу имеет человек, умерший сто лет назад на другом континенте? Поначалу это было очень увлекательно: погружаться в жизнь Эгона Шиле, изучать ее, сопоставлять со своей собственной, воображать себя реинкарнацией великого художника, мечтать о такой же блистательной и трагической жизни и красивой смерти в двадцать восемь лет. Но постепенно игра становилась все опаснее. — С папой происходит то же, что с отцом Шиле. — Фончито с трудом сдерживал слезы. — Я не хочу, чтобы он стал безумным сифилитиком, как этот Адольф. — Ну что за глупости, — покачала головой донья Лукреция. — Чужую жизнь нельзя ни унаследовать, ни повторить. И откуда в твоей головке берутся такие мысли! Лицо Фончито перекосилось, и он безутешно разрыдался, вздрагивая всем своим хрупким тельцем. Донья Лукреция вскочила с дивана, уселась на полу подле пасынка, обняла его, поцеловала в лоб, погладила по голове, вытерла слезы своим платком и помогла высморкаться. Фончито прильнул к мачехе. Ребенок тяжело дышал, и донья Лукреция чувствовала, как часто бьется его сердечко. — Успокойся, все в порядке, не плачь, нечего переживать из-за такой ерунды. — Донья Лукреция вновь погладила мальчика по голове, поцеловала его кудряшки. — Ригоберто — самый здоровый мужчина из всех, кого мне приходилось встречать, и на редкость трезвомыслящий. Значит, отец Эгона Шиле был сифилитиком и под конец жизни свихнулся? Заинтригованная бесконечными намеками Фончито, донья Лукреция попробовала отыскать биографию художника в соседней книжной лавке под названием «Зеленый дом»,[44] но обнаружила лишь монографию об экспрессионизме, в которой Шиле была посвящена коротенькая главка. О его семье она ничего не слышала. Мальчик тряс головой, всхлипывая и щурясь. Его била дрожь. Однако в надежных и ласковых объятиях доньи Лукреции он постепенно успокоился и, запинаясь, начал свой рассказ. Выходит, мачехе неизвестна история Адольфа Шиле? Да, неизвестна; она так и не нашла подробной биографии художника. Фончито, напротив, проштудировал несколько томов в отцовской библиотеке и справился в энциклопедиях. Это ужасная история, мама. Говорят, что, не зная о трагедии Адольфа Шиле и Марии Сукуп, невозможно понять творчество Эгона. Тайна его картин кроется в горьком прошлом. — Ну хорошо. — Донья Лукреция испугалась, что пасынок снова разрыдается. — В чем же, по-твоему, тайна его картин? — В отцовской болезни, — без колебаний ответил Фончито. — В сифилисе и в безумии несчастного сеньора Адольфа Шиле. Донья Лукреция прикусила губу, чтобы не рассмеяться. Приятель Ригоберто доктор Рубио, известный психоаналитик, который по примеру Вильгельма Райха[45] раздевался во время сеансов, чтобы глубже проникнуть в подсознание своих пациенток, частенько изрекал на коктейлях такие же сентенции. — Послушай, Фончито, — донья Лукреция промокнула платком покрытый испариной лоб мальчика, — ты хоть знаешь, что такое сифилис? — Венерическое заболевание, от слова Венера: так звали какую-то богиню, — простодушно ответил мальчик. — Про нее в словаре не было. Зато я знаю, как господин Адольф подхватил этот самый сифилис. Рассказать? — Только если ты успокоишься и перестанешь пугать себя нелепыми выдумками. Ты не Эгон Шиле, дурачок, а Ригоберто совсем не похож на беднягу Адольфа. Фончито не стал спорить. Какое-то время он хранил молчание, уткнувшись в плечо мачехи и наслаждаясь ее спасительным теплом. Когда мальчик приступил к своему повествованию, перед изумленной доньей Лукрецией вспыхнул целый фейерверк дат, имен и подробностей. Казалось, что мальчишка видел все своими глазами. Что родился он не в Лиме ближе к концу двадцатого века, а на закате Австро-Венгерской империи, которой суждено было сгинуть в пекле великой войны, в те причудливые, космополитические, богатые событиями и отмеченные небывалым расцветом культуры времена, которые принято называть belle epoque и о которых Ригоберто, их большой поклонник, прочел ей немало пространных лекций в первые годы брака. (Теперь его место занял Фончито.) То была эпоха Малера, Шенберга, Климта, Шиле. Сбивчивая, полная анахронизмов история Фончито постепенно обретала четкие очертания. В самом конце девятнадцатого столетия в деревушке под названием Тулльн на берегу Дуная, неподалеку от Вены (по словам Фончито, всего в двадцати пяти километрах), двадцатишестилетний чиновник ведомства австрийских железных дорог Адольф Евгений Шиле, лютеранин, обвенчался с семнадцатилетней чешкой-католичкой Марией Сукуп. Скандальная свадьба состоялась вопреки воле родственников невесты («Твоя семья тоже была против брака с папой?» — «Наоборот, Ригоберто сразу всех очаровал»). Но тогда нравы были пуританские и повсюду царили предрассудки, правда? К тому же Мария Сукуп была чересчур наивна; бедняжка понятия не имела, откуда берутся дети, и верила, что их приносит аист. (А ты была такой же, когда выходила замуж? Нет, она давно знала все, что нужно.) Эта дуреха Мария не сразу догадалась о своей беременности. Решила, что объелась яблок. Молодоженам пришлось прервать свадебное путешествие. Так началась эта история. — А как провели медовый месяц? — Никак. — Фончито сумел взять себя в руки. Глаза его были заплаканы, но дрожь прошла и на щеках вновь появился румянец. Мальчика захватил собственный рассказ. — Мария отчаянно трусила. Первые три ночи она не позволяла Адольфу к себе прикасаться. Так что фактически их брак состоялся не сразу. Ты что смеешься, мама? — Забавно, когда мальчишка вроде тебя рассуждает как умудренный опытом старец. Не обижайся, мне очень интересно. Значит, первые три ночи после свадьбы у Адольфа с Марией ничего не было. — Это вовсе не смешно, — заявил Фончито. — Моя история очень грустная. Медовый месяц они провели в Триесте. В тысяча девятьсот шестом году Эгон Шиле со своей любимой сестрой Герти побывал в тех местах. В Триесте, в тот мучительный медовый месяц, было положено начало трагедии. Убедившись, что жена ни за что не подпустит его к себе. — Мария плакала, дралась, царапалась и вопила так, что стены дрожали, — Адольф сбежал из дома. Куда? К дурным женщинам. В квартале красных фонарей ему повстречалась Венера и наградила сифилисом. С того момента болезнь исподволь, потихоньку разрушала его. Адольф медленно терял рассудок, принося своей семье все новые беды. Проклятие Венеры пало на всех Шиле. На четвертую ночь Адольф все же выполнил супружеский долг и, ни о чем не подозревая, заразил жену. Три первые беременности Марии кончились выкидышами, дочка Эльвира прожила всего десять лет. Сын Эгон родился слабым и болезненным. Все детство он провалялся в больницах, и никто не верил, что мальчик доживет до совершеннолетия. Донья Лукреция представила одинокого худенького мальчика, который рисует повсюду, где только можно: в школьных тетрадках, на полях Библии, на обрывках оберточной бумаги, которые он достает из мусорного ведра. — Вот видишь, у тебя с ним ничего общего. Ты, если верить Ригоберто, был на редкость здоровым младенцем. И всегда предпочитал поездам самолетики. Фончито даже не думал улыбаться. — Дальше рассказывать, или тебе надоело? Нет, ей было очень интересно; правда, злоключения австрияков, живших на рубеже веков, забавляли донью Лукрецию куда меньше, чем неподдельная страсть, с которой Фончито рассказывал о них: мальчик вздрагивал, вращал глазами, отчаянно жестикулировал, делал мелодраматические паузы. Сифилис подкрадывается незаметно и вероломно; страшен не только сам недуг, но и позор, которым он покрывает свои жертвы. Сеньор Адольф наотрез отказывался признать очевидное. Когда родные просили его показаться врачу, он лишь отмахивался: «Чушь, я здоров как бык». И старался вести себя как ни в чем не бывало. Однако постепенно у него стал слабеть рассудок. Эгон обожал отца и страдал, видя, как прогрессирует страшная болезнь. По вечерам господин Адольф садился играть в бридж с воображаемыми гостями. Раздавал карты, вел светские беседы, угощал партнеров сигарами, не замечая, что в гостиной родового особняка в Тулльне никого нет. Мария, Мелани и Герти пытались вернуть его к реальности. «Папа, неужели ты не видишь, что говоришь и играешь сам с собой?» Эгон принимал сторону отца: «Не слушай их, папа, у нас в гостях шеф жандармерии, и почтмейстер, и директор школы. Все твои друзья с тобой. Я их вижу». Мальчик не желал признавать, что у отца начались галлюцинации. Порой Адольф ни с того ни с сего надевал парадный мундир, доставал фуражку со сверкающим козырьком, до блеска начищал сапоги и в таком виде расхаживал по перрону. «Что ты здесь делаешь, папа?» — «Встречаю императора с императрицей, сынок». Он был совершенно безумен. В конце концов Адольфу пришлось уйти в отставку. Спасаясь от позора, Шиле переехали туда, где их никто не знал, — в городок под названием Клостернойбург. В переводе с немецкого это значит «новый поселок при монастыре». Отец семейства был совсем плох, он разучился говорить. Целыми днями господин Адольф в молчании расхаживал по комнатам. О чем он думал в такие моменты? Что видел? Фончито вновь охватила тревога. — Совсем как папа. — Голос мальчика дрогнул. — Он возвращается из конторы и молча запирается в своем кабинете. Даже со мной не говорит. В выходные та же история; сидит в кабинете день-деньской. На все вопросы отвечает: да, нет, хорошо. И никуда не выходит. А вдруг у него тоже сифилис? И он сходит с ума? Вдруг с отцом приключилось то же, что и с несчастным Адольфом? Ведь он тоже остался один. А значит, вполне мог пойти к дурным женщинам и повстречать там Венеру. Я не хочу, чтобы папа умирал! Фончито снова расплакался, на этот раз тихо, без надрыва, и донье Лукреции стоило большого труда его успокоить. Нежно обняв мальчика, она убеждала его выбросить из головы глупые страхи, доказывала, что с Ригоберто все в порядке, и, чувствуя как платье намокает от слез, думала, что между ней и пасынком существует глубокая, прочная связь. Постепенно ей удалось немного утешить мальчика. Ригоберто всегда любил запираться в кабинете, среди книг, картин и пластинок, слушать музыку, читать, делать записи в тетрадях. Разве Фончито об этом не знал? Не замечал ничего подобного раньше? — Раньше все было по-другому, — возразил Фончито. — Он рассказывал мне о художниках, объяснял, как правильно разглядывать картины, учил разным вещам. Читал мне свои заметки. Пока ты жила с нами, папа смеялся, гулял, был нормальным человеком. А теперь все не так. Он грустит. Даже мои оценки его больше не волнуют, и дневник он подписывает не глядя. Ничего не желает знать, кроме своего кабинета. Сидит там часами. Боюсь, папа сходит с ума, как господин Адольф. Или уже сошел. Мальчик обнял мачеху и уткнулся в ее плечо. В оливковой роще звучали голоса подростков, которые собирались по вечерам поиграть в футбол, выкурить сигарету тайком от родителей и пофлиртовать с девочками. Интересно, почему Фончито совсем не интересуется такими вещами. — Ты правда все еще любишь папу? — Казалось, от ее ответа зависит вся дальнейшая жизнь мальчика. — Я ведь уже говорила. Я никогда не переставала его любить. А почему ты спрашиваешь? — Потому что он по тебе скучает. Он любит тебя, мама, и не находит утешения с тех пор, как ты ушла. — Случилось то, что случилось. — Донья Лукреция почувствовала легкое головокружение. — А ты не думала снова выйти замуж? — осторожно поинтересовался Фончито. — Ни за что. Ни под каким видом. К тому же мы с Ригоберто не разводились, а только разошлись. — Значит, вы еще можете помириться, — обрадовался Фончито. — Загладить ссору никогда не поздно. Я с одним мальчиком в школе чуть ли не каждый день дерусь, а потом мирюсь. Когда все устроится, вы с Хуститой сможете вернуться домой. И все станет как прежде. «А папочка излечится от безумия», — подумала донья Лукреция. Женщина злилась и на Фончито и на себя. Опять Фончито сумел увлечь ее своими сумасбродствами. Донью Лукрецию охватили горечь и досада, проснулись мучительные воспоминания. Она схватила мальчика за плечи и развернула к себе. Женщина вглядывалась в лицо пасынка долго и настойчиво, но тот стойко выдержал полный укоризны взгляд и не отвел заплаканных синих глаз. Неужели ребенок может быть таким циничным? Ему и тринадцати нет. И он еще говорит об их разрыве с Ригоберто как о досадной случайности? Разве не он устроил так, чтобы отец обо всем узнал? Залитое слезами личико Фончито, нежный рот, дрожащие ресницы и аккуратный подбородок выражали невинное удивление. — Ты прекрасно знаешь, что между нами произошло, — процедила донья Лукреция, стараясь не давать воли гневу. — Тебе отлично известно, из-за чего мы расстались. Так что не строй из себя несчастную жертву взрослых. Ты виноват не меньше моего, а то и больше. — Ты права, мама, — прервал ее Фончито. — Я вас поссорил, стало быть, мне вас и мирить. Только мне понадобится твоя помощь. Ладно? Ты просто обязана мне помочь. Донья Лукреция не знала, что сказать: ей одновременно хотелось надавать маленькому наглецу пощечин и осыпать его поцелуями. Лицо ее пылало. Фончито, напротив, выглядел посвежевшим, бодрым и вполне довольным. Он даже начал улыбаться. — Ага, покраснела, — заявил мальчишка, обнимая мачеху за шею. — Значит, согласна. Я тебя обожаю! — Сначала рыдание, теперь безудержное веселье, — констатировала вошедшая Хустиниана. — Мне кто-нибудь объяснит, что здесь происходит? — У нас потрясающая новость, — сообщил мальчик. — Я расскажу, ладно? — Это не Ригоберто, это ты у нас ненормальный, — вздохнула донья Лукреция. — Должно быть, Венера и меня заразила сифилисом, — неловко пошутил Фончито. И торжественно объявил: — Папа с мамочкой скоро помирятся, Хустита. Ну как тебе новость? Летом Вы штурмуете на серфе пенистые тихоокеанские волны, зимой спускаетесь на лыжах по склонам чилийского Портильо или аргентинского Барилоче[46] (перуанские Анды не терпят подобной фамильярности), каждое утро у Вас аэробика, или же Вы планомерно наращиваете мышцы в тренажерном зале, бегаете по улицам и аллеям парка, не вылезаете из спортивного костюма, мечтаете об упругом заде и твердокаменном, словно корсеты наших прапрабабок, прессе, не пропускаете ни отборочных матчей национального чемпионата, ни очередных игр сборной Лимы против команды Университета физкультуры, ни боксерских поединков за титул чемпиона Южной Америки, Латинской Америки, Соединенных Штатов, Европы или мира, самозабвенно пялитесь в телевизор, подогревая спортивный азарт банкой пива, порцией виски или коктейля кубалибре, разочаровываетесь, воодушевляетесь, орете, стонете, размахиваете руками, переживаете взлеты и падения своих идолов, то впадая в экстаз, то приходя в отчаяние. Причины достаточно веские, чтобы я укрепился в самых худших подозрениях относительно мира, в котором мы живем, а Вас счел дебилом, недоумком и придурком. (Два последних определения я использую метафорически; первое — научный термин.) Похоже, Ваши атрофированные мозги посетила блестящая догадка: да, я считаю спортивный образ жизни крайним проявлением идиотизма, последовательно низводящим человека на уровень барана, гусака и, наконец, муравья. Только не пытайтесь растереть меня в порошок, лучше послушайте; постепенно мы дойдем до греков и лицемерного mens sana in corpore sano.[47] Но для начала постарайтесь усвоить: из всех существующих видов спорта я готов сделать исключение лишь для настольных игр (кроме пинг-понга) и игр в постели (включая мастурбацию). Остальные не без помощи современной культуры превратились в препятствия на пути совершенствования человеческого духа, стали врагами чувствительности и воображения (а следовательно, и наслаждения). Но в первую очередь — интеллекта и свободы. Ни одна идеология или религия не сделала столько для воспитания массового человека, робота с условными рефлексами, для превращения нашего поколения в толпу татуированных приматов в набедренных повязках, как распространенный в обществе культ физических упражнений. Теперь, пожалуй, можно поговорить и о греках, чтобы Вы потом не доставали меня Платоном и Аристотелем. У афинских эфебов, которые, умастив себя маслом, тренировались в гимнасиях, метали диски и отправляли копья в бескрайнюю синеву эгейского неба, нет ничего общего с кретином, что пытается накачать мускулатуру ценой переизбытка тестостерона и катастрофического снижения IQ. Лишь футбол и бокс, несмотря на то что увлечение последним приводит к аутизму и раннему старческому слабоумию (а еще наверняка к упадку полового влечения, недержанию мочи и импотенции), могут претендовать на своего рода преемственность с античными временами, хотя облаченные в туники Платоновы федры,[48] любившие после философских, физических или чувственных упражнений погонять мяч, не слишком походят на орды дикарей, заполняющих трибуны современных стадионов (которые они потом поджигают), чтобы посмотреть, как двадцать два безликих паяца в одинаковой форме топчут прямоугольный газон, делая из этого оправдание для иррационального коллективного эксгибиционизма. Во времена Платона спорт был средством, а не целью, как в нашу жалкую эпоху. С его помощью люди (точнее, мужчины; женщины спортом не занимались) стремились обострить свою чувственность, сделать собственные тела более сильными, гибкими, красивыми, совершенными; вид безупречной нагой плоти, ловкие движения, раскованные позы разжигали страсть в атлетах и зрителях, и тренировки нередко заканчивались совокуплениями. Полагаю, нет нужды объяснять, что в те времена гомосексуализм был весьма распространенным явлением, как и то, что Ваш покорный слуга в этом отношении до невозможности ортодоксален, любит только женщин — вернее, одну-единственную женщину — и никогда не практиковал ни активной, ни пассивной педерастии. Поймите правильно, я ничего не имею против геев и всей душой радуюсь их успехам в борьбе за свои права. Пойти дальше я не могу по совершенно тривиальной причине. Я опасаюсь за то, что Кеведо[49] именует «глазом задницы». Природа или бог, если он существует и ему охота тратить время на подобные вещи, сделали задний проход самой чувствительной частью моего тела. Обычный суппозиторий причиняет мне сильную боль, клизма вызывает кровотечение (мне ее делали как-то раз во время тяжелого гриппа, это был ад кромешный), так что мысль о том, чтобы допустить в задний проход чей-нибудь половой орган повергает меня в ужас. Боюсь, в этом случае я испытал бы настоящий болевой шок, даже если моим партнером оказался бы чрезмерно деликатный пигмей. Нечто подобное я испытал, когда один врач, заподозрив аппендицит, вероломно подверг меня пытке, обозначенной невинным эвфемизмом «ректальный осмотр». В общем, я за то, чтобы люди совокуплялись спереди и сзади, парами, втроем и скопом (прости господи!), чтобы мужчины занимались любовью с мужчинами, женщины — с женщинами, а также с собаками, индюками, арбузами, бананами и дынями и творили любые мерзости по обоюдному согласию и к обоюдному удовольствию, а не для продления рода, и не пытались оправдать торжество плоти инстинктом размножения (вся эта чушь, провозглашаемая Церковью, бесит меня не меньше баскетбольного матча). Возвращаясь к теме нашего разговора, скажу, что пример эллинских старцев, мудрых философов, великих законодателей, отважных полководцев и верховных жрецов, которые посещали гимнасии, чтобы полюбоваться на юных дискоболов, борцов, марафонцев и метателей копий, кажется мне весьма вдохновляющим. Таким спортом, неотделимым от высокого наслаждения, я и сам с удовольствием занялся бы, если бы не возраст, здоровье, режим работы и страх показаться смешным. Существует еще одна причина, столь же далекая от современной культуры (хотя у забитых головой мячей, потных маек велосипедистов и приемов карате с культурой нет ничего общего), которая немного примиряет меня со спортом. Порой во время упорных тренировок человек побеждает в себе зверя, прикасается к священным началам и выходит на новый уровень духовного развития. Если Вас раздражает непонятное слово «мистика», так и быть, обойдемся без него. Взять, например, борьбу сумо: человек с детских лет питается специальной похлебкой, от которой он постепенно превращается в слона и, не дожив до сорока, умирает от сердечной недостаточности, потратив всю свою короткую жизнь на попытки вытолкнуть такую же гору мяса из магического круга. Почему никто не спешит причислить его к пантеону тех, кого в постиндустриальном обществе принято считать «мучениками спорта»? Что героического в чахлом пилоте болида, за которого всю работу выполняет мотор, или в футболисте с отбитыми мозгами и яйцами, без устали забивающем голы, чтобы толпа на стадионе в унисон кончала от радости? То, что теперь принято считать спортом, не дает личности ничего полезного, но пробуждает в ней худшие наклонности — стадное чувство, примитивную похоть, властолюбие, постепенно растворяя индивида в аморфной массе. Я не знаю более наглой лжи, чем максима, которую с детства вбивают нам в голову: «В здоровом теле — здоровый дух». Кто сказал, что здоровый дух — это идеал, к которому все должны стремиться? «Здоровый» в данном случае означает пустой, посредственный, лишенный воображения, набитый глупыми стереотипами, порожденными общепринятой моралью и официальной религией. Что такое «здоровый дух»? Дух конформиста, ханжи, нотариуса, страхового агента, фанатика, старой девы или бойскаута. Это не здоровье, это явная патология. Уникальный и богатый внутренний мир неимоверно «грязен», в нем есть место дурным мыслям, запретным плодам, изощренным фантазиям, безумным мечтам, любопытству и сомнению в тривиальных истинах. Не совсем ясно, где в наше время искать здоровый дух в прямом понимании этих слов. На деле все как раз наоборот, и ты знаешь это, как никто другой, ты, который ради ничтожного преимущества подсыпает мышьяк и цианид сопернику в суп, кто прибегает к бесчисленным снадобьям, медицинским и магическим, чтобы гарантировать себе победу, кто дает взятки судьям, кто подкупает врачей и юристов, чтобы вывести из борьбы опасных конкурентов, кто живет ради победы, рекорда, медали, пьедестала, превращаясь из профессионального спортсмена в фанатика, социопата, невротика, истерика, вместо того чтобы становиться более дружелюбным, великодушным, благородным, «здоровым», кто мог бы сделаться прекрасным атлетом, наделенным лучшими человеческими качествами, воплощением того, что иные глупцы до сих пор называют «спортивным духом», но выбирает путь потенциального убийцы, готового расправляться с арбитрами, расстреливать болельщиков других команд, разрушать стадионы и целые города, уничтожить всю планету, и не во имя искусства, как Нерон, спаливший Рим, а лишь для того, чтобы любимая команда выиграла позолоченный кубок, и одиннадцать идолов в нелепых трусах и полосатых майках могли, закатив глаза и прижав руку к левой стороне груди, спеть государственный гимн! В воскресенье, тоскливым зимним вечером, в кабинете с видом на мрачное небо и серое море дон Ригоберто лихорадочно листал свои тетради в поисках интересных мыслей. Наконец ему попалась цитата из поэта Филипа Ларкина:[50] «Sex is too good to share with anyone else»,[51] вызвавшая в памяти образ Нарцисса, склонившегося над ручьем, и знаменитого гермафродита из Лувра. Дону Ригоберто взгрустнулось. Еще одно напоминание о неизбежной расплате за счастье. С кем она теперь? Верна ли ему? Даже в самую мрачную пору нынешнее одиночество казалось ему залогом будущей встречи. В душе теплилась робкая надежда: Лукреция никогда не пропускала свиданий. Тезис Ларкина пришелся в самую пору святому Куберту, упомянутому Литтоном Стрэчи в труде «Выдающиеся викторианцы» (о котором шла речь на следующей странице): этот святой полагал природу женщины столь греховной, что после общения с любой из них, даже с будущей святой Эббой, проводил долгие часы, молясь во мраке, по колено в ледяной воде. Сколько же простуд пришлось вынести бедняге, во имя веры обрекшему себя на ларкианское одинокое наслаждение! Слова Асорина:[52] «Каприз происходит от слова «сарга»[53] — дон Ригоберто проводил скептической ухмылкой. Его ненадолго развлекло описание «Прощальной симфонии» Гайдна, сделанное проницательным дипломатом Альфонсо де ла Серной:[54] «Доиграв каждый свою партию, музыканты встают, гасят свечи и уходят один за другим. Лишь одинокий голос скрипки продолжает звучать в тишине». Совпадение? Есть связь между одинокой скрипкой Гайдна и сластолюбивым эгоистом Филипом Ларкином, ценившим секс слишком высоко, чтобы делить его с партнером? Сам дон Ригоберто ценил секс не меньше и тем не менее охотно делил его с другими, даже теперь, в самый одинокий период своей жизни. В детстве ему нравился фильм «Близнецы» с Дугласом Фэрбенксом. Дон Ригоберто уже давно не бывал по-настоящему откровенен ни с кем, кроме Лукреции. Но у него тоже был брат-близнец по имени Нарсисо, с которым они ладили, хоть и были совсем не похожи. Хотя, предупреждая читателя о том, что секс не стоит ни с кем делить, поэт-библиотекарь едва ли имел в виду мальчишечьи забавы и сальные шутки. Полистав тетрадь еще немного, дон Ригоберто наткнулся на «Венецианского купца»: «Человек, в котором нет музыки, в душе которого нет чарующих звуков, способен на обман, подлость, предательство», — без труда перевел он. В Нарсисо музыки точно не было: малый не дружил с Мельпоменой и едва ли мог отличить «Прощальную симфонию» Гайдна от «Мамбо № 5» Переса Прадо.[55] Прав ли был Шекспир, утверждая, что самое абстрактное из искусств не дается интриганам, лжецам и предателям? Все может быть. Симпатяга Нарсисо не отличался ни христианскими, ни гражданскими, ни человеческими добродетелями и напоминал епископа Гарольда (откуда это? Лимский климат и тоска вредны для памяти), который предавался пороку столь же рьяно, сколь исправно билось его сердце и звонили приходские колокола. Не будь Нарсисо приверженцем столь вольной морали, он нипочем не предложил бы — дон Ригоберто вслушивался в самого себя, надеясь уловить отголоски той самой шекспировской музыки, которая, как ему хотелось верить, все-таки жила в нем, — тот дерзкий обмен. Ригоберто представил просторную и безвкусную гостиную в доме брата в Ла-Планисье, украшенную чучелами тигров, медведей, носорогов и оленей, один вид которых довел бы до сердечного приступа иную защитницу дикой природы, а среди них — Лукрецию и белокурую жену Нарсисо, Ильзе. Все-таки Бард был прав: равнодушие к музыке — верный признак (или причина?) душевной низости. Нет, не стоит делать поспешных выводов, иначе придется признать, что глухие к музыке Хорхе Луис Борхес и Андре Бретон[56] были кем-то вроде Иуды и Каина, хотя всем хорошо известно, что оба великих писателя отличались редкой добротой и щедростью. Братец Нарсисо вовсе не был дьяволом во плоти; авантюрист, не более того. Он уродился заядлым путешественником с непреодолимой тягой ко всему экзотическому, запретному и опасному. К несчастью, Нарсисо страдал мифоманией, и оставалось только гадать, какие из историй, которыми он обожал потчевать гостей в час (недобрый) званого ужина или вечеринки с коктейлями, были правдой, а что рассказчик сочинял на ходу. Дон Ригоберто сильно сомневался, что брат и вправду сколотил состояние контрабандой носорожьих рогов, тигриных яичек и тюленьих пенисов (первые везли из Африки, вторые из Гренландии и Канады) для продажи богатым азиатам. В Таиланде, Гонконге, Тайване, Корее, Сингапуре, Японии, Малайзии и даже в коммунистическом Китае эти снадобья были на вес золота: они считались мощными афродизиаками и надежными средствами от импотенции. В тот вечер, в ресторане на Коста-Верде, пока братья и их жены Ильзе и Лукреция коротали время за аперитивом, Нарсисо развлекал всех чрезвычайно занимательной и весьма правдоподобной — если судить по обилию географических названий и гортанных арабских имен — историей о том, как в Саудовской Аравии ему едва не отрубили голову на рыночной площади Эр-Рияда за контрабанду каптагона (гидрохлорида пенициллина), призванного излечить от мужской немощи шейха Абдель-Азиза Абу Амида, утомленного четырьмя законными женами и восьмьюдесятью двумя наложницами. Тот заплатил за лекарство золотом как за амфетамин. — А йохимбе? — перебила мужа Ильзе в самый драматический момент, когда он как раз должен был предстать перед судом улемов.[57] — Оно вправду помогает? Не смутившись ни на мгновение, его великолепный брат — дон Ригоберто без тени зависти вспоминал, что в детстве они были похожи как две капли воды, однако Нарсисо вырос настоящим красавцем с аккуратным тонким носом и ушами вполне нормального размера, — прочел пространную, но весьма информативную лекцию о йохимбе. Его выступление в дополнение к аперитиву — писко «Сауэр» для мужчин и охлажденное белое вино для женщин, — рису с морепродуктами, блинами и бланманже, вызвало у слушателей отчетливое сексуальное томление. Случайно перевернув страницу, дон Ригоберто обнаружил упоминание о том, что бирюза меняет цвет, когда ее владельцу грозит опасность (снова «Венецианский купец»). Интересно, Нарсисо знал, о чем говорит, или просто болтал языком, создавая подходящую атмосферу для того, что должно было произойти тем вечером? Тогда дон Ригоберто не спросил, а теперь это уже не имело значения. Внезапно дон Ригоберто расхохотался так, что даже мрак за окном немного прояснился. Ему попался «Господин Тэст» Поля Валери:[58] «По части глупости я не очень силен»[59] («'La betise n'est pas mon fort»). Счастливец! За четверть века в страховой компании дон Ригоберто повидал столько глупости, что с полным основанием мог считать себя экспертом в этой области. Взять того же Нарсисо. Разве не был он жалким кретином, ничтожной частицей отвратительной бесформенной массы, присвоившей себе звание приличного общества? Разумеется. И все же он, надо признать, бывал порой чертовски обаятелен. Как в тот вечер, например. Гладко выбритый красавец с великолепным загаром, полученным на дорогом курорте, тоном зануды профессора повествовал о йохимбе, обнаруживая недюжинные познания в ботанике и фармакологии. Чудесное средство, по его словам, стимулировало нервные окончания, отвечающие за эрекцию, и препятствовало выработке серотонина, избыток которого уменьшает потенцию. В устах опытного соблазнителя со звучным голосом и сдержанной жестикуляцией, одетого в синий блейзер и серую рубашку с темным шелковым галстуком в белую крапинку, завязанным элегантным узлом, медицинские термины приобретали особое очарование. Лекция балансировала на грани научного доклада и скользкого намека, анекдота и фантазии, знания и сплетни, иронии и экстаза. Дон Ригоберто видел, как сверкают аквамариновые глаза Ильзе и топазовые глазищи Лукреции. Неужто его брату-всезнайке удалось увлечь обеих дам? Судя по тому, как они хихикали, вставляли реплики, клали ногу на ногу, осушали один за другим бокалы чилийского вина «Конча де Торо», так оно и было. Что творилось в их душах? И созрел ли уже тогда у Нарсисо чудовищный план? Наверняка, решил дон Ригоберто. Нарсисо продолжал вещать как заведенный. С йохимбе он перекинулся на японскую рыбу фугу, живой афродизиак, употребление которого, помимо невиданной половой мощи, чревато смертельным отравлением — он каждый год уносит сотни похотливых японцев, — и рассказал о том, какой кошмар ему довелось пережить одной фантастической ночью в Киото, когда он в окружении завернутых в кимоно гейш ждал то ли лютой смерти, то ли невиданных наслаждений (выпал второй вариант, но от переживаний наслаждения показались какими-то смазанными). Ильзе, стройная блондинка, бывшая стюардесса «Люфтганзы», валькирия с капелькой креольской крови, воспринимала рассказ о прежних похождениях мужа с редким самообладанием. Это она (сговорившись с мужем?) после обильного десерта предложила продолжить вечер в их особняке в Ла-Планисье. Дон Ригоберто, зараженный энтузиазмом Лукреции, воскликнул: «Отличная идея!» — и не заподозрил подвоха. Через полчаса компания расположилась на мягких диванах в кошмарной гостиной Ильзе и Нарсисо, являвшей собой смесь перуанской неуемности и прусской любви к порядку; потягивая виски в окружении равнодушных чучел со стеклянными глазами, они слушали Нэта Кинга Коула и Фрэнка Синатру и любовались видом из окна, где в ухоженном саду поблескивала под фонарем вода в выложенном изразцами бассейне. Нарсисо сыпал сведениями об афродизиаках с таким проворством, с каким Великий Рикарди — дон Ригоберто мечтательно вздохнул, вспомнив цирк своего детства, — доставал из цилиндра разноцветные платки, мешая общеизвестные истины с экзотическими небылицами. Он заявил, что на юге Италии каждый мужчина на протяжении всей жизни постоянно употребляет в пищу базилик, ибо эта ароматная травка влияет не только на вкус спагетти, но и на размер пениса, и что в Индии на рынке можно купить особую мазь — ее принято дарить друзьям на пятидесятилетие — на основе чеснока и обезьяньей желчи, после втирания которой в причинное место эрекции следуют одна за другой, с интенсивностью аллергических приступов. Затем последовало изнурительно долгое описание достоинств сельдерея, корейского женьшеня, имбиря, лакрицы, меда, устриц, трюфелей и икры, так что после трехчасовой лекции дон Ригоберто нисколько не сомневался, что все имеющиеся на земле продукты существуют лишь для того, чтобы питать сексуальную энергию на радость всему человечеству (и в первую очередь ему самому). Улучив момент, Нарсисо взял брата за локоть и отвел в сторону, якобы для того, чтобы продемонстрировать коллекцию тростей (что еще, кроме чучел животных, могла коллекционировать эта похотливая тварь, как не трость — древнейший фаллический символ?). Писко, вино и коньяк сделали свое дело. Дон Ригоберто не вошел, а ввалился в кабинет Нарсисо, где на полках дожидались своего часа тома Британики, «Перуанских обычаев» Риккардо Пальмы, «Истории цивилизации» супругов Дюран и романы Стивена Кинга в мягких обложках. Понизив голос до заговорщического шепота, Нарсисо поинтересовался, помнит ли его брат разные штуки, которые они проделывали с девчонками в зале кинотеатра «Леуро». Какие еще штуки? Ну как же, обмен! Их приятель, начинающий адвокат, называл это ложной идентификацией. Берем двух очень похожих людей, одинаково одеваем и причесываем и пытаемся выдать одного за другого. Пока идет фильм, можно вдоволь нацеловаться — тогда говорили: наоблизываться — с чужой подружкой. — Да, брат, было времечко, — улыбнулся размякший от воспоминаний дон Ригоберто. — Тебе всегда казалось, что они ни о чем не догадываются, — заметил Нарсисо. — Я так и не смог убедить тебя, что девчонкам просто нравилась наша игра. — Ни о чем они не догадывались, — настаивал дон Ригоберто. — Иначе ни за что не согласились бы. Не такие нравы были в те времена. Лусерито и Чинчилья? Такие все из себя чопорные, набожные. Никогда в жизни! Да они бы сразу родителям наябедничали. — Ты слишком высокого мнения о женской нравственности, — усмехнулся Нарсисо. — Это тебе так кажется. Просто я не такой, как ты, — более осмотрительный. Но можешь мне поверить, каждое мгновение моей жизни, не обремененное мыслями о хлебе насущном, посвящено наслаждению. (Тетрадь, словно по волшебству, открылась на умиротворяющей цитате из Борхеса: «Каждая вещь обязана служить счастью; вещи, не служащие счастью, бесполезны или попросту вредны». Дон Ригоберто снабдил цитату мачистским комментарием: «А если вместо «вещи» поставить «женщины», что тогда?») — Мы живем один раз, брат. Второго шанса может не быть. — После этих matinees[60] мы отправлялись в Уатику к француженкам, — вспоминал дон Ригоберто. — Добрые старые целомудренные времена, когда о СПИДе и слыхом не слыхивали. — Те времена не ушли. Они продолжаются, — заявил Нарсисо. — Мы с тобой живы и умирать не собираемся. Уж это точно. Глаза Нарсисо сверкали, голос звенел. Ригоберто догадался, что его брат готовился к этому разговору заранее; вечер воспоминаний юности был частью какого-то хитроумного плана. — Может, расскажешь, что ты задумал? — полюбопытствовал дон Ригоберто. — Ты и сам прекрасно знаешь, братишка, — с дьявольской усмешкой прошептал Нарсисо, наклонившись к оттопыренному уху своего близнеца. — Я предлагаю поменяться. Еще раз. Прямо здесь и сейчас. Тебе ведь нравится Ильзе? Мне, например, Лукреция очень нравится. Все будет как тогда, с Лусерито и Чинчильей. Разве у нас с тобой есть повод ревновать друг к другу? Давай ненадолго вернем молодость, брат! Истерзанное одиночеством сердце дона Ригоберто забилось сильнее. От удивления, волнения, злости или возбуждения? Ему хотелось убить Нарсисо, — так же сильно, как в ту ночь. — Позволь заметить, что с тех пор мы оба постарели, сильно изменились, и собственные жены нас точно не спутают. — А нам и не надо, чтобы спутали, — хладнокровно заявил Нарсисо. — Они современные женщины и в оправданиях не нуждаются. Не трусь, я все беру на себя. Дон Ригоберто молчал. «Ну уж, в эти игры я в мои годы играть не стану», — решил он. Опьянение почти рассеялось. Черт побери! Нарсисо ловко все рассчитал. Он уже тащил Ригоберто обратно в звериную гостиную, где Ильзе и Лукреция с энтузиазмом ученых, наблюдавших редкое явление природы, обсуждали общую знакомую, у которой после неудачного лифтинга на веки вечные (по крайней мере, до очередной операции) перестали закрываться глаза. Нарсисо бесцеремонно прервал их беседу, объявив, что пришло время припасенной для особых случаев бутылки «Дом Периньона». Пробка с шумом вылетела из бутылки, и родственники весело подняли бокалы с золотистым шампанским. Глотая терпкую жидкость, дон Ригоберто пытался припомнить, занес ли его братец, эксперт и контрабандист, шампанское в свой бесконечный список афродизиаков. Ильзе и Лукреция приняли предложение Нарсисо с неожиданным энтузиазмом, а сам Ригоберто — отказаться он, разумеется, не посмел — смирился и стал смотреть на происходящее как на невинную забаву, о которой не обязательно докладывать на исповеди. В сизых клубах дыма — это Нарсисо курил? — он едва различал злобный оскал набитого соломой ягуара и длинные белые ноги свояченицы, растянувшейся на ковре в окружении мертвых хищников. От возбуждения сосало под ложечкой. Круглые колени Ильзе были обтянуты шелковыми чулками, которые французы называют polies,[61] короткая бежевая юбка едва прикрывала соблазнительные бедра. Дона Ригоберто охватило желание. «А почему бы и нет?» — подумал он, удивляясь сам себе. Нарсисо уже потащил Лукрецию танцевать, и они лениво двигались в такт музыке на тесном пятачке между огромным медведем и оленем с раскидистыми рогами. Ревность не отпускала, не затихала, но и в ней была какая-то мучительная сладость. Дон Ригоберто, отбросив колебания, наклонился к Ильзе, взял у нее бокал и предложил: — Потанцуем, сестричка? — Нарсисо как раз поставил пластинку с томными болеро. Но стоило дону Ригоберто взглянуть сквозь золотое марево волос валькирии на приникших друг к другу Нарсисо и Лукрецию, как сердце заныло от боли. Нарсисо обнимал его жену за талию, она сплела руки на его шее. Как далеко могла зайти эта игра? За десять лет супружеской жизни дон Ригоберто никогда не видел Лукрецию такой. Не иначе, вероломный Нарсисо подмешал что-то ей в бокал. Дон Ригоберто еще сомневался и строил домыслы, а рука его уже алчно скользила по спине свояченицы. Та не противилась. Прижимаясь к бедру Ильзе, дон Ригоберто с тревогой ощущал приближение эрекции. Вскоре она наступила и оказалась неожиданно мощной. Музыка оборвалась с гулким звоном, напоминавшим гонг на боксерском матче. — Благодарю, прекрасная Брунгильда, — дон Ригоберто галантно поцеловал Ильзе руку. И поспешно направился — с гневом? с тревогой? — к Нарсисо и Лукреции, почти невидимым за массивным чучелом. Решительно взяв жену за руку, он настойчиво, с легким раздражением, пригласил: — Потанцуем, дорогая? — и тут же увлек ее в самый дальний и темный угол комнаты. Краем глаза он видел, что Ильзе и Нарсисо слились в неистовом поцелуе. Стоило дону Ригоберто обнять подозрительно послушную жену, как он снова ощутил эрекцию; знакомые формы лишь подстегивали ее. Он прошептал Лукреции на ушко: — Знаешь, что мне предложил Нарсисо? — Могу себе представить. — Прямота доньи Лукреции обескуражила дона Ригоберто не меньше, чем сорвавшееся с ее губ вульгарное словечко: — Чтобы ты трахнул Ильзе, а он меня? Дону Ригоберто захотелось ударить жену, но вместо этого он нежно поцеловал ее в губы. Взволнованный, растерянный, готовый расплакаться, он шептал Лукреции, как сильно ее любит, как страстно желает, как он счастлив, хоть и недостоин такого счастья. — Я люблю тебя, — повторил Ригоберто вслух, — люблю всем сердцем. Серое небо над Барранко прояснялось, тоска и одиночество постепенно отступали. Немного успокоившись, дон Ригоберто отыскал в тетради еще одну актуальную сентенцию господина Тэста (Валери и валерьянка — отличное сочетание): «Tout ce qui m'etait facile m'etait indifferent et presque ennemi».[62] Прежде чем его сковала тоска и затопила меланхолия, дон Ригоберто усилием воли заставил себя вернуться в звериную гостиную, в ночь, наполненную табачным дымом, — кто же из них курил: Ильзе или Нарсисо? — опасной смесью шампанского, виски и коньяка, музыкой и пороком, где развлекались уже не две супружеские пары, что выбрались поужинать в Коста-Верде, а четверо неверных любовников, менявших партнеров с невероятной легкостью, словно картинки в калейдоскопе. Свет погасили? Давным-давно. Скорее всего, это сделал Нарсисо. Пробивавшийся через окно луч садового фонаря выхватывал из темноты силуэты убитых животных. Нарсисо определенно знал толк в ловушках. Дон Ригоберто почти сдался; его душа еще слабо сопротивлялась, а тело, освободившись от страхов и сомнений, готово было поддержать затеянную братом-близнецом игру. Кого он ласкал, притворяясь, что танцует, всякий раз немного удивляясь, когда кончалась одна песня и начиналась другая, — Ильзе или Лукрецию? Какая разница? Что за наслаждение обнимать женщину, чувствовать сквозь тонкую ткань ее упругую грудь, медленно целовать шею, ласкать ушко кончиком языка! Нет, Лукреция была не такой хрупкой и тонкокостной. Дон Ригоберто повернул голову, ища глазами Нарсисо и его партнершу. — Кажется, они поднялись наверх. — В голосе Ильзе слышались раздражение и скука. И даже едва различимые злорадные нотки. — Куда? — спросил дон Ригоберто, безмерно стыдясь собственной тупости. — А ты как думаешь? — поинтересовалась коварная Ильзе с истинно немецким остроумием. — Полюбоваться луной? Или, может, пописать? Как по-твоему? — В Лиме луну не видно, — пробормотал дон Ригоберто, отстраняясь. — Да и солнце только летом. Чертов смог. — Нарсисо давно положил глаз на Лукре, — безжалостно продолжала Ильзе; она говорила так, словно происходящее совершенно ее не касалось. — Только не говори, что ни о чем не догадывался, ты не так прост. Опьянение окончательно рассеялось. Лоб дона Ригоберто покрылся испариной. Потрясенный, онемевший, он спрашивал себя, возможно ли, чтобы Лукреция так легко попалась на удочку его брата, когда вновь послышался полный яда голосок Ильзе: — Признайся, Ригоберто, ты ведь слегка ревнуешь. — Слегка, — согласился дон Ригоберто. И добавил с внезапной откровенностью: — На самом деле я люто ревную. — Я сначала тоже ревновала, — обронила Ильзе, словно речь шла о сущей ерунде, вроде партии в бридж. — Но к этому быстро привыкаешь и начинаешь воспринимать спокойно, как дождь за окном. — Так что же, — пробормотал сбитый с толку дон Ригоберто, — значит, вы с Нарсисо уже играли в эту игру? — Раз в три месяца, — с прусской прямотой заявила Ильзе. — Не слишком часто. Нарсисо считает, что время от времени такие приключения необходимы, они освежают чувства. И всегда с избранными, проверенными людьми. Иначе никакого смысла. «Он ее, конечно, уже раздел, — думал дон Ригоберто. — Теперь она в его власти». Сможет ли Нарсисо дать Лукреции то, к чему она привыкла? Внезапный и резкий, словно электрический разряд, вопрос Ильзе вернул его к реальности: — Хочешь на них посмотреть? Женщина снова приблизилась к дону Ригоберто почти вплотную. Ее светлые локоны щекотали ему ноздри. — Ты серьезно? — тупо спросил дон Ригоберто. — Хочешь? — повторила свояченица, слегка касаясь губами его уха. — Да, да, — закивал он. Дону Ригоберто казалось, что он вот-вот изойдет потом и совсем испарится. Ильзе уже тянула его за рукав. — Только тихо, не шуми, — предупредила она шепотом. Дон Ригоберто позволил увлечь себя к винтовой лестнице, ведущей наверх, в спальни. Все было погружено в темноту, лишь в коридор проникал из окна тусклый свет фонаря. Мягкое покрытие поглощало звук шагов; сообщники крались на цыпочках. Сердце дона Ригоберто готово было выпрыгнуть из груди. Что его ждет? Что он увидит? Ильзе вдруг остановилась и принялась разуваться, шепотом приказав: — Снимай ботинки. Дон Ригоберто повиновался. Он чувствовал себя на редкость смешным и нелепым: жалкий болван в носках, посреди темного коридора, которого Ильзе ведет за руку, как он сам водил когда-то маленького Фончито. — Не шуми, ты все испортишь, — тихонько велела женщина. Дон Ригоберто машинально кивнул. Ильзе проскользнула вперед, открыла какую-то дверь и жестом подозвала свояка. Проникнув в спальню, заговорщики спрятались за выступом стены. Широченная кровать напоминала театральную декорацию. На ней, в ярком свете люстры, сцепились в хищных объятиях Лукреция и Нарсисо. Они не замечали ничего вокруг, захваченные неистовым ритмом. Слух дона Ригоберто уловил синхронные сладкие стоны. — Сядь, — велела Ильзе. — Сюда, на диван. Дон Ригоберто повиновался. Отступив на шаг, он опустился рядом со свояченицей на заваленный подушками мягкий диван, расположенный так, что было хорошо видно все происходящее на кровати. Это еще зачем? Дон Ригоберто с трудом сдержал смех: «А братец, оказывается, еще больший затейник, чем я мог предположить». Чтобы не расхохотаться, пришлось зажать себе рот ладонью. Нарсисо и Лукреция ласкали друг друга так нежно, умело и уверенно, словно были близки уже давно. Они ни на миг не отпускали друг друга; каждая новая поза, каждое движение обостряло их наслаждение. Дон Ригоберто любовался прекрасными формами своей возлюбленной, ее пышными волосами, разметавшимися по подушке, крепкими ягодицами, напоминавшими скалу посреди бурного моря. «Нет», — поправил он сам себя. Скорее, великолепный зад с фотографии Мэн Рэя,[63] названной «Мольба» (1930). Заглянув в тетради, он легко воскресил ее в памяти. Сколько раз в интимном полумраке спальни Лукреция принимала по его просьбе такую позу: садилась на корточки, обхватив ладонями ягодицы. Определенное сходство с фотографией и вправду было, но другая, пленительная «Кики с Монпарнаса» (1925), и вовсе была вылитая Лукреция вполоборота. При виде темных впадин на внутренней стороне ее бедер у дона Ригоберто закружилась голова. Но волосатые руки, обнимавшие женщину, ноги, грубо разъединившие ее колени, не принадлежали ему, и лицо — в темноте разглядеть черты Нарсисо было невозможно, — и губы, миллиметр за миллиметром скользившие по спине Лукреции в нерешительности, где же поцеловать, были чужими. Ошеломленный дон Ригоберто отчего-то вспомнил пару цирковых гимнастов «Люди-орлы», которые безо всякой страховки делали сальто на десятиметровой высоте. Движения Нарсисо и Лукреции были такими же выверенными, четкими, совершенными. Дона Ригоберто охватило невообразимо сложное чувство (смесь ревности, зависти и восхищения), и по щекам вновь побежали слезы. Рука Ильзе незаметно скользнула к его ширинке. — Надо же, ты до сих пор не завелся, — отметила она, не понижая голоса. Любовники на кровати внезапно остановились. Ильзе говорила слишком громко; Нарсисо и Лукреция наверняка заподозрили, что в комнате есть кто-то еще. Через несколько мгновений женщина отвернулась к стене, а Нарсисо вновь принялся целовать ее, пытаясь возобновить любовную игру. — Прости, Ильзе, — прошептал дон Ригоберто. — Я тебя обманул, мне очень жаль. Я, видишь ли, моногамен. То есть могу заниматься любовью только с женой. — Ну конечно. — Ильзе расхохоталась так неистово, что донья Лукреция оттолкнула руку своего партнера и стала испуганно озираться, стараясь понять, откуда послышался смех. — Твой братец-близнец, кстати, тоже. Нарсисо получает удовольствие только со мной. Но знаешь, ему требуются закуски, аперитивы, прелюдии, введения… Он не так примитивен, как ты. Ильзе вновь рассмеялась и погладила дона Ригоберто по лысеющей голове, словно учительница — прилежного ученика. Он не верил своим глазам: когда это Ильзе успела раздеться? Одежда валялась на диване, а сама женщина, нагая, гибкая, бесстрашно нырнула в темноту спальни, словно валькирия в рогатом шлеме, преследующая в лесной чаще медведя или вепря. В этот момент Нарсисо оставил Лукрецию, выскочил на середину комнаты — его лицо искажала неистовая страсть — и с торжествующим ревом заключил жену в объятия. Потрясенная Лукреция перекатилась на край, силясь понять, что происходит. Дон Ригоберто изнывал от жалости; он протянул к жене руки и позвал ее. Лукреция соскользнула с кровати и на цыпочках, чтобы не спугнуть супругов, пересекла спальню; подняла с пола одежду, поспешно накинула ее и метнулась к мужу. Дрожа всем телом, она бросилась ему на грудь. — Ты что-нибудь понимаешь, Ригоберто? — спросила Лукреция. — Я просто тебя люблю, — ответил дон Ригоберто, обнимая жену. — Ты сегодня необычайно красива. Пойдем, пойдем. — Близнецы, как забавно, — долетел издалека смешок валькирии, едва слышный за ревом дикого вепря и вагнеровскими трубами. Где ты? В Зале гротеска Музея австрийского барокко в венском Нижнем Бельведере. Что ты там делаешь? Внимательно разглядываешь гордость музея, тварей, порожденных неистощимой фантазией Йонаса Дрентветта.[64] Какую из них предпочесть? Ту, что вытягивает неимоверно длинную шею, обнажив точеную правую грудь с пунцовым соском, к которому с наслаждением прильнул бы каждый, если бы он уже не был занят. Кем? Твоим далеким возлюбленным, которому еще предстоит тебя познать, безумным мечтателем, художником, который вновь и вновь разрушает тебя, чтобы снова создать. Что тебе нужно сделать? Хорошенько запомнить эту картину и представлять ее во тьме спальни, пока я не переступлю порог. Пусть тебя не беспокоят сущие мелочи, вроде отсутствия хвоста, птичьих когтей или привычки ходить на четырех лапах. Если ты и вправду меня любишь, то со временем отрастишь хвост и когти, встанешь на четыре лапы, и благодаря магической силе любви место Лукреции из Оливар-де-Сан-Исидро займет Мифическая Гарпия Лукреция Крылатая Львица, Лукреция, которая пришла в мои мечты из греческих легенд (и римских фресок, которые скопировал Ионас Дрентветт). Ты уже перевоплотилась? Выгнула спину, обнажила соски, вскинула голову? У тебя уже вырос львиный хвост, появились багряные копьевидные крылья? Не хватает диадемы надо лбом, топазового ожерелья, золотой перевязи, украшенной драгоценными камнями, которая поддерживает твою грудь. Тот, кто любит тебя сильнее всего в обоих мирах, реальном и воображаемом, принесет их тебе в знак обожания и преклонения. |
||||
|