"В августе жену знать не желаю" - читать интересную книгу автора (Кампаниле Акилле)XVI— Отобедайте с нами, — сказал ему дон Танкреди. — Улица Домиков, Сильно Удаленных Один от Другого, дом 22. Баттиста вбежал на улицу Домиков, Сильно Удаленных Один от Другого — он уже опаздывал, — когда хлынул ливень. Молодой человек, которому не хотелось явиться промокшим насквозь, едва успел спрятаться под аркой; там он простоял полчаса, потому что дождь все не переставал. «Приду, а они уже сидят за столом, — думал он с содроганием. — Какой позор!» Поскольку домики находились на большом расстоянии один от другого, как на то и указывало название улицы, нельзя было пройти под стоками с крыш. Баттисте пришлось подождать, пока дождь перестанет. После этого он ринулся из-под арки, под которой он нашел укрытие, на поиски номера 22, и, случайно посмотрев вверх, он увидел, что это и был номер 22. Гастон д’Аланкур проводил его в гостиную. Баттиста, который едва не потерял равновесие, шагая по навощенному полу, выпрямился. — Гастон д’Аланкур, — сказал он. — Синьор Баттиста. — Что прикажете… Пардон, я хотел сказать: господа сидят за столом? — Нет. Баттиста облегченно вздохнул. — Они закончили есть несколько минут назад, — закончил старый преданный слуга. И оставил Баттисту одного. Тот огляделся. На столике лежала почти пустая коробка шоколадных конфет. Солнечный Луч покраснел и вполголоса выбранился. «Подумают, что это я их съел», — подумал он. Тут в гостиную вошла Эдельвейс, которая несла в руке дона Танкреди. — Почему вы не пришли на ужин? — закричал старый ветреник. — Мы вас ждали, а вы все жеманничаете. — Я был очень занят, — смущенно пробормотал наш друг, которому страшно хотелось есть. Дона Танкреди поместили на крошечный стул, сделанный специально для него. Он весело сказал Баттисте: — Все беспокоитесь, да? Да оставьте, хватит вам так беспокоиться. Право, не стоит. — Мне за это платят, — сказал молодой человек, слегка покраснев. Узнав за разговором, что вся эта суматоха вокруг белья, все это снование портних, модисток и мебельщиков — это все были приготовления к свадьбе Эдельвейс и Гверрандо, и свадьба эта должна состояться через несколько дней, Баттиста чуть не заплакал. Он вытащил платок и осторожно развернул его, опасаясь, что на нем могут быть дырки. Но старый распутник не дал ему времени поплакать. Он позвал его. — Садитесь, — сказал он. Солнечный Луч уселся и непринужденно положил ногу на ногу. Не успел он совершить это движение, как ужасная мысль пронзила ему мозг: «А вдруг у меня дыра на подошве?» Потихоньку он снова поставил ногу на пол. — Ну, — спросил у него дон Танкреди, которому нужно было слышать веселые речи, — что поделываете? — Да все то же, проживаю помаленьку. — Проживаете помаленьку? Вы хотите сказать, что живете помаленьку. — Нет-нет, проживаю. Мы все этим занимаемся, беспрерывно, с самого рождения. Мы все думаем, что живем помаленьку, а на самом деле только проживаем помаленьку. — Ну что это за разговор? — сказал дон Танкреди, слегка побледнев. — Давайте поговорим о чем-нибудь еще. Ну же, развеселите меня какими-нибудь остротами. Баттиста улыбнулся. — Сегодня утром, — сказал он, — я думал, что мы живем в детективной пьесе, которую можно было бы назвать: «Пропажа трупа». — Неужели? — Да: с самого сотворения мира все мертвецы умерли. Вы не скажете, куда девались все эти трупы? — Наш Солнечный Лучик никогда не унывает, — воскликнул дон Танкреди, слегка вздрогнув. На следующее утро Баттисте, который начал переживать в связи с приближением свадьбы Эдельвейс (делал он это тайно, поскольку А.Б.П. запрещало ему беспокоиться о своих делах), пришла в голову блестящая мысль: он написал доктору Фалькуччо длинное письмо, в котором, изложив положение вещей, попросил его о следующем: Это была по-настоящему удачная мысль. Через несколько дней от маленького старичка пришел ответ, который содержал всего несколько слов: «Я обо всем позабочусь. Устройте мне приглашение на свадьбу». В тот вечер после ужина Баттиста подбросил мысль о приглашении доктора Фалькуччо. — О да! — восторженно воскликнула Эдельвейс. — Обязательно пригласим его! Тетя Джудитта предложила, чтобы он был свидетелем. — Согласен, — сказал дон Танкреди. Тем временем наступила весна, и дон Танкреди, тетя Джудитта, Эдельвейс, Гверрандо, Гастон д’Аланкур и Солнечный Луч собрались как-то вечером, чтобы решить, в каком городе лучше отпраздновать свадьбу. Несчастную свадьбу! Эдельвейс подчинялась воле родителей, которые договорились о браке своих детей еще в детстве, думая, что это будет счастливая пара, а Гверрандо вступал в брак по расчету. Первой взяла слово невеста: — Я читала, — сказала она, — одну книгу, в которой говорится об одном прекрасном городе. Так вот, я хочу, чтобы свадьбу сыграли именно в этом городе. — Скорее всего, — заметил дон Танкреди, — ты читала книгу «Так что же такое любовь?». — Да, папа. — Я тоже ее читал, — продолжал старый донжуан, — и прямо скажу, что мне тоже по прочтении книги очень захотелось увидеть этот город, который называется… называется… постой-ка, дай вспомнить, как он называется… Тут вмешался Гверрандо, сказавший хором с тетей Джудиттой: — Я тоже читал эту книгу… — И я, — робко пробормотал Баттиста. — …и этот город, — продолжал Гверрандо, — называется… Как же он называется? — Не ломай голову, — сказал дон Танкреди, — сейчас все выясним. Д’Аланкур! Гастон сделал шаг вперед. — Сходите в мою комнату; на ночном столике лежит экземпляр книги «Так что же такое любовь?», из которой я каждый вечер читаю несколько страниц. — Один экземпляр есть также в гостиной, — сказала тетя Джудитта. — Он лежит на столике для гостей. — Один экземпляр лежит на моем письменном столе! — воскликнула Эдельвейс. — Для быстроты, — вмешался Гверрандо, — идите в прихожую; там лежит экземпляр «Так что же такое любовь?» рядом с моими перчатками. — Нет, — сказал Баттиста старому слуге , — лучше посмотрите в моем пальто; книга лежит в правом кармане… — Он слегка покраснел и добавил: — А еще одна — в левом. Гастон д’Аланкур выслушал всех; затем улыбнулся: — Зачем мне куда-то ходить? — сказал он. — Одна такая книга лежит у меня в кармане, потому что мне все время хочется что-нибудь оттуда почитать. — А! — в ярости вскричал дон Танкреди, — вот почему вы все время задерживаетесь, когда вас зовут! Слуга вытащил книгу, и дон Танкреди, полистав ее, закричал: — Этот прекрасный город называется Неаполь! Все встали и, быстро составив пары в тарантелле, запели: — Неаполь есть Неаполь, Неаполь, только он! По правде сказать, по открыткам и фирменной почтовой бумаге Баттиста представлял себе совсем иначе этот большой отель, в котором они остановились в Неаполе. Он ожидал увидеть гигантское здание, изолированное с четырех сторон, с флагом, развевающимся на центральной башне, огромной парадной лестницей и великолепным парком с цветущими клумбами. Перед лестницей он представлял себе кареты, запряженные парами лошадей, а в них — дам с пестрыми зонтиками, которых почтительно приветствуют господа в цилиндрах; и даже некоего элегантного господина среднего возраста в красном фраке, верхом на лошади. Тут же должны были присутствовать дети, играющие с обручем среди клумб. Все прочие здания, судя по рисунку, украшавшему почтовую бумагу, должны были отстоять далеко и выглядеть совершенно убого. Только мощное здание гостиницы должно было безраздельно и величественно царить вокруг; а кругом вечно цветущие деревья, голубое небо и вечная весна. Баттиста поискал глазами струю фонтана, которая должна была взлетать на большую высоту в центре парка; но ни фонтана, ни струи, ни парка, ни всего остального не было и в помине. Разумеется, у художников, рисующих репродукции крупных отелей для почтовой бумаги, должно быть чрезвычайно развитое воображение. Хотя до свадьбы оставалось два дня, Баттиста чувствовал себя спокойным. Он знал, что доктор Фалькуччо все уладит. Не надо думать, однако, что он, вследствие этого, прекратил свою борьбу с Гверрандо. Напротив, юноша продолжал бороться с ним — противником, надо сказать, практически непобедимым, поскольку опирался он на физическую привлекательность, изящество в речи и одежде. Перед отъездом Баттиста повысил свою элегантность на один пункт; но его противник внезапно повысил ее на семь. Едва они устроились в гостинице, между ними началась борьба чаевыми. Борьба смертельная, в которой пал бы самый сильный противник, но Баттиста и Гверрандо решили идти до конца. Баттиста истратил в ней почти все свои капиталы. Борьба протекала так: Гверрандо, например, давал десять лир чаевыми швейцару; пять минут спустя Баттиста давал двадцать. Гверрандо выжидал пятнадцать минут, потом, под каким-либо предлогом подходил к швейцару и совал ему в руку купюру в пятьдесят лир. Теперь борьба шла не на жизнь, а на смерть; победить означало добиться большего почтения в глазах швейцара; в жизни вопрос заключался именно в этом: в количестве и глубине поклонов, которыми швейцар одаряет вас, когда вы идете мимо; в них проявляется уважение к вам и ваш личный успех; покупайте эти поклоны за любую цену: эти деньги потрачены не зря. Швейцар гостиницы, заметив, какая борьба разворачивалась перед чистым взором Эдельвейс, не принял чью-либо сторону; он всегда склонялся на сторону того, кто давал больше, хотя не отказывался и от поощрения другого. Если он получал сто лир от Гверрандо, он показывал их Баттисте, бормоча: — Ну же! Врежьте ему! Баттисте не нужно было повторять дважды. Найдя предлог, он подходил к фигуре с галунами. — Друг мой, — говорил он, — если кто-нибудь будет меня искать, скажите, что я вышел. И засовывал ему в руку сто пятьдесят лир. Швейцар издалека многозначительно улыбался Гверрандо и кричал: — Сто пятьдесят! Минуту спустя прибегал Гверрандо. — Когда я съеду, — говорил он швейцару, — пожалуйста, пересылайте мне почту по этому адресу. — Не сомневайтесь, господин, — говорил тот, кладя чаевые в карман. И, обращаясь к Баттисте, который переживал, глядя издалека, кричал: — Двести! Кто следующий? Неожиданно Гверрандо нанес страшный удар. Он тайком подкрался к швейцару, который за минуту до этого поклонился четырнадцать раз, когда проходил Баттиста. — Тысяча! — закричал швейцар. Баттиста упал на землю без чувств. — Мужайтесь! — сказал ему швейцар издалека. — Не падайте духом. Ответьте! Но тот покинул поле битвы. Гверрандо победил. Баттиста поднялся в номер и сел у окна в печальных раздумьях. И когда среди пронзительных уличных криков он услышал вдалеке долгий, заунывный и мучительный гудок паровоза, он понял, что надеяться ему больше не на что. Опустив лоб на ладони, он заплакал. Уличный шум причиняет нам боль. Это не относится к тому тревожному чувству, которое навевает ночное пение; даже если романтические женщины, лежа в постели и слыша, как мужчина на улице насвистывает какой-нибудь мотивчик, задумываются о побеге. Все это мелочи. Автор имеет в виду механический шум, доносящийся с улицы, шум болезненный, особенно если доносится издалека. Надо признать, что люди сумели наделить свои машины сноровкой, силой и энергией, точностью движений и элегантностью линий, блеском и скоростью; но привить им красивый веселый голос, душевный глас, как выражение души, — это им не удалось. У моторов шум мрачный, мимолетный звук автомобильных гудков напоминает стон, сирены, зовущие рабочих на завод, нагоняют тоску. Но нет ничего печальнее и унылее, ничего безнадежнее, чем гудки поездов, которые слышны по ночам в домах на привокзальных улицах. Есть гудки длинные, бесконечные, заунывные, как плач ребенка. Другие, еще более печальные, отвечают вдалеке. О, никогда не поселяйтесь в домах, где по ночам слышны гудки паровозов. Они напоминают об осени, о давних вечерах, проведенных в одиночестве и безделье, о том, что давно и безвозвратно прошло. Они даже наводят страх. Когда слышишь эти гудки, сжимается сердце, начинаешь думать, что все кончено, все потеряно и все напрасно. Начинаешь думать, что надеяться больше не на что, и прошлое не вернуть. Не нужно обманывать себя, когда ночью слышатся гудки далеких поездов. Представляете, эти поезда едут всю ночь с потушенными огнями, задернутыми занавесками и спящими пассажирами. Бедные пассажиры. Они плохо вели себя весь день и сейчас спят, как нехорошие дети. Они ссорились, дрались, обманывали друг друга, не слушались, врали и говорили плохие слова; они много хлопотали и, наконец, закрыли чемоданы и сели на поезд. Но и здесь они вели себя нехорошо. Кто занял два места, оставив без места другого; кто постарался положить свой чемодан на чемодан своего попутчика; кто открыл окно, когда другой этого не хотел и закрыл его назло; кто курил огромные сигары, не обращая внимания на остальных; кто делал вид, что читает, в то время как попутчики хотели погасить свет; кто нарочно толкнул ногу чужой дамы. Потом погасили свет и закрыли глаза. Но прежде чем уснуть, постарались найти способ сделать еще одну мелкую гадость. Пока делали вид, что спят, вели глухую борьбу между собой, локтями стараясь отвоевать хоть немного места. Но вот, наконец, дал бог — все уснули. Они такие хорошие, когда спят. Их бедные маленькие головы кажутся съежившимися, когда лежат на дорожных подушках. Да и сами они кажутся меньше, когда спят. У них открыты рты, кулаки сжаты, жилеты расстегнуты, а воротнички смяты. В призрачном синеватом свете они бесконечно задумчивы и бесконечно печальны. Они по-настоящему устали, и кажется, что их мысли не покидают их даже во сне; скорее наоборот, эти мысли, как и их чемоданы, бутылки с минеральной водой, расписания, остаются с ними; с ними, потому что они, даже когда спят, бегут по своим завтрашним делам. Вот так, столько страданий, забот, надежд, страхов, обид и иллюзий везет поезд — всю ночь, с потушенными огнями, задернутыми занавесками, под печальные гудки, сквозь равнины со спящими хуторами, где сверчки и лягушки, пыльные изгороди и пустынные проселочные дороги, бегущие вслед за составом в бездонной тишине. Но когда-нибудь пройдет и это, и железные дороги уступят место другим. Дорогам без булыжников, без пыли, кюветов, луж, осликов, бродяг, бродячих псов, воров, карабинеров, женщин легкого поведения и даже без регулировщиков. Дорогам, где не растут деревья, где нет остановок, где не снашиваются туфли. Но что это за дороги? Увы, дороги новейшей конструкции, которых уже много: дороги в небе. Нужно набраться храбрости, надеть кожаный шлем и лететь. Придет день, когда мы все полетим этими дорогами. И в этот день поднимется в небо долгий, заунывный, мучительный, последний гудок паровоза, чтобы затем умолкнуть навсегда. Прощайте, вокзалы. Ваши огни, прозрачные и одинокие, сияющие в пустынном небе; ваши дали, исчерченные дымом паровозов, длинные перроны, темные навесы и всю вашу ненавистную красоту, в тот день мы вас больше не увидим. Вы, кому ведомы радость и мука отъезда, слезы расставания и отчаянное молчание окончательной разлуки; вы, кому известны голоса последних наставлений и банальных прощальных слов; вы, кому известно, как говорят «прощай», кто видел, как разбиваются сердца, все вы окончательно отправитесь к черту. Пассажиры, которых никто не пришел провожать на вокзал, вы никогда не пробовали выглянуть в окно со стороны, противоположной той, на которой стоят те, кто остается? Здесь не платформа, а твердые булыжники; здесь нет никого; и дома здесь выглядят совершенно без прикрас. И это одиночество, эта тишина, это запустение и это равнодушие говорят, что хотя поезд еще стоит, здесь уже даль, уже забвение. Станции, вы — ворота печальной страны, где царят длинные стальные опоры, неподвижные серебряные реки и далекие огни; маленькие кладбища, мимо которых все быстро пролетает, и деревья, убегающие большими шагами; темные вечерние луга, пыльные изгороди белых проселочных дорог и пустынные заросли тростника. Вы — ворота пустынных равнин, над которыми низко нависло небо, горят красочные закаты, убегает луна, где пролетают маленькие станции с застывшими на рельсах товарными вагонами и длинными темными пригородными поездами с переполненным третьим классом и коровами, глядящими в решетчатые окна вагонов для скота. Вокзалы, царство огромных светящихся часов, бесконечных звонков, баков с водой, дыма, свистков, минеральной воды, дорожных подушек. Придет день, когда вас больше не будет, а аэропорты станут похожи на вас. Здесь хотя бы не будет больше развевающихся платочков, либо потребуются простыни, чтобы нас заметили с неба; и прощание будет быстрым и не таким грустным. Но, может быть, и в аэропортах неразумная и непобедимая грусть человеческая найдет себе место и вытеснит все прочие чувства. И будут плакать, прощаясь, в тот день, и, как это всегда бывает, то, что когда-то казалось просто героическим, теперь покажется нам просто грустным. |
||
|