"Николай Гоголь" - читать интересную книгу автора (Труайя Анри)Глава VII Профессор-ассистентБыло два часа пополудни, когда Гоголь прошел в аудиторию. Битком набитый зал. Узнав, что автору «Вечеров на хуторе…» было поручено чтение лекций по средневековой истории, студенты других факультетов примкнули к студентам филологического отделения, чтобы послушать вводную лекцию. Все встали в едином порыве, с шумом. Очень бледный, Гоголь неловко приветствовал собравшихся и направился к кафедре. В руках он вертел свою шляпу. От панического страха у него сводило желудок. Он медленно поднялся по ступенькам. Чуть позже вошел ректор, поприветствовал нового профессора-ассистента с началом занятий и затем грузно сел в приготовленное для него кресло. Гоголь был один перед незнакомыми лицами публики. Юный возраст его аудитории приводил его в смущение. Сотни взглядов были устремлены на него с требовательным любопытством. Кашель стих, ноги перестали двигаться – тишина стала более глубокой. Для большей уверенности Гоголь выучил свою первую лекцию наизусть. После внутренней молитвы он приступил к лекции. Тембр его собственного голоса, звучащего громко и ясно, тотчас его успокоил. Студенты сразу же оказались завоеваны этим бледным человеком невысокого роста и болезненного вида, с пронзительным взглядом. С ними говорил не преподаватель, но – визионер, поэт. Он воскрешал для них смутные времена средневековья, вооруженные толпы Крестовых походов, священную гордость рыцарского сословия, ужасы инквизиции, загадочный труд алхимиков. Ни одного имени, ни одной даты. Зато в изобилии – общие идеи. Своего рода мираж, местами искрометного, а местами – туманного.[117] По истечении сорока пяти минут оратор умолк перед пораженной аудиторией. Раздался взрыв аплодисментов. Сходя с помоста, он оказался окружен восторженными студентами. В восторге от своего успеха, он сказал им: «На первый раз я старался, господа, показать вам только главный характер истории средних веков; в следующий же раз мы примемся за самые факты и должны будем вооружиться для этого анатомическим ножом…» Раззадоренные студенты с нетерпением ждали следующей лекции. В назначенный день Гоголь прибыл с опозданием, поднялся на кафедру и начал говорить о великом переселении народов. Но на этот раз он не выучил свой текст наизусть и подыскивал фразы, спотыкался о слова с видом замешательства и вялости. «…поговорил немного о великом переселении народов, но так вяло, безжизненно и сбивчиво, что скучно было слушать, и мы не верили самим себе, тот ли это Гоголь, который на прошлой неделе прочел такую блестящую лекцию?»[118] После получасового изложения он внезапно смутился, как будто не находя более что сказать, объявил, что должен сократить лекцию, потому что его родители только что вернулись из путешествия и ожидают его дома, и посоветовал молодым людям – если они хотят знать больше деталей – обратиться к некоторым произведениям, чьи названия он им сообщит позже. Во время своего третьего появления, когда они попросили его уточнить некоторые исторические даты, он был не в состоянии им ответить, но пообещал принести в следующий раз полную хронологию. Эту хронологию он попросту переписал в одной из книг, что не укрылось от внимания студентов. Их увлечение новым профессором-ассистентом угасало раз от разу. Они все в меньшем количестве приходили на его лекции. И Гоголь – перед лицом этой малочисленной аудитории – был все менее и менее склонен всерьез готовить свои выступления. Он израсходовал свое знание и свой порыв во вступительной лекции. Теперь он занимался только тем, что перефразировал других историков и разбавлял их соусом. По своей привычке, он часто сказывался больным, иногда – чтобы вообще не приходить, иногда – чтобы сократить свое выступление. «Голова его, по случаю ли боли зубов или по другой причине, постоянно была подвязана белым платком; самый вид его был болезненный и даже жалкий, но студенты относились к нему с большим сочувствием, что было, разумеется, последствием его талантливых сочинений. Но, боже мой, что за длинный, острый, птичий нос был у него! Я не мог на него прямо смотреть, особенно вблизи, думая: вот клюнет, и глаз вон…»[119] В октябре 1834 года, однако, у Гоголя внезапно возник повод для рвения, потому что А. С. Пушкин и В. А. Жуковский пообещали ему поприсутствовать на одной из его лекций. Для них он составил блестящий обзор по халифу Ал-Мамуну и его времени. Прибыв в Университет, он обнаружил обоих поэтов, смешавшихся с толпой студентов, в зале ожидания. Вместе они зашли в аудиторию. Почетные гости заняли место сбоку, студенты – немногочисленные – опустились на свои скамьи; а профессор-ассистент в расстроенных чувствах взошел на кафедру, как если бы он поднялся на эшафот. Начиная с какого-то времени, дисциплина среди слушателей ослабла. Во время лекции болтали, охотно посмеивались. Только бы на этот раз они вели себя спокойно! В противном случае – какой позор перед Пушкиным, перед Жуковским!.. Чудесным образом все прошло хорошо. Текст – документированный и поэтический – свободно лился из уст Гоголя. Великая личность Ал-Мамуна пленяла молодых людей. В конце лекции Пушкин и Жуковский поздравили оратора, который не мог произнести более ни слова и еле держался на ногах. Но это была единственная вспышка. Начиная со следующего занятия удрученные студенты вновь увидели привычного Гоголя, с его нерешительностью, туманным взглядом, неуверенными жестами и бесконечными возвращениями к «великому переселению народов». Другие преподаватели не питали к нему никакой симпатии и даже считали его самозванцем в этом университете, куда он был принят, говорили они, только по протекции. Профессор русской словесности А. В. Никитенко отмечал: «Гоголь, Николай Васильевич… Сделался известен публике повестями под названием „Вечера на хуторе…“ Они замечательны по характеристическому, истинно малороссийскому очерку иных характеров и живому, иногда очень забавному рассказу… Талант его чисто Теньеровский… Но там, где он переходит от материальной жизни к идеальной, он становится надутым и педантичным… Лишь только начинает он трактовать о предметах возвышенных, его ум, чувство и язык утрачивают всякую оригинальность. Но он этого не замечает и метит прямо в гении… Гоголь вообразил себе, что его гений дает ему право на высшие притязания… Что же вышло?.. Гоголь так дурно читает лекции в университете, что сделался посмешищем для студентов. Начальство боится, чтоб они не выкинули над ним какой-нибудь шалости, обыкновенной в таких случаях, но неприятной по последствиям. Надобно было приступить к решительной мере. Попечитель призвал его к себе и очень деликатно объявил ему о неприятной молве, распространившейся о его лекциях. На минуту гордость его уступила место горькому сознанию своей неопытности и бессилия. Он был у меня и признался, что для университетских чтений надо больше опытности». Отвергнутый преподавателями, брошенный студентами, Гоголь продолжал свое преподавание неохотно, как если бы он отбывал наказание. В письме от 14 декабря 1834 года он писал М. П. Погодину: «Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает, ни на одном ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И оттого я решительно бросаю теперь всякую художескую отделку, а тем более желание будить сонных слушателей. Я выражаюсь отрывками и только смотрю в даль и вижу его в той системе, в какой оно явится у меня вылитою через год. Хоть бы одно студентское существо понимало меня. Это народ бесцветный, как Петербург». Среди этого «бесцветного отродья» было, по правде сказать, несколько молодых людей больших достоинств – таких, как будущий историк Т. Н. Грановский и будущий писатель И. С. Тургенев. Последний будет потом вспоминать, с меланхоличным любопытством, усилия, которые предпринимал Гоголь, чтобы заинтересовать свою публику. «Я был одним из слушателей Гоголя в 1835 году, когда он преподавал историю в Санкт-Петербургском университете. Это преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две; во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре, он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, – и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так именовался в расписании наших лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам как автор „Вечеров на хуторе близ Диканьки“. На выпускном экзамене из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли, – с совершенно убитой физиономией, – и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь, вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчавшими – в виде ушей – концами черного шелкового платка».[120] «Студенты очень быстро поняли, что если их преподаватель заставляет их спрашивать друг друга, то это происходит из страха обнаружить свое собственное невежество в случае, если дискуссию будет вести он сам. „Боится, что Шульгин собьет его самого, так и притворяется, будто рта разинуть не может“, – говорили насмешники, и, нет сомнения, была доля правды в словах их…»[121] И они не знали, должны они жалеть или высмеивать этого странного типа, с тусклыми глазами и перевязанной щекой, который в конечном счете напоминал скорее ученика, чем учителя. Во всяком случае, трудно было поверить, что он писатель. Некоторые даже думали, что их преподаватель и автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки» – просто однофамильцы. Однако литература начинала занимать все большее место в его жизни. Между лекциями в Университете и лекциями в Женском институте он без устали работал для себя. С января 1835 года он занимался публикацией «Арабесок» – два тома, включающие в себя «Невский проспект», «Портрет», «Записки сумасшедшего», фрагменты украинских рассказов, тексты его лекций по истории и различные статьи. Спустя несколько недель, в марте 1835 года, книготорговцы выставили в витринах другое произведение того же автора, тоже в двух томах, – Миргород, где фигурировали «Старосветские помещики», «Тарас Бульба», «Вий» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Два этих сборника, опубликованные с коротким интервалом, имели умеренный успех, но раскупались мало. Дело в том, что скучные «Арабески», куда вошло всего понемножку, отвлекли читателей от «Миргорода», хотя эта книга, богатая и разнообразная, могла бы им понравиться. Примерно в то же время Гоголь, переработав и завершив свой рассказ «Нос», предложил его Погодину для журнала «Московский вестник». Потом, передумав, он решил, что лучше опубликовать его в пушкинском «Современнике», и попросил, чтобы ему отослали обратно рукопись.[122] Он ожидал возражений и был очень удивлен тем, с какой готовностью М. П. Погодин удовлетворил его просьбу: редакционный комитет «Московский вестник» тем временем отклонил текст как «грязный и пошлый». Разочарованный из-за провала своего профессорства и из-за неуспеха «Арабесок», Гоголь вновь ни о чем больше не помышляет, кроме как – бежать из Петербурга. «Напиши, в каком состоянии у вас весна, – писал Гоголь 22 марта 1835 года – Максимовичу. – Жажду, жажду весны. Чувствуешь ли ты свое счастие? знаешь ли ты его? Ты свидетель ее рождения, впиваешь ее, дышишь ею, и после этого ты еще смеешь говорить, что не с кем тебе перевести душу…» 3 апреля, сгорая от нетерпения, Гоголь обратился к ректору университета с просьбой о четырехмесячном отпуске по причинам слабого здоровья. И 1 мая – после экзаменов, где он имел бледный вид со своим платком вокруг головы, – он отправляется на Кавказ. Разумеется, он не берет с собой ни сестер, ни Якима в эту большую поездку с неопределенными маршрутами. Он намеревался пройти курс водолечения. Но после короткой остановки в Москве он подсчитал, что его ресурсы не позволят ему такое долгое путешествие, и, поменяв Кавказские горы на украинские степи, вернулся в Васильевку. Оттуда, по-прежнему обеспокоенный своим здоровьем, он продолжил свой путь до Крыма – принимать морские и грязевые ванны. Затем он снова вернулся в Васильевку, чтобы снова погрузиться в атмосферу семейного обожания. Две его последние книги утвердили его матушку в идее того, что он – сверхчеловек. Раздраженный преувеличенными похвалами, которыми она его вознаграждала, Гоголь несколькими неделями раньше писал ей: «Вы, говоря о моих сочинениях, называете меня гением. Как бы это ни было, но это очень странно. Меня, доброго, простого человека, может быть, не совсем глупого, имеющего здравый смысл, называть гением! Нет, маминька, этих качеств мало, чтобы составить его, иначе у нас столько гениев, что и не протолпиться. Итак, я вас прошу, маминька, не называйте меня никогда таким образом, а тем более еще в разговоре с кем-нибудь. Не изъявляйте никакого мнения о моих качествах. Скажите только просто, что он добрый сын, и больше ничего не прибавляйте и не повторяйте несколько раз. Это для меня будет лучшая похвала. Если бы вы знали, как неприятно, как отвратительно слушать, когда родители говорят беспрестанно о своих детях и хвалят их!..»[123] Эти наставления не смутили Марию Ивановну. Она хорошо знала, что первый отличительный признак гения – это смирение. В присутствии сына она доблестно прилагала все усилия к тому, чтобы держать язык за зубами. Но, едва он отворачивался, она давала выход избытку своей любви. С лучезарной самоуверенностью она утверждала, что он является автором всех пользующихся успехом романов, опубликованных в России. «В обожании сына, – отмечал А. Данилевский, – Марья Ивановна доходила до Геркулесовых Столбов, приписывая ему все новейшие изобретения (пароходы, железные дороги) и, к величайшей досаде сына, рассказывая об этом при каждом удобном случае. Разубедить ее не могли бы никакие силы». В Васильевке, как и всегда, Гоголь отдыхал и мечтал. Невозможно писать под этим синим небом! «Тупая теперь голова сделалась, что мочи нет. Языком ворочаешь так, что унять нельзя, а возьмешься за перо – находит столбняк, – жаловался он Максимовичу…»[124] И В. А. Жуковскому: «Сюжетов и планов нагромоздилось во время езды ужасное множество, так что если бы не жаркое лето, то много бы изошло теперь у меня бумаги и перьев. Но жар вдыхает страшную лень, и только десятая доля положена на бумагу и жаждет быть прочтенною Вам. Через месяц я буду сам звонить в колокольчик у ваших дверей, кряхтя от дюжей тетради…»[125] Это обещание вовсе не было легкомысленным: Гоголь только что узнал, что директриса института предполагает взять на его место другого преподавателя. Всячески пренебрегая своей работой в этом заведении, он не мог отказаться по доброй воле от вознаграждения, которое получал взамен. Однако, если бы он смог объяснить В. А. Жуковскому важность своих планов, последний счел бы своим долгом обратиться к императрице – с тем, чтобы Гоголь не был лишен жалованья в тот момент, когда ему нужна свободная голова, чтобы творить. «А теперь докучаю вам просьбою: вчера я получил извещение из Петербурга о странном происшествии, что место мое в Женском институте долженствует замениться другим господином. Что для меня крайне прискорбно, потому что, как бы то ни было, это место доставляло мне хлеб, и притом мне было очень приятно занимать его, я привык считать чем-то родным и близким… Впрочем, Плетнев мне пишет, что еще о новом учителе будет представление в августе месяце первых чисел и что если императрица не согласится, чтобы мое место отдать новому учителю, то оно останется за мною. И по этому-то поводу я прибегаю к вам, нельзя ли так сделать, чтобы императрица не согласилась. Она добра и, верно, не согласится меня обидеть…» По-прежнему полагаясь на хорошее расположение императрицы, Гоголь даже думал привезти с собой в Петербург свою младшую сестру, Ольгу, чтобы определить ее в институт вместе с двумя другими. Но ребенок плохо слышал и немножко отставал в развитии. Был риск того, что атмосфера пансиона причинит ей больше вреда, чем пользы. На семейном совете было решено, что лучше оставить ее в деревне, где она будет обучаться – ни шатко ни валко – и, в конце концов, найдет себе мужа. В конце июля месяца Гоголь вновь отбыл в Санкт-Петербург и по дороге остановился в Киеве, где жил М. А. Максимович. Пять дней бесед, прогулок по святому городу, размышлений перед церковью Андрея Первозванного, что на вершине Андреевского спуска, – и он решает держать путь в Москву, во взятой напрокат коляске. Его друзья А. Данилевский и Н. Пащенко сопровождают его. На почтовых станциях он выставлял себя – шутки ради – за «адъютанта-профессора», что производило впечатление на станционных смотрителей, что, в свою очередь, побуждало их подавать ему лучших лошадей. Москва ему подготовила, как обычно, горячий прием. Субботним вечером, у М. П. Погодина, Гоголь перед многочисленными гостями читал свою комедию «Провинциальный жених». (В 1841 году эта комедия получила окончательную редакцию названия – «Женитьба».) Как только он мог укрыться за персонажем, его естественная робость его оставляла. Присутствие публики, более того, подогревало его пыл. Не вставая со стула, он был – по очереди – краснеющей невестой, отважной свахой или нерешительным женихом. «Гоголь до того мастерски читал или, лучше сказать, играл свою пиесу, что многие понимающие это дело люди до сих пор говорят, что на сцене, несмотря на хорошую игру актеров, особенно Садовского в роли Подколесина, эта комедия не так полна, цельна и далеко не так смешна, как в чтении самого автора». Госпожа В. А. Нащокина, познакомившаяся с Гоголем у Аксаковых, отмечала, что у него легкий украинский акцент и что в разговоре он «окает». «Он… носил довольно длинные волосы, остриженные в скобку, и часто встряхивал головой».[126] В первые дни сентября Гоголь вернулся в Петербург и приступил – безо всякого энтузиазма – к своим лекциям в университете. Будучи освобожденным – несмотря на вмешательство В. А. Жуковского – от своей должности в институте, он также предполагал скорое окончание своей карьеры профессора-ассистента. Новый министерский циркуляр уточнял, действительно, что отныне, чтобы занять историческую кафедру, нужно быть по крайней мере доктором философии. Коллеги советовали ему подать в отставку, не дожидаясь решения высших инстанций. Он же колебался в том, чтобы вынести самому себе такой приговор. Наконец он отважился на этот шаг. «Я расплевался с университетом, – писал он Погодину, – и через месяц опять беззаботный казак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года – годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит, что я не за свое дело взялся – в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные мысли волновали меня… Мир вам, мои небесные гости, наводившие на меня божественные минуты в моей тесной квартире, близкой к чердаку!.. Я тебе одному говорю это; другому не скажу я: меня назовут хвастуном и больше ничего, – писал он Погодину».[127] И действительно, эти последние месяцы 1835 года были для Гоголя исключительно богатыми проектами и работой. Он не только исправил «Провинциального жениха», написал рассказ «Коляска», взялся за драму, сюжет которой почерпнул из истории средневековой Англии, – Альфреда,[128] но еще и увлекся внезапно сюжетом, о котором как-то упомянул случайно А. С. Пушкин. Речь шла о реальном факте, о котором поэт и сам помышлял рассказать в стихах, в юмористическом стиле. Дело происходило неподалеку от его имения в Михайловском, в Псковской губернии, но его друг, писатель и лексикограф Даль обратил его внимание на аналогичный случай, который укрепил его в убеждении, что в России возможны самые экстравагантные спекуляции.[129] Идея была по меньшей мере хитроумная: в те времена богатство помещиков считалось по числу крепостных мужского пола, записанных на учетных листах для налога на подушную подать. Однако нередко случалось, что крестьяне умирали в период между двумя официальными переписями без того, чтобы быть вычеркнутыми из списков. Поразмыслив над этими обстоятельствами, один находчивый авантюрист выкупил за бесценок души покойных и заложил их по высокой цене – как если бы это были живые люди – в Земельный Кредит, предоставив акт о передаче имущества. Рассказ об этом мошенничестве привел Гоголя в восторг. Он сразу же вообразил мрачную шалость – охота за душами по всей стране. Зигзагообразные путешествия. Запутанная интрига. За каждой дверью – физиономия комичная, кривая, незабываемая. В точности то, что ему нужно. И название нашлось тотчас же: «Мертвые души». При виде такого энтузиазма А. С. Пушкин, улыбаясь, согласился отказаться от своего замысла. В конечном счете, этот сюжет больше годился для этого маленького украинского ловкача, чем для него. «Он уже давно склонял меня, – писал Гоголь, – приняться за большое сочинение и наконец один раз, после того, как я ему прочел одно небольшое изображение небольшой сцены, но которое, однако ж, поразило его больше всего мной прежде читанного, он мне сказал: „Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего как живого, с этой способностью, не приняться за большое сочинение! Это просто грех!“ Вслед за этим начал он представлять мне слабое мое сложение, мои недуги, которые могут прекратить мою жизнь рано; привел мне в пример Сервантеса, который, хотя и написал несколько очень замечательных и хороших повестей, но, если бы не принялся за „Дон-Кихота“, никогда бы не занял того места, которое занимает теперь между писателями, и в заключение всего отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому».[130] Со своей стороны, Александра Осиповна Смирнова отметила в своем дневнике: «Пушкин провел четыре часа у Гоголя и ему отдал сюжет романа, который, как и „Дон Кихот“ будет разделен на части. Герой проедет по провинции. Гоголь все себе пометил в блокнотах».[131] Потеряв голову от благодарности, Гоголь принес трофей в свою мансарду. Он немедленно приступил к работе. Поначалу рассказ продвигался очень быстро. Но, нескольких страниц спустя, начались трудности. Произведение оказалось более глубоким, более сложным, чем Гоголю представлялось вначале. Каждая добавленная линия открывала дорогу новым перспективам. Не могло быть и речи о том, чтобы управиться в несколько дней. Однако он нуждался в деньгах! И быстро! Быть может, Пушкин, который был так открыт, подарит ему другую идею? Ничего не стоило ее у него попросить. И 7 октября 1835 года он ему написал: Коммерческий неуспех «Арабесок» и «Миргорода» был для Гоголя компенсирован похвалами, которыми эти две книги удостоил молодой критик В. Г. Белинский в московском «Телескопе». В то время как официальные патриархи литературы, подобно Ф. В. Булгарину и О. И. Сенковскому, смотрели на автора свысока и упрекали его в пошлости его описаний и тяжеловесности его стиля, Белинский дерзнул написать: «…со времени выхода в свет „Миргорода“ и „Ревизора“ русская литература приняла совершенно новое направление. Можно сказать без преувеличения, что Гоголь сделал в русской романтической прозе такой же переворот, как Пушкин в поэзии»… Конечно, В. Г. Белинский – либерал и фрондер – выставлял напоказ свое презрительное отношение к Пушкину, поскольку последний, после долговременных ссылки и бунтарства, вернул себе расположение царя. Но, даже учитывая эти политические обстоятельства, Гоголю было неловко видеть, что человек, обладающий вкусом, предпочел его тому, кого он считал своим учителем. И как раз в тот момент, когда он просил последнего о безвозмездной помощи! Не рассердится ли Пушкин из-за того, что помещен критикой на более низкую ступень, нежели писатель, которого он только что снабдил сюжетом для романа и который просил у него сюжет для пьесы? Все, только не гнев этого ангела с головой, полной идей! Но нет, он слишком велик, слишком великодушен, чтобы дать место зависти к собрату по перу. Он умел пренебречь слухами, распускаемыми литературной братией. И он, Гоголь, должен сделать то же, если он хочет достойным образом продолжать свою карьеру. Сохранять хладнокровие. Не упускать из виду конечную цель. Без сомнения, в будущем он оправдает комплименты, которые ему расточают сегодня. На сегодняшний момент у него нет права им радоваться. Несмотря на то, что он читает и слышит на свой счет, он не может забывать, что он в лучшем случае автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки», «Арабесок» и «Миргорода». |
||
|