"Алое и зеленое" - читать интересную книгу автора (Мердок Айрис)6Когда Кэтел спросил: «Когда оно начнется?» — Пат Дюмэй еще не знал ответа. Теперь он его знал. Вооруженное восстание должно было начаться в Пасхальное воскресенье, в шесть часов вечера. Пат уже давно знал, что оно предстоит, что оно будет. Давно знал, что оно неизбежно, впитал это ощущение всеми порами. Он был словно прикован к стальной цепи, которая другим концом уходила в умозрительную таинственную область насильственных действий, и чувствовал, как эта цепь тянет его туда, причиняя почти физическую боль и наслаждение. Но одно дело знать, пусть даже наверняка, что это будет, и совсем другое, когда тебе назначен день и час и отпущен последний, точно определенный, убывающий срок в пять дней. То, что было умозрительно, вступило в пределы времени и теперь распоряжалось оставшимися часами. Известие, которое Пат получил в это утро, утро вторника 18 апреля, и само уже было подобно акту насилия, подобно удару ножом, отдавшемуся во всем его теле мукой и радостью. Ему было страшно. Но такой страх стоил любого ордена за доблесть. Ему было страшно, но он знал, что не струсит. Его не радовало, что другие страдали и гибли на войне, в которой он не мог принять участие, и подвиги их на поле боя не оставляли его равнодушным. Бывали минуты, когда его собственная война представлялась игрушечной, поддельной. Но выбора у него не было. Пату казалось, что ему с самого рождения предназначено бороться за Ирландию. У родителей его ирландский патриотизм был выражен слабо, и отчасти этим он объяснял их полнейшую заурядность. Представление о себе как о человеке далеко не заурядном зародилось у него давно, вместе с верой в свою ирландскую судьбу, с чувством, что он принадлежит не себе, а некоему замыслу истории. Еще мальчиком он причислял себя к избранным, к уже принесшим присягу. Его первые яркие воспоминания были связаны с англо-бурской войной: по всему Дублину трансваальские флаги, на улицах распевают бурские песни, а толпа перед редакцией «Айриш таймс» криками восторга приветствует поражение англичан. Он видел, как сожгли английский флаг и как в толпу врезались конные солдаты с плюмажами на киверах. Этот испуг, это чувство унижения, чувство принадлежности к порабощенному народу пришли к нему с первых часов сознательной жизни, а с ними и холодная, слепая решимость добиться свободы. Когда Георг V посетил Ирландию по случаю своей коронации и по всему городу висели враждебные плакаты, кричавшие: «Еще не покорилась ты, прекрасная страна», Пат почувствовал, что как ирландец достиг совершеннолетия. Невыносимое оскорбление, нанесенное его народу, вместе с неколебимым сознанием собственной значительности создали в нем такой заряд энергии и злобы, что порой ему казалось — он способен один вступить в бой и победить. Его патриотизм не был ни экспансивен, ни болтлив, и хотя в нем, бесспорно, присутствовала романтика, но романтика дистиллированная — нечто горькое, темное, беспримесное. «Кэтлин, дочь Хулиэна» — это был для него пустой звук, не интересовала его и тяга Патрика Пирса к прошлому, к мужественному, добродетельному обществу, нравы которого тот мечтал каким-то образом возродить. Он не был членом Гэльской лиги и, хотя пытался изучать ирландский язык, не придавал этому большого значения. Он был добросовестным католиком, но религия, хотя устои ее оставались непоколебленными, не входила в главную страсть его жизни. Он был не из тех, у кого католичество переплавлялось в национализм. Его не трогала «святая Ирландия», которой увлекался его отчим, и не был он в отличие от младшего брата рьяным теоретиком. Его Ирландия была безымянна — отвлеченная Ирландия, которой следовало беззаветно служить, вытравив из себя все, кроме самоутверждения и чувства справедливости. В его драме было всего два действующих лица Ирландия и он сам. Когда в 1913 году была создана организация Ирландских Волонтеров, Пат сейчас же вступил в нее. В ту пору он как раз собирался примкнуть к Ирландской Гражданской Армии Джеймса Конноли. На него произвели большое впечатление рабочие беспорядки и крупная забастовка, состоявшаяся немного раньше, в том же году. Мужество и дисциплина тред-юнионов глубоко его взволновали. Снова он увидел, как люди в военных мундирах атакуют безоружную толпу, и чуть не задохнулся от охватившей его ярости. Он водил Кэтела слушать выступления Джима Ларкина, и его понятие справедливости осложнилось кое-какими новыми соображениями. Выходило, что следует иметь в виду не одного, а двух хозяев; и он прислушивался, а братишка его и подавно, к словам тех, кто утверждал, что борьба за свободу — это единая борьба, что иго капитализма и английское иго нужно сбросить в одном бою. Однако же, когда дошло до дела, он примкнул к Волонтерам. Не называя себя социалистом — он упорно не желал называть себя как бы то ни было, — он не сомневался в том, что капиталистический строй неразумен, деспотичен, несправедлив. Сознание, что он всего лишь подданный, раб, уязвившее его гордость еще в детстве, когда он почувствовал себя ирландцем, подготовило его к тому, чтобы отождествить себя с дублинскими рабочими. Но в то время, как освобождение Ирландии представлялось чем-то удивительно простым и чистым, стоило ему подумать об освобождении рабочего класса, как он запутывался в сложнейших выкладках и теориях. Он не был убежден, что обе битвы можно дать одновременно, и, конечно же, первой на очереди стояла Ирландия, Отчасти его толкнула к Волонтерам и уверенность, что здесь он будет на своем месте. Многих из сторонников Волонтеров с их «Ирландией работодателей» он презирал как белоручек и снобов, но считал, что час кровопролития сразу отделит овец от козлищ. Те, кто проявит готовность стрелять и убивать, — те и будут нужными людьми, а когда пробьет час, они и Гражданская Армия сольются в единое братство. А пока что Пат с уважением наблюдал дисциплину и фанатизм Гражданской Армии и признавал, что дело у них поставлено куда серьезнее; когда же он узнал, что Конноли за последнее время лично побеседовал с каждым бойцом Гражданской Армии и спросил, согласен ли тот драться, если Армии придется действовать без поддержки Волонтеров, и что все как один ответили да, Пат испытал чувство, очень близкое к зависти. Но именно потому, что Волонтеры являли собой нечто менее сплоченное и целеустремленное, Пат решил, что должен быть с ними. Он рассудил, что их организации недостает стержня и не кто иной, как он, может ее укрепить; и еще на его решение повлияла мысль, что у Волонтеров, среди которых меньше энтузиастов, он быстрее получит повышение. Однако, вступив в организацию, он вскоре сделал два открытия: во-первых, что желаемый стержень уже существует в виде довольно большой тайной группы Ирландского Республиканского Братства, а во-вторых, что ему не суждено молниеносно подняться по лестнице военных чинов. Непонятно почему, на него поглядывали косо. Он сам слышал, как за глаза его называли то «Готспер»,[19] то «сорвиголова». Это было несправедливо, ведь он знал, что в поступках ему присуще хладнокровие, ледяная четкость, которой он сам удивлялся. Но он утаил свое разочарование от всех, как утаил и многое другое. Когда с началом войны среди Волонтеров наметился раскол и изменники перебрались в английскую армию, Пата произвели в капитаны. Он продолжал считать, что начальники не ценят его по заслугам, и не искал их дружбы. Не поощрял он и личной преданности подчиненных, хотя, когда ему временами казалось, что они на него молятся, это его не огорчало. Он жил замкнуто, каждый день ходил на работу в свою юридическую контору, но в душе считал себя только солдатом. Была и еще причина, почему Пат не вступил в Гражданскую Армию. Он не мог бы служить под началом у Джеймса Конноли. Он восхищался Конноли, уважал его, и было время, когда он, взяв Кэтела за руку, вливался в шествие, во главе которого великий человек в сопровождении помощника с ящиком из-под апельсинов твердо шагал к какому-нибудь облюбованному перекрестку. Там Конноли взбирался на ящик, и братья слушали его не дыша, только Пату это всегда первому надоедало. Но Конноли был и слишком человек, и слишком теоретик, чтобы Пат мог отдать ему свою нерастраченную преданность; а структура и вся атмосфера Гражданской Армии говорили о том, что пребывание в ее рядах немыслимо без полной, безоговорочной веры в ее вождя. Характер у Пата был яростно независимый, а между тем ему часто казалось, что безупречному начальнику он мог бы подчиниться душою и телом. Он ощущал себя человеком, окруженным по большей части посредственностями и опасным для окружающих. Он охотно уступил бы свою опасную силу воли тому, кого счел бы достойным использовать ее как орудие. Ради человека подлинно великого и беспощадного он готов был на рабство и на страдание. Но такого человека не было. Когда-то он думал, что мог бы вот так служить Роджеру Кейсменту. Но он видел Кейсмента всего два раза, а теперь Кейсмент был в Берлине. Правда, и в Дублине еще оставались люди, которых он уважал, — Томас Мак-Донаг, Джозеф Планкетт. Но по-настоящему ему импонировал только Патрик Пирс. Пирс не давал Пату покоя — притягивал его, отталкивал, будоражил. Он познакомился с ним в Комитете по увековечению памяти Уолфа Тона, слышал его речь на похоронах О'Донована Россы.[20] Да, тут была сила чистой души, сила полного самоотречения — единственное, перед чем Пат преклонялся. И в то же время очень многое в Пирсе раздражало его. Каким только глупым, ребяческим бредням не предавался этот человек! Он романтизировал героическое прошлое Ирландии, населяя его не только рыцарями Красной Ветки,[21] но и духами, феями, колдунами, в которых чуть ли не сам верил. Он безвкусно восторгался Наполеоном и как дурак показывал знакомым клок волос, якобы срезанных с его головы. Романтизировал он и войну, притом так, что Пату это казалось чуждым и недостойным, — болтал про «красное вино сражений, согревающее сердце земли», и прочую чепуху в этом роде. И все же он был похож на великого человека и вызывал в Пате эмоциональный отклик, не вполне понятный и часто казавшийся обременительным. Что восхищало Пата, так это целомудренность Пирса, его воздержанность, его одиночество. Он не пил, не курил, не посещал веселых сборищ; и не было в его жизни женщин и всего, что с ними связано. В каком-то смысле преградой между ними служило то, что Пат угадывал в Пирсе некоторое сходство с собой. Угадывал он в нем и некую нежность, мягкость, нечто такое, что Пат уже давно обнаружил в себе самом и старался уничтожить как злейшего врага. Пирс не был тем железным человеком, который мог бы превратить его в послушное орудие. Но издали Пат согласен был видеть в нем вождя, и, хотя номинально Пирс не был главой Волонтеров, Пат считал его своим начальником. На более близком расстоянии он, возможно, не принял бы его. Пат ненавидел свою службу в юридической конторе, и однажды знакомые подали ему мысль — попытаться получить место учителя в школе Св. Энды, где Пирс был директором. Заниматься с мальчиками Пат любил, и то, что он слышал об этой школе, ему очень нравилось, но иметь Пирса своим непосредственным начальником — этого он бы не мог. И он был очень рад, что Кэтел не попал в эту школу, — ему бы не хотелось, чтобы Кэтел учился у Пирса. Женщин Пат не выносил. Они олицетворяли то, что было ему отвратительно в самом себе. Они казались ему путаными, нечистыми, воплощением всех изъянов и недоделок человеческой жизни. Он презирал их идиотские, пустые разговоры, а прикосновение их вызывало у него нервную дрожь. Впрочем, он вообще не любил, чтобы к нему прикасались, это напоминало ему то, о чем он предпочитал забывать, — что у него есть тело. Метания, неудобства, вытекающие из его мужской сущности, он либо терпел с озлоблением и горечью, либо разделывался с ними сам, презирая себя за эту подневольность. Из чистой любознательности, а может, с целью убить в себе назойливого демона любопытства он обследовал мир дублинских проституток, трагический и жалкий. Он нашел там в точности то, что искал, и грязную забаву, в которую его посвятили, воспринял как символ того, что уже раньше угадал в окружавшей его более респектабельной жизни. Он избегал общества женатых мужчин и замужних женщин. В каком-то отношении знакомство с проститутками было пока самым важным событием его жизни. Это было нечто такое, к чему пришлось себя принудить. Самая мысль об этих чудовищах вызывала в нем тошноту; заставить себя искать их общества, мало того, обнимать их омерзительные тела — в этом было и предельное унижение, и победа чистой, абсолютной воли. То и другое так и осталось для Пата почти нераздельным. Он черпал удовлетворение и уверенность в том, чтобы заставлять себя погружаться все глубже, нащупать, так сказать, самое дно жизни и знать, что под ним уже нет ничего. О высоких сферах духа у него не было сколько-нибудь четкого представления. Идеальное совершенство, о котором он каким-то образом знал, по которому равнял свои твердые, как сталь, абсолютные ценности, свое чувство справедливости, свою любовь к Ирландии, — само это совершенство оставалось в тумане, за пределами опыта. Пат не называл его богом и не связывал с примитивными требованиями своего католичества. Он даже не давал себе труда усомниться в своей религии, но спокойно брал от нее то, что отвечало его душевному складу. Единственным, пожалуй, что составляло его духовный опыт, было стремление оторвать свою волю от остального своего существа. Мальчиком он мечтал вступить в какой-нибудь из самых аскетически строгих монашеских орденов: это было бы высшей победой воли, воли одинокой и нагой, попирающей дрожащие, ничтожные человеческие желания. Мечты о монастыре Пат, уже давно отбросил, и не заглядывал он больше в темные подъезды вблизи дублинского порта, но искал лекарства от отвращения к самому себе, которое так часто на него находило, в систематическом смирении плоти. Когда Волонтеры проводили маневры в горах, он задавал себе почти невыполнимые задачи на физическую выносливость. Он нарочно не соблюдал регулярных часов еды и сна и в самые обыкновенные рабочие дни закалял себя голодом и усталостью. Он бы приветствовал военную дисциплину намного строже той, с какой до сих пор имел дело, он бы с радостью сносил, а также и сам применял телесные наказания. Ему было бы приятно видеть перед собой собственное тело, как прибитое животное, до конца запуганное и подавленное его же волей. Но физические страдания были только символом того, к чему он стремился. Если бы он мог почувствовать себя поэтом, любым творцом, способным извлечь из грязного месива жизни что-то оформленное и совершенное, это показалось бы ему достойной целью. Но он с горечью сознавал, что такое спасение ему не дано. Он не мог выразить словами, чего ему недоставало; но уж, конечно, это была не любовь. В его жизни был всего один кусочек, или лоскуток, или обрывок обыкновенной человеческой любви, один уголок, в котором он ощущал нужду и где был нужен, и даже это и неспособность с этим совладать приводили его в смятение. Скорее уж его целью была свобода. Он презирал обычное, несовершенное устройство человеческой личности, при котором приказ абсолютного Наставника не выполняется до тех пор, пока нечистая масса живой ткани, грубое «я» не окажется готовым выполнить его без усилий. Приказ Наставника выслушан кое-как, услышан не до конца, и вот грубое «я» медленно, лениво начинает к нему приспосабливаться. Пусть это страдание, но легкое, непрочувствованное, едва осознанное. Пока не достигнут момент, когда послушание дается без усилий, между Наставником и «я» нет прямой связи, да и тогда эти двое связываются эмоционально, снисходительно, в ходе разъяснения принудительного акта, теперь уже почти завершенного. При таком методе грубое «я» может оставаться невредимым и процветать, как бы часто его ни заставляли менять направление. А вот в совершенной жизни, думалось Пату, приказ выполнялся бы мгновенно, и Наставник был бы не другом и утешителем, пусть даже полным укоризны, но скорее палачом, действительно отрывающим от «я» куски живой ткани и причиняющим ему жестокую боль. Вот такой свободы Пат желал для себя в чистейших, глубочайших тайниках души. А в более обычном его существовании это желание почти без остатка сливалось с решимостью освободить Ирландию и с чувством, что он рожден освободителем. Ирландия, которую он любил, не поддавалась ни олицетворению, ни описанию, то было очищенное отражение его собственной ирландской сути, необходимый магнитный полюс его реакции на рабство, которое он видел вокруг себя, а еще больше в себе самом. За эту Ирландию он и хотел бороться, и борьба могла быть только кровавой. Он соглашался с мнением, что после всего, что было, свобода Ирландии должна быть куплена кровью. Так случилось, что вооруженное восстание, теперь уже неотвратимое и близкое, стало целью всей этой жизни. В это утро, во вторник 18 апреля, Пат находился в подвале дома Милли Киннард на Верхней Маунт-стрит. Подвал этот, освещенный сейчас двумя свечами, был большой, с низким, сводчатым, как в склепе, потолком. Над головой толстые слои паутины, приведенные в движение теплым воздухом, поднимающимся от двух язычков пламени, ритмично колыхались, подобно водорослям в реке, и паутинные пряди подрагивали на матовых белых стенах. Прохладно, приятно, как от ухоженной могилы, пахло плесенью и землей. В дальнем конце, в ряду часовенок с куполами, из-под длинных покровов пыли зелено поблескивали круглые донышки бутылок. В середине, занимая почти весь пол, было аккуратно составлено в козлы множество самого разнообразного оружия. Пата все еще грызло сомнение, можно ли было посвящать Милли в эту тайну. Милли ему не особенно нравилась. Он знал, что она не трусиха, но считал ее безнадежно легкомысленной. Ему казалось, что политика для нее только игра, что ее увлекает таинственность, привкус опасности. До сих пор она никому ни словом не обмолвилась о содержимом своего подвала, а заодно помалкивала и о своем патриотизме, так что едва ли могла вызвать подозрения. Но все же это звено цепи оставалось непрочным, и в свое время по поводу лояльности Милли было много споров и опасений. Однако два года назад случилось так, что срочно потребовалось найти место, где спрятать большое количество оружия, и Пат решил довериться ей. За это решение он и сейчас считал себя целиком ответственным. Первый случай довериться Милли совпал для него с первым случаем действительно послужить Волонтерам, когда Эрскин Чилдерс доставил на мыс Хоут транспорт винтовок. Как-то летом в воскресенье Пат в составе отряда из восьмисот невооруженных и ничего не подозревающих Волонтеров отправился в Хоут на пристань. Когда они вышли к причалам и увидели ожидающую их там яхту, у всех мелькнула радостная догадка, и тут же им дали приказ: вперед, беглым шагом. Они разгрузили яхту в десять минут и получили девятьсот с лишним немецких маузеров. Когда винтовки передавали по цепи, каждый был так счастлив, что наконец-то держит в руках настоящее оружие, что первую оставлял себе, а передавал следующую. Шагая обратно в город с винтовкой на плече, Пат чуть не плакал от радости, а некоторые его товарищи и в самом деле не сдержали слез. Теперь они были вооружены. И неприятеля не пришлось долго ждать. В Клонарфе их встретила рота Шотландских Его Величества пограничных стрелков. К счастью, пожалуй, новые маузеры не были заряжены. Хитрость одолела силу: пока начальники обеих сторон вели переговоры, Волонтеры растаяли в окаймлявших дорогу садах. Английские солдаты вернулись в Дублин и позже в тот же день стреляли по толпе недовольных. На мостовой осталось трое убитых, и в следующий раз Пат шагал открыто с винтовкой, неся ее прикладом вверх в медленно движущейся похоронной процессии. Но это было давно, как в детстве. Тогда все они были неуклюжими новобранцами. Теперь — стали закаленным, хорошо обученным отрядом, настоящими солдатами, не хуже своих противников, даже лучше. Они почувствовали свою силу. В этом году, в день Святого Патрика,[22] они завладели городом: прямо от обедни прошли строем, в количестве двух тысяч человек, на площадь Колледж-Грин, где Мак-Нейл делал им смотр. Уличное движение остановилось, полиция убралась с дороги, а они шли, дисциплинированные и вооруженные, под музыку своих волынок. Дублин стоял и глядел на них не дыша, очарованно, как девушка. Пат знал, что в тот день они могли бы взять Дублин штурмом. Впрочем, он не питал иллюзий насчет трудностей и просто даже уродства той борьбы, в которую был втянут. Он в теории завидовал тем, кто в отличие от него мог участвовать в простой, откровенной, официальной войне. В сущности, он, как ни странно, не был человеком действия, однако знал о себе, что храбр, и если и чувствовал себя кем-то, так только солдатом. Он предпочел бы более чистую, более открытую войну — как в песнях, которые распевает Кэтел: «Мой конь боевой на Килдэрских полях несется стрелой англичанам на страх…» А теперь и выбор его, и оправдание так и останутся тайной, а если придется убивать, это будет похоже на преступление. Но иного ему не дано. Нет, он не питал иллюзий насчет трудностей. Бернард Шоу был прав, когда сравнил их борьбу со столкновением детской коляски и грузового фургона. Да и образ мышлений высших начальников не вселял в Пата уверенности. Взять хотя бы долгие споры насчет мундиров. Пат всегда был против какой-либо военной формы. Он мечтал о подвижных нерегулярных отрядах-призраках, которые наносили бы удар и исчезали. Он изучил методы буров — у тех армия была больше, а все-таки они предпочли партизанскую тактику. Казалось бы, ясно, что, когда у противника есть тяжелая артиллерия, нет ничего важнее мобильности. Но командование Волонтеров, да и Гражданской Армии мыслило косно, по старинке. Было много разговоров об esprit de corps,[23] были и другие, совсем уж дикие разговоры о статусе в рамках международного права. Кто-то вообразил, что за зеленые обмотки, шляпы с полями и поясные ремни повстанцев приравняют к военным и по международному кодексу на них распространят соответствующие льготы в бою и при взятии в плен. А Пат не сомневался, что в случае поражения с ними поступят, как с изменниками и убийцами. Бойцы были закалены, и дисциплина хорошая, но обучение не всегда проводилось разумно. Отличные занятия по личным боям — и наряду с этим много ненужной зубрежки по старым строевым уставам английской армии. И конечно, главной трудностью оставалось оружие. Поговаривали о скором прибытии 50 000 немецких солдат во главе с Роджером Кейсментом. Пат в это не верил и не хотел видеть этих людей на ирландской земле. Он любил немцев не больше, чем англичан, и готов был повторить горькое замечание того же Кейсмента: «Немцам нужна дешевая ирландская кровь». Немецкое оружие, даже немецкие специалисты — это пожалуйста. Дайте ирландцам оружие, а с работой они управятся сами. Но, хотя упорно ходили слухи о немецких транспортах с оружием, которые вот-вот проскользнут через блокаду, дальше слухов дело не шло, и на эту возможность Пат тоже махнул рукой. С другой стороны, он не был согласен с Конноли, что нужно «сперва начать, а потом добывать винтовки». Нет, хотя бы минимум оружия нужно было наскрести. Винтовки поступали каждую неделю, из разных источников. Чего не хватало, так это пулеметов, пулеметов, пулеметов. Неунывающий Джеймс Конноли поручил своим механикам изготовить упрощенный пулемет Льюиса, чтобы затем наладить массовое его производство в подвалах Либерти-Холла, но этого просто не сумели сделать. Производились и кое-какие опыты с гранатами, но оказалось, что они таят в себе больше опасности для оружейников, чем для англичан. Пат мысленно обзывал всех подряд болванами и невеждами. Он был убежден, что, будь он механиком, он бы одной силой воли решил все нужные задачи. В подрагивающем свете двух свечей Пат осматривал свой арсенал. Пестрота в нем царила невообразимая. Кроме маузеров с мыса Хоут, тут были старые охотничьи ружья, немецкие охотничьи винтовки, старое итальянское оружие, английские винтовки, украденные у солдат-отпускников или купленные у них возле кабака за кружку пива. Было порядочно штыков, по большей части тонких, итальянских, но они не всегда подходили к винтовкам, для которых предназначались. Было также немало старых копий времен фениев — оружие, которое очень рекомендовал Имон де Валера,[24] молодой человек, будивший в Пате дух соревнования. Боеприпасы имелись в большом количестве, но не все достаточно честные. Это обстоятельство сильно тревожило Пата. Вот, например, охотничьи патроны с тяжелым сердечником и тупоносыми свинцовыми пулями для крупной дичи. Раны от них бывают страшные, и Пат склонялся к мысли, что пускать их в дело безнравственно. Но ведь штыки и снаряды тоже причиняют страшные раны, а их никто не считает недозволенным оружием. Пату вспомнились слова матери, что луки и стрелы — это еще ничего. И тут же он с горечью подумал, что, в сущности, всего их оружия только и есть, что луки да стрелы. Но трудности не исчерпывались нехваткой оружия и ненадежностью солдат. Пата мучила еще одна, самая, пожалуй, больная проблема — руководство. Номинальная структура организации Волонтеров не соответствовала ее фактической структуре. Подлинная власть, а также планы восстания и сотрудничества с Ирландской Гражданской Армией были в руках воинствующей группы, в основном членов Республиканского Братства, которые держали эти планы в тайне от более умеренных номинальных руководителей, таких, как Эоин Мак-Нейл и Булмер Хобсон. За этой воинствующей группой и пойдут солдаты, по крайней мере в Дублине. Но двойное руководство могло привести к путанице; Пат пришел в ужас, когда узнал о содержании речи, произнесенной Хобсоном в прошлую субботу: он сказал, что обязанность Волонтеров — «повлиять на ход будущей мирной конференции» и. что никто не вправе «взять на себя ответственность за пролитую кровь». Это могло означать, что до Хобсона дошел некий слух и что он готов к энергичным действиям, исходя из собственных убеждений. Спору нет, положение не из легких. Будь его воля, Пат приказал бы немедленно арестовать Хобсона, Мак-Нейла и еще нескольких. На этом этапе разрешать им высказываться просто опасно. Тем временем Пат закончил осмотр и все проверил по списку. Отворив тяжелую дверь, он впустил в подвал странный голубой дневной свет, потом вернулся задуть свечи. Он запер за собой дверь. Хоть бы только не встретиться с Милли. Она часто подстерегала его после таких визитов в подвал, спрятавшись за портьерами или перевесившись через перила. Из предосторожности Пат обзавелся дубликатами ключей от дома на Верхней Маунт-стрит и от Ратблейна — там у него тоже кое-что хранилось. Милли он об этом не сообщил. Не к чему женщинам играть в солдатики, и надо все сделать так, чтобы без Милли можно было обойтись. Она чересчур любопытна, а то, как она чуть ли не сладострастно предвкушает возможное кровопролитие, просто отвратительно. Развратная, легкомысленная женщина, не то проститутка, не то мальчик в трудном возрасте. Когда Пат добрался до темной прихожей, он услышал чьи-то шаги, что-то мелькнуло, и появилась Милли — со стороны сада, где она, видимо, дожидалась. В полумраке он увидел ее — полное, взволнованное лицо жадно тянется вперед, в больших влажных глазах неуемное любопытство. — Ну, Пат, что новенького? — Новенького? Ничего. Обычная проверка. Милли шагнула мимо него, и жесткий шелк ее юбки, как крыса, пробежал по его ноге. Она прислонилась спиной к входной двери, раскинув руки, тяжело дыша, преграждая ему дорогу. — Какие-то новости должны же быть! — Не понимаю, о чем вы. Ничего особенного нет. — «Ты женщина и, стало быть, молчать умеешь лишь о том, чего не знаешь».[25] Так? — Мне надо идти. — А мне очень нужно знать, у меня на то есть причина. Что-то случится, да? И скоро случится? — Ровно ничего не случится. Милли протяжно вздохнула и уронила руки. — Ну что ж, этак воевать не трудно. Пат пропустил укол мимо ушей. Понизив голос, он сказал: — Не надо об этом говорить. Выпустите меня, пожалуйста. Что-то вдруг послышалось за полуоткрытой дверью одной из парадных комнат. Комната тонула в полумраке: тяжелые портьеры красного бархата, уже не придержанные шнурами, наполовину скрывали окно. Только в середине сквозь частое кружево проникало немножко желтого света. За окном шел дождь. Милли испуганно ахнула, потом метнулась к двери и распахнула ее. Пат одним прыжком очутился с ней рядом. В мутной полутьме он увидел, что в глубоком кожаном кресле потягивается и копошится какая-то округлая фигура. Это был его отчим Барнабас Драмм. В Милли словно бес вселился. Она ринулась в комнату и с силой стукнула ладонью об стол. — Что ты здесь делаешь, негодяй? Шпионишь за нами? Этого еще не хватало. Встань! Барнабас поднялся, жалобно пяля глаза на Милли и — через ее плечо — на Пата. Он ссутулился, весь сжался, как потревоженный паук. — Да я просто уснул. Я не шпионил, Милли, честное слово. Я ничего плохого не делал. Просто уснул, сам не знаю почему. — Вечно ты рыщешь и подслушиваешь. Знаю я твои гнусные повадки. Пьян, вот и спишь. Так уходи спать куда-нибудь еще. Вон отсюда! — Ее длинная юбка взметнулась от нацеленного на него пинка. Барни укрылся за кресло, потом юркнул мимо них к двери, словно опасаясь нового нападения. Он бежал, но не на улицу, а в глубь дома, спасаясь, как собака, на кухню. Пат был в ярости. Он знал, хотя предпочитал не думать об этом, что Барнабас увивается около Милли, а она презрительно его терпит. Но сейчас его возмутило другое: Милли, видимо, и в голову не пришло, что человек, которого она так унижает, — отчим Пата. В следующую секунду Милли и сама как будто это поняла. Закрыв лицо руками, она сказала: — Ой, как нехорошо… — Ну, до свидания. — Пат поспешно отворил парадную дверь и вышел под дождь. Он поднял воротник, пальто. Дрянь она, думал он, быстро удаляясь от дома. Дрянь она, дрянь. |
||
|