"Великое кочевье" - читать интересную книгу автора (Коптелов Афанасий Лазаревич)Глава девятаяТихое утро, с чисто вымытым небом и пламенеющими вершинами гор, застало Борлая недалеко от старой стоянки. Пегуха, бежавшая впереди, покосилась на заброшенный аил и укоротила шаг. — Рано нам с тобой кочевать сюда, рано, милая, — заговорил он. Борлай представил себе тот день, когда все алтайцы, которых баи когда-то оттеснили в каменные ущелья, птицами низринутся в широкую Каракольскую долину. Люди восторжествуют, потому что их много. Они поймут слова нового и великого племени, будут дружны и сильны. «Это придет скоро: вожаки народа не ошибаются, — думал он. — Все идет так, как они говорят. Слово их крепче камня и дороже золота. Многие не верили, что нам дадут жеребца, я говорил, что получу. И вот получил, товарищ Копосов помог. Бесплатно государство дало». Хотя под ним был не вороной, о каком мечтал, а гнедой четырехлетний жеребец, но Борлай был доволен: хороший конь! Крепкие ноги, длинная шея! Пугаясь незнакомых лесных шорохов, Гнедко четыре раза сбрасывал седока, а сам за все шестьдесят километров не уронил ни одной капли пота. Выносливый! С детства знакомые Борлаю скалы и долины промелькнули незаметно. Это была самая короткая ночь. Казалось, заря с зарей встречались на пушистых снегах подоблачных вершин. И от света до света на горах кураны трубили победу весны, по-новому взбадривающе звенели реки, и звезды, казалось, роняли на землю голубоватые блестки. Проезжая мимо одной из отар, он увидел пастуха в шапке из козьих лап. Крикнул задиристо: — Эй, байский хвост! Опять у Сапога овец пасешь? Таланкеленг повернулся, напоминая собаку, которая при каждом окрике поджимает хвост. — Долго не принимал меня Большой Человек, но смилостивился, — пробормотал он заученную фразу, много раз повторенную при встречах со знакомыми. — Сколько он тебе платит? — А не знаю, — смущенно ответил пастух, глядя на небо. — Прокорм дает — и ладно. Борлай покачал головой и с глубоким сожалением вымолвил: — Эх, Таланкеленг, Таланкеленг! Мог бы ты стать братом добрых людей, в новое племя приняли бы тебя, а ты стал байской собакой. Как тебе прикажут, так и лаешь. Много этот щуплый человек принес зла. Аилы разбрасывал, конечно, он. Может быть, коней Сенюша Курбаева резал тоже он. И у него, Борлая, теленка убил… Но Токушев почувствовал, что злоба к Таланкеленгу погасла, наоборот — темный пастух пробудил в нем жалость. Борлаю хотелось вернуться, еще постыдить Таланкеленга, темного человека, поговорить с ним, может быть, целый день, как иногда делал Суртаев, и добиться того, чтобы он понял, искренне раскаялся бы, но он знал, что дома его давно ждут с породистым жеребцом. К тому же он в ста шагах от себя увидел женщину, которая, устало покачиваясь, подымалась по тропе. «Неужели это она?! — подумал Борлай, поторапливая коня ременным поводом. — Она, однако. Наверно, брата моего искать пошла?» Яманай, очнувшись от тягостного раздумья, оглянулась на всадника и, узнав его, равнодушно опустила голову, словно решила, что теперь для нее безразлично, будут ли сородичи хвалить ее или поносить и клясть. «Ой, как высохла, бедная! — пожалел Борлай. — Кости да кожа». Он поравнялся с молодой алтайкой и заговорил так просто, будто не впервые встретился с ней после того, как ее выдали замуж, а возобновил прерванную задушевную беседу. Она не уклонилась от разговора и не застыдилась, а отвечала, как старшему в своей семье, и даже спросила, куда он ездил и походит ли долина Голубых Ветров на Верхнюю Каракольскую. Услышав, что она идет копать кандык,[20] Борлай кивнул головой на лилово-розовые лепестки поникших цветов, улыбнулся и мягко заметил: — Поздно копать: кандык отцветает. — Там еще не расцвел, — она указала на горы. — А что делает Анытпас? Женщина растерянно взглянула на доброе лицо мужчины и, помявшись, ответила с неожиданно прорвавшейся неприязнью: — У щенка одно дело — вилять хвостом перед хозяином, у Анытпаса — низко кланяться Сапогу. Борлаю понравилось, что Яманай, забыв о почтительности к старшим, назвала Сапога и своего мужа по имени. — Скажи ему, что кланяться баю — позор для человека, — посоветовал Токушев. — Совет жены для него — как дым от трубки: не оставляет следа. В ее словах — горечь и обида, но голос казался самым приятным после голоса Карамчи. А когда, заговорив о погоде, Яманай слегка улыбнулась и посмотрела на Борлая блестящими, как спелые смородинки, глазами, он, не замечая ее худобы, подумал: «Теперь понятно, почему Ярманка так вздыхал по ней». — Я собираюсь к вам в долину… Тои у вас будут? — робко спросила Яманай. — Не слышно о тоях. — У вас, помнится, еще один брат есть неженатый? — Нет. Нас только трое. Яманай замолчала, растерянно перебирая бусы на груди. — К нам скоро народ будет собираться. Не на той, а на ученье, — проговорил Борлай, нарушая неловкое молчание. Из-за столпившихся лиственниц показались на тропе всадники. Впереди — Сапог с Шатыем, а за ними — старики-прислужники. Яманай юркнула в лес, но ее успели заметить. Токушев ехал, вскинув голову, не сворачивая с тропы, и пренебрежительно смотрел на Сапога. Кони их остановились, обнюхивая друг друга. Гнедой угрожающе взвизгнул и начал бить копытом землю. — Чего остановился? Большому Человеку дорога должна быть чистой! — закричали старые прислужники. Токушев нахмурился. Лицо Тыдыкова позеленело, руки задрожали. Минуту он молчал. Потом посмотрел в ту сторону, куда убежала Яманай, и, ухмыльнувшись, поклонился: — Желаю всяческих успехов ловкому человеку. Бабочка эта вроде молодой кобылицы: мягкая, гладенькая и по зубам не бьет. — Замолчи, старый волк! — крикнул Борлай и сплюнул. Гнедой жеребец укусил лошадь Сапога. Она, вырвав поводья из рук хозяина, бросилась в сторону от тропы. Токушев добавил ей ударом плети, да так, что Тыдыков едва удержался в седле. Это было неслыханным оскорблением, и Сапог разъярился. Заикаясь, он не находил слов, чтобы похлеще обругать обидчика. Старые прислужники бая засыпали проклятиями ненавистного им сородича. А тот, придерживая разгоряченного жеребца, косо посматривал то на Сапога, то на Шатыя, то на их подручных. Придя в себя и подавив ярость, Тыдыков ехидно остановил стариков: — Не ругайте знаменитого человека. Зная, что насмешка бьет сильнее самой грубой ругани, он продолжал: — Дайте ему дорогу. Ему некогда, надо утешать молоденькую сестру. — Перестань, злая собака, мы тебе это еще припомним! — гневно выкрикнул Борлай и понукнул коня. Больше всего он оскорбился за Яманай. Она подкупила его смелостью непринужденного разговора. Ему захотелось снова увидеть ее и утешить теплым словом. «Теперь все должно быть по-иному, — подумал он, когда снова погрузился в лесную тишину. — И Ярманка не виноват, и Яманай не виновата. Суртаев говорил правильно, что старые арканы, которыми был связан сеок, изломали им душу, смяли сердца». На склоне холма на сырой жерди, приподнятой к небу, висела шкура сивой лошади. Свежие капли крови горели на солнце. Заметив жертву, Борлай холодно повел плечами: «Опять коня задрали». На лужайке он приостановился и громко позвал Яманай. Лес молчал. Накануне возвращения Борлая Утишка Бакчибаев привез какого-то малоизвестного шамана, захудалого старика с бельмом на правом глазу, и на холме посреди долины принес двухлетнего жеребенка в жертву богам. На следующее утро люди собрались к подножию холма, где Утишка ковырял землю лиственничным суком. Дочь ехала верхом на коне, впряженном в самодельную соху, а отец всей грудью наваливался на рукоятку. На земле оставалась неглубокая черта. Глядя на эту тяжелую работу, Байрым покачал головой. — Так пахать — зря терять силы, — сказал он. — А вы и так не пашете, — обидчиво упрекнул Утишка. — Подожди, будем пахать всем товариществом, так же, как пашут в русской «Искре». — Ой, ой! — рассмеялся Утишка. Исчертив облюбованный участок вдоль, он начал ковырять его поперек. Прошло несколько дней, а он обработал какую-нибудь пятую часть гектара. В то утро, когда он собрался сеять, люди снова сошлись к его полоске. Любопытные взоры ребят и завистливые взгляды взрослых запечатлевали в памяти каждое движение Утишки. Вот он развязал мешок, долго пересыпал с ладони на ладонь зерна, будто жалел их и не надеялся, что земля возвратит посеянное. Попробовал ячмень на зуб. Многие думали об осени. Они представили себе, как от аила Утишки потянутся завьюченные лошади, во всех переметных сумах — ячмень. — Много он тут соберет? — завистливо спросила одна старая алтайка. — Я слышала, сам говорил: «Обрасту достатком, как медведь салом», — ответила ее собеседница. В это время показался всадник на породистом жеребце. Пегая лошадь бежала впереди, как бы показывая путь к становью. Четырнадцатилетний сын Содонова Тохна первым заметил всадника и, подпрыгивая, поспешил обрадовать людей звонким криком: — Едет!.. Едет, едет!.. Смотрите, едет Борлай на хорошем жеребце! И у всех пропал интерес к Утишке. Ведь он, начиная посев ячменя, заботился только о себе, а Борлай — обо всем товариществе. Люди толпой двинулись навстречу Борлаю, ребятишки вприпрыжку бежали впереди. Борлай не мог проехать к своему аилу. Осматривали жеребца со всех сторон, косы в гриве плели, легонько гладили. Токушев не успевал отвечать на вопросы. Всех удивляло, что жеребца государство дало бесплатно, только обязало записывать приплод. Сенюш повис на поводу, раскрывая рот Гнедого. — Молодой. Пятый год, — сообщил он. — Караулить надо. Как бы ему горло не перервали. — Скорее мы перервем кому следует, — погрозил Байрым. — Поочередно караулить с винтовками, — предложил старший Токушев. Содонов повернулся к Борлаю, подал ему свою трубку, а потом размеренно, будто зная, что не откажут, попросил: — Принимай меня в свое товарищество. Я тоже напористый. Надейся на меня, как на самого себя. — А ты почему раньше не записывался? Содонов запустил пальцы в свою жесткую, как щетина, бороду. — Я думал, разговоры одни, а толку никакого не получится. Начнешь ты ездить по разным курсам, а про нас забудешь. Теперь вижу, что ты по-настоящему взялся и Советская власть помогает нам. Принимай! После Утишки Содонов считался самым состоятельным середняком в кочевье: у него было десятка полтора коров, одиннадцать лошадей, баранов столько, что он каждую осень шил новые шубы. Борлай, зная, что многие алтайцы посматривали на этого волосатого человека и прислушивались к нему, мысленно выразил надежду: «Утишка у нас, да этот запишется — тогда все в товарищество войдут». И степенно ответил: — Я думаю, что примем. Ты приходи на собрание. — Я не последний человек, от своего слова не бегаю, — сказал Содонов. В аиле Борлая ждала жена. Она вытрясла последнюю муку, полученную от Госторга за пушнину, замесила крутое тесто, выкатала из него толстые лепешки — теертпек — и пекла их в горячей золе. На мужской половине был собран завтрак: в березовом корытце сметана, в чашке перепревшая во время выгонки араки пена чегеня — знак глубокого уважения. Борлай сел к огню. Ему захотелось сказать жене то, что он много раз думал: «Какая ты у меня заботливая, милая хлопотунья!» — но доброе желание тотчас же сменилось чувством неловкости, будто эти слова действительно были произнесены: с детства привык не говорить о своих чувствах и думах. Он только ласково посмотрел на нее да поправил косы, перекинувшиеся за плечо. А Карамчи взглянула на него преданными, блестящими от радости глазами. Той порой к нему приковыляла дочка, одетая в серую рубашку и белую барашковую шапочку. Отец посадил ее к себе на колени, ласково похлопал по спинке и, обмакнув кусочек хлеба в сметану, угостил ее. И опять у него появилось желание похвалить Карамчи. «У соседок дети до пяти лет бегают нагими, а у нее, любящей и беспокойной матери, маленькая Чечек одета». — Она имя свое научилась выговаривать, — сообщила Карамчи. — Да ну? Как тебя звать? — Чечек, — уверенно пролепетала девочка. Борлай в открытые двери указал на цветущий луг: — Вот там чечек, много чечек.[21] — Нет, там — трава. Я — Чечек, — обидчиво настаивала дочь. Рассматривая ее светлое личико и сравнивая с лицом матери, Токушев подумал: «Если бы сын… лет через десять он пошел бы со мной на охоту. Я сделал бы его первым стрелком». Жена села против него, раскурила трубку и тихонько протянула через огонь. Девочка шаловливо вырвала ее у матери и ткнула в рот очнувшемуся от раздумья отцу. — Гони от себя грусть: я видела сон, будто у меня родился мальчик, — звенел приятный голос Карамчи. Выражая уважение к мужу, она погладила свои косы, унизанные монетами и пуговицами. К вечеру надвинулась туча. Где-то за горой глухо ворчал гром. Старого Токуша не было дома, и Чаных развела большой костер: все повеселее. Она подогревала не допитый днем чай, когда исступленно залаяла собака. К жилью подходил кто-то чужой. Остроухий никогда так не лаял на людей своего кочевья. Женщина замерла. Ей показалось, что она ясно слышала чье-то тяжелое дыхание. Не медведь ли пожаловал? Чаных посмотрела на незаряженное ружье, медленно перевела взгляд на костер и схватила самую большую головешку. Дверь бесшумно приподнялась, и чей-то глаз осматривал мужскую половину жилья. «Проверяет, есть ли винтовка», — подумала Чаных, выронила головешку и, вздрагивая, потянулась к ружью. Дверь захлопнулась, но вскоре снова шевельнулась — и опять тот же глаз, но уже устремленный на женскую половину. Теперь Чаных отметила, что взгляд совсем не воровской, а какой-то мучительно-тоскливый. «Женский глаз, — подумала она. — Похоже, лютое несчастье настигло человека, сделало его лицо мертвенно-бледным, а сердце наполнило робостью. Возможно, это настолько обессилевший человек, что не может войти без посторонней помощи». Она хотела сама впустить неладанного гостя, но в это время резко стукнула откинутая дверь и в аил вошла женщина. Из-под шапки выбились пряди давно не чесанных волос. Полы чегедека волочились по земле. Это была Яманай. Узнав ее, Чаных стиснула зубы, выпрямилась. Они долго стояли не шевелясь, смотря друг на друга ненавидящими глазами, да дышали все тяжелее и тяжелее. Оглядывая нежданную гостью, хозяйка успокаивала себя: «Ни стати, ни красоты. В щеках — ни кровинки. Да теперь мой муж на нее и одним глазом не взглянет». Она круто повернулась, важно прошлась по аилу и цыкнула на ребят. — Спите, остроглазые! Об отце соскучились? У него по вас тоже сердце изныло. Домой торопится. Отстегнула люльку и, высоко подбрасывая ребенка, подошла к Яманай. — Посмотри, какой у меня цветочек от молодого мужа: широколобый, полный, ручки как ремешками перевязаны. У Яманай болезненно подергивались губы. Она отворачивалась от ребенка, прятала глаза. А в голове — острое, режущее: «Врал, что меня любит. Теперь понятно, почему не приехал и не увез… У него жена, ребенок… А я болтаюсь на ветру, как осинка, уцепившаяся за землю слабым корешком… Все клюют меня, все клюют». — Я еще не такого молодца рожу ему! — продолжала хвастаться Чаных. Вспышка молнии осветила аил, и оглушительный гром раскатился по долине. «Бежать… Бежать отсюда», — мысленно повторяла Яманай, но не могла шевельнуться. Ноги ее подогнулись, и она устало притулилась к стенке возле высокого порога. Хозяйка торжествующе налила чаю и поставила перед ней. — Ты редкая гостья, будем чай пить. Мне муж наказывал: «Любимая жена моя, всякого человека, зашедшего к тебе, угощай чаем, — за чаем даже сердца злыдней становятся добрыми». Яманай, не слушая ее, бормотала вполголоса: — Везде обман… обман… Холодно мне… Сердце леденеет… Она не слышала ливня и бесконечных громовых раскатов. — Горькая участь… Когда придет ей конец?.. В дымовое отверстие врывался дождь. Костер притих. Чаных вдруг сникла, прислушалась к болезненной жалобе соперницы. Многое она могла повторить, говоря о себе. В молодости мать пела ей, что она будет счастливой и любимой. И она все ждала этого, надеялась на лучшие дни. Теперь ей нечего ждать. Молодой муж уехал от нее и, наверно, не вернется. От оглушительного удара грома задрожал аил. Чаных упала на землю. По ее морщинистым щекам потекли слезы. — Ушел мой ясный сокол, Адар, и унес радость. Не видела я ни одного спокойного денька. Яманай взглянула на нее и встала; подавила шевельнувшуюся в сердце жалость, толкнув дверь, переступила через порог. Ребенок задыхался от рева. Мать тяжело поднялась, обвела аил усталым взглядом, потом приоткрыла дверь и посмотрела в темноту. Гроза все еще сотрясала долину. Огненные бичи с треском полосовали небо и опускались чуть не до самых аилов. Когда земля осветилась ярким пламенем, Чаных увидела темную сгорбленную фигуру женщины, увлекаемую ветром. Не решаясь зайти ни в один аил, Яманай брела в сторону высокого горного хребта. На следующий день вернулся Ярманка. Он приехал домой на каникулы. Детям покойного брата привез сладких пряников, а с женой даже не поздоровался. На мужской половине жилья он из кольев, жердей и сена устроил себе маленькую лежанку. Чаных задумалась. «А не встретился ли он с Яманай на тропе? Может быть, сговорился с ней?.. Потому и отдаляется от меня». Она надоедливо брюзжала, а он будто не замечал ее. К люльке даже не подошел. Только детей Адара, увивавшихся около него, то жалостливо гладил, то ласково похлопывал по спинам. В аиле появились книжки, бумага, толстый чурбан, заменявший стол. Не проходило дня, чтобы Ярманку не посещал кто-либо из приятелей. Они часами сидели возле парня, внимательно слушая его. Веселые улыбки их говорили: «Теперь у нас есть человек, который все может прочитать и что захочет, то и напишет!» — Кончил учиться? — Ну, еще много! Скоро опять поеду. Все отмечали, что он возмужал, стал степеннее, лицо его посветлело. По вечерам Чаных приставала к нему с одним и тем же: — Опять на свою лежанку? То ли тебе на кровати твердо? — Вместе спать вредно, — отвечал он и неприязненно отмахивался. — Занавеска у тебя очень липкая от грязи и дымом пахнет. — Первый год со мной жил — не вредно было, а теперь вредно. За молодыми гоняешься. Он молчал. Чаных начинала плакать и умолкала лишь тогда, когда вмешивался сам Токуш. — Ты не плачь. Слезы — дурная роса, от них лицо сохнет, как трава от едких капель. — Поворачиваясь к сыну, он грозил трубкой: — Не дури. Адар бабу тебе в наследство оставил, держи ее по-хорошему. — Теперь свобода. Нельзя чужих баб навязывать. Я учителя спрашивал, — дерзко отвечал сын, покидая аил. Утрами его видели на реке. Он старательно мыл руки и плескал воду на лицо. Молодежь посмеивалась: — Перестараешься, всю красоту смоешь. — Хорош, как лягушка… она тоже каждое утро моется. Он, улыбаясь вместе с ними, рассказывал: — В школе говорили: «Мыться не будешь — осенью не примем». А учиться мне очень хочется. Вот и вы будете учиться — все увидите, все узнаете. Однажды Борлай, как бы невзначай, проговорился младшему брату о своей встрече с Яманай. Ярманка предостерег чуточку изменившимся голосом: — Сапог увидел тебя с Яманай — ухо держи настороже. — О-о, и у тебя чутье появилось! Это хорошо! Не удержавшись, парень спросил: — За кандыком, говоришь, ходила? В нашу сторону? Лицо его вдруг стало багровым, и он отвернулся от брата. А через минуту он вышел и, взглянув на хребет, отделявший его от долины Каракола, задумался: «Может быть, она меня искала?.. Нет, едва ли она захочет увидеть меня… На бая променяла». Ярманка Токушев, этот невысокий и круглотелый парень, принадлежал к числу тех молодых сельских людей, которые, хотя и не без боли, не без тоски по полевым просторам, цветистым лугам и волнистому таежному разливу, двинулись за знаниями в большие села и города. Он едва ли не первым из всех учеников вступил в комсомол. Легко одолев начатки грамоты, пристрастился к чтению. Зима, проведенная в селе, в теплом и светлом доме, заставила его по-иному взглянуть на аил. Нужно было большое усилие воли, чтобы провести в аиле даже короткую летнюю ночь: пыль щекотала в носу, дым выдавливал слезы из глаз. С восходом солнца он уходил из старого жилища Чаных и возвращался только к ужину. — Вы знаете, почему у меня глаза покраснели? Я не плакал, не горевал… Дым царапает их, словно когтями. Когда рассказывал о жизни в русском селе, им овладевало такое оживление, что ребятам казалось: сейчас он покатится по лугу, потом вскочит, закружится весело. — Кам из тебя хороший получился бы, — шутливо заметили однажды. — Ну-ну! — замахал руками Ярманка. — Не смейтесь. Камы вроде волков. Они — наши враги. Комсомол поможет прогнать их. Своих приятелей Ярманка уговаривал: — Слушай! В комсомол пойдешь? Комсомол говорит: надо учиться книжки читать, избушки делать, всем товариществом землю пахать. Записывайтесь! Он был доволен тем, что такие беседы с ребятами вытесняли из его головы думы о Яманай. Приехал Чумар. Вступил в товарищество. Ему были так рады, что всем становьем помогли построить аил. Избушку рубить он не стал, надеясь, что товарищество скоро получит землю в Каракольской долине и перекочует туда для оседлой жизни. Ярманка ни на шаг не отходил от него. Помогал доставать из вьючных сумин буквари, тетради и карандаши. — Сколько человек учить начнешь? Много? — спрашивал он. — Двадцать человек? Больше? — В аймаке сказали: надо учить всех. Скоро начнут у нас строить школу. Настоящего учителя пришлют. Ярманка побежал по стойбищу — созывать людей к Чумару. В каждом аиле он повторял одно и то же: — Ночь лежала на Алтайских горах, темная, страшная. Ничего не было видно. Все неграмотные. Учиться будете — светать начнет, а потом солнышко выглянет. Все видно… Все знать будете. Идите учиться. Тохна Содонов шепнул Ярманке: — И я пойду учиться. Отец проворчал: — Пора кобыл доить. Лови жеребят, привязывай. — Я скоро прибегу, — сказал парень и выпорхнул из аила вслед за младшим Токушевым. Ярманка и Тохна бежали по долине. — Всех ребят, которые в комсомол записались, соберем? — Всех. Кто учиться не хочет — плохой комсомолец. — Спать не лягу, учиться буду. На следующее утро на лужайку возле аила Чумара собрался народ. Тех, кто пожелал учиться грамоте, Чумар усадил в кружок, роздал им тетради, показал, как держать карандаш. Черную доску повесил на лиственницу. Вокруг каждого ученика — пестрый букет шапок. Любопытствующие сородичи через плечи друг друга заглядывали в тетради, развернутые на коленях учеников. — Смотри, какие палки пишет! — А что такая палочка скажет? Ярманка упрашивал: — Не кричите, товарищи! Не мешайте учителю! Женщины, расположившиеся неподалеку, мяли овчины, шили обувь, сучили нитки из жил косули и изредка посматривали на доску. По утрам Ярманка раньше всех прибегал к лиственнице и там дожидался Чумара. — Сегодня какую букву покажешь? Когда учитель жаловался, что ученики долго не приходят, Ярманка срывался с места и бежал от аила к аилу, пронзительным криком подымая все кочевье. — Солнце встало, учитель встал — учиться иди! После занятий Ярманка снимал доску и уносил к себе в аил. Он видел, как приходили к Чумару пожилые алтайцы за советами, сам не раз порывался спросить у него совета, но всегда сдерживался: «Я не маленький — сам знаю, как поступить». Однажды, провожая Чумара до аила, парень не утерпел и спросил: — Ты партийный? — Давно член партии, — ответил Чумар. — Вместе с Адаром вступил. Ярманка обрадовался. Партийные люди — против старых обычаев. Учитель поймет его и даст хороший совет. Смущаясь и робея, заговорил о Яманай. Чумар внимательно выслушал его, а потом сказал: — Ничего в том плохого нет, что она тоже из сеока Мундус. — Слова учителя лились плавно, тепло. — Старые сеоки — байская узда, которую богачи придумали для бедняков. Богатый алтаец из рода Мундус — тебе не брат. Все бедняки всех сеоков — братья. Такое время было в нашу молодость, что человека обычаи ломали, как буря сосну. Мне вот также хотелось жениться на одной… из нашего сеока, но… в то время таких смельчаков прутьями драли. Он наклонился к парню и посоветовал: — Не торопись. Ты еще молодой. Яманай обжилась у Анытпаса, может, и привыкла к нему… Не приноси в аил бедняка лишнее несчастье. Ты учись знай, учись и учись… А потом увидишь, как тебе лучше жизнь свою обосновать. Ярманка вздохнул. «И Суртаев и Чумар — оба партийные, оба хорошие люди, — подумал он. — Совет у них один: учись… Я и так учусь… А Яманай как же? Трудно мне без нее жить». Борлай почувствовал в Чумаре крепкую опору, не проходило дня без того, чтобы он не советовался с ним по делам товарищества. Дни у Чумара были заняты тем, что он учил людей, а вечерами ходил с Борлаем по аилам, помогая налаживать совместную пастьбу скота. Однажды он, добродушно улыбаясь, рассказал своему другу, что дома жена ворчит на него: и на охоту он не ездит, и дров не заготовляет. — А ведь это правда, — заметил Токушев. — Ты, учитель, о работе много думаешь, о семье забываешь. — А как же иначе? — возразил Чумар. — Что я знаю, все надо людям передать. С тех пор Борлай стал один проводить беседы с членами товарищества, а Камзаеву настойчиво советовал: — Бери винтовку и отправляйся на охоту. К утру семья ждет тебя с тушей косули. Члены товарищества частенько собирались на лужайке. Когда Борлаю надо было в чем-то убедить их, он старался говорить гладко и вразумительно, как это умел делать Филипп Иванович, но обычно после первого десятка коротких фраз умолкал и задумывался: «Что еще сказать им?» Нет, далеко ему до Филиппа Суртаева! Надо очень много учиться. Много думать. Однажды зашел разговор о новом коне, и Токушев, кивнув на Утишку, сообщил собравшимся: — Бот он каждый день ходит ко мне и просит жеребца на десять дней: «Я, говорит, свой табун отделю от общего». — Да, так будет лучше! — нетерпеливо крикнул Утишка. — Пусть жеребец десять дней живет у меня, потом — у другого. — Ишь ты, какой умный! — перебил его Содонов. — Дадут мне жеребца на десять дней, а он в эту пору не нужен. Тогда как? — А в общем табуне тоже пользы мало, — буркнул Утишка. — Не мне и не тебе его отдали, а всем вообще, которые в товариществе, — старался втолковать Борлай. — При таком положении забот тебе о жеребце меньше, а пользы больше. — Правильно, — сказал Сенюш. — Добрые птицы всегда летают стаями, а в одиночку — только птицы-разбойники. К аилам приближались всадники. Впереди ехал Тюхтень. Он первым слез с коня, степенно подошел к Борлаю и дружески предложил трубку. Они сели. — Старая береза вверх не растет, новых веток у нее все меньше и меньше. А у меня умных мыслей не стало, — говорил Тюхтень. — Худо я сделал, что в прошлом году отсюда откочевал и людей, у которых ум короткий и сердце баранье, за собой увел. Принимай назад. — Здесь же злой дух… аилы ломает. — Принимай, говорю, — настаивал Тюхтень. — У того духа две ноги, он у Сапога овец пасет. — Тебе давно говорили об этом. — У меня тогда ум помутился… Принимай, Борлай. Их тоже принимай, — глазами показал на своих спутников. — Пусть ставят аилы, — крикнул Сенюш. — Долина маленькая, тесно будет, — возразил Утишка, теребя самый пышный кустик бороды. Борлай ответил твердо и уверенно: — Проживем. Дружному народу не будет тесно. Да и не навек наша стоянка здесь. Скоро в Каракол спустимся, в самую долину, на хорошее место. |
||
|