"Взбаламученное море" - читать интересную книгу автора (Писемский Алексей)

1 Британия

Огромные часы на угловом здании старого университета показывали два часа. Из нового университета, по его наклоненному двору, выходили уже студенты. Внизу юридических аудиторий молодцеватый студент надевал на себя калоши и шинель, а со спиральной лестницы, с самой верхней ее площадки, другой студент, свесив голову за перила, несколько знакомым нам голосом, кричал ему:

— Бакланов, вы в Британию?

— В Британию, — отвечал старый наш приятель.

— И я приду!

— Ну да! — подтвердил Александр, и когда он торопливо проходил через средний подъезд, швейцар Михайла дружелюбно заметил ему:

— Что, не сидится, видно, на лекции-то!

— Дела есть поважней лекций! — отвечал ему Бакланов серьезно.

Михайла усмехнулся ему вслед.

С тех пор, как мы расстались с нашим героем, он значительно возмужал: бакенбарды его подросли, лицо сделалось выразительней. Во всей его походке, во всех движениях было что-то мужественное, смелое… Видно, что он решился смело и бойко итти навстречу жизни.

Перейдя улицу, он, прямо напротив манежа, повернул в трактир с грязноватою вывеской и начал взбираться по деревянной, усыпанной песком лестнице. Это-то и была Британия. Стоявший за прилавком приказчик несколько модно и с улыбкой поклонился ему. Бакланов мотнул ему головой, пройдя залу, повернул в комнату направо. В чистой, белой рубахе половой, с бледным и умным лицом, с подстриженною небольшою бородой и с намасленною головой, почти дружески снял с Бакланова шинель и положил ее на давно, как видно, приуроченное для нее место.

— Бирхман и Ковальский были? — спросил Бакланов, садясь на диван.

— Нет еще-с, не приходили, — отвечал половой.

Бакланов приподнял ногу на стул, при чем обнаружил тончайшие, франтовские шаровары. Его сюртук, с маленьким голубым воротником, тоже сидел на нем щеголевато.

Половой подал ему трубку и растрепанный номер «Репертуара».

— А кто в бильярдной есть? — спросил Бакланов.

— Проскриптский, кажется-с…

— О, чорт с ним! — произнес с досадой Бакланов.

Половой усмехнулся.

— Вчера у них с Варегиным и была же пановщина.

— В чем?

— Да все о душе-с.

— И кто же кого?

Половой пожал плечами.

— Бог их знает: Варегин-то словно бы правильнее на словах говорил.

— Варегин — умница!

— Да-с, — согласился и половой: — господин большого рассудка. Говорят, он из нашего, из простого звания-с.

— Он мещанин. Тогда наследник с Жуковским путешествовал. Ему его и представили: задачи он в голове, самоучкой, решал. Тот велел его взять в гимназию, в два месяца какие-нибудь, читать не умевши, в третий класс приготовился.

Половой с удовольствием улыбался.

— Что оно, значит, природное-то! — произнес он с каким-то благоговением, а потом, торопливо подав порцию чаю вновь пришедшим посетителям, опять подошел к Бакланову.

— Проскриптский этта-с… может, изволите знать, из думя сюда ходит чиновник… чин тоже получил и ходил к Иверской молебен служить… он на него и напал: «у червяка, говорит, голова, и у вас: червяку отрежь голову и вам, и оба вы умрете!». Так того, бедного, пробрал…

— Пиявка! ко всем льнет!.. — отвечал Бакланов.

Вошли Бирхман и Ковальский. Первый из них был длиннейший немец. Голубые глаза его имели несколько телячье выражение, но очертания лица были довольно тонки, и сквозь белую, нежную кожу просвечивали на лбу тоненькие жилки. Одет он был в нескладный вицмундир и в уродливейшую, казенную, серо-синюю шинель, подбитую зеленой байкой с беленькими лапками. Ковальский, напротив, был маленький, приземистый мужчина, сутуловатый, с широкими, приподнятыми вверх, как на статуе Геркулеса, плечами. Он как пришел, так сейчас же взял с комода щетку и начал ею чистить свой сюртук, полы которого, в самом деле, были страшно перепачканы в грязи.

— Где это ты так вывалялся? — крикнул ему Бакланов.

— Это он меня вез! — отвечал за него и совершенно спокойно Бирхман, садясь на стул к столику против Бакланова.

— Что ж, заказывай по условию-то!.. — произнес угрюмо Ковальский, подходя и тоже садясь около столика.

— Сосисок дай! — сказал Бирхман, по-прежнему равнодушным образом и не повертывая даже головы к половому.

— Если сам будешь есть, так заказывай две порции, — прибавил Ковальский.

— Ну, две! — сказал и на это тем же тоном немец.

Оба эти молодые люди были из Александровского сиротского института и жили вместе в казенном доме. Бирхман, имевший кое-когда деньжонки, нередко, особенно в темные осенние вечера, приезжал в Британию верхом на приятеле и угощал его за это водкой, пивом, кушаньями.

— Как у тебя силы хватает нести этакую дубину? — спросил его Бакланов.

— Да ничего бы, — отвечал Ковальский, передернув слегка плечами: — болтается только, не сидит никак крепко.

— Это меня ветром сдувает, — отвечал Бирхман, хотя бы с малейшим следом улыбки на лице, но прочие все, не выключая и полового, засмеялись.

— Чорт знает, что такое! — говорил Бакланов. — А что, господа, — прибавил он: — в пятницу мы в театре?

— В театре, — отвечал равнодушно Бирхман.

— О, разумеется, — подхватил Ковальский. Он надеялся и назад протащить приятеля на своих плечах и получить за это с него билет в раек.

— Надобно, господа, надобно, — говорил Бакланов: — а то этот господин теперь приехал, привез свою мерзавку; эту несчастную гонят. Они дойдут наконец до того, что вытурят и Щепкина, и Садовского, и Мочалова и пришлют нам братьев Каратыгиных.

Бирхман сделал движение головой, которым как бы говорил: «нет, они у меня этого не сделают!».

— Во-первых, — продолжал Бакланов: — эту госпожу надо освистать, — она дрянь, а та — божество, талант.

— Освистать! — произнес Бирхман.

— Можно сделать такую машину… как ее поставишь сейчас промеж колен, подавишь — шикнет, как сто человек! — подхватил Ковальский. Кроме необыкновенной силы, он был еще и искусник на все механические работы.

— Финкель, портной, приходил, — вмешался в разговор половой: он говорит, если господам, говорит, угодно, я пришлю в театр своих подмастерьев. Один, говорит, так у меня свистит, что лошади на колени падают, и теперь, если ему — старого, говорит платья у меня много дать ему фрак, и взять только, значит, ему надо билет в кресла.

— Это можно будет, но главное вот что… — продолжал Бакланов, одушевляясь: — этой нашей госпоже надобно у них, канальев, под носом подарить венок или колье какое-нибудь брильянтовое… У меня моих собственных сто целковых готовы — нарочно выпустить мужика на волю… Вы, Бирхман, сколько дадите?

— Я дам тоже столько, сколько у меня в то время в кармане будет, — отвечал положительно Бирхман.

— Я дам тоже, сколько у него будет! — подхватил и Ковальский.

— Мы дадим оба, сколько у нас тогда будет, — сказал еще определительнее Бирхман.

— Превосходно! — воскликнул Бакланов. — Венявина я послал за подписным лицом… Там, на первом курсе, пропасть аристократишков поступило… посмотрим, сколько отвалят и поддержат ли университет!

На эти слова его, в комнату, как бы походкой гиены, вошел сутуловатый студент, с несколько старческим лицом и в очках. Кивнув слегка нашим приятелям головой, он пришел и сел у другого столика.

— Дай мне «Отечественные Записки»! — проговорил он пискливым голосом.

Половой молча подал ему.

Между тем у Бакланова, с приходом этого лица, как бы язык прилип к гортани.

— Вы видели ее в «Гризельде»? — продолжал он гораздо тише и как-то не так бойко.

— Видел! — отвечал по-прежнему громко Бирхман.

— Ведь это чорт знает что такое! Летучая мышь! — говорил Бакланов, не возвышая голоса.

В это время явился Венявин — усталый, запыхавшийся; волосы его торчали в разные стороны…

— Как нельзя лучше все устроилось, — говорил он, подходя прямо к Бакланову: — юристы подписались на семьдесят пять рублей, математики тоже изъявили согласие, и медиков человек двадцать будет в театре.

— Ну, умница! паинька! — сказал Бакланов: — дай ему за это чаю! — обратился он к половому.

— Нет, лучше водочки дайте! — говорил Венявин, как бы начиная уж кокетничать, а потом, так как около Бакланова не было места, он сел рядом с Проскриптским. Тот ядовито на него посмотрел.

— Что это вы так хлопочете? — проговорил он своим обычным дискантом.

Венявин, по своему добродушию, сейчас же сконфузился.

— Что делать, нельзя! — отвечал он.

— Хлопочет, как и все порядочные люди! — обратился наконец Бакланов к Проскриптскому, гордо поднимая голову.

— Вы бы уж лучше в гусары шли, — обратился тот опять к Венявину.

— А вы думаете, что нас и гусаров одно чувство заставляет? — перебил его Бакланов.

— У тех оно естественнее, потому что оно чувственность, возразил Проскриптский.

— Искусством актера, значит, наслаждаться нельзя? — сказал Бакланов.

— Хи-хи-хи! — засмеялся Проскриптский. — Что же такое искусство актера?.. Искуснее сделать то, что другие делают… искусство не быть самим собой — хи-хи-хи!

— В балете даже и этого нет! — возразил Бакланов.

— Балет я еще люблю; в нем, по крайней мере, насчет клубнички кое-что есть, — продолжал насмехаться Проскриптский.

— В балете есть грация, которая живет в рафаэлевких Мадоннах, в Венере Милосской, — говорил Бакланов, и голос его дрожал от гнева.

— Хи-хи-хи! — продолжал Проскриптский: — в риториках тоже сказано, что прекрасное разделяется на возвышенное, грациозное, милое и наивное.

— Ну, пошел! — проговорил Бакланов, старясь придать себе тон пренебрежения. — А, Варегин! — прибавил он, дружелюбно обращаясь к вошедшему, лет двадцати пяти, студенту, с солидным лицом, с солидной походкой и вообще, всею своею фигурой, внушающему какое-то почтение к себе.

— Gut Morgen! — проговорил пришедшему приветливо и Бирхман, который, во время спора Бакланова с Проскриптским, отчаянно и молча курил, хотя в то же время его нежное лицо то краснело, то бледнело. Не надеясь на свое вмешательство словом, он, кажется, с большим бы удовольствием отдубасил Проскриптского кулаками.

— Здравствуйте! здравствуйте! — говорил между тем Варегин, подавая всем руку. — Здравствуйте уж и вы! — прибавил он, обращаясь к Проскриптскому.

— Здравствуйте-с! — отвечал тот и опять постарался засмеяться.

— В грацию уже не верит! — сказал Бакланов, показывая Варегину головой на Проскриптского.

— Во вздор верит, а в то, что перед глазами — нет! — отвечал Варегин, спокойно усаживаясь на стул.

— Что такое верит? Я не знаю, что такое значит верить; или, в самом деле, вера есть уповаемых вещей извещение, невидимых вещей обличение! хи-хи-хи!

— Мы говорим про веру в мысль, в истину, — подхватил Бакланов.

— А что такое мысль, истина? Что сегодня истина, завтра может быть пустая фраза. Ведь считали же люди землю плоскостью!

— Стало быть, и Коперник врет? — спросил уж Варегин.

— Вероятно!

— Но как же пророчествуют по астрономическим вычислениям?

— Случайность!

— Случайность, вы полагаете? — произнес протяжно Варегин.

Студентов, так как уж было около четырех часов, набиралось все больше и больше. Дым густыми облаками ходил по комнате. Меньше всех обнаруживали участие к спору двое студентов-медиков. Они благоразумно велели подать себе, на одном дальнем столике, водки и борщу и только молча показывали друг другу головой, когда, по их расчету, следовало пропустить по маленькой. Около Проскриптского поместились двое его поклонников, один — молоденький студент с впалыми глазами, а другой какой-то чрезвычайно длинноволосый, нечесаный и беспрестанно заглядывающий в глаза своему патрону. Бирхман с досады пил с Ковальским седьмую бутылку пива. Бакланов тоже ел ростбиф и пил портер.

— Вот ведь что досадно: зачем же вы верите в социализм-то, в кисельные берега и медовые реки? — говорил он Проскриптскому.

— Э, верить! Разговоры только это! упражнение в диалектике! — подхватил Верегин.

— Что ж такое диалектика? Человечество до сих пор только и занималось, что диалектикой, — подтвердил Проскриптский.

— А железные дороги тоже диалектика? — спросил Варегин.

— Полезная слесарям и инженерам! Хи-хи-хи! — смеялся Проскриптский.

— Но ведь, чорт возьми, они связывают людей, соединяют их! — воскликнул Бакланов.

— А зачем человечеству нужно это? Дикие, живущие в степях, конечно, счастливее меня! — возразил, как бы с наивностью, Проскриптский.

— Именно! — подхватил, почему-то вдруг одушевившись, студент с впалыми глазами.

— Ну да, разумеется! — подтвердил за ним и длинноволосый.

Венявин, выпивший две рюмки и совсем от этого захмелевший, толковал Ковальскому:

— Я люблю науку… люблю…

— Отчего же вы из римского права единицы получаете? — окрысылся на него Проскриптский.

— Ну да, что ж такое! И получаю, а все-таки люблю науку! — говорил Венявин.

В другом месте между кучками студентов слышалось:

— Редкин чудо как сегодня говорил о колонизациях.

— Что ж, в чем это чудо заключалось? — обратился вдруг к ним Варегин.

— Да он говорил в том же духе, как и Грановский! — отвечали ему.

Варегин усмехнулся.

— Тех же щей, да пожиже влей! — произнес он.

— Грановский душа-человек, душа! — подтвердил Венявин.

— Старая чувствительная девка! — сказал Проскриптский.

Варегин при этом только посмотрел на него.

Бакланов, которому надоели эти споры, встал и, надев шинель, проговорил:

— Кто ж, господа, будет в театре?

— Мы! и мы! — отозвались почти со всех сторон, но потом вдруг мгновенно все смолкло.

— Тертиев поет! — воскликнул Венявин и, перескочив почти через голову Ковальского, убежал.

Бакланов пошел за ним же.

В бильярдной они увидели молодого, белокурого студента, который, опершись ни кий и подобрав высоко грудь, пел чистым тенором:

«Уж как кто бы, кто моему горю помог».

Слушали его несколько студентов. Венявин шмыгнул с ногами на диван и превратился в олицетвореннное блаженство.

В соседней комнате Кузьма (знакомый нам половой), прислонившись к притолоке, погрузился в глубокую задумчивость. Прочие половые также слушали. Многие из гостей-купцов не без удовольствия повернули свои уши к дверям. Не слушал толкьо — Проскриптский, сидевший уткнув глаза в книгу, и двое его почитателей, которые, вероятно, из подражания ему, вели между собою довльно громкий разговор.

Начали наконец засвечать огни.

Бакланов пошел домой и на лестнице встретился с Проскриптским.

— И вы уходите? — проговорил было он ему довольно вежливо.

— Да, ухожу-с! — отвечал тот обыкновенным своим смешком.

Сойдя с лестницы, они разошлись: Бакланов пошел к Кремлевскому саду, а Проскриптский на Арбат.

— Кутейник! — проговорил себе под нос Бакланов.

— Барченок! — прошептал Проскриптский.

А из трактира между тем слышалось пение Тертиева:

«Руки, ноги скованы, его красная рубаха вся-то поизорвана!»