"Тень каннибала" - читать интересную книгу автора (Воронин Андрей)

Глава 9

Минут через пятнадцать после того, как Тюха уселся на свое обычное место на мягком плюшевом диване, в дверь позвонили. Это означало, что вечернее сборище начинается. Козинцев вежливо извинился перед Тюхой — он всегда извинялся, — встал и направился в прихожую, хромая и с сухим шелестом потирая ладони.

Пока его не было, Тюха извернулся на диване винтом и потрогал висевший на стене длинный кинжал с острым как бритва обоюдоострым лезвием и тяжелой рукояткой черненого серебра.

— Не порежься, — донеслось из прихожей.

Тюха дернулся, как гальванизированная лягушка, и сел прямо, борясь с сильнейшим желанием перекреститься. Сердце у него билось где-то в глотке, словно он только что пробежал километров пять во весь опор. Какого черта?! Дверной проем был завешен плотной бордовой портьерой, в которой, как бы небрежно ее ни опускали, никогда не оставалось ни единой щелочки. Тюха проверял это неоднократно и точно знал, что видеть его, находясь в прихожей, Колдун просто не мог. Так какого черта, в самом деле?! Он что, действительно колдун? Пятого бы сюда, пускай бы сам убедился, а то ему все шуточки…

В прихожей защелкали замки, звякнула дверная цепочка, и сразу же забубнили голоса. Тюха посмотрел на часы. Конечно же, это явился Морозов, которого Пятый очень метко окрестил Отморозовым. Он действительно был какой-то отмороженный, весь не от мира сего, словно его регулярно били по голове пыльным мешком. Этот тип таскался на каждый сеанс, жадно ловя каждое слово Козинцева и глядя ему в рот с таким вниманием, словно ждал, что оттуда вылетит птичка. Пятый считал, что Отморозов — просто пассивный педераст, без памяти влюбленный в Колдуна. У Пятого все были педерастами, но в данном случае Тюхе казалось, что его приятель прав. Что-то такое, голубоватое, в Отморозове, несомненно, было. Впрочем, что-то такое было и в Колдуне, но Тюха старался этого не замечать, чтобы не наживать себе лишних проблем, которые впоследствии непременно пришлось бы мучительно обдумывать и решать. Незаметно для себя Тюха начал понемногу умнеть, но он еще не успел поумнеть настолько, чтобы сломя голову бежать подальше от этой квартиры.

Морозов-Отморозов вошел в комнату и боком, неловко поклонился Тюхе, глядя при этом куда-то в угол. Не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что Отморозов считал Тюху отпетым хулиганом и до смерти его боялся. Очки с толстенными стеклами криво сидели на его заметно свернутом набок носу, на безвольных вялых губах блуждала кривая полуулыбка, и весь он был какой-то кривой и извилистый, бледный, белобрысый, анемичный и словно пылью припорошенный. Лет ему было не то под тридцать, не то уже за сорок — точнее не скажешь, не заглянув в паспорт. Клетчатый пиджак поверх серой майки болтался на нем, как на огородном пугале, а новенькие джинсы в сочетании с сиротскими сандалиями смотрелись примерно так же, как седло на корове. Неслышно ступая по пушистому ковру, он пересек комнату и скромненько опустился на самый краешек дивана подальше от Тюхи, комкая в ладонях какие-то свернутые в трубочку густо исписанные листки. Увидев эту писанину, Тюха сразу загрустил: сегодня должны были состояться очередные поэтические чтения. Отморозов был, в общем-то, вполне безобидным придурком, если бы не его манера изводить всех неимоверно занудными виршами собственного сочинения. Тюха, например, не понимал и половины слов, которые Отморозов использовал в своих опусах. Там были какие-то осмосы, девиации, эфиры и зефиры, повергавшие несчастного Тюху в состояние полного ступора. Читал Отморозов запинаясь, с трудом разбирая собственный почерк, но при этом с подвыванием, как настоящий поэт, — в его понимании, разумеется. Пятый, в отличие от Тюхи, получал от стихов Отморозова огромный кайф. Он говорил, что согласился бы платить за то, чтобы только посмотреть на такого придурка, а тут смотри сколько влезет и притом совершенно бесплатно.

Почти сразу же вслед за Отморозовым явилась толстая тетка, имя которой Тюха никак не мог запомнить. На сеансах она в основном молчала и глупо хлопала глазами, упорно борясь с одолевавшим ее сном. Тюха никак не мог взять в толк, зачем она сюда таскается, а Пятый полагал, что эта «секс-бомба» надеется закадрить здесь какого-нибудь лоха — того же, Отморозова, к примеру, — и дуриком выскочить замуж.

Толстуха величественно приземлилась на диван между Отморозовым и Тюхой. Тюхе показалось, что диван, как живой, присел под ее тяжестью и протяжно вздохнул. От тетки со страшной силой тянуло духами, потом и нездоровым теплом разгоряченного тела. Тюха отодвинулся от нее подальше, не слишком стараясь, чтобы это вышло незаметно.

— Сейчас, друзья мои, — сказал, выныривая из-за портьеры, Козинцев. Я думаю, остальные вот-вот подойдут… У меня для вас…

В дверь снова позвонили, и он, извинившись, нырнул обратно за портьеру.

Отморозов развернул свои бумажки и стал, шевеля губами, вчитываться в кривые строчки. «Репетирует», — с отвращением подумал Тюха, но тут сидевшая рядом с ним бабища набрала в грудь побольше воздуха и шумно, по-коровьи вздохнула. Пантюхина обдало волной густого лукового перегара. Он задержал дыхание. В прихожей бубнили приглушенные голоса. Тюха понял, что если не рванет когти сейчас, то наверняка застрянет на весь вечер между подлокотником дивана и этой потной тушей, нашпигованной сырым луком.

Он встал, немного подрыгал ногами, делая вид, что они у него затекли от долгого сидения, притворно зевнул и, выписав по комнате пару вензелей, плюхнулся в стоявшее у окна кресло.

Портьера снова отодвинулась, и в комнату в сопровождении Колдуна вошла Училка. Кем она была на самом деле, ни Тюха, ни Пятый не знали, но, едва увидев ее в первый раз, единогласно решили, что перед ними педагог с большим стажем работы. Первое время она порывалась, делать Пятому и Тюхе замечания — не так сидишь, кто так разговаривает и т, п., - пока Колдун мягко, но вполне конкретно не объяснил ей, что у него в доме каждый волен вести себя, как ему вздумается. Скованность мешает усваивать знания, заявил он Училке. Не оттого ли, сказал он, коэффициент полезного действия нашей отечественной педагогики так ничтожно мал, что мы заставляем своих учеников сохранять тишину и почти полную неподвижность на протяжении целого учебного дня? Училка проглотила это с крайне недовольной миной, но молча и с тех пор старалась вообще не замечать Пятого и Тюху. Звали ее, кажется, Людмилой Сергеевной, и Тюхе было начхать на нее с высокой колокольни.

Толстуха вдруг зашевелилась на диване, заерзала, высвобождая свой огромный зад из плюшевых объятий, и заявила, что хочет пить. Тут в прихожей опять раздался звонок, и Колдун похромал открывать, извинившись и сказав толстухе, что минеральная вода стоит в холодильнике. Толстуха выплыла из комнаты, по дороге, как всегда, запутавшись в портьере и едва не своротив ее на пол. Стало слышно, как она копается в холодильнике, бренча там бутылками, потом хлопнула дверца, стукнул поставленный в раковину стакан, и стало тихо.

Тюха надеялся, что пришел Пятый, но это оказался ЯХП — Я-Хочу-Понять. Это было его любимое словосочетание, которым он начинал чуть ли не каждую фразу. Желание понять собеседника было, конечно, похвальным, но буквально за пару дней знакомства даже Тюхе стало ясно, что одного желания порой бывает маловато. ЯХП был осанистым, когда-то, наверное, очень красивым, неплохо воспитанным человеком лет пятидесяти. Еще он был полным дураком и пустопорожним болтуном. Работал он, кажется, каким-то лектором — пудрил кому-то где-то мозги и все время хотел кого-нибудь понять.

Поздоровавшись с присутствующими своим хорошо поставленным баритоном, ЯХП плюхнулся на свой любимый пуфик в углу. Училка занимала второе кресло, и Тюха с большим трудом сдержал злорадную улыбку: теперь Пятому предстояло занять единственное оставшееся свободным место на диване рядом с луковой толстухой — то самое место, с которого он, Тюха, так предусмотрительно слинял пять минут назад. Так тебе и надо, подумал Тюха. Говорил же дураку: не опаздывай, не любит этого Колдун…

Ему вдруг подумалось, уж не Колдун ли своей властью рассадил присутствующих именно так, как они сидели сейчас, но он поспешно отогнал эту дурацкую мысль. Рассказать такое Пятому — засмеет. И будет прав, между прочим. Клички кличками, но какие, в самом деле, в наше время могут быть колдуны?

Толстуха вернулась и уселась на место. Отморозов вдруг вскочил и, пробормотав какие-то извинения, выбежал из комнаты, едва не сшибив в дверях Колдуна. Через некоторое время в туалете с ревом, хлынула в унитаз вода, а потом опять забренчало бутылочное стекло в открывшемся холодильнике. Колдун не врал, когда говорил насчет полной свободы действий в своем доме: каждый из присутствующих действительно был волен делать что хотел, не спрашивая разрешения у хозяина. Тюха знал причину такого демократизма: он отлично помнил, как во время своего первого визита сюда попытался стянуть перстень — тот самый, который носил теперь на пальце, не снимая даже на ночь.

Колдун появился в комнате, с извинениями прохромал через нее, обогнув по дороге сначала заваленный книгами и амулетами журнальный столик, а потом кресло, в котором сидела Училка, и скрылся за другой портьерой, где у него была спальня.

Тюха бывал в спальне Козинцева регулярно — именно там Ярослав Велемирович делал ему массаж позвоночника и грудной клетки. Когда Колдун снова появился в гостиной, в руках у него был предмет, при виде которого Тюха удивленно выпучил глаза. Это был тот самый деревянный истукан со злой жабьей физиономией, который стоял на специальной подставке в изголовье кровати Колдуна. Колдун кормил его вишневым сиропом, вареньем и тому подобной ерундой — во всяком случае, так он говорил. Еду он клал — или наливал, в зависимости от ее вида, — в каменную плошку, которую истукан держал на коленях. Перед тем как наполнить плошку, он всегда мазал едой губы истукану, а потом, приблизив к уродливой статуэтке ухо, с совершенно серьезным выражением лица делал вид, будто прислушивается к тому, что шепчет ему это полено. Получив одобрение истукана, он наполнял плошку, глубоко кланялся, сложив перед лицом ладони, и удалялся — очевидно, для того, чтобы дать кукле без свидетелей стрескать то, что ей принесли.

Воспринимать такое дурацкое поведение всерьез не мог даже Тюха, но высказываться по этому поводу он не рисковал: Колдун относился к своему истукану, как истинно верующий православный христианин к святым мощам, а ссориться с ним из-за ерунды Тюхе не хотелось И потом, кто его знает, этого истукана: а вдруг он все-таки того… действует? Сегодня ты над ним посмеешься, а завтра тебе кирпич на голову свалится, а может, целый самолет? И доказывай потом всем, что это, дескать, чистая случайность.

Обычно Колдун держал своего божка подальше от посторонних глаз. Тюха, пожалуй, был единственным из гостей Колдуна, кто удостоился чести быть представленным этому деревянному чучелу с недовольной, вечно по самые гляделки перемазанной различными продуктами питания рожей. Как-то раз Тюха спросил, как зовут истукана и что он может делать, на что Колдун в несвойственной ему сухой и даже сердитой манере ответил, что имя этого могучего божества непосвященным знать не положено и что может это божество буквально все, что взбредет в его деревянную голову. «А может он превратить меня, к примеру, в бревно?» — не подумав, ляпнул тогда Тюха. Колдун посмотрел на него, склонив голову к плечу, нехорошо улыбнулся и спросил: «А ты действительно этого хочешь?» «Да я так, — торопливо забормотал похолодевший Тюха, — я спросил только…» «Запомни, — сказал ему тогда Колдун, — превратить человека в тупую деревяшку — пара пустяков. Обратный процесс, знаешь ли, гораздо сложнее».

В общем, истукан был как бы личным секретом Колдуна, который он доверил одному лишь Тюхе, — этакое тайное сокровище наподобие засмотренного до дыр порнографического журнала, бережно хранимого под матрасом двенадцатилетним сопляком. И теперь, когда тайное вдруг ни с того ни с сего сделалось явным, Тюха испытывал острое разочарование, которое было сродни ревности. Он-то, дурак, думал, что Колдун выделяет его, доверяет ему, а тот взял и не моргнув глазом поставил его в один ряд с Отморозовым и провонявшей луком жирной коровой. Да и ЯХП ничуть не лучше этих двоих. Вот разве что Училка… Ну, училка есть училка, им иметь голову на плечах и железный характер по уставу положено. Те, которые пожиже, до ее возраста в школе просто не доживают. Естественный отбор, прямо как у Дарвина, который, кстати, по слухам тоже был малость не в себе…

Деревянный болван был тяжелым даже на вид, но Колдун держал его перед собой как ни в чем не бывало, словно тот вообще ничего не весил. Можно было подумать, что статуэтка пустотелая, но Тюха знал, что это не так: однажды он случайно зацепился бедром за постамент, на котором стоял истукан. На бедре потом неделю красовался здоровенный синяк, а постамент даже не покачнулся. С тех пор Тюхе приходилось все время гнать от себя очень неприятную мысль: ему все время чудилось, что деревянный болван его недолюбливает.

Колдун между тем водрузил истукана на краешек журнального столика и подвинул его ближе к середине, не обращая ни малейшего внимания на градом посыпавшийся со стола хлам: книги, какие-то разрозненные листы, амулеты, побрякушки и даже подсвечник с тремя свечами. Тяжелый бронзовый подсвечник глухо ухнул в покрытый толстым ковром пол, сломанные свечи разлетелись во все стороны. Тюха инстинктивно подался вперед, но Колдун остановил его движением руки.

— Лучше зажги свечи, — негромко сказал он, пришепетывая сильнее обычного и таинственно поблескивая темными линзами. — Их у нас достаточно.

Тюха встал, задернул на окне тяжелые бархатные шторы, чиркнул колесиком зажигалки и пошел обходить комнату по периметру, поднося трепещущий оранжево-голубой огонек к фитилям. Свечей в комнате действительно было достаточно: и простых, стеариновых, и восковых, какие продаются в церквах, и ароматических, от которых по комнате сразу пошел тяжелый сладковатый дух. По мере того как Тюха двигался вдоль стен, комната наполнялась сумрачным оранжевым светом и пляшущими угольно-черными тенями. Красноватые отблески живого огня заплясали на лезвиях кинжалов и наконечниках копий и дротиков, на темной бронзе канделябров и тяжелых лепных рам. В темных очках Колдуна зажглись два пляшущих оранжевых огонька, а с дивана, словно в ответ, светил своими бифокальными линзами Отморозов. Тени шевелились и плясали, то выплескиваясь из впадин и углов, то снова пугливо уменьшаясь в размерах. Казалось, что стоящий на столе деревянный истукан гримасничает, корча страшные рожи и перемигиваясь с развешанными по стенам шаманскими масками, которые тоже кривлялись и гримасничали ему в ответ. Можно было подумать, что вся эта куча раскрашенного дерева только и ждала появления истукана, чтобы тот возглавил невиданный и жуткий деревянный бунт. И вот они дождались и теперь договариваются, без слов обсуждают план кровавой расправы…

Тюха быстрее двинулся вдоль стен, зажигая многочисленные свечи. Зажигалка нагрелась у него в руке, но он не стал останавливаться, чтобы дать ей остыть. Ничего, уже немного осталось… Колдун стоял посреди комнаты рядом со своим божком и, наверное, наблюдал за Тюхой сквозь темные стекла очков. «Черт бы побрал эти его очки, — подумал Тюха с внезапной и необъяснимой дрожью. — Никогда не поймешь, куда он смотрит и что у него на уме».

Когда была зажжена последняя свеча, в комнате стало светло почти как при включенной люстре, которой здесь, кстати, не было. Правда, углы за мебелью по-прежнему тонули во мраке, но освещенные со всех сторон маски перестали кривляться, а божок, по обе стороны от которого Колдун лично установил две толстые черные свечки, снова превратился в обыкновенный кусок умело обработанного дерева, не то тщательно отполированного, не то просто засаленного и залапанного до матового блеска. Его вечно перемазанная зверская рожа сегодня была непривычно чистой, и в каменной плошке, к удивлению Тюхи, не оказалось ни крошки хлеба, ни капли варенья или сиропа. Голодный, черт, подумалось Тюхе, и от этой невинной, в общем-то, мысли по спине у него снова забегали мурашки. Что-то будет, понял он, и ему вдруг захотелось уйти.

ЯХП гулко откашлялся в кулак, открыл рот, собираясь, по всей видимости, заявить, что хочет что-нибудь такое понять, но передумал и захлопнул свое ротовое отверстие. Вместо него вдруг подал голос Отморозов.

— Ярослав Велемирович, — сказал он, — друзья мои. Минувшей ночью у меня родилось несколько строк, и я хотел бы…

— Не сейчас, — в совершенно не свойственной ему манере перебил Отморозова Колдун. — Не сегодня, Альберт Эммануилович, я вас очень прошу.

Отморозов обиженно умолк, совсем завалился в щель между спинкой дивана и жирным боком толстухи и стал поблескивать оттуда очками, как паук из норки. Тюха облегченно перевел дух: несколько строк, о которых упомянул Отморозов, представляли собой четыре густо исписанных с обеих сторон листа писчей бумаги.

— Так вот, друзья мои, — потирая руки, прошелестел Колдун, — сегодня у нас с вами не совсем обычная и, я бы даже сказал, торжественная встреча. Мы с вами знакомы уже не первый день, и для вас наконец настало время познакомиться со мной поближе — и со мной, и с моим, так сказать, покровителем.

Он с совершенно серьезной миной сложил ладони перед лицом и отвесил почтительный полупоклон в сторону своего истукана, произнеся при этом несколько негромких слов на каком-то неизвестном наречии. Сейчас он был похож на референта-переводчика при каком-нибудь африканском царьке, который решил посетить Москву с дружественным визитом. «Цирк», — подумал Тюха, но смешно почему-то не было. Сам не зная зачем, он посмотрел на Училку. Училка сидела напряженно выпрямившись в кресле и сверлила Колдуна каким-то очень странным взглядом. Тюхе почему-то показалось, что эта пожилая тетка не прочь хоть сию минуту вцепиться Колдуну в глотку своими все еще очень неплохими зубами и сожрать его заживо вместе с его деревянным приятелем…

— Это… — снова заговорил Колдун, но тут его прервал раздавшийся в прихожей звонок. — Это, наверное, Алексей, — сказал Козинцев, — он вечно опаздывает.

«Это уж точно, — подумал Тюха. — Чтобы Пятый да не опоздал? Вот ведь козел!»

— Прошу меня простить, — сказал Козинцев. — Я должен вас ненадолго покинуть — Нужно открыть дверь.

Он снова поклонился своему истукану, пробормотал что-то на тарабарском языке — видимо, тоже извинился, — и похромал за портьеру.

ЯХП снова гулко откашлялся в кулак, заставив пугливо вздрогнуть пламя свечей.

— Я только хотел бы понять, — сказал он своим густым жирным голосом, что, собственно, нам предстоит. Как вы полагаете, товарищи?

— Ах, да замолчите же вы, наконец! — с неожиданным раздражением откликнулась Училка. — Что вы заладили как попугай: я хочу понять, я хочу понять… Не вы один хотите понять.

— Я всего-навсего хотел понять… — сказал ЯХП, но тут же осекся, махнул рукой и, встав с пуфика, отправился вон из комнаты — тоже на водопой, судя по доносившимся со стороны кухни звукам.

Как с ума все посходили, подумал Тюха, слушая, как сначала ЯХП, а потом, кажется, еще и Пятый шарят в холодильнике. Будто вокруг пустыня и попить негде, кроме как у Колдуна на кухне. Мне, что ли, тоже сходить? Напиться впрок, как верблюд. Естественно, он никуда не пошел — во-первых, потому, что совершенно не хотел пить, а во-вторых, потому, что в следующее мгновение в комнату вернулся Колдун. За Колдуном явился ЯХП, а немного погодя из-за портьеры вынырнул Пятый. Он вытирал рукавом мокрые губы, свободной рукой придерживая на плече свой фасонистый кожаный рюкзак.

— Всем привет, — сказал он без тени смущения. — Как говорится, сорри, ай эм лейт… Что-то типа этого.

Тюха мстительно ухмыльнулся, видя, как Пятый зашарил глазами по комнате в поисках свободного места. Впрочем, поставить Пятого в безвыходное положение было практически невозможно, поскольку он, как барон Мюнхгаузен, в существование безвыходных ситуаций попросту не верил. Окинув помещение быстрым взглядом, Пятый непринужденно уселся прямо на ковер, по-турецки скрестив ноги и положив между ними рюкзак. Вид у него при этом был самый что ни на есть довольный.

«Козел, — снова подумал Тюха, на сей раз с легкой завистью. — Ничем его, гада, не проймешь, все с него как с гуся вода…»

— Что ж, — сказал Колдун, — если все в сборе, мы, пожалуй, начнем.

Он вдруг нахмурился, помрачнел и даже как будто сделался выше ростом. Тюхе показалось, что в комнате стало темнее. Колдун вскинул над головой руки, резко опустил их, вытянув перед собой параллельно полу, и Тюха с замиранием сердца увидел в его правой руке диковинный кинжал с волнистым, как тело змеи, узким лезвием.

* * *

С работы полковник Сорокин пошел домой пешком. Собственно, пошел он вовсе не домой, поскольку пешая прогулка с Петровки до полковничьего дома была делом долгим и утомительным. Просто полковнику вдруг захотелось пройтись, никуда не спеша, ни с кем не общаясь и никого не задевая локтями. Вечер был хорош, погода держалась на удивление теплая и ровная, а дома его никто не ждал. Жена полковника отправилась на дачу заниматься ковырянием земли, весьма недовольная тем, что Сорокин наотрез отказался составить ей компанию, а волнистый попугайчик, которого она завела месяцев восемь или девять назад, как раз накануне умудрился вскрыть свою нехитрую клетку, вылетел в форточку и отбыл в неизвестном направлении — надо полагать, на юг, в Австралию, на свою историческую родину. Госпожа полковница об этом еще не знала, и Сорокин старался не думать о том, что она скажет ему по возвращении. Попугайчика было, конечно, жаль, но полковник, как взрослый человек, не мог не испытывать некоторого облегчения, избавившись от этого носатого крикуна и погромщика.

Темнело. Город зажигал огни. Витрины магазинов сияли, а коммерческие палатки казались ярко освещенными изнутри стеклянными шкатулками, до отказа набитыми пестрой дребеденью. По мостовой, сверкая габаритными огнями и отражая полированными боками многоцветье неоновых реклам, катился сплошной поток автомобилей. Через опущенные окна до полковника доносились обрывки музыки, в темных салонах призрачно светились приборные панели и огоньки зажженных сигарет. Пахло теплым асфальтом, вечерней прохладой, выхлопными газами, табачным дымом и жевательной резинкой «Орбит» — без сахара, разумеется. Тротуары были заполнены прохожими, под полосатыми тентами и зонтиками с рекламой сигарет «Уинстон» пили кофе, пиво и коньяк, смеялись, разговаривали и флиртовали москвичи и гости столицы. Полковник ослабил узел галстука, расстегнул верхнюю пуговицу сорочки и тоже закурил. Он очень любил такие вот одинокие прогулки по вечерней Москве — наверное, потому, что случались они крайне редко.

На углу он остановился и, задрав голову, попытался разглядеть в темном небе над Москвой хотя бы одну звезду. Весь день в окна полковничьего кабинета светило солнце, в небе не было ни единого облачка, а это означало, что звезды тоже должны были находиться где-то там, прямо над головой. Но звезд не было: их неверный мерцающий свет напрочь забивало электрическое зарево Москвы.

«Ну а ты как думал, — мысленно сказал себе полковник, возобновляя свое неторопливое движение в сторону Страстного бульвара. — Надо было ехать с женой на дачу. Там бы ты насмотрелся и на звезды, и на все, что к ним прилагается. На сорняки, например».

«Вот оно, — подумал Сорокин с неуместным весельем. — Вот почему я терпеть не могу все это сельское хозяйство — из-за сорняков! Я ведь всю жизнь занимаюсь прополкой общества и лучше, чем кто бы то ни было, знаю, какое это безнадежное занятие — борьба с сорной травой. Особенно когда щиплешь по одной травинке… Да только иначе не получается и еще нескоро, наверное, получится. Но полоть все равно надо, потому что в противном случае твое поле зарастет к дьяволу, и черта с два ты потом в этот дерн лопату воткнешь».

«Долой философию, — подумал он. — Дадим несчастным ментовским мозгам немного отдохнуть. А для этого нам требуется что? А требуется нам для этого сущая чепуха — дать своей единственной извилине, она же след от фуражки, на какое-то время разгладиться и исчезнуть. Как? Да очень просто! Сесть во-о-он под тот зонтик и заказать пивка… Или лучше коньячку?»

Полковник мысленно пересчитал имевшуюся в кармане наличность и решил, что хотя коньяк и лучше, но пиво в данный момент все-таки предпочтительнее. Иначе, подумал он, придется добираться домой на перекладных, а это чертовски долго и нудно. Тем более что коньячок и так имеется — дома, в холодильнике.

Уличное кафе было обнесено выкрашенной в белый цвет временной металлической оградкой, неприятно напоминавшей могильную. Полковник прошел внутрь и уселся за свободный столик, из центра которого вырастал большой полотняный зонтик красного цвета с рекламой «Лаки Страйк». Он придвинул к себе пепельницу и не спеша, с удовольствием, словно совершая некий ритуал, выложил на столик сигареты, зажигалку и трубку мобильного телефона. «Ну вот, — иронически подумал он про себя, — московский чиновник готов к культурному отдыху. Все, что нужно, под рукой, церемониал соблюден, и можно не опасаться, что кто-нибудь примет тебя за приезжего провинциала. Удивительная штука! Ведь если не все, то очень многие из нас отлично понимают, что стремление ничем не выделяться на общем сером фоне — штука не очень хорошая с любой точки зрения. Понимают это очень многие, а сделать практические выводы отваживаются считанные единицы».

«Ну, хорошо, — подумал Сорокин, заказывая подошедшей официантке пиво. — Если ты такой гордый и независимый, милости просим. Давай, сделай практические выводы. Явись на службу в старых галифе, тапочках на босу ногу, в своей любимой спартаковской футболке и в галстуке. А что вам не нравится? Мне так удобно, я от себя такого просто торчу… Интересно, вызовут они „скорую“ или нет? Во всяком случае, дискомфорт будет ужасный и для них, и для меня. А почему? Пустячок ведь, если разобраться! Подумаешь, нарядился не по правилам. Не голый ведь, разве не так? Зато Забродов, узнав о такой выходке, был бы доволен. Он у нас закоренелый индивидуалист — этакий кот, который гуляет сам по себе и не нуждается в чьем бы то ни было одобрении».

«Между прочим, — подумал Сорокин, — эта зараза у меня в голове именно от него, от Забродова. Как будто мне подумать больше не о чем! И вообще, мы, помнится, решили временно ни о чем не думать, а просто сидеть и пить пиво. Где оно, кстати?»

Пиво ему тут же принесли. Оно было ледяное, пенное, очень свежее и имело неплохой вкус. Полковник одобрительно хмыкнул и осторожно погрузил в пену верхнюю губу. Хорошо, подумал он. Все-таки в этом печальном мире еще остались кое-какие удовольствия!

Он аккуратно, почти без стука поставил на столик высокий запотевший бокал, вынул из пачки сигарету и с удовольствием закурил, глядя поверх низенькой «кладбищенской» оградки на уличную суету. Он решил, что был не прав, посчитав оградку некрасивой и неуместной. Возможно, снаружи, с улицы, она именно такой и казалась, но, попав внутрь ярко освещенного, отделенного от внешнего мира пространства, Сорокин вдруг ощутил себя на удивление покойно и уютно, словно заботы и неприятности, которыми была наполнена его жизнь, остались там, за оградой уличного кафе.

«Хорошо, — подумал он снова. — А вот интересно, нет ли у них в меню вяленой рыбки? Впрочем, даже если и есть, то это не то. Вот Забродов — тот по этой части мастер. С ним пиво пить — одно удовольствие, особенно когда он грызет вяленого леща и помалкивает. Эх, Забродов… Где-то ты сейчас, с кем выпиваешь, какую рыбку удишь, в каком таком водоеме? Кому ты сейчас пудришь мозги своими теориями?»

За соседним столиком сидела довольно шумная компания молодых людей. Вели они себя вполне прилично, но разговаривали при этом, никого не стесняясь, так что их голоса и смех разносились по всему кафе, создавая тот неповторимый звуковой фон, который присущ по вечерам большинству таких вот забегаловок. Сорокин не обращал на них внимания: он умел отключать свое внимание от того, что его в данный момент не интересовало, и в издаваемом веселой компанией гаме для него сейчас было не больше смысла, чем в шуме телевизионных помех. Однако его настроенное на определенный уровень звука ухо автоматически насторожилось, когда голоса беседующих за соседним столиком внезапно понизились до приглушенного заговорщицкого бормотания.

— Двенадцать, — говорил один голос. — Я точно слышал, что двенадцать.

— Ну, брат, ты отстал от жизни, — перебил его другой. — Гляди-ка, что вспомнил — двенадцать! Уже позавчера было пятнадцать! У меня сестра в том районе живет. С апреля дает объявления об обмене, но никто не откликается. Даже не звонят. Оно и понятно, когда такие дела творятся. Так что, друг мой Саша, не двенадцать, а пятнадцать.

— Слушайте, но это же кошмар! — воскликнула молоденькая блондинка в короткой юбке и белоснежной кофточке. — И вы об этом так спокойно говорите: двенадцать, пятнадцать…

«Чепуха, — подумал Сорокин. — Не двенадцать и не пятнадцать, а ровным счетом десять. Хотя лично мне от этого почему-то не легче. Черт бы вас побрал, ребята, не могли вы посплетничать где-нибудь в другом месте…»

— А как мы должны об этом говорить? — возразил блондинке мужской голос. — Если бы я мог хоть что-то сделать, я бы непременно сделал. Но его вся наша доблестная милиция уже четвертый месяц не может найти.

— Менты вообще мышей не ловят, — проворчал кто-то еще. — Ясное дело, это не пьяных в подворотнях обирать! Читали, что в «МК» пишут?

Компания стала горячо обсуждать последнюю публикацию «Московского комсомольца», посвященную событиям в микрорайоне, где орудовал каннибал, и Сорокин перестал слушать. Он читал эту статью, и по прочтении ему оставалось только развести руками. Вся информация по этому делу была строго засекречена, но блокировать целый микрорайон так, чтобы никто ничего не узнал, было, конечно же, невозможно. Люди ежедневно ездили оттуда на работу, в гости, многие вообще, взяв отпуска, бежали из Москвы, надеясь пересидеть события у живущих в провинции родственников. В такой обстановке ни о какой секретности, разумеется, не могло быть и речи. Жители микрорайона не видели причин, по которым они должны были молчать, а так как никто из них толком ничего не знал, в средства массовой информации поступали самые противоречивые сведения. Некоторые из появлявшихся в газетах публикаций были похожи на бред, другие отчетливо отдавали провокацией, и Сорокин, как всегда в подобных случаях, с тоской вспоминал благословенные застойные времена, когда ни один журналист не смел пикнуть без команды сверху, а уж о том, чтобы путаться под ногами у ведущих расследование сотрудников МУРа, никто из этих писак и подумать не мог.

«Но где-то этот парень прав, — подумал полковник о человеке, который сказал, что милиция не ловит мышей. — Мы опять сели в калошу. Мы действительно никого не ловим, а только сидим и ждем, когда эта сволочь сделает следующий ход, в надежде, что он наконец-то ошибется и даст нам шанс. Это тактика слабого, тактика, заведомо обреченная на провал. Черт бы побрал это дело!»

Что-то ритмично мигало на самом краю поля зрения. Это мигание раздражало одолеваемого мрачными мыслями полковника. Он сердито повернул голову и непроизвольно вздрогнул: у края тротуара стояла, мигая аварийной сигнализацией, черная «Волга». Поначалу Сорокин решил было, что это его машина, и уже начал лихорадочно соображать, что такое могло случиться, из-за чего его выследили даже здесь. Потом он увидел длинный ус антенны на багажнике, литые диски колес, о которых почему-то так мечтал его водитель, разглядел номер и понял, что машина чужая. «Ну, может быть, не совсем чужая, — подумал он с кривой усмешкой. — Серия номерного знака уж больно знакомая…»

— Разрешите присесть? — вежливо осведомился чей-то голос у него за спиной.

— Милости прошу, — отворачиваясь от машины и делая приглашающий жест, сказал Сорокин. — А я думаю, что это за нахал свое корыто в неположенном месте поставил?

— Фильтруй базар, начальник, — гнусавым «деловым» голосом произнес полковник Мещеряков, пожимая Сорокину руку и присаживаясь к столику. Чисто аварийная остановка, ты понял? У меня радиатор прохудился, трубы горят, охлаждающая жидкость во как нужна!

Он чиркнул по горлу ребром ладони.

— Охлаждающая жидкость здесь на уровне мировых стандартов, — похвалил местное пиво Сорокин. — Только не говори, что специально ехал сюда на служебной машине и совершенно случайно наткнулся на меня.

— Параноик, — обозвал его Мещеряков, жестом подзывая официантку. Кому ты нужен, чтобы за тобой охотиться? Ехал мимо, смотрю, сидишь, как на витрине, сосешь пиво и скучаешь. Давненько, думаю, я пива не пил в приятной компании. А ты мне с ходу — допрос с пристрастием…

— Да, — сказал Сорокин, — в смысле приятности компании я сейчас того… не очень.

— Неприятности? — вскользь поинтересовался Мещеряков, благодарно кивая официантке, которая поставила перед ним длинный запотевший бокал со светлым пивом.

— Можно подумать, твоя работа — сплошной праздник, — уклончиво ответил Сорокин.

— Да, — задумчиво согласился Мещеряков и пригубил пиво. — Работа — это всегда головная боль. Особенно когда отвечаешь не столько за себя, сколько за других.

— Вот-вот, — поддакнул ему Сорокин. — А когда в лейтенантах ходил, небось, думал: погодите, вот стану полковником, вы у меня попляшете! Буду сидеть в кабинете и указывать: ты туда, ты сюда, а ты, морда, вообще ступай сортиры драить… Было дело?

— А как же! — улыбнулся Мещеряков. — Но должен тебе сказать, что сортиры в нашей конторе действительно чистые.

— У вас только сортиры и чистые, — не удержался Сорокин и немедленно устыдился: вряд ли стоило срывать на полковнике ГРУ свое дурное настроение.

Мещерякова, впрочем, было не так-то легко обидеть: он прошел отличную выучку, и немалая заслуга в этом, насколько было известно Сорокину, принадлежала Иллариону Забродову.

— А у вас зато и сортиры не блещут, — спокойно парировал Мещеряков. Сорокин вздохнул.

— Очко в твою пользу. Был я недавно в одном отделении… А, к черту, не будем о грустном. Ты извини, я что-то к вечеру стал уставать. На пенсию, что ли, уйти?

— Ага, давай, — язвительно подхватил Мещеряков. — И я с тобой. Пошлем всех подальше и будем жить в свое удовольствие. Помнишь, как в армии шутят? Снял портупею — и рассыпался. Не боишься?

— Забродов же не рассыпался, — зачем-то сказал Сорокин.

— Забродов рассыпаться не может, — наставительно произнес Мещеряков. Говорил он в бокал с пивом, и голос его звучал глухо, как в бочку. Забродов — не человек.

— Интересно, — сказал Сорокин, — а кто он, по-твоему?

— Забродов — беглец из какого-то романа, — сказал Мещеряков. — Фенимор Купер, Майн Рид… Да нет, даже не так. Не из романа, а из утопии. Идеальный человек в представлении какого-нибудь кабинетного философа.

— Гм, — сказал Сорокин. — Да… Ну, это ты, брат, загнул. Хорош идеальный человек! Идеальный солдат — это я еще понимаю.

— Говори потише, — попросил Мещеряков. — Тоже мне, идеальный солдат… Тебе бы такого подчиненного, ты бы его лично через неделю расстрелял перед строем. Потом бы, конечно, посмертно представил к ордену, но сначала все-таки расстрелял бы.

— Пожалуй, — подумав с минуту, хмыкнул Сорокин. — А все почему? Все потому, что в нашей грубой жизни ничто идеальное не приживается.

— Этот негодяй прижился очень даже неплохо, — заметил Мещеряков.

— Идеальная приспособляемость, — подсказал Сорокин.

— Очень смешно, — огрызнулся Мещеряков. — Что-то ты сегодня и в самом деле… того. Колючий, как дикобраз. В чем дело?

— Сейчас, — проворчал Сорокин, — расскажу… Тебе как: полный доклад представить или только тезисы?

— Конспективненько, — усмехнулся Мещеряков, — вкратце. Впрочем, можешь не трудиться. Я, знаешь ли, иногда из чистого любопытства просматриваю газеты.

Сорокин шепотом произнес матерное ругательство.

— Целиком и полностью с тобой согласен, — не слишком сочувственно сказал Мещеряков. — Журналисты — это вечная заноза в наших с тобой задницах. Ничего не поделаешь — свобода печати… Слушай, а ты не пробовал их, скажем, расстреливать? Или сажать, а? Берешь кило героина, заряжаешь им редакционную машину, сажаешь всех до последнего курьера в кутузку, а потом тихо шлепаешь при попытке к бегству… Не пробовал? А ты попробуй.

— Смешно тебе, — проворчал Сорокин, с тоской заглянув в бокал с пивом. — А у меня, между прочим, какая-то сволочь людей ест.

— Ну, у меня людей тоже периодически едят, — сказал Мещеряков. Приходишь утром на службу и отдаешь приказ: такого-то ко мне в кабинет, А тебе отвечают: никак невозможно, потому как такого-то вчера съели. Вызвали наверх и сожрали с потрохами, а объедки отправили на Чукотку, в театральный бинокль за американскими разведывательными спутниками следить.

— Ну и что ты тогда делаешь? — с неожиданно вспыхнувшим интересом спросил Сорокин, — Ну а что в таких случаях делают? — вяло откликнулся Мещеряков. — Хватаюсь за свою задницу и щупаю: на месте она или половину уже кто-нибудь отгрыз? Тьфу! Хотел поднять тебе настроение, а получилось, что свое испортил. Девушка! Организуйте-ка вы нам коньячку… Граммов по пятьдесят для начала, хорошо?

— А что скажет госпожа полковница? — на всякий случай спросил Сорокин.

— А твоя?

— А моя уже все сказала и укатила на дачу.

— А моя, — со вздохом сказал Мещеряков, — в Париже. Франко-российская дружба — это тебе не хухры-мухры, понял?

— Понял, — сказал Сорокин. — Да здравствует свобода?

— Что ты называешь свободой? Вот это? — Мещеряков обвел нетерпеливым жестом уличное кафе. — Или это? — он раздраженно кивнул в сторону своей машины, которая терпеливо дожидалась его у бровки тротуара, мигая оранжевыми огоньками аварийной сигнализации, как новогодняя елка. — Слушай, а давай напьемся!

— М-да? — с некоторым сомнением в голосе сказал Сорокин.

— А что? Со старшими по званию пить приходится осторожно — вдруг что-нибудь не то ляпнешь. С младшими — сам понимаешь, еще хуже. А с тобой как раз, что называется, в уровень. И повод есть…

— Какой повод?

— Свобода, елки-палки!

Принесли коньяк. Сорокин задумчиво повертел рюмку в пальцах и вдруг спросил:

— Тебе Забродов, случайно, не звонил?

— А что? — быстро откликнулся Мещеряков, бросив на приятеля острый взгляд, которого тот, похоже, не заметил.

— Да так, вспомнилось почему-то. Наверное, по ассоциации со свободой. Никогда не видел более свободного человека. Не считая душевнобольных, конечно.

— Вот-вот. Да нет, не звонил, конечно. От него разве дождешься? Понятия не имею, где его носит. Судя по тому, как долго он отсутствует, занесло его довольно далеко. Это же Забродов! Он мог, например, отправиться прогуляться в Непал — поболтать с ламой и вообще развеяться… Одно слово чокнутый!

На столе зазвонил мобильник Сорокина.

— Да уж, — беря телефон в руку, согласился Сорокин, — что есть, того не отнимешь… Вот же чертова штуковина! — воскликнул он, имея в виду телефон. — Я его когда-нибудь растопчу, ей-богу!

Хоть бы раз сказали что-нибудь приятное, а то все норовят сообщить какую-нибудь гадость.

— А вдруг? — с философским видом предположил Мещеряков. — Вдруг это, к примеру, Забродов — легок на помине? Вернулся и горит желанием повидаться… А?

— Сомневаюсь, — буркнул Сорокин, поднося трубку к уху. — Слушаю! — сердито бросил он в микрофон.

Слушал он совсем недолго. Видимо, ему рассказывали что-то интересное, потому что, несмотря на железное самообладание полковника, лицо его буквально на глазах менялось, приобретая, как в калейдоскопе, все новые выражения: от угрюмой озабоченности к удивлению, затем через недоверие к робкой надежде и наконец к огромному облегчению.

— Да, — сказал он, дослушав до конца, — конечно. Еду.

— Ну вот, — недовольно проворчал Мещеряков, — называется, напились.

Сорокин торопливо засунул в карман сигареты, зажигалку и телефон и поднял свою рюмку.

— Напьемся непременно, — пообещал он. — А пока давай просто выпьем. Тем более что теперь повод действительно есть.

— Да ну? — вяло удивился Мещеряков. — Не секрет?

— Секрет, но тебе я скажу. Наши ребята только что взяли эту сволочь.

— Забродова, что ли?

— Типун тебе на язык! Каннибала.

— Ото, — садясь ровнее, быстро сказал Мещеряков. — Поздравляю. Тебя подбросить?

— Если тебе не трудно.

— Трудно, но ради такого дела… Девушка! Счет, пожалуйста!