"Рассказы" - читать интересную книгу автора (Башевис Зингер Исаак)

МАЛЕНЬКИЕ САПОЖНИКИ

I Сапожники и их родословная

Семейство маленьких сапожников было известно не только во Фрамполе, но и но всей округе в Янове, Кретоне, Билгорае и даже Замостье.[62] Абба Шустер, основатель династии, появился во Фрамполе вскоре после погромов Хмельницкого. На обильном пнями холме за скотобойнями он купил кусок земли и построил дом, простоявший до недавнего времени. Нельзя сказать, чтобы дом замечательно сохранился — каменный фундамент осел, маленькие оконца перекосились, усыпанная гнездами ласточек крыша покрылась зеленоватым лишаем плесени. Мало того: дверь ушла в землю, перильца на крылечке перекорежило, так что в дом уже не входили, а спускались. Но все же он пережил бесчисленные пожары, издавна опустошавшие Фрамполь. Правда, стропила прогнили настолько, что на них выросли грибы, и когда в доме делали обрезание и требовалось остановить кровь, достаточно было отломить кусочек наружной стены и помять ее пальцами.[63] Крыша, осевшая настолько, что трубочист опасался влезть на нее, чтобы заглянуть в дымоход, то и дело начинала тлеть от первой упавшей искры. Только по Божьей милости дом еще не сгорел дотла.

Имя Аббы Шустера внесено в пергаментные хроники еврейской общины Фрамполя. Он взял за правило делать каждый год полдюжины пар обуви для вдов и сирот; он удостоился почетного звания «морейну» ("наш учитель") — именно так обращались к нему в синагоге, когда вызывали к Торе.[64]

И хотя могильный камень Аббы Шустера исчез со старого кладбища, сапожники помнили, что возле того места растет орешник. Старухи говаривали, что весь куст вышел из бороды реба Аббы.

У реба Аббы было пятеро сыновей, четверо расселились в соседних местечках, а во Фрамполе остался только Гецель. Он перенял благотворительный обычай отца шить обувь для бедных, а, кроме того, состоял в обществе погребения усопших.

У Гецеля, гласят книги, был сын Годель, а у Годеля — Трейтель. а у Трейтеля — Гимпель. Искусство тачать сапоги переходило из поколения в поколение. В семье прочно установилась традиция: старший сын оставался в родительском доме и занимал отцовское место за верстаком.

Сапожники были похожи один на другого все невысокие, светловолосые, умелые и честные мастеровые. Фрампольчане были убеждены, что основатель династии реб Абба перенял секреты ремесла у своего знаменитого учителя сапожных дел мастера из Брод; с тех пор никто не умел выделывать столь прочной обуви. В подполе у маленьких сапожников стоял чан для замачивания кож. Одному Богу ведомо, какие вещества примешивали они к дубильному раствору. Состав держался в тайне и переходил от отца к сыну.

Нам нет, однако, дела до всех поколений рода маленьких сапожников, мы ограничимся тремя последними. Реб Липпе до почтенных лет оставался без наследника, и все были уверены, что теперь сапожная династия пресечется. Но уже перевалив за шестьдесят, он овдовел и женился на старой деве-молочнице, родившей ему шестерых сыновей. Старший, Фейвель, вполне преуспел в делах. Он был известным в общине человеком, посещал все важные собрания и много лет был служкой портновской синагоги. В этой синагоге был заведен обычай переизбирать служку каждый год на Симхат-Тора.[65] Избранника чествовали, водрузив ему на голову утыканную зажженными свечами тыкву, после чего счастливчика вели от дома к дому, где каждый хозяин подносил ему вина и угощал штруделем или коврижкой. Но случилось так, что в радостный день Симхат-Тора, во время благочестивого шествия вокруг местечка, реб Фейвель умер — рухнул вдруг на рыночной площади и не очнулся. Поскольку Фейвель прославился благотворительностью, раввин на похоронах объявил, что свечи, украшавшие его голову при жизни, будут освещать ему дорогу в рай. В сейфе покойного нашли завещание, где указывалось, что во время похоронной процессии поверх черного погребального покрова следует положить молоток, шило и сапожную колодку в знак мирной профессии усопшего, который ни разу не обманул своих клиентов. Его воля была исполнена.

Старшего сына Фейвеля назвали Аббой — в честь основателя рода. Он также пошел в шустерскую породу — коренастый коротышка с густой рыжей бородой и высоким лбом, испещренным морщинами, которые встретишь только у раввинов да сапожников. И глаза у него тоже были желтые, так что всем своим обликом Абба напоминал нахохлившуюся курицу. Тем не менее он был толковым работником и, подобно предкам, добросердечным человеком, а по части верности данному слову ему не было равных во всем Фрамполе. Он никогда не давал обещания, не будучи уверен, что сможет сдержать его; если же не был уверен, то говорил: "кто знает", "Божья воля" или что-нибудь в этом духе. К тому же он был не без учености. Каждый день он читал главу из Торы в переводе на идиш, а в свободное время поглощал всякие книги попроще. Абба не пропускал ни единою из забредавших в местечко странствующих проповедников, но особо увлекался теми отрывками из Танаха, которые читались в синагоге зимой. Когда его жена Песя читала ему по субботам на идише что-нибудь из Книги Бытия, Абба, бывало, воображал себя Ноем, а своих сыновей Симом, Хамом и Яфетом, или представлял себя в образах Авраама, Исаака, Иакова. Ему часто думалось, что если б именно его признал Всевышний принести в жертву своего старшего сына Гимпеля, он поднялся бы рано поутру и незамедлительно исполнил повеление.[66] И уж конечно по приказанию Господню, он бы не задумываясь, покинул Польшу и отчий дом и пустился по свету, куда направит его Божий промысел. Историю Иосифа и ею братьев он знал наизусть, но неустанно вновь и вновь перечитывал ее. Абба завидовал людям, жившим в древние времена, ибо Царь Всемогущий раскрыл себя им и ради них творил чудеса, но утешался мыслями о нерушимой цепи поколений, которая связывала его, Аббу, с праотцами, как если бы он сам был частью Книги. Он был порождением Иакова; он и сыновья его вышли из того семени, потомство которою стало бесчисленным, как песок и звезды. Он жил в изгнании за грехи евреев Земли Обетованной, но ждал Избавления, а потому должен был быть всегда наготове.

Абба был, несомненно, лучшим сапожником во всем Фрамполе. Обувь, сделанная им, всегда сидела как влитая, не жала и не болталась. Особенно ценили его работу люди, страдавшие от обморожения пальцев, мозолей или расширения вен; они уверяли, что башмаки Аббы прямо-таки исцелили их. Ом ни в грош не ставил новую моду, все эти ставенные на живую нитку штиблеты и лодочки на модных каблуках с отлетающими после первого дождя подметками. Его клиентами были уважаемые фрампольчане или крестьяне из окрестных деревень, а они были достойны самого лучшего товара. Как повелось издавна, он снимал мерку тесемкой с узелками.

Большинство женщин Фрамполя носило парики,[67] а его жена Песя еще и шляпку. Она родила ему семерых сыновей, и он назвал их в память своих предков — Гимпелем, Гецелем, Трейтелем, Годелем, Фейвелем, Липпе и Ханааном. Семеро коренастых блондинов, они все пошли в отца. Абба поклялся, что сделает их сапожниками, и будучи человеком слова, сызмальства разрешал им любования верстаком, время от времени повторяя древнюю мудрость: "Изрядная работа никогда попусту не пропадает".

По шестнадцать часов в день не отходил он от верстака: пробивал шилом дырки, стягивал дратвой швы, подкрашивал и лакировал кожу, зачищал ее кусочком стекла — а между тем тихонько напевал покаянные молитвы. Обычно поодаль свертывалась калачиком кошка и наблюдала за работой и работником. Ее мать и бабка в свое время ловили мышей в доме маленьких сапожников. Порой Абба глядел из окошка вниз, на подножье холма, и его взору представал городок, а еще дальше — дорога на Билгорай и сосняки. Он видел, как каждое утро почтенные матери семейств собирались у мясных лавок, как разгуливали по двору синагоги юноши и просто всякие бездельники, как вокруг колонки собирались девушки, чтобы накачать воды на чай к завтраку, как в сумерках спешили к микве[68] женщины.

По вечерам, когда солнце садилось, дом заливало закатное зарево. Лучи света танцевали на углах, скакали по потолку и придавали бороде Аббы оттенок золотой канители. Песя, жена Аббы, в это время скорей всего варила на кухне суп и кашу, дети, очевидно, играли, а соседки, должно быть, сновали из дома в дом. Встанет Абба из-за верстака, вымоет руки, натянет лапсердак и отправляется в портновскую синагогу на вечернюю молитву. Он знал, что огромный мир полон чужих городов и далеких земель, что Фрамполь на самом деле не больше точки в маленьком молитвеннике, но ему родное местечко казалось средоточием всего мироздания, где в самом центре находился его собственный дом. Он часто думал, что когда Мессия придет за евреями, дабы отвести их в Землю Израилеву, то он, Абба, останется во Фрамполе, в своем доме, на своем холме. Только в субботу и по праздникам он поднимется на облако и позволит перенести себя в Иерусалим.

II Абба и его семеро сыновей

Поскольку Гимпель был старшим, и ему предназначалось наследовать, отцу, он стал главной заботой Аббы. Отец послал сто к лучшим еврейским учителям и даже нанял домашнего репетитора, преподававшего мальчику азы идиша, польского и русского языков, а также арифметику. Абба сам свел Гимпеля в подвал, где открыл сыну, каких добавок и какой дубильной коры требует их фамильный состав. Он поведал сыну, что в большинстве случаев правая нога больше левой и что камнем преткновения при подгонке обуви обычно бывает большой палец. Затем он научил Гимпеля вырезать подошвы и стельки, остроносые туфли и тупорылые штиблеты, каблуки высокие и низкие; он рассказал, как помочь человеку с толстыми ступнями, шишками на больших пальцах или мозолями.

По пятницам, когда все спешили поскорей закончить работу, старшие мальчики обычно уже в десять утра уходили из хедера, чтобы помочь отцу в мастерской. Песя пекла халы и готовила еду на субботу. Выхватив из печки первую горяченькую халу, она перекидывала ее с руки на руку, и, дуя изо всех сил, несла ее на показ Аббе и крутила халу со всех сторон перед его носом, пока он не кивал в знак одобрения, после чего могла вернуться с черпаком, чтоб он попробовал рыбный суп, или с куском только что испеченного пирога. Песя ценила мнение мужа. Если она шла покупать что-нибудь из одежды для себя или детей, то приносила домой кусочки ткани — чтобы Абба сделал выбор сам. Даже перед тем, как пойти к мяснику, она советовалась с ним, какой кусок сегодня брать: грудинку или вырезку, бочок или ребрышки? И не от страха или от непонимания советовалась она с ним. а просто потому, что усвоила: Абба всегда знает, что говорит. Даже когда она была уверена, что он неправ, в конце концов истина оказывалась на строке Аббы. Он никогда не ругал ее, а лишь бросал взгляд, ясно дававший ей понять, что она сглупила. Точно так же он воспитывал детей. На стене висел ремень, но он редко пускал его в ход; его оружием была доброта. Даже посторонние уважали его. Торговцы продавали ему кожи по честным ценам и не возражали, когда он брал товар в кредит. Его собственные клиенты доверяли ему и безропотно платили ту цену, которую он назначал. В портновской синагоге его всегда вызывали к Торе шестым — большая честь! — и никогда он не нуждался в напоминаниях о выплате долга или пени. Он с неуклонностью платил все, что с него причиталось, сразу же по окончании субботы. Местечко вскоре оценило его добродетели, и хотя он был лишь простым сапожником и, правду сказать, не очень учен, земляки почитали его как знатного человека.

Когда Гимпелю минуло тринадцать лет, Абба подпоясал его мешковиной и усадил за верстак. После Гимпеля подмастерьями стали Гецель, Трейтель, Годель и Фейвель. Хотя все они были его сыновьями и ели его хлеб, он исправно платил им жалованье. Двое младших, Липпе и Ханаан, еще ходили в первые классы хедера, но и они помогали забивать гвоздики. Абба и Песя гордились своими ребятами. Поутру шестеро работников собирались в кухне к завтраку, произносили молитву, мыли руки, после чего в воздухе слышались лишь звуки жующейся в шесть ртов затирухи и домашнего хлеба.

Абба любил посадить обоих младшеньких к себе на колени и спеть им старинную фрампольскую песенку:

Было у матери Десять мальчишек. Боже мой, Боже мой, Десять мальчишек! Первый — Авремеле. Следом шел Береле. Третий был Гимпеле, После шел Довидл. А за ним Гершеле…

И все ребята хором подхватывали:

Ой, Боже, Гершеле!

Теперь, когда у него появились помощники, Абба мог шить больше обуви и больше зарабатывать. Жизнь во Фрамполе была дешевая, а так как крестьяне часто дарили ему то меру зерна, то катыш масла, то мешок картошки или горшок меда, то курицу или гуся, он мог немного сэкономить на еде. По мере того, как они крепче становились на ноги, Песя чаще заводила разговор о перестройке дома уж очень тесны были комнаты, да и потолок низок. Пол так и ходил под ногами ходуном. Со всех стен осыпалась штукатурка, а под ней кишмя кишели всякие личинки и жучки. Семейство жило в постоянном страхе, что на голову им рухнет потолок. Даже кошка не спасала от обилия мышей. Песя твердила, эту эту рухлядь надо попросту снести. а на ее месте построить дом побольше.

Абба не спешил сказать ей «нет». Он подумает. Но поразмыслив, он сказал, что предпочел бы ничего не менять. Прежде всего, он боялся сносить дом. ибо это могло навлечь несчастье. Во-вторых, он боялся сглаза люди завистливы и недоброжелательны. В-третьих, тяжело было расстаться с домом, в котором прожили и умерли его родители, весь род, многие поколения Шустеров. Он знал в доме все утлы и закоулки, каждую трещинку. Когда со стен осыпался один слой штукатурки, из-под него являлся другой, иного оттенка, а за другим прятался третий. Стены были как семейный альбом, где запечатлелись все успехи рода. Чердак был завален фамильными сокровищами — столами и стульями, верстаками и колодками, оселками и ножами, старыми платьями, кухонной утварью, матрасами, кадушками для солений, колыбелями. А рядом лежали мешки со старыми зачитанными молитвенниками, набитые так, что начали рассыпаться.

Абба любил жарким летним днем забраться на чердак. Пауки плели свои гигантские сети, и солнечный свет, просачиваясь сквозь трещины, радугой переливался на паутине. Все покоилось под толстым слоем пыли. Стоило прислушаться, как ухо выхватывало в тишине какой-то шепот, бормотанье. легкое царапанье, будто там орудовал таинственный невидимка, приговаривая неведомые слова. Абба был убежден, что дом находится под охраной его предков. По той же причине он любил и землю, на которой этот дом стоял. Травы тут были выше головы. Вес заросло, листья и ветви цеплялись за одежду, точно впивались в нее зубами или клешнями. В воздухе было тесно от бабочек и комаров, а на земле — от червяков и змей. Муравьи возводили в этих зарослях свои пирамиды, мыши-полевки рыли норы. В самой чаше росла слива, на Суккот она всегда приносила маленькие плоды, твердые как дерево, да и на вкус не лучше. Гигантские золотобрюхие мухи, пчелы и птицы кружили над этими джунглями. После каждого дождя на свет Божий вылезали поганки. Земля была заброшенной, но незримая десница хранила ее плодородие.

Когда Абба стоял здесь, вглядываясь в летнее небо и забываясь в созерцании облаков, похожих на рыбачьи лодки, на стада овец, на огромные щетки или на слонов, он ощущал присутствие Бога, Его промысел и Его милосердие. Он, казалось, наяву лицезрел Всемогущего, восседающего на престоле славы, и землю, служащую Ему подножием. Сатана был низвергнут, ангелы пели гимны. Книга Памяти, в которую были внесены все деяния человеческие, лежала открытой. Временами на закате Аббе даже чудилась огненная река в преисподней. Языки пламени метались по раскаленным углям; волна огня росла, затопляя берега. Если вслушаться, становились различимы приглушенные крики грешников и издевательский смех сатаны.

Нет, этого для Аббы Шустера было вполне достаточно. Ничего не надо менять. Пусть все останется таким, каким было оно всегда — вплоть до того момента, когда он покинет сей мир и будет похоронен на кладбище среди своих предков, обувавших сию святую общину и сохранивших по себе добрую славу не только в самом Фрамполе, но и по всей округе.

III Гимпель едет в Америку

Недаром пословица учит: человек предполагает, а Бог располагает.

Однажды, когда Абба корпел над каким-то башмаком, в мастерскую пошел старший сын Гимпель. Его веснушчатое лицо горело, рыжие взъерошенные полосы выбивались из-под кипы. Вместо того, чтобы сесть на свое место у верстака, он остановился подле отца, бросил на нею нерешительный взгляд и, наконец, произнес:

— Папа, мне надо тебе что-то сказать.

— Ну, я же тебе не мешаю. — заметил Абба.

— Папа, буквально прокричал он, — я собрался в Америку.

Абба отложил работу. Менее всего он ожидал услышать такое. Его брови взметнулись вверх.

— Что стряслось? Ты кого нибудь обокрал? Сцепился с кем-то?

— Нет, папа.

— Тогда с какой стати ты бежишь?

— У меня во Фрамполе нет никакого будущего.

— Почему же нет? У тебя есть ремесло. Бог даст, ты когда-нибудь женишься. У тебя впереди все.

— Меня воротит от местечек. Меня трясет от всех этих людей. Это же просто вонючее болото.

— Если никто не останется его осушать, — заметил Абба, — то болото навсегда останется болотом.

— Нет, папа, я не об этом.

— Тогда о чем же? — зло прокричал Абба.

Сын начал говорить, но Абба не мог уразуметь ни слова. Гимпель с такой яростью набросился на синагогу и все местечко, что Аббе почудилось, будто в малого вселился Бес: меламеды[69] бьют детей, женщины выплескивают помойные ведра прямо за двери, лавочники тупо слоняются по улочкам, уборных днем с огнем не сыщешь, и народ облегчается где попало — кто за баней, а кто и просто за углом, сея п округе грязь и заразу. Он поднял насмех и исцелителя Езриэля, и шадхена[70] Мехлеса, не обошел вниманием ни раввинский суд, ни служку при микве, ни прачку, ни смотрителя богадельни, ни общину ремесленников, ни благотворительные общества.

Поначалу Абба испугался, что парень сошел с ума, но чем дальше длились его обличения, тем яснее становилось, что он просто сбился с пути истинного. Неподалеку от Фрамполя, в Шебрешине, разглагольствовал некий безбожник по имени Яков Рейфман. Один его выученик, поноситель Израиля, часто навещал свою тетку во Фрамполе и в кругу местных лоботрясов нес почти то же самое. Аббе никогда и в голову не могло прийти, что его Гимпель окажется в такой компании.

— Ну, что скажешь, папа? — спросил Гимпель.

Абба еще раз взвесил все. Он знал, что спорить бесполезно, и вспомнил поговорку про паршивую овцу, которая все стадо портит.

— Что я могу поделать? — сказал Абба. — Хочешь ехать, езжай. Задерживать не стану.

И он вернулся к работе…

Но Песя так легко не сдалась. Она просила Гимпеля не уезжать в эдакую даль, плакала, умоляла не позорить семью. Она даже пошла на кладбище, к могилам предков — искать поддержки у мертвых. Но, в конце концов, она поняла, что Абба прав: спорить бесполезно. Лицо Гимпеля каменело, а в желтых глазах вспыхивал мрачный огонь. Он становился чужим в родном доме. Последнюю ночь он провел не дома, а с друзьями. Наутро вернулся, взял талес,[71] филактерии, пару рубашек, шерстяной плед, несколько крутых яиц — вот и все приготовления. Он подкопил на дорогу немного денег. Когда мать увидела, как он собирается отправиться в путь, она стала упрашивать, его взять, но крайней мере банку варенья, бутыль вишневого сока, простыни и подушку. Но Гимпель отказался наотрез. Он намеревался тайком перебраться в Германию, я для этого лучше было идти налегке. Короче говоря, он поцеловал мать, попрощался с братьями, с друзьями и ушел. Абба, не желая расставаться с сыном по-дурному, проводил его до поезда на станции Рейовец. Поезд подошел посреди ночи, шипя, свистя и грохоча. Фонари паровоза показались Аббе глазами жуткого дьявола, а от труб, извергавших столбы искр, от дыма и пара у него просто екнуло сердце. Подслеповатые окна лишь усиливали ощущение тьмы. Гимпель, сочно безумный, метался со своими пожитками, отец за ним. В последний момент мальчик поцеловал отцу руку, и Абба прокричал ему по мглу:

— Счастливо! Не забудь свою веру!

Поезд тронулся, обдав Аббу дымом и оглушив грохотом. Земля под его ногами дрожала. Его мальчика словно демоны утащили! Вернувшись домой, он сказал бросившейся к нему заплаканной Песе:

— Бог дал — Бог и взял…

Шли месяцы, а от Гимпеля не было ни звука. Абба знал, что молодым людям, покидающим отчий дом, свойственно забывать близких. Как говорится в пословице: "С глаз долой, из сердца вон". Он сомневался, услышит ли вообще когда-нибудь о сыне, но однажды из Америки пришло письмо. Абба сразу узнал почерк. Гимпель писал, что благополучно перешел границу, что увидел много чужеземных городов и четыре недели провел на пароходе, питаясь лишь картошкой с селедкой, потому что не хотел тратиться на еду. Океан, писал он. очень глубокий, а волны такие, что достают до небес. Летающую рыбу он видел, но ни русалок, ни водяных не встретил и пения их тоже не слыхал. Нью-Йорк очень большой город, а дома упираются в облака. Поезда тут ездят под крышей. Гои говорят по-английски. Никто не ходит, потупив глаза, все держат голову высоко. Он встретил в Нью-Йорке уйму земляков; все они носят короткие пиджаки.[72] И он тоже. Ремесло, которому он выучился дома, пришлось как нельзя кстати, на жизнь хватает, "all right”.[73] Скоро он напишет подробное письмо, а пока целует папу, маму, братьев, друзьям шлет привет.

В общем, вполне хорошее письмо.

Во втором письме Гимпель сообщил, что влюбился и купил бриллиантовое кольцо своей девушке. Зовут ее Бэсси, она родом из Румынии и работает "all dresses".[74] Абба нацепил очки в медной оправе и долго пытался понять, что бы это значило. Где парень нахватался стольких английских слов? В третьем письме сообщалось, что сын женился и что бракосочетание совершил "areverend".[75] В письмо была вложена фотография новобрачных.

Абба глазам своим не верил. Сын был одет в пиджак и высокую шляпу, точно джентльмен. Невеста выглядела просто графиней: белое платье с треном и вуалью, в руках — букет цветов. Взглянув на снимок, Песя принялась плакать. Братья Гимпеля разинули рты. Сбежались соседи и друзья со всего местечка: они могли поклясться, что Гимпель был похищен колдовской силой и унесен в золотую землю, где взял в жены принцессу — совершенно как в тех сказках, что приносили в местечко бродячие торговцы.

Короче говоря, Гимпель убедил приехать в Америку Гецеля, Гецель — Трейтеля, за Трейтелем последовал Годель, за Годелем — Фейвель, а потом все впятером переманили к себе младших — Липпе и Ханаана. Песя жила от почты до почты. Она прикрепила к дверному косяку ящичек для милостыни и всякий раз. когда получала письмо, бросала в него монету. Абба работал один. Подмастерья ему больше не были нужны, потому что расходов теперь было мало, и он мог позволить себе зарабатывать меньше. По существу, он мог бы вовсе отказаться от работы, так как сыновья посылали ему деньги из-за границы. Тем не менее он по привычке вставал рано поутру и до позднего вечера не поднимался от верстака. Стук его молотка, разносившийся по дому, сливался со стрекотом сверчка на печи, с шуршанием мыши в норе, с потрескиванием кровли на крыше. Но голова у него шла кругом. Поколениями маленькие сапожники жили ко Фрамполе. Внезапно курятник опустел. Что это — Божья кара? За что?

Абба проколол дырку, вставил шпильку и пробормотал:

— Эх, Абба, зачем гневить Бога? Стыдно, дурень! На все Его воля. Аминь!

IV Опустошение местечка

Минуло почти сорок лет. Песя давным-давно, еще в австрийскую оккупацию, умерла от холеры. А сыновья Аббы разбогатели в Америке. Они писали ему каждую неделю, упрашивали приехать, но он оставался во Фрамполе, в том же старом доме на усеянном пнями холме. Он уже приготовил себе могилу, подле Песи, среди маленьких сапожников, и могильный камень установил, только даты еще не были выбиты. Возле Лесиной могилы Абба поставил скамеечку и в канун Рош-ха-Шана или в дни поста приходил сюда молиться и читать "Плач Иеремии".[76] Ему нравилось на кладбище. Небо здесь было намного выше и яснее, чем в местечке, а от освященной земли и поросшего мхом могильного камня исходила величественная многозначительная тишина. Он любил сидеть и смотреть на высокие белые березы, подрагивавшие даже в полное безветрие, и на ворон, качавшихся на ветвях подобно черным плодам. Перед смертью Песя взяла с него слово больше не жениться и регулярно приходить к ней на могилу с новостями от детей. Он, как всегда, сдержал свое слово. Бывало, вытянет губы трубочкой, будто шепчет ей живой на ухо:

— У Гимпеля еще один внук. Младшая дочка Гемпеля, слава Богу, помолвлена…

Дом на холме почти совсем разрушился. Бревна окончательно прогнили, и крыша не держалась без каменных подпорок. Два из трех окон были заколочены, потому что уже не было никаких сил подгонять стекла к рамам. Пол почти весь провалился, под ногами лежала голая земля. Слива во дворе засохла, ствол и ветви пожирала тля. Весь сад зарос какими-то отвратительными ягодами, диким виноградом и репейником, которым дети любили кидаться друг в друга на Тиша бе-Ав.[77] Люди божились, что ночами видели там странные огни, и уверяли, что на чердаке полно летучих мышей, залетавших девушкам в волосы. Так или иначе, но возле дома ухала какая-то сова. Соседи не единожды уговаривали Аббу переехать, пока не поздно, из этой развалюхи: ведь она может рухнуть от малейшего ветерка. Еще соседи упрашивали Аббу бросить работу — сыновья засыпали его деньгами. Но Абба упрямо вставал поутру и корпел у верстака. Хотя рыжие волосы неохотно теряют свой цвет, борода у него стала совсем седой, а, поседев, снова начала отдавать рыжиной. Брови разрослись, точно кусты, и скрыли глаза, а высокий лоб стал схож с куском пожелтевшего пергамента. Но своей сноровки и мастерства Абба не утратил. Он все еще мог сделать крепкий башмак на широком каблуке, хотя времени на это у него уходило больше. Он протыкал шилом дырки, затягивал швы, забивал гвоздики и сиплым голосом напевал песенку маленьких сапожников:

Купила матушка козла. Козла забил шохет.[78] Ой, Боже, Боже мой, козел! Схватил его уши Авремеле. Схватил его легкие Береле, Схватил его потроха Гимпеле, А Довидл взял язык. Гершеле — шею…

Поскольку подпевать было некому, теперь он пели за хор:

Он, Боже, Боже мой, козел!

Друзья убеждали его нанять прислугу, но он не хотел пускать, в дом неизвестно какую женщину. Время от времени одна из соседок заходила подмести, вытереть пыль, но и это было для него чересчур. Абба уже привык к одиночеству. Он научился готовить и мог сварить себе суп на треноге, а по пятницам даже сооружал пудинг к субботе. Больше всего он любил сидеть один на скамейке, раздумывая о том, о сем, и с каждым годом мысли его становились все запутанней. Дни и ночи напролет он разговаривал сам с собой. Один голос спрашивал, другой отвечал. В голову приходили умные слова, острые и к месту, полные вековой мудрости, как будто ожили предки и затеяли в его голове бесконечный спор о веке нынешнем и веке грядущем. Все его мысли сводились к тому, что есть жизнь и что есть смерть, что есть время, так безостановочно текущее, и очень ли далеко до Америки? Порой глаза его смыкались, молоток выпадал из рук. но он продолжал слышать характерное постукивание сапожника легкий удар, второй покрепче и трети, самый сильный — словно на его месте сидел призрак, тачавший невидимые башмаки. Когда кто-нибудь из соседей спрашивал, почему он не переезжает к сыновьям, он указывал на груду обуви на верстаке и говорил:

— А это кто чинить будет?

Шли годы, он не мог понять, как и куда они исчезли. Бродячие проповедники проходили через Фрамполь с волнующими новостями из внешнего мира. В портновской синагоге, куда все еще ходил Абба, один молодой человек рассказывал о войне и антисемитских законах, евреях, стекающихся в Палестину. Крестьяне, годами ходившие к Аббе, внезапно бросили его и переметнулись к сапожникам-полякам. Однажды старик услышал, что неизбежна новая мировая война. Гитлер — да сгинет имя его! — поднял полчища своих варваров и угрожает захватить Польшу. Этот бич Израиля изгнал евреев из Германии, как некогда изгнали их из Испании, Старик подумал о Мессии и разволновался. Кто знает? Может, это и была битва Гога и Магога?[79] Может, Мессия в самом деле придет, и мертвые воскреснут? Он уже видел разверстые могилы и встающих из них маленьких сапожников — Аббу, Гецеля, Трейтеля, Гимпеля, своего деда, отца. Он зазывал их всех в дом. выставил наливку, пироги. Песе стало стыдно за беспорядок и развал в доме, но он ее успокоил: "Ничего, найдем кого-нибудь прибраться. Теперь-то мы все вместе!" Внезапно налетело облако, окутало весь Фрамполь — и синагогу, и хедер, и микву, дома всех-всех евреев, и его хибару тоже — и перенесло местечко целиком в Святую землю. И представьте себе его изумление — он увидел там своих детей из Америки. Они бросились к его ногам, умоляя: "Прости нас, отец!"

Когда Аббе рисовалась эта картина, молоток его колотил, точно бешеный. Он видел, как маленькие сапожники надевают свои лучшие праздничные наряды, накидки в складочках с широкими лентами и отправляются веселиться в Иерусалим. Они молятся в Соломоновом храме,[80] пьют вино из райских садов, едят быка и Левиафана на пиру праведников.[81] Почтенный Иоханан-сапожник, прославившийся благочестием и мудростью — приветствует свой род, а потом заводит речь о Торе и о сапожном ремесле. Минула суббота, весь клан возвращается во Фрамполь, ставший частью Земли Израилевой, и входит в свой старый дом. Дом, такой же маленький, как раньше, чудесным образом вмещает всех, подобно описанной в Танахе шкуре лани. Они работают за одним верстаком — Аббы, Гимпели, Гецели, Годели, Трейтели и Липпе — шьют золотые сандалии для дочерей Сиона и великолепные башмаки для его сыновей. Сам Мессия призывает маленьких сапожников и заказывает им пару шелковых шлепанцев.

Однажды утром, когда Абба был погружен в свои воображаемые странствия, он услышал страшный грохот. Старик содрогнулся до костей: вот он, трубный глас Мессии! Он выронил башмак, над которым трудился, и в экстазе выскочил на улицу. Но то был не Илья-пророк, возвещающий о приходе Мессии. Нацистские самолеты бомбили Фрамполь. В местечке началась паника. Бомба упала возле синагоги, и от взрыва Абба почувствовал, что в голове у него все помутилось. Преисподняя разверзлась перед ним. Грохот взрыва сменило море огня, осветившее весь Фрамполь. Со двора синагоги валил черный дым. Стаи птиц метались в небе. Лес горел. Среди гигантских столбов дыма Абба разглядел со своего холма фруктовые сады. Цветущие яблони тоже горели. Несколько стоявших поодаль мужчин бросились ничком на землю и кричали, чтобы он тоже ложился. Он не слышал их; губы кричавших шевелились, точно в пантомиме. Трясясь от страха, чувствуя слабость в коленях, он вернулся в дом, собрал в чемоданчик таллит, тфиллин, какую-то рубаху, инструменты и деньги, которые он прятал в соломенном матрасе, взял палку, поцеловал мезузу[82] и вышел. Чудо, что он не погиб: домик вспыхнул в тот самый момент, когда он выходил. Крышу сдуло, как листок, открылся чердак со всеми его сокровищами. Рухнули стены. Абба обернулся и увидел груду молитвенников, пожираемых пламенем. Почерневшие странички кружились в воздухе, светясь от ценными письменами, точно Тора, данная евреям на Синае.

V. Через океан

С этого дня жизнь Аббы изменилась до неузнаваемости; она стала схожей с тем, что он читал в Торе и слышал от странствующего паломника. Он покинул дом предков, родную землю и подобно праотцу Аврааму с посохом в руке пустился в путь по свету. Опустошение Фрамполя и близлежащих деревень вызвало мысли о Содоме и Гоморре, исчезнувших в огненном горниле. Ночи он вместе с другими евреями коротал на кладбище, приклонив голову на могильный камень — подобно тому, как ночевал в Бет-Эле Иаков, положив камень в изголовье, когда шел он из Беер-Шевы в Харран.

Рош-ха-Шана фрампольские евреи встретили в лесу и провели богослужение, в котором Аббе доверили прочесть самую торжественную молитву «Шмоне-эсре», поскольку лишь у него одного сохранился таллит. Он стоял под сосной, служившей алтарем, и хриплым речитативом выводил мелодию. Кукушка с дятлом вторили ему, и все птицы вокруг щебетали, свистели, ухали. Поздняя осенняя паутина плыла по воздуху и цеплялась за бороду Аббы. Время от времени по лесу разносилось мычание, похожее на звуки шофара.[83] Когда наступили Дни покаяния,[84] фрампольские евреи поднялись в полночь и прочли по памяти те отрывки искупительной молитвы, которые помнили наизусть. С соседних лугов доносилось негромкое ржанье лошадей, лягушки квакали в ночной прохладе. Слышалась прерывистая отдаленная перестрелка; облака озарялись багрянцем. Шел звездопад; светящиеся стрелы пронзали небо. Зашедшиеся криком полуголодные младенцы заболевали и умирали на руках матерей. Многих из них хоронили прямо среди поля. Рядом рожала какая-то женщина.

Аббе казалось, что он превратился в своего прапрадеда, бежавшего от погромов Хмельницкого, того самого, имя которого было внесено в фрампольскую катальную книгу. Он был готов принять мученическую кончину. Ему чудились прелаты и инквизиторы, а когда по ветвям проносился ветер, Аббе слышалась предсмертная мольба погибающих евреев: "Слушай, Израиль, Господь Бог наш, Господь един!"

По счастью, Абба смог помочь многим евреям своими деньгами и ремеслом. На его деньги удалось нанять несколько повозок и беженцы двинулись на юг, к Румынии, однако часто приходилось делать длинные пешие переходы, и обувь не выдерживала. Аббе ничего не оставалось, как располагаться под каким-нибудь деревом и доставатьсвои инструменты. С Божьей помощью они преодолели все опасности и ночью пересекли румынскую границу. На следующее утро, как раз накануне Йом-Киппура, какая-то старая вдова взяла Аббу к себе в дом. В Америку сыновьям Аббы была послана телеграмма, в которой говорилось, что их отец в безопасности.

Можете не сомневаться, что сыновья Аббы сделали все, что было в их силах, для спасения старого отца. Узнав, где он примерно находится, они кинулись в Вашингтон и с великими трудностями выхлопотали для него визу, а затем перевели американскому консулу в Бухаресте деньги, умоляя помочь их отцу. Консул направил к Аббе курьера, и старика посадили на поезд, идущий в Бухарест. Там он пробыл неделю, после чего его перевезли в какой-то итальянский порт, постригли, вывели вшей, пропарили одежду. Он попал на последний корабль, направлявшийся в Соединенные Штаты

Путешествие было долгое и мучительное. Поезд из Румынии в Италию тащился с перевала на перевал около полутора суток. Аббе дали в дорогу еду, но, боясь невольно согрешить, и съесть что-то некошерное, он вовсе не ел в пути. Таллит и тфиллин потерялись, а вместе с ними он утратил всякое ощущение времени и более не мог отличить, субботу от остальных дней недели. Получилось так, что он был единственным евреем на корабле. Был там еще один пассажир, знавший немецкий язык, но Абба его не понимал.

Во время перехода через океан разыгрался шторм. Абба почти все время пролежал на койке, его часто тошнило, хотя он ничего в рот не брал, кроме сухарей и воды. Неумолчный вибрирующий шум двигателей, долгие тревожные сигнальные гудки мешали спать. Муки адовы! Дверь каюты непрерывно хлопала, будто на ней качался Сатана, Стекло шкафчика тряслось и звенело, стены ходили ходуном, палуба, словно люлька, летала из стороны в сторону.

Днем Абба почти все время глядел в окошко над койкой. Корабль то взлетал, точно старался забраться на небеса, а разорванное небо падало, как если б мир вернулся к первозданному хаосу, то обваливался вниз, в океан, и тогда твердь небесная вновь отделялась от вод, как описано в Книге Бытия. Волны были адского желто-черного цвета. Они зубьями уходили к горизонту, подобно горной гряде, напоминая Аббе строки псалма: "Горы скакали, как бараны, холмы — как барашки". Затем они бросались обратно, точно в чудесном "разделении вод". Абба мало учился в своей жизни, но библейские образы так и лезли ему в голову. Он видел себя пророком Ионной, бежавшим от Господа, ведь он тоже лежал во чреве китовом и, подобно Ионе, молил Господа о спасении. Вдруг ему начинало казаться, что это вовсе не океан, а бескрайняя пустыня, кишащая гадами, чудищами, драконами, — такая, как описано во Второзаконии. По ночам он не мог сомкнуть глаз. Вставая, чтобы облегчиться, он ощущал такую слабость, что терял равновесие. С превеликим трудом он поднимался и на подгибающихся ногах, потерянный, блуждал по узкому извилистому коридору, звал на помощь, пока какой-нибудь матрос не приводил его назад в каюту. Всякий раз, когда это случалось, он был уверен, что умирает и его даже не похоронят как порядочного еврея — просто выбросят в океан, и все. Он истово каялся в грехах, ударяя себя в грудь узловатым кулаком и приговаривая: "Прости меня. Господи!" Поскольку он не мог вспомнить, когда пустился в это путешествие, то не имел ни малейшего понятия о том, когда оно закончится. Корабль уже входил в нью-йоркскую гавань, но Абба не ведал об этом. Он увидал громадные дома и башни, но принял их за египетские пирамиды. Какой-то высокий человек в белой шляпе, войдя в каюту, что-то прокричал ему, но он остался безучастен. Наконец, ему помогли одеться и вывели на палубу, где уже ждали сыновья, невестки, внуки и внучки. Абба был сбит с толку: толпа польских помещиков, графов и графинь, гойских мальчиков и девочек скакала вокруг него, обнимала, целовала и кричала на странном языке идиш, не идиш. Наконец, они увели, а точнее унесли его с палубы и усадили в машину. Подъехало еще несколько машин, с родичами Аббы, и все стрелой помчались мимо мостов, рек, крыш. Словно по воле какого-то колдуна здания вырастали и исчезали, некоторые из них доставали до небес. Целые города лежали, распластавшись, перед ним; Аббе пришли на память Питом и Рамсес.[85] Машина неслась так, что прохожие, казалось, бежали вспять. В воздухе чувствовалась гроза; все было громадное, ревущее, какая-то свадьба на пожарище, пир во время чумы. Народы обезумели. Повсюду шли языческие игрища…

Сыновья теснились вокруг него. Он видел их в тумане и не узнавал. Светловолосые коротышки. Они кричали, словно он был глухим.

— Я — Гимпель!

— Гецель!

— Фейвель!

Старик закрыл глаза и не отвечал. Их голоса слились, все смешалось в неразберихе и кутерьме. Внезапно ему вспомнился Иаков, пришедший в Египет и встреченный там колесницами фараона. Он почувствовал, что уже переживал нечто подобное в прошлой жизни. Борода его затряслась, хриплое рыдание вырвалось из груди. В глотке застрял забытый отрывок из Танаха.

Наощупь прижав к груди одного из сыновей, он сквозь рыдания проговорил:

— Это ты? Живой?

Он хотел сказать: "Теперь позволь мне умереть, после того, как я лицезрел лицо твое, ибо ты жив[86]".

VI Американский Народ Израилев

Сыновья Аббы жили в предместьях какого-то городка в Нью-Джерси. Семь их домов, окруженные садами, стояли на берегу озера. Они ежедневно ездили на основанную Гимпелем обувную фабрику, но в честь приезда Аббы позволили себе выходной день и устроили большое празднество. Оно должно было состояться в доме Гимпеля и соответствовать всем правилам кашрута. Жена Гимпеля Бэсси, отец которой в Старом Свете был учителем иврита, помнила все ритуалы и тщательно их соблюдала, даже носила на голове платок. Так же поступали ее невестки, а сыновья Аббы по праздникам надевали кипы. Внуки и правнуки, не знавшие ни слова на идише, теперь выучили несколько фраз. Им рассказали легенды Фрамполя, историю маленьких сапожников и Аббы — основателя рода. Даже жившие по соседству той были немало наслышаны об истории семьи. В рекламе, которую Гимпель помещал в газетах, он гордо сообщал, что ею семья принадлежит к древнему роду сапожников:

"Наше мастерство уходит своими корнями во времена трехвековой давности, когда наш предок Абба выучился ремеслу в польском городе Броды у местного мастера. Община Фрамполя, где трудилось пятнадцать поколений нашей семьи, присвоила ему титул «Учителя» в знак признания его благотворительных заслуг. Это ощущение своей ответственности перед обществом всегда сопутствовало нашей самозабвенной любви к высшему мастерству и честному отношению к своим клиентам".

В день приезда Аббы газеты города Элизабет сообщили, что к семерым братьям, владельцам знаменитой обувной фирмы, приезжает из Польши отец. Гимпель получил множество поздравительных телеграмм от конкурирующих компаний, от родственников и друзей.

Это было необычайное торжество. В столовой у Гимпеля были накрыты три стола: один для старика, его сыновей и невесток, другой для внуков, третий — для правнуков. Несмотря на то, что день был в разгаре, на каждом столе возвышались свечи — красные, синие, желтые, зеленые — и их огоньки, отражаемые фарфором, серебром, хрусталем бокалов и графинов, напоминали первый седер Песаха. Все свободные места были уставлены цветами. Невестки, конечно, предпочли бы видеть Аббу одетым подобно всем, но Гимпель проявил твердость, и Аббе позволили пронести первый день в привычном долгополом лапсердаке. Однако Гимпель все же нанял фотографа, чтобы запечатлеть банкет для публикации в газетах — и пригласил раввина и кантора, чтобы украсить старику празднество традиционным пением.

Абба сидел в кресле во главе стола. Гимпель и Гецель принесли чашу с водой и омыли ему руки в знак благодарения перед трапезой. Еда была сервирована на серебряных блюдах, которые подносили негритянки. Перед стариком стояли всевозможные соки, салаты, ликеры, коньяки, икра. Но в его голове роились фараон. Иосиф, Потифарова жена,[87] земля Гошен,[88] главный хлебодар и главный виночерпий фараона. Руки у него так дрожали, что есть он не мог, и Гимпелю пришлось его кормить. Сколько сыновья к нему ни обращались, он так и не мог членораздельно с ними говорить. Он подскакивал от каждого телефонного звонка — казалось, нацисты все еще бомбили Фрамполь. Весь дом кружился, точно карусель; столы висели на потолке, и все летало вверх ногами. При свете свечей и электрических ламп его лицо было болезненно-бледным. Не успели покончить с супом и перейти к цыплятам, как он начал засыпать. Сыновья быстро подхватили его, отвели в спальню, раздели, уложили в постель и вызвали врача.

Он провел в кровати несколько недель, то приходя в сознание, то впадая в беспамятство опять, в горячечной дреме. У него даже не хватало сил молиться. Возле постели круглосуточно дежурила сиделка.

Мало-помалу он окреп настолько, что начал выходить из дома и делать несколько шагов на свежем воздухе, но рассудок его не прояснялся. Он мог забрести в какой-нибудь чулан или запереть себя в ванной и не понимать, как оттуда выбраться; звонки в дверь и радио пугали его, ровно как и проносившиеся мимо дома машины. Однажды Гимпель взял его с собой в синагогу, что находилась милях в десяти от дома, но даже там он ничего не понимал. Синагогальный служка был чисто выбрит; канделябры излучали электрический свет; не было ни ведра, ни рукомойника, ни печки, к которой можно было притулиться. Кантор вместо того, чтобы петь, как положено порядочному кантору, что-то бормотал и брюзжал. Таллиты у молящихся смахивали скорее на шарфики, такие они были маленькие. Абба был уверен, что его затащили в церковь, чтобы крестить…

Когда наступила весна, а ему не полегчало, невестки стали намекать, что не мешало бы его отдать в богадельню. Но случилось нечто непредвиденное. Однажды, случайно отворив чулан, Абба заметил на полу какой-то сундучок, показавшийся ему знакомым. Открыв его и приглядевшись, он узнал свой сапожный инструмент, привезенный из Фрамполя; колодку, молоток, гвозди, нож, клещи, напильник, шило — даже развалившийся башмак. Абба почувствовал, что от волнения его затрясло; он не мог поверить своим глазам. Опустившись на маленькую скамеечку, он принялся неуклюжими пальцами наощупь узнавать рукоятки. Когда Бэсси вошла и увидела его, играющего грязным старым башмаком, она расхохоталась.

— Что вы делаете, папа? Осторожнее, вы порежетесь, упаси Господи!

В тот день Абба не ложился в постель, чтобы вздремнуть. До самого вечера он работал и даже обычную порцию цыпленка съел с аппетитом. Он радовался внукам, пришедшим посмотреть, чем занимается дед. На следующее утро, когда Гимпель рассказал братьям, что их отец взялся за старое, они только посмеялись, но вскоре стало ясно, что спасение старика — в работе. Он без устали трудился изо дня в день, выуживая из чуланов старую обувь и упрашивая детей раздобыть ему кожу и инструменты. Обзавелись необходимым, он перечинил всю обувь, которая была в доме — имужскую, и женскую, и детскую. После пасхальных каникул братья собрались вместе и решили построить во дворе маленький домик. В нем они поставили сапожный верстак, заготовили впрок подметки и кожи, гвозди, краски, щетки все, что обычно требуется в сапожном ремесле.

Абба зажил новой жизнью. Невестки уверяли, что он помолодел лет на пятнадцать, не меньше. Как в былые дни во Фрамполе, он вставал ни свет, ни заря, читал молитву и устремлялся к верстаку. Веревка с узелками снова служила ему мерной лентой. Первая пара туфель, которую он сделал для Бэсси, была на устах у всей округи. Невестка издавна жаловалась на ноги и уверяла теперь, что таких удобных туфель у нее в жизни не было. Вскоре и жены остальных сыновей по ее примеру надели туфли, сделанные Аббой. За ними наступил черед внуков и внучек. Даже кое-кто из соседей-гоев пришел к Аббе, прослышав, что старик с великой радостью делает на заказ прекрасную обувь. Чаше всего он объяснялся с ними жестами, но они прекрасно договаривались. Маленькие внуки и правнуки старого сапожника полюбили стоять в дверях, наблюдая за его работой. Теперь он зарабатывал деньги и щедро одаривал их сладостями и игрушками. Дело дошло до того, что однажды он очинил карандаш и принялся их обучать начаткам иврита и иудаизма.

Как-то в воскресенье в мастерскую зашел Гимпель и, засучив рукава, сел за верстак рядом с Аббой — конечно не совсем всерьез. Другие братья не отстали от него, и в следующее воскресенье возле верстака стояло уже восемь табуреток. Сыновья Аббы расстелили на коленях мешковину и принялись за работу, как в доброе старое время: обрезая подметки и ставя набойки, протыкая дырки и заколачивая гвоздики. Женщины стояли во дворе и улыбались, но было видно, что они гордились своими мужчинами, а дети были просто в восторге. Солнце врывалось в окна, и в его лучах плясали мириады пылинок. В высоком весеннем небе над травами и водами плыли облака, похожие на огромные щетки, на рыбачьи лодки, на стада овец, или на слонов. Птицы чирикали, мухи жужжали, бабочки подрагивали крыльями.

Абба вскинул густые брови и грустными глазами оглядел своих наследников, семерых сапожников: Гимпеля, Гецеля, Трейтеля, Годеля, Фейвеля, Липпе и Ханаана. Их головы побелели, хотя то тут, то там проглядывали еще пшеничные прядки. Нет, слава Богу, они не уподобились тем евреям, которые стали в Египте поклоняться идолам. Они не предали забвению свое происхождение, не затерялись в гуще недостойных. Старик хрипло откашлялся, отчего где-то в груди у него булькнуло, и внезапно запел приглушенным сиплым голосом:

Было у матери Десять мальчишек. Боже мой. Боже мой. Десять мальчишек! Шестым там был Вельвеле. А седьмым — Зейнвеле, Потом шел Хенеле, А за ним — Тевеле, Ну, а десятым был Юделе…

И сыновья Аббы хором подхватили:

Ой, Боже, Юделе!