"Коломяжский ипподром" - читать интересную книгу автора (Сашонко Владимир Николаевич)

1

По обе стороны от Арбата разбегаются узкие переулки, многие из которых до наших дней сохранили свои прежние исторические названия, а некоторые, пусть частично, и свой прежний патриархальный вид. В одном из таких переулков, Староконюшенном, протянувшемся от Мертвого переулка[1] до Арбата, в конце прошлого века стоял старинный особняк, приобретенный богатым купцом-суконщиком, потомственным почетным гражданином Евграфом Александровичем Поповым, который перебрался в Москву из Иваново-Вознесенска, где сколотил весьма крупный по тем временам капитал.

Семья Евграфа Александровича и Александры Васильевны Поповых, по купеческой мерке, считалась небольшой: всего семеро детей – три дочери и четыре сына. Младшим был Николай, который появился на свет 11 июня 1878 года.

Детство его протекало в Староконюшенном. Дом, сад и двор занимали большой участок. Они раскинулись широко и просторно, словно крупная помещичья усадьба с ее бесчисленными хозяйственными постройками. Там были погреба и сараи, коровник и конюшня с сеновалами над ними, птичник, прачечная, дворницкая, особые кладовые, а также два флигеля, густо населенные всевозможным дворовым людом с чадами и домочадцами, с неизменными гостями-земляками. «Все сие согласно древнему московскому укладу», – заметит позже Попов, вспоминая о своем детстве.

«Из всех московских частей, быть может, ни одна так не типична, как лабиринт чистых, спокойных и извилистых улиц и переулков, раскинувшихся за Кремлем, между Арбатом и Пречистенкой, и известный под названием Старой Конюшенной, – писал в 1897 году князь П. А. Кропоткин, видный русский географ и революционер-народник, имя которого теперь носит Пречистенка. – Тут жило и медленно вымирало старое московское дворянство, имена которого часто упоминаются в русской истории до Петра I. Эти имена исчезли мало-помалу, уступив место именам новых людей, „разночинцев”...»

В этих тихих улицах, лежащих в стороне от шума и суеты торговой Москвы, все дома были очень похожи друг на друга. Большей частью они были деревянные, с ярко-зелеными крышами; у всех фасад с колоннами, все выкрашены по штукатурке в веселые цвета. Почти все дома строились в один этаж, с семью или девятью большими светлыми окнами. Во двор вели широкие ворота, а на медной доске над калиткой значилось обыкновенно: «Дом поручика или штабс-ротмистра и кавалера такого-то». Редко можно было встретить «генерал-майора» или соответствующий гражданский чин. Но если на этих улицах стоял более нарядный дом, обнесенный золоченой решеткой с железными воротами, то на доске, наверное, уже значился «коммерции советник» или «почетный гражданин» такой-то. То был народ непрошеный и потому не признаваемый соседями.

Матери Николай Евграфович почти не помнил: Александра Васильевна умерла вскоре после того, как он появился на свет. Вторично Евграф Александрович не женился. Детьми занимались нянечки и тетушки, дедушки и бабушки. Николай, как младший, пользовался особой любовью, заботой и вниманием.

Дети в семье Поповых были окружены лаской и жили в атмосфере крепкой дружбы и привязанности друг к другу. Такая же атмосфера царила во всей усадьбе Евграфа Александровича. Дети считались первыми гражданами этого маленького удельного княжества в самом центре Москвы.

«Ребятишки – чистое золото, а мы – потускневшая медь», – говаривал, бывало, Капитоныч, старый московский дворник, служивший у Поповых и имевший вид строгого начальника двора. Его в шутку называли «первым министром».

Темные брови Капитоныча, нависавшие над зоркими голубыми глазами, казались всегда насупленными. Он был очень серьезен, и все побаивались его. Лишь детей Капитоныч баловал, точно добрая няня старых времен. Все малыши без боязни забирались к нему на колени, когда он садился на скамью подле ворот, безжалостно тормошили старика, играли его бородой, раскинувшейся на широкой груди и серебрившейся, как изрядно поработавшая лопата из темной стали.

«Он мирволил нам, смеялся с нами, балагурил, – писал о нем много лет спустя Николай Евграфович. – Брови его раздвигались, глаза светлели и светились. Любили мы его больше, чем родного деда. Чудесный был старик, и, думаю, он был прав, изрекая свою мысль о золоте в сердцах ребятишек. Вижу, как все мы, и я сам, и друзья, выросши, потускнели. Детьми мы были ярче.

Вы скажете: это скучная, старая, всем надоевшая истина. Но тогда зачем же взрослые спешат растить детей? Зачем стараются сделать их преждевременно большими, то есть помогают им не сохранить, а потерять елико возможно скорее все прелестное, все ценное в их душах?..»

Очень характерное во многих отношениях высказывание тридцатилетнего Попова, который, мне думается, в одном лишь был не прав: сам-то он, став взрослым, вовсе не потускнел, не потерял, если можно так выразиться, прелестной детскости своей души, и это сделало его человеческую индивидуальность столь ярко очерченной.

Николай рос восприимчивым, мечтательным. И поскольку выдающиеся события в доме на Старой Конюшенной случались не часто, он умел даже самым обыкновенным из них придавать праздничность, которая делала жизнь богаче и увлекательнее.

Летом это были просто купанья. Да, ежедневное общение с природой и бесконечные игры на реке.

«Помню, какими заморышами мы кончали учебный год в гимназии, – писал Попов в 1917 году. – И не столько действительная работа исчерпывала наши силы, сколько долгое сидение в душных классах и бестолочь, скука, отсутствие воодушевляющих начал в труде. Ну, словом, скинув с плеч долой еще один год изучения гимназической премудрости, мы ехали на дачи, счастливые уйти подальше от нее на целое лето».

О, сколько радости, сколько мальчишеского счастья несли с собой летние дни вдали от шумного и душного города!

Дачный поселок, в котором обычно проводили лето Николай, его братья и сестры, стоял на берегу Москвы-реки. Поэтому купались два-три раза в день, а длились купанья в хорошую погоду целыми часами. И что это были за купанья!

Один край речного берега – песчаный и отлогий. Посостязавшись друг с другом в смелости и искусстве плавания, мальчишки ложились на песок, чтобы отдохнуть и погреться на солнце, а потом, само собой разумеется, повозиться и подраться.

Собиралась там, без сговора, но к одному времени, целая ребячья ватага из нескольких семей – и богатых и бедных, и знатных и простых. «Снобизм был неизвестен, – вспоминал впоследствии о летних утехах Николай Евграфович. – Почитались нами мужество и ловкость, то есть сила души или тела, либо и то и другое вместе. Привязывались мы друг к другу, дружбу вязали по тем тайным законам души, которые нам мало известны. Среди всех изрядно удалых, как всегда на Руси, ребят выдавалось несколько особливых разбойников».

Зимой все было по-другому. Гимназия, наука отнимали уйму времени. Учеба, правда, давалась Николаю легко, но он по собственному хотению брал на себя дополнительные нагрузки. Не слишком увлекаясь мертвыми языками, нажимал на языки живые – французский, английский, немецкий, понимая, что в жизни именно они могут пригодиться ему прежде всего, а не строгая латынь или забытый всеми древнегреческий. И языки давались ему тоже с удивительной легкостью. К концу гимназического курса Николай владел ими свободно.

С большой серьезностью относился Попов и к своему родному, русскому языку, рано почувствовав и оценив его достоинства, все его обаяние и гибкость. Любил он и географию, увлекался историей.

Настоящим праздником среди зимы были рождественские каникулы и неизменная их спутница – елка, горящая огнями. Она вносила в дом столько радости, что заряда ее хватало потом до весны, когда кончалась очередная экзаменационная страда и можно было снова уезжать на дачу.

Николай Евграфович по своему социальному статуту был сыном купца-землевладельца, пусть и в городской черте, а потому его путь из гимназии лежал прямиком в Петровско-Разумовское, где находился Московский сельскохозяйственный институт (бывшая Петровская земледельческая и лесная академия). Это было закрытое учебное заведение, доступ в которое после студенческих волнений 1894 года правительство резко ограничило. В первую очередь туда принимались дети землевладельцев. Прием в институт женщин, женатых мужчин и евреев запрещался уставом этого учебного заведения. Все студенты обязаны были жить в общежитиях. И Попов на несколько лет перебрался на далекую окраину Москвы.

В институте было два отделения – сельскохозяйственное и сельскохозяйственное инженерное. Николай Евграфович, окончив первое из них, получил звание ученого агронома и поехал работать в один из подмосковных уездов. И сразу же столкнулся с поразительной рутиной, царившей тогда в русской деревне, с невежеством помещиков, не имевших понятия о современных методах ведения сельского хозяйства, с произволом управляющих, с забитостью крестьян. Агрономическая наука даже в столичных губерниях была еще в диковинку. И выпускники сельскохозяйственного института выглядели в русской деревне этакими донкихотами, если они, как это было с Поповым, пытались применить основы агрономической науки не только на собственных землях.

Как далека была действительность от той романтической настроенности и жажды открытий, которые владели сердцем молодого человека, твердо решившего всеми силами служить обществу, раскрывая все свои способности и таланты!

Попов ненадолго задержался в деревне. Он решил искать иное применение своим способностям. Искать в областях, весьма далеких от сельского хозяйства и записанной в его дипломе специальности.