"Клуб Ракалий" - читать интересную книгу автора (Коу Джонатан)

7

7 марта 1974 года стало знаменательным, памятным днем. Днем, когда Филип впервые ощутил себя журналистом, а Бенжамен обрел Бога. Оба эти события имели далеко идущие последствия.

То был также и день, когда едва не обратился в реальность худший из кошмаров Бенжамена.

* * *

Филип вот уже много дней трудился над статьей, которую надеялся увидеть напечатанной в школьном журнале. Журнал этот, носивший название «Доска», выходил раз в неделю, по четвергам, и Филип был одним из самых жадных его читателей. Название журнала выдавало скромное его происхождение от беспорядочного собрания отпечатанных на машинке статей и заметок, которые размещались на висевшей в одном из верхних коридоров доске объявлений, — такая форма подачи информации оказалась во многом неудобной, и в прошлом году доску объявлений преобразовали, под надзором молодого и предприимчивого преподавателя английской литературы мистера Серкиса, в печатное издание. К нынешнему времени журнал разросся до восьми сшитых железной скобкой страниц формата А4, содержание которых определял картель шестиклассников, собиравшихся по вторникам в притягательной таинственности редакции — кабинетика, затиснувшегося между стропил клуба «Карлтон». Редко, очень редко автору столь юному, как Филип, удавалось заслужить одобрение бескомпромиссной этой коллегии; однако сегодня он, неведомо как, добился такого успеха.

За десять минут до утреннего построения он еще сидел в школьной библиотеке, в двенадцатый раз перечитывая — глазами, затуманенными гордостью и волнением, — свою статью. Первую страницу журнала занимала длинная передовица, принадлежавшая перу Баррелла из старшего шестого и скорбевшая по поводу не окончательных пока результатов всеобщих выборов, вновь обративших Гарольда Вильсона в премьер-министра. Филипу, на нынешнем его уровне, о том, чтобы написать нечто подобное, нечего было и мечтать; вообще первая половина журнала оставалась для него, как он ни напрягался, непостижимой. Но по крайней мере, рецензию его поместили перед обзором спортивных новостей и карикатурами Гиллигана. И до чего же уютно устроилась она на странице — между авторитетными рассуждениями Хилари Палмера о «Кавказском меловом круге», только что поставленном Бирмингемским репертуарным театром, и несколькими строками, написанными самим мистером Флетчером и превозносящими поэта Фрэнсиса Рипера в преддверии его долгожданного визита в «Кинг-Уильямс». (Визита, назначенного на нынешнее утро, почти бессознательно отметил пребывавший в восторженном состоянии Филип.) Видеть плоды своих усилий помещенными среди творений столь признанных авторов — о таком он не смел и мечтать.

И все-таки, думал Филип, перечитывая статью в тринадцатый раз — уже с некоторым подобием объективности, — не приходится сомневаться, что он это заслужил.


«Сказки топографических океанов», — писал он, — это пятый альбом «Йес», несомненно самой одаренной в музыкальном отношении и передовой рок-группы сегодняшней Британии, если не всего мира. Нет сомнений и в том, что это их шедевр.

Концепция альбома принадлежит Йену Андерсону, блестящему вокалисту и автору песен «Йес». Явившийся к нам из Аккрингтона, Ланкашир, Андерсон всегда тяготел к восточному спиритуализму и философии. Альбом, вдохновленный «Автобиографией йога» Парамханса Йоганды, — двойной, причем каждая из четырех сторон содержит лишь одну длинную композицию, что в целом дает их четыре. Самая короткая длится 18 минут 34 секунды, самая длинная — 21 минуту 35 секунд. Насколько мне известно, сочинения более продолжительные можно было встретить только в «Трубчатых колоколах» Майка Олдфилда. Но в этом альбоме композиций четыре, а в «Трубчатых колоколах» всего две.

Некоторые авторы текстов, к примеру Рой Вуд, Марк Болан и так далее, сочиняют просто-напросто поп-лирику, однако о Йене Андерсоне правильнее будет сказать, что он пишет стихи и перелагает их на музыку.

Возьмите хотя бы такие строки из его песни «Память»:

Как в безмолвии времен года                   снова строим мы уплывающий мост, Как душа, призывая свет, выпевает идущих по курсу бархатных моряков.

Что это может значить? — гадает слушатель. Кто эти бархатные моряки и куда уплывает мост? Йен Андерсон — поэт слишком глубокий, чтобы давать нам готовые ответы и демагогические девизы. Его загадочность таит в себе откровение.

В музыкальном отношении все пятеро участников группы — виртуозы. Тому, кто слышал блестящий альбом Рика Уэйкмена «Шесть жен Генриха VIII», представлять его никакой необходимости нет. Алан Уайт — это, возможно, величайший рок-гитарист своего времени, без изъятий, хотя, в сущности говоря, осыпать хвалами любого из участников группы по отдельности означало бы оказать ей в целом дурную услугу.

Третья из четырех сторон альбома повествует о «Древних гигантах под солнцем», «чутких к величию музыки». Эти слова в равной мере приложимы и к самим «Йес». Они тоже «чутки к величию музыки».

И в заключение, если кто-то спросил бы у меня, на кого похож этот альбом, а также о том, шедевр ли это или не шедевр, я мог бы ответить на оба вопроса всего одним словом:

«ЙЕС!!»


Упиваясь собственной изобретательностью последних своих строк, Филип не замечал присутствия Бенжамена до тех пор, пока тот не похлопал его по плечу. Да и тогда не заметил, насколько огорчен его друг.

— Видел? — торжествующим шепотом осведомился он. — Ее напечатали. Действительно напечатали.

И тут до него наконец дошло, что друг его смертельно бледен, что руки у друга дрожат, а глаза мокры от слез.

— Что такое?

Когда же Филип услышал страшную правду, у него от ужаса перехватило дыхание. Хуже и представить себе ничего было нельзя.

Бенжамен забыл дома плавки.

* * *

В «Кинг-Уильямс» имелся открытый плавательный бассейн — за капеллой, по соседству с главным регбийным полем. Пользоваться им начинали с середины весеннего терма, в эту пору классу Бенжамена выпадало по два урока плавания в неделю — утренних, по понедельникам и четвергам, сразу после большой перемены. Бенжамен и в самые-то лучшие времена этих уроков побаивался. Пловец он был никудышный, демонстрировать свое тело однокашникам не любил, и не любил к тому же — всей душой — мистера Уоррена, преподавателя физкультуры, немногословного садиста, прозванного Розой по причине редкостного его сходства с мужеподобной злодейкой из фильма «Из России с любовью».

Мистера Уоррена боялись все до единого — и не из-за одного только его penchant[10] доводить учеников до изнеможения. На уроках плавания действовало зловещее правило, повлекшее за собой годы и годы унижений и психологических травм. Правило было чрезвычайно простое и исключений не допускало: если ученик забывал принести плавки, ему надлежало плавать голышом.

Безусловно, в ту пору существовали (а возможно, существуют и поныне) школы, в которых от всех учеников требовали как чего-то само собой разумеющегося, чтобы они плавали голыми, — либо из ошибочной веры в то, что это закаляет характер, либо из потворства ни для кого не составлявшим тайны склонностям преподавателя физкультуры. Но то было, в определенном смысле, установление совсем иного толка. Оно могло создавать в допекаемых им школьниках своего рода camaraderie,[11] много чего искупающее ощущение общности судьбы. Правило же, принятое в «Кинг-Уильямс», было ужасно тем, что исполнение его неотвратимо влекло за собой злословие и раздоры. Любой горемыка, под него подпадавший, не только пропускался в тот же день сквозь строй издевок и тычков, ему приходилось, помимо того, терпеть недели, термы, даже годы безжалостные колкости насчет неполноценности его гениталий (неважно, так это было или нет). Испытание подобного рода способно скорее сломить человека, чем закалить его, и в одном-двух случаях (робкого, вечно оправдывающегося Петтигру из четвертого класса и немногословного, но явно съехавшего на сексе Уолкера из выпускного) именно это, похоже, уже и произошло.

Время от времени обнаруживались, разумеется, и любители выставлять себя напоказ — все больше гомики и эксгибиционисты, — которым это море было по колено, которым некая извращенная бравада позволяла упиваться всеобщим вниманием. Чапмен, к примеру, забывал дома плавки так часто, что большинство учеников давно уверовало: он делает это намеренно. Однако Чапмен, что уж тут говорить, был гордым обладателем совершенно непомерного детородного органа, который в тех многочисленных случаях, когда он предъявлялся для всеобщего благоговейного обозрения, становился предметом уподобления гигантской сосиске, объевшемуся питону, хоботу красного слона, аэростату заграждения, шоколадному батончику размером с летное поле и рулону мокрых обоев. И именно Чапмен поверг одним незабываемым утром всю школу в замешательство, совершив сразу два проступка: забыв плавки и позволив себе во время урока плавания разговорчики, что неизменно каралось пятиминутным стоянием на верхней доске трамплина, где он послушно и прохлаждался, — и лишь по прошествии двух с половиной минут мистер Уоррен сообразил наконец, что голый мерзавец отлично виден всякому, кто проезжает по Бристоль-Роуд на верхнем ярусе 61-го, 62-го и 63-го автобусов. Вид на легендарный инструмент, внезапно, без всякого предупреждения открывавшийся пассажирам, которые привычно направлялись за покупками в центр Бирмингема, безусловно должен был произвести на них глубокое впечатление. В течение этого дня директор школы получил четыре жалобы и одну просьбу поделиться телефонным номером Чапмена.

Но Бенжамен-то Чапменом не был. Все свои школьные годы он томился страхом, что с ним именно такой казус и произойдет. Нынче утром отцу нужно было съездить на завод в Кастл-Бромидж, разобраться с нерадивыми десятниками, и он предложил детям подбросить их до школы. С какой радостью, с каким бездумным удовольствием ухватился Бенжамен за возможность обойтись без автобуса, провести в постели лишние десять минут! Однако в удовольствии-то погибель его и крылась. Неведомо как он допустил катастрофическую оплошность, оставив мешочек со спортивным снаряжением на заднем сиденье машины. Он и сейчас словно бы видел его, воображал, как тот лежит, никому не нужный, на сиденье стоящей где-то посреди далекой парковки машины, не замеченный отцом, недостижимый. Полотенце, свежевыстиранная футболка, которую он собирался надеть перед игрой в регби, обшарпанные парусиновые туфли и, самое главное, — плавки: те несколько квадратных дюймов нейлона, что могли уберечь его от беды.

Чейз утешал его, сочувствовал, однако практической помощи предложить не мог. Обязательства даже самой близкой дружбы (и Бенжамен понимал это, никаких иллюзий или ожиданий на сей счет не питая) ни малейшего самопожертвования не подразумевали: Чейзу предстоял тот же самый урок плавания, и плавки требовались ему самому. О том, чтобы одолжить их, не могло быть и речи. А Бенжамен не спрашивал — может, у кого-то есть запасные? Спрашивал, конечно, и только ухудшил этим свое положение. Никто не захотел или не смог прийти ему на помощь, зато новость о его несчастье распространилась по третьему классу, и теперь все дожидались урока плавания с игривой, надрывной веселостью — даже и говорить-то ни о чем другом никто не мог. Несколько минут назад Бенжамен, стыдливо сутулясь, вошел в классную и увидел, как Гардинг развлекает всегдашних своих прихлебателей, разыгрывая сцену, свидетелями которой им предстояло стать через два часа.

— И вот мы видим, как из раздевалки во всей красе выходит, — вещал он сочным говорком, каким мог сопровождать документальный фильм о жизни диких животных комментатор Би-би-си, — великолепный образчик мужественности. Голый, каким и задумала его природа. Широкогрудый Тракаллей появляется, крадучись, помаргивая под ярким солнечным светом, из своего логова, ладонь его прикрывает, оберегая их, гениталии, которых никому — ни мужчине, ни женщине, ни ребенку — видеть еще не доводилось, да, собственно, без мощного электронного микроскопа увидеть их и невозможно. Незримый для человеческого глаза, в сущности говоря, маленький настолько, что целая группа биологов и поныне пытается, трудясь круглыми сутками, доказать само его существование, пенис Тракаллея невозможно измерить ни по одной существующей в наше время шкале…

Гардинг прервался, лишь сообразив, что Бенжамен уже в классе, увидев страдальческий взгляд, безмолвно обвинявший его в предательстве. Слушатели разбрелись, а единственным, кто сказал Бенжамену хоть слово, был Андертон, державшийся от них в стороне.

— Ты просто сделай ноги, друг, — посоветовал он. — Сбеги на все утро в город. Не позволяй этим ублюдкам тебя изводить.

Что касается всех прочих, их смешки и косые, скабрезные взгляды так и провожали Бенжамена, который, описав безнадежный круг по классу, отправился на поиски Чейза, этого воплощения безоговорочной дружбы.

Бенжамену хотелось всего лишь поделиться своими страхами, излить душу. Спасения или еще чего-то подобного он не ожидал. Однако нежданно-негаданно, пока Бенжамен сидел, обхватив руками голову, в библиотеке и размышлял о том, что сносная школьная жизнь, какой он ее знал, закончилась, именно Чейз и указал ему путь к спасению.

— Постой-ка, — прошептал он, хватаясь за журнал. — Так сегодня же плавания не будет.

Тучи раздвинулись. Проглянул хрупкий, невозможный луч солнца. — Что?

— Уроков после перемены вообще не будет. Их отменили.

— Почему?

— Потому что этот деятель приедет читать нам стихи. Старый поэт.

Чейз вручил Бенжамену номер «Доски», открытый на той странице, где его рецензия дерзко соседствовала с плавными, джонсонианскими каденциями мистера Флетчера. И ткнул пальцем в заключительное предложение:

— Вот.

Бенжамен, ослабевший от новой надежды, склонился над журналом. «Встреча с мистером Рипером состоится примерно в 11.45, в актовом зале, — прочитал он. — Расписание утренних четверговых занятий будет соответственно изменено».

— Ну и все, — торжествующе произнес Чейз. — И никакого плавания. Ты спасен.

Однако Бенжамена еще терзали сомнения. Уж больно ладно все складывается, так не бывает.

— Тут этого напрямую не сказано. Сказано только «примерно в 11.45».

— И что?

— Так плавание заканчивается без десяти двенадцать. Не отменят же они весь урок, чтобы мы попали в зал на пять минут раньше?

— А куда они денутся? Уверен, так и будет. Вот подожди, сам увидишь.

Сказать-то легко, а вот попробуй-ка подожди. Следующие полные муки неведения шестьдесят минут для Бенжамена еле тянулись. Общего школьного построения по четвергам не бывало, только классные, а на них точные сведения получить невозможно. Классный руководитель Бенжамена, мистер Суоллоу, об изменениях в расписании высказался туманно: сколько именно уроков отменят, три или два, он толком не знал, да, похоже, и не считал это важным. Бенжамену оставалось барахтаться в трясине неопределенности, дурные предчувствия жгли его изнутри, голова шла кругом, он не мог хотя бы на несколько секунд сосредоточиться на занявшем первые сорок минут учебного дня рассказе мистера Баттеруорта о реставрации Карла И. Затем, на уроке английской литературы (посвященном, естественно, творчеству Фрэнсиса Рипера), мистер Флетчер объявил, что чтение великого поэта перенесено на двенадцать ровно и потому третий урок пройдет обычным порядком. Услышав это, Бенжамен закоченел на стуле, а после схватился за живот, ему показалось на миг, что его вот-вот вырвет. Он обернулся на сидевшего в смежном ряду Чейза, увидел во взгляде его озабоченность и тут же отвернулся — ему было стыдно смотреть другу в глаза.

Значит, все это реально. Все происходит на самом деле. Пощады ждать не приходится. Мимолетную возможность спасения, в которую Бенжамен по-настоящему и не поверил, отняли у него так же легко, как и дали.

Темные ужасы затопляли мозг Бенжамена, и ничего из случившегося с десяти до одиннадцати на уроке мистера Флетчера он впоследствии припомнить не мог.

* * *

А пропустил он, надо сказать, немало интересного. Во всяком случае, пропустил противоборство между Флетчером и Гардингом, в котором каждый блеснул на свой манер.

— Могу я задать вам вопрос, сэр? — осведомился Гардинг.

Мистер Флетчер, только что завершивший рассказ о недолгой связи Фрэнсиса Рипера с Блумсберийской группой и проанализировавший в общих чертах самый прославленный его сборник стихов, «Недоброта птиц», насторожился. Разного рода неприятности он чуял за милю.

— Да, Гардинг, и какой же?

— Видите ли, сэр, кое-что в этих стихах вызывает у меня недоумение.

— Продолжайте.

— Дело в том, что… я хочу сказать, из-за метафор и аллюзий, о которых вы говорили, ну и мифологической начинки тоже, разобраться в этом довольно трудно, однако прав ли я в том, сэр, что большинство его стихотворений посвящено, так сказать, любви?

— Разумеется. И что же?

— Ну, меня это несколько удивило, потому что почти все, э-э… личные местоимения в них и прочее — все они мужского рода.

Мистер Флетчер снял очки.

— Что же, Гардинг, вы весьма наблюдательны. Весьма проницательны. И какой вывод вы из всего этого сделали?

— Боюсь, сэр, что я способен найти только одно объяснение: этот самый Рипер, надо полагать, старый гомосек.

Мистер Флетчер устало потер глаза. Так ли уж стоит ему попадаться на эту удочку?

— Разрешение вопроса о сексуальной ориентации поэта, Гардинг, далеко не всегда позволяет вполне проникнуться эмоциональной силой его стихов. Что справедливо — о чем вы, несомненно, осведомлены — и в отношении некоторых сонетов Шекспира.

— Но я ведь прав, не так ли, сэр?

— Правы?

— В том, что считаю его… ну, любителем леденцовых палочек, как выражаются наши братья-американцы.

— Леденцовых палочек?

— Вот именно, сэр.

Класс загоготал. Мистер Флетчер, по обыкновению своему бесстрастный, какое-то время смотрел в окно, задумчиво и стоично. Когда же он заговорил, в словах его ощущались большие, нежели обычно, усталость и безразличие.

— Ваша не лишенная остроумия игривость, Гардинг, как и ваше бесспорное умение сплетать словеса не способны прикрыть тот факт, что умом вы наделены далеко не глубоким, нечистым и в конечном счете банальным. Я предлагаю — хотя чего уж тут скромничать и жеманничать, — я настаиваю, чтобы вы явились ко мне, в этот класс, сегодня без пяти двенадцать и, вместо того чтобы слушать мистера Рипера, написали сочинение объемом не менее двенадцати страниц на тему «Почему артистический темперамент не имеет пола?». А поскольку это, по меньшей мере, пятидесятое дополнительное задание, которое я даю вам в нынешнем году, думаю, что теперь их наберется достаточно, чтобы составить внушительный том, и потому рекомендую вам отправить их все в издательство «Фейбер и Фейбер», приложив обзорное письмо и пустой конверт с вашим, черт побери, адресом! А сейчас, — голос его, звучавший под конец почти раздражительно, если не гневно, обрел привычную монотонность, — обратимся к семьдесят пятой странице антологии, и пусть Гидеон прочтет нам одну из лиричнейших вилланелей мистера Рипера: «Пот юных тружеников крепит мою решимость».

* * *

Утренняя перемена начиналась без десяти одиннадцать, в это время большинство учеников летело в буфет и выстраивалось в шумную очередь, с боем расхватывая пирожки с мясом и теплые булочки с сосисками, сходившие у сей непривередливой клиентуры за деликатесы. К ним присоединялся обычно и Бенжамен, однако сегодня о еде нечего было и думать. Этот приговоренный не стал бы сытно завтракать перед тем, как его повесят. Равным образом не смог бы он вытерпеть и общество так называемых друзей, чьи шуточки и нескрываемые предвкушения становились с каждой минутой все более радостными. Он придумал лишь один способ скоротать время — забиться в дальний угол раздевалки и опуститься на пол в позе человеческого зародыша, одинокого, всеми покинутого.

Угол он выбрал самый дальний. Здесь шли в три ряда пустые одежные шкафчики (ибо шкафчиков в школе было больше, чем учеников), а заглядывали в него редко, если заглядывали вообще. Тишина в раздевалке стояла полная. Бенжамену оставалось прождать пятнадцать долгих минут, самых темных минут, какие знала его душа.

Он думал о совете, данном ему Андертоном. Может, и вправду сбежать? То, что он вообще взялся обдумывать такую возможность, свидетельствовало о глубине охватившего его отчаяния, поскольку по натуре своей Бенжамен был конформистом почти патологическим и ни разу еще, сколько он себя помнил, не нарушил ни единого школьного правила. Дух юношеского бунтарства, владеющий в этом возрасте многими мальчиками, претворялся у него в преклонение перед Гардингом с его дьявольским, анархическим юмором. Бенжамен был инакомыслящим, так сказать, по доверенности. К тому же любая попытка к бегству требовала преодоления серьезных препятствий. Если он направится в этот час по ведущей к воротам дорожке или через спортивные площадки, его почти наверняка перехватит кто-нибудь из учителей. Единственный разумный вариант — отыскать тихое место в самой школе, в одном из музыкальных классов, к примеру, и отсидеться, пока все не закончится. А то еще зайти в библиотеку и сделать вид, будто он освобожден от урока. Сидеть там, читая самым наглым образом газеты. Именно так поступил бы на его месте Гардинг. Да и Андертон, наверное, уж если на то пошло.

Беда состояла, однако, в том, что на это ему просто не хватило бы духу. Впрочем, то, что он проделал взамен, — или, вернее, обнаружил себя проделывающим — было, в определенном смысле, поступком куда более радикальным. И уж куда более удивительным.

Он не мог впоследствии вспомнить, как опустился на колени, как заговорил, точно помешанный, вслух в безмолвии пустой раздевалки. Не мог припомнить, каким образом первые его непроизвольные стенания, механическое повторение одной и той же фразы: «О Боже, о Боже, о Боже» — преобразовались, соединясь, в подобие молитвы. До этой минуты Бенжамен никогда к Богу не обращался. Никогда не нуждался в нем, никогда не искал его, да никогда в него и не верил. Теперь он, похоже, всего за несколько исполненных экзальтации секунд не только обрел Бога, но и попытался с ходу заключить с ним сделку.

— О Боже, Боже, пошли мне какие-нибудь плавки. Пошли мне плавки, в бесконечной мудрости твоей. Чего бы мне это ни стоило, чего бы ты ни потребовал от меня, просто пошли мне плавки, и все. Пошли сейчас. Я сделаю для тебя все. Все что угодно. Я буду верить в тебя. Обещаю, что буду. Я никогда не перестану верить в тебя, полагаться на тебя, следовать тебе, делать все, чего ты от меня захочешь. Все. Все на свете, что только будет в моих силах. Мне все равно. Я не буду спорить с тобой. Но только, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, во имя Отца, во имя Сына, во имя Духа Святого, пожалуйста, Боже, просто исполни мое желание, только одно. Пошли мне какие-нибудь плавки. Молю тебя. Пожалуйста. Аминь.

Бенжамен зажмурился и повторил:

— Аминь.

И наступила тишина.

И в тишине этой раздался звук.

* * *

Звук издала дверца одежного шкафчика, приотворенная, а после захлопнутая сквознячком, которого Бенжамен до этой минуты не замечал. Собственно говоря, как он обнаружил уже на уроке плавания, день стоял совершенно безветренный, так что вовсе это никакой был не сквозняк. То было дыхание Господне. Звук донесся из соседнего ряда шкафчиков, и когда Бенжамен встал и направился туда на подгибающихся от благоговения ногах, он уже знал, что найдет. Дверца снова приоткрылась и хлопнула, и приближавшемуся к ней Бенжамену казалось, что все вокруг словно стягивается к этому шкафчику, который он видел как будто сквозь волнистое стекло. Шкафчик говорил с ним. Манил его.

Бенжамен открыл дверцу и увидел то, что и думал увидеть. Темно-синие купальные трусы. Влажноватые, снятые кем-то совсем недавно, на много размеров большие, чем ему требовалось. Но, поскольку пояс их стягивался тесемкой, это было не так уж и важно. Да и ничто уже не было важным — ничто, — отныне и навек, до скончания Бенжаменовых дней.

* * *

По меркам будничным, урок плавания выдался на редкость кошмарный. Бенжамена включили в эстафетную команду, возглавляемую Калпеппером, и он явно оказался в этой цепочке самым слабым звеном. Ко времени, когда Бенжамен — багроволицый, запыхавшийся, сбившийся с ритма — проплыл брассом свою дистанцию, от преимуществ, которые завоевали в борьбе его товарищи по команде, ничего не осталось, и соперники, руководимые напористым, безжалостным в спортивной борьбе Фитом Эдди, обошли их на самом финише. Соратники Бенжамена были вне себя от ярости и презрительным хором костерили его на все корки.

— Жопа ты, Бент, — ядовито шипел изъяснявшийся с обычным его бесклассовым, провинциальным акцентом Калпеппер. — Долбаная, бесполезная, жалкая маленькая жопа, слабак несчастный. Ты нас всех опустил. Всех до единого. Если б не ты, мы бы победили. Слюнявая, суетливая, бездарная жопа.

Однако виновник поражения лишь улыбался в ответ, чем еще пуще бесил Калпеппера. Впрочем, улыбался Бенжамен не для того, чтобы его позлить. Он улыбался, потому что любил всех и вся, включая Калпеппера, и ничто отныне не могло поколебать его веру в человечество или в совершенство миропорядка. Та же самая улыбка, блаженная и безмятежная, стала единственным его ответом Чейзу, схватившему его по пути в актовый зал за руку и спросившему:

— Что произошло? Где ты их раздобыл?

Впоследствии Бенжамен скажет ему: «То был дар», но ближе этого к объяснению тайны длинных, доходивших ему почти до колен, мешковатых синих купальных трусов не подойдет никогда. На какое-то время трусы эти нашли себе место в темной, переменчивой мифологии школы «Кинг-Уильямс», а после были забыты. Иные чудеса вытеснили их.

Стихи, которые читал Фрэнсис Рипер, Бенжамен слушал с огромным вниманием. Даже не сами слова, но приятное тремоло семидесятилетнего голоса, хрупкой волынки, играющей мелодии, схожие — на новый, набожный слух Бенжамена — с далекими отголосками неких псалмов и гимнов. С не меньшей пристальностью и вглядывался он в доброе, кроткое, иссеченное смешливыми морщинами лицо старика, вглядывался и понимал: перед ним вовсе не то, что он увидел бы, если б сбылись надежды мистера Флетчера, не малая часть литературной истории двадцатого века, но эманация ясного до совершенства образа, предназначенная лишь для него, Бенжамена, — нечто, не лишенное сходства с ликом Божьим.

Пыльные облачка вихрились в золотых лучах вокруг по-голубиному, по-ангельски белых волос Фрэнсиса Рипера, и только она одна удерживала Бенжамена от того, чтобы не расхохотаться во весь голос. Только она, все собою объявшая. Благость Господня.