"В добрый час" - читать интересную книгу автора (Шамякин Иван)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Выше моста берега у речки крутые и высокие. Правда, поднимаются они не над самой водой, а поодаль, образуя пойму, по которой среди желтых наносных песков и течет эта небольшая река. Только на поворотах она подмывает то один, то другой берег, обнажая в песчаном грунте толстые корни, а иногда и целые стволы почерневших от времени деревьев.

Когда-то здесь был лес. И, видно, не очень давно, так как и сейчас ещё на одном берегу сохранилось несколько огромных дубов. Точно богатыри, глядят они, сняв шапки, в широкий простор, упрямо не желая покориться старости. Темно-коричневые, точно опаленные огнем, листья настороженно подрагивают на них до самой весны, пока не настанет их черед уступить свое место новым, молодым. На другом берегу от леса осталась лишь одна суховерхая сосна. Стоит она в колхозном дворе, как раз против конюшни; её комель, некогда шероховатый, так вытерт скотиной, что блестит как полированный.

Берег этот был песчаный, и песок с обрыва сползал в речку, засыпал её. Речка мелела с каждым годом, прямо на глазах.

А ниже моста, сразу же за дорогой, начинаются заливные луга, и берега тут низкие, болотистые, летом они так зарастают травой, что и вблизи воды не видно.

Луга тянутся — сколько хватает глаз — до самого леса, темной полосой подпирающего вдали небосвод. С обеих сторон от лугов на пригорки поднимаются деревни. Возле моста речка разливается широким и глубоким плесом.

Максим соскочил с телеги и задержался на мосту. Оглянулся вокруг. Пересчитал дубы. Перед войной их было восемнадцать. Теперь только семь.

«Да, на всем война оставила свой след».

Ему захотелось проверить крепость льда на плесе. Он отковырнул комок мерзлой земли, подошел к перилам. Но, увидев во льду несколько свежих пробоин, швырнул свой комок в сторону. В лунках чуть заметно колыхалась черная вода.

Только один камень не пробил льда — должно быть, недостаточно сильно был брошен. От него во все стороны, как паутина, расходились белые трещины. «Как здесь все знакомо». Максим почувствовал в груди приятную теплоту.

Да, все очень знакомо, но вместе с тем — странное чувство! — словно бы не такое каким было шесть лет тому назад. Например, улица кажется короче, речка—уже, и расстояние от нее до деревни как будто уменьшилось.

Максим, опершись на перила, стал всматриваться в лед, стараясь разглядеть свое отражение. Оно было темное, неясное и слегка колыхалось.

— Д-да, немало воды утекло, — он произнес это вслух и двинулся за конем. — Но-о, ты! Порожний воз не тянешь!

Конь, остановившийся было за мостом в ожидании хозяина, лениво затрусил дальше. Затарахтела, забренчала, подскакивая на мерзлых комьях, разбитая телега. Максим шагал рядом, весело помахивая кнутом.

— Ну и гребелька!.. Неужто трудно было починить? Как только они осенью здесь пробирались?

Недалеко от моста — длинный пруд. В памяти Максима сохранилось много разных происшествий, связанных с этим прудом. Издавна это было любимое место ребят, особенно вот в такую пору, потому что замерзал лед здесь раньше, чем на речке. И теперь Максим услышал звонкий детский смех и увидел, как за кустами мелькают заячьи шапки.

Группа мальчишек смело кружила вокруг широкой полыньи, выписывая коньками такие замысловатые фигуры, что Максиму даже стало завидно.

Мальчики, увидев его, подкатили друг к другу и остановились, о чем-то перешептываясь. Возможно, они удивлялись: только вчера Лесковец приехал домой, ещё и на улице ни разу не показался, не дал поглядеть на себя, а уже едет в лес.

— Что, хлопцы, держит? — весело крикнул Максим.

— Ага! Уже крепкий! — отозвались ребятишки.

Он догнал телегу, вскочил на нее, щелкнул кнутом.

— Но-о! Шевелись!

Конь рванулся и вдруг… выскочил из оглобель, натянув вожжи, прикрученные к передку. Чересседельник перевернул седелку.

Сзади звонко захохотали мальчишки.

— Тпру-ру! Падаль! — злобно выругался Максим и, чувствуя, как у него загораются уши, быстро соскочил с телеги и стал осматривать упряжь.

«Черт старый! Не мог дать сбруи получше. В такой хомут слон пролезет, не то что эта пигалица. Ну, ну, стой смирно! А то я… Как же тут быть, с таким хомутом?..»

Его сердитые размышления прерваны были мальчишками. Они неожиданно оказались передним. Раскрасневшиеся лица их были серьезны, степенны, будто это совсем и не они только что так громко хохотали.

— Может, помочь, дяденька? — тихо спросил один из них, но Максим увидел, как он лукаво подмигнул своим приятелям Максим по лицу узнал мальчика и тоже с хитринкой спросил:

— Ты, случаем, не Михайлы Примака сын? — Его. А что?

— То-то, я вижу, хитер, как отец.

— А вы гужи подтяните, они длинные, — серьезно посоветовал другой.

Максим воспользовался советом и мигом запряг коня.

Но обиженный мальчик решил отплатить ему и, сделав вид, что больше не обращает на Максима никакого внимания, начал весело рассказывать товарищам: — А то летом был тут случай… Один начальник — из районных — ехал, и у него конь вот так же распрягся; за вербу зацепил, хозяин-то храпака задавал. Так вот, ходил он, ходил вокруг коня… А мы со Степкой гусей пасли, в кустах лежали… Ну и догадались: не умеет человек запрячь. Потом он нас заметил и идет к нам… Я и говорю Степке: скажем, что мы тоже не умеем запрягать… — И вдруг неожиданно, с осуждением, заключил: — Работнички!

Максим, усаживаясь на телегу, весело засмеялся.

Сосновый лес находился километрах в двух от реки. Он тянулся длинной полосой по высокому пригорку и был лишь немногим моложе Максима. Лесковец помнил, как его сажали, чтобы задержать наступление песков на урожайные поля, раскинувшиеся у реки, под дубами. За какие-нибудь пять лет сосняк перерос Максима и его сверстников. А перед войной это был уже славный колхозный лесок — любимое место детворы. Да и взрослые часто в праздничные дни отдыхали на опушке, где рядом с соснами вытянулись курчавые березки. Воздух в лесу в жаркие дни был густой и душистый.

Ранней осенью по утрам лес наполнялся веселым шумом и ауканьем ребят. И сколько бы их там ни было — и из Лядцев и из Добродеевки, — все через часок-другой появлялись с полными кошелками красных рыжиков и скользких маслят. А ещё в лесу сгребали сосновые иглы, которыми засыпали хлевы, чтоб больше было навоза, и накрывали картофельные бурты.

Максим с волнением подъезжал к сосняку. Даже про случай у моста забыл. Но на опушке он, растерянный, остановил коня. От леса почти ничего не осталось. Со стороны деревни тянулась узкая полоска низкорослых, полузасохших сосен, которые издали и создавали впечатление, что лесок стоит нетронутым. На деле же за ними по обе стороны дороги раскинулась вырубка, заваленная сухими ветками. Большинство пней уже почернело, кора на них облупилась, некоторые были со всех сторон обколоты. Но немало попадалось и таких, которые поблескивали желтоватыми лысинами — следы совсем недавних порубок.

Сиротливо стояли одинокие сосны — либо слишком тонкие, либо низкорослые и сучковатые, не годные ни для постройки, ни на дрова — их трудно колоть.

У Максима сжалось сердце.

«Столько леса… Такое богатство… И так бессмысленно погублено».

Он долго стоял неподвижно, оглядывая вырубку. Не поднималась рука взять топор и свалить тут ещё хоть одно деревцо. Скорее поворотить бы коня и ехать назад в деревню. Но что скажут односельчане? Да и матери твердо обещал отремонтировать и утеплить хлевок для телушки. И после недолгих размышлений он нашел в конце концов оправдание.

«Что поделаешь? Война. И не такие богатства прахом пошли. А людям надо строиться… Выберу, которые все равно расти не будут. Да, наконец, один-то я много ли вырублю?»

И он поехал подальше вглубь, под Голое болото. Лес здесь был более поздней посадки, а потому почти нетронутый. Сосенки стояли высокие и гибкие. Максиму как раз такие и нужны. Он скинул шинель, ослабил ремень на гимнастерке и, закурив, стал выбирать деревцо. Долго он кружил по сосняку, закинув голову и выпуская из трубки клубочки сизого дыма. Много раз он останавливался у сосенок пониже, гладил рукой кору, обламывал сухие ветки, пробовал большим пальцем лезвие топора. Но тут сердце снова охватывала жалость, и он шел дальше.

Наконец ему стало стыдно собственной нерешительности. Тогда он замахнулся топором, ахнул и изо всех сил вонзил его в ствол молодой сосенки—той, которая в этот момент оказалась перед ним. Лезвие топора больше чем на половину вошло в дерево. Сосенка испуганно вздрогнула, осыпала плечи Максима сухими иглами. Он ударил второй раз на вершок выше и отколол толстую щепку. Обнажилась белая рана. И тогда опять возникло то же чувство, которое он испытал, когда увидел вырубку. Максим поднял щепку, с минуту подержал её в руке, поднес к лицу. Ощутил знакомый горьковатый запах застывшей смолы. Но от этого сильнее вспыхнула злость на самого себя. «Такое ли рушили!» И ещё двумя взмахами топора свалил деревцо, начал обрубать ветки. Его остановил веселый возглас, вдруг раздавшийся над самым ухом:

— Эге! Узнаю отцовскую хватку!

Максим даже вздрогнул от неожиданности и быстро обернулся с поднятым топором. Перед ним стоял председатель колхоза Амельян Денисович Шаройка — человек лет пятидесяти пяти, с бритым лицом и короткими, аккуратно подстриженными усами. Во всей фигуре его, несмотря на возраст, чувствовалась какая-то особая слаженность, крепость.

Шаройка был в новом ватнике, в бараньей шапке, с берданкой за спиной.

— Воюешь?.. Ну, здоров, здоров, брат, здоров, — он подал руку, потом снял шапку, обнял Максима и троекратно поцеловал. — Значит, насовсем?.. Давно пора, давно, давно. Надо мирную жизнь строить…

Максим улыбнулся над его привычкой повторять одно и то же слово; может быть, поэтому у него и кличка на деревне была Амелька Троица.

— Прости, что вчера на чарку не пришел. Поздно приехал из района… После очередной головомойки.

Они сели на поваленную сосну, вытащили табакерки: Шаройка — дюралюминиевую собственной работы, Максим — трофейную, японскую, красного дерева, с инкрустациями.

Шаройка взял Максимову табакерку в руки, довольно чмокнул губами.

— Да, это вещь… Вещь… Ничего не скажешь, вещь… Отвык? Да-а, брат, трудно привыкать будет.

— К чему? — спросил Максим.

— Как к чему? Ко всему… Топором вот, к примеру, махать, в землянке жить…

Максима эти слова задели.

— Я не из хором пришел в землянку. Пять лет в землянках провел. Да и, наконец, землянка — дело временное. Будем и мы в хате. А вот вам, Амельян Денисович, должно быть стыдно, что семья погибшего партизана, мать двух офицеров Советской Армии до сих пор живет в землянке.

— Так, так, — Шаройка глядел в раскрасневшееся лицо Максима и весело улыбался. — Узнаю характер Антона Захаровича. Отец твой, бывало, ещё и не поздоровается, а уже начинает критиковать. Что ж, критика и самокритика — главное в нашей жизни. Меня критикой не обидишь. Я люблю её, люблю, брат. Только ты зря горячишься, Максим Антонович!

Мать твою вниманием не обходили. Кому-кому, а ей первой помощь была. Да только, скажу тебе, гордая она старуха. Спроси у нее, попросила она хоть раз чего-нибудь? А попробуй ей предложить — обидится, в этом я, брат, убедился.

Доброе слово о матери успокоило Максима, и он, уже миролюбиво, как бы в шутку, сказал:

— А вы и рады были.

Шаройка почувствовал эту внезапную перемену и, пропустив замечание мимо ушей, зашел с другой стороны:

— Опять же, сам знаешь, помощь помощью, а такой груз, как хата, одной старой женщине не под силу… Сынклета Лукинична это хорошо понимала. Другое дело теперь, когда такой богатырь вернулся! Тут и помочь весело. Я уже подумал сегодня. В воскресенье мобилизуем все наше тягло, можем даже у соседей занять, чтоб за один день весь твой лес был дома. А там и бригаду перекинем… Миром, брат, это живо…

Максим поблагодарил.

— Не за что благодарить. Это наша святая обязанность. А критиковать — критикуй. Свежему человеку оно виднее, все наши промахи… Критикуй, брат, критикуй… Только спасибо скажу за это.

Максим посмотрел на лошадь, которая стояла поодаль и подбирала остатки брошенного сена.

— Скажете или нет — дело ваше. А критиковать есть за что… Вот… Видели вы, хозяин, этого коня? За такое отношение к лошади я душу бы вытряс кой из кого. Ей же богу… Вы простите, но…

Лицо председателя на миг потемнело, погасли задорные огоньки в глазах. Пальцы рук пробежали по ремню берданки, которую он держал перед собой между колен. Потом он прижался щекой к стволу и минуту помолчал.

— Да-а, конечно… Не знаючи, оно все кажется… А конь этот — инвалид войны. Надорванный, искалеченный… Их, может, половина таких. Такие кони в других местах давно уже богу душу отдали. А у меня за два года, слава богу, только три подохло…

Максим перебил его:

— А вы видели, какая на нем сбруя? От такой сбруи любой конь ноги протянет. Да вы поглядите…

Но Шаройка не тронулся с места, только нервно щелкнул пальцами по стволу берданки. Глубокий вздох вырвался у него из груди.

— Да-а-а, брат. Указывать на недостатки, конечно, легче, чем исправлять их.

Максим понял, что председатель обиделся, и, про себя усмехнувшись, подумал: «Вот она — твоя любовь к критике». Но сказал более мирным тоном:

— Дело в том, Амельян Денисович, что обидно мне стало за свой колхоз и за вас… Вы же старый опытный хозяин. И вдруг — на тебе! Всего второй день я дома, а только и слышу: Лазовенка да Лазовенка. А кто такой Лазовенка? Мой одногодок. Васька-молчун. Откуда же это у него опыт? A, говорят, ещё какой-нибудь год назад «Воля» была отсталым колхозом.

Шаройка повернулся к Максиму, положил ладонь ему на плечо.

— Люди говорят… Люди, брат, чужое всегда хвалят. В чужих руках… знаешь пословицу? То-то и оно… Однако я соседа хаять не буду. Прямо скажу — молодчина Василь… Хозяйственный хлопец… Упорный… Но дело, брат, не в этом. Помощь — вот главное… Ему и МТС и весь район… И он там как дома. А я? Я там пасынок. Беспартийный. Откровенно тебе скажу — давно уже прошу, чтоб заменили каким-нибудь героем из демобилизованных, вот как Василь или ты, к примеру…

— Ну-у! Я председателем быть не собираюсь.

— Конечно, с твоим образованием—да в навоз… Теперь таких, как ты, на любую должность — только подавай.

Они ещё долго говорили, но уже довольно мирно. Лишь под конец Максим опять не сдержался.

— Вот ещё за лес следовало бы кой-кому голову намылить, — сказал он.

Шаройка усмехнулся.

— Главные виновники наказаны… Немцы… Дорогу через болото настилали. А нас беда заставила. Ты ведь знаешь, освободили нас перед самой зимой… И все было сожжено. Надо было хоть какие-нибудь землянки слепить. Ну и рубили всё.

— А сейчас? Смотрите, сколько свежих пней!

— Сейчас — конечно… Но… тоже, брат, на плечах люди носят… Без дров не проживешь…

— Никаких отговорок, Амельян Денисович. Порубку надо запретить и виновных карать… Как до войны… Помните?

Лицо председателя расплылось в лукавой ухмылке.

— Что ж, тогда первого порубщика я поймал… Максим сразу изменился в лице. Кровь прилила к голове, застучала в висках.

Шаройка, должно быть, увидел, что крепко задел за живое; он быстро поднялся, протянул руку:

— Заговорились мы с тобой. Действуй, а то хлевок совсем завалится, пока ты привезешь материал для ремонта.

Да, кстати… Говоришь, не помогали… А телушка? Гляди, через месяц-другой — своя корова, свое молочко.

Максим ничего не ответил, потому что до него эти слова не дошли. Он думал о другом, о своем поступке.

— Ну бывай… Я — за болото, на озимые погляжу, — и Шаройка быстро зашагал между деревьями, широкоплечий, косолапый, как медведь.

Максим стоял и глядел ему вслед до тех пор, пока фигура его не скрылась в низине, за молодым березняком. Тогда Максим перевел глаза на срубленное деревцо. Оно лежало тоненькое, беспомощное, вызывающее жалость. У порубщика стиснуло сердце. А тут ещё, как назло, над самой головой застрекотала сорока, словно, смеясь над его человеческими заботами и огорчениями. Это окончательно испортило ему настроение. Он схватил топор, торчавший в поваленной сосенке, и быстро зашагал к возу.