"Великое кочевье" - читать интересную книгу автора (Коптелов Афанасий Лазаревич)

Глава двенадцатая

1

Едет из Агаша Борлай Токушев, счастливый человек. Едет и песни поет:

В жарком небе солнышко играет, В моей груди большая радость живет.

Эту радость пробудил Федор Копосов, первый русский друг, секретарь аймачного комитета партии. Он достал из железного ящика маленькую книжечку, приклеил к ней карточку Борлая, поставил печать, а потом встал и пожал ему руку так горячо, как не пожимал никто и никогда.

«Будь верным сыном партии», — сказал он.

Теперь эта книжечка лежит в кармане гимнастерки, и сердце чувствует ее. Теперь Борлай Токушев действительно человек нового племени, рассыпанного по всей земле, самого молодого племени и сильного, как жизнь, как солнце. Наконец-то Борлай заменил на земле своего старшего брата Адара!

Филипп Суртаев где-то кочует с красной юртой-передвижкой. Надо найти его. Найти сегодня. И рассказать обо всем. Открыть перед ним маленькую книжечку: «Вот погляди!»

А если там окажется брат Байрым? Он может усмехнуться и спросить: «Ты человек нового времени, — а в мешке у тебя что лежит?.. Ну-ка, скажи прямо… Кермежеки спрятаны?»

Борлай почувствовал, что краснеет. Он расстегнул ворот гимнастерки…

Прошел год с тех пор, как он, отправляясь в путь через снежные хребты, перестал брать с собой на перевал камень или ветку — подарок хребтовому, с прошлой осени никто не охранял вход в его аил, и все знают: ни одного несчастья не случилось.

«Правду говорил Суртаев во время курсов, что никаких духов нет — ни злых, ни добрых. Все идет само собою. Земля кругом идет, вода кругом идет — с земли на воздух, все движется».

Борлай вслух упрекнул себя:

— Люди думают, что я совсем выбросил кермежеков, а они в мешке спрятаны. Байрым своих давно сжег, а я оставил. Не посмел, что ли?

В первое время Борлай забыл про черных идолов, сорванных со стен и сунутых в мешок. Вспомнил только зимой, и ему стало стыдно перед самим собой. Чем дольше кермежеки лежали в мешке, тем тяжелее было думать о них. Не раз порывался при всем народе сжечь их на костре, но при этом всегда спрашивал себя:

«Что скажу, если услышу: „Почему раньше не спалил?“ А сказать надо прямо, — решил он, — в тот день смелости не хватило».

К своему аилу он подъехал, когда мужчины и женщины, обгоняя друг друга, двинулись к загонам, где каждое утро и вечер алтайки доили коров. Он поспешил присоединиться к ним. Впереди шла белокурая девушка, приезжавшая в Верхнюю Каракольскую долину с Филиппом Ивановичем, когда ликвидировали лжетоварищество. Она несла блестящую палку, которой обмеряла коров.

— Надо жить на одном месте, — говорила она, — дворы построить. Коровы окажутся в тепле, и вы круглый год будете с молоком.

— Как на одном месте жить? — испуганно спросила Муйна Байрымова.

Алтайки враз заговорили:

— Грязи на стойбище будет много.

— Коровы всю траву вытопчут и с голоду подохнут.

Борлай подошел к Филиппу Ивановичу, помогавшему обмерять коров.

Тот бросил работу и, повернувшись к нему, спросил с горячей взволнованностью:

— Получил кандидатскую карточку?

— Вот здесь она! — Борлай приложил ладонь к сердцу.

— Поздравляю, дружок, от всей души! — Суртаев пожал ему руку.

— Скоро Байрым поедет за кандидатской карточкой. И Сенюш поедет.

— У вас будет своя партячейка. Растете! Рад за вас.

Весь вечер Борлай ходил за Суртаевым, беседы в юрте-передвижке почти не слышал — она прошла мимо его внимания.

Несколько раз поймав на себе вопросительный взгляд Токушева, Филипп Иванович догадался: «О чем-то серьезном поговорить хочет», — и поздно вечером, выходя из юрты, позвал его с собой.

Они молча пошли по лугу, блестевшему от обильной росы. Первым заговорил Борлай:

— Человек записался в партию, кандидатскую карточку получил, а сам обманул… Что ему будет?

— Смотря по тому, какой обман… Ты, дружок, расскажи мне все — тебе будет легче.

— Сказал, что кермежеков выбросил, а сам их в мешок спрятал… В прошлом году…

Внимательно выслушав алтайца, Суртаев спросил:

— У тебя были нарывы на теле?

Токушев, ожидавший обвинения, растерянно посмотрел на кочевого агитатора и кивнул головой.

— Помнишь, что они заживают не сразу? Так же и тут. Ты говоришь, что давно не веришь ни в богов, ни в духов. Нарыв прошел, тебе уже не больно, а раны прошлого еще не зарубцевались.

— Нет, мне больно. Добрый человек не обманывает, — сказал Борлай. — Сейчас я знаю: старое надо сразу отсекать.

…Ночью Борлай нарубил дров. На рассвете запалил такой костер, что кудреватый дым взвился выше леса. Вскоре собрались к нему встревоженные соседи, а он долго не мог поднять полуприкрытых глаз ни на брата, ни на людей. Лицо его было каменным, только широкие ноздри шевелились. У ног его лежали кермежеки.

Суртаев говорил:

— Человек идет по густому пихтачу. Ночь. Темнота. Седые мхи, что висят, как бороды, на деревьях, падают ему на голову, на плечи, цепкий хмель хватает за ноги и долго волочится за ним. Человек выходит в долину. Солнце. Идет он все быстрее. Ему кажется: никто не узнает, что он ночью шел по лесу, а на голове его все еще лежат хлопья серого мха, и за ногами волочится хмель…

Он повернулся к виновнику раннего сборища:

— Таков Борлай. Он вышел из темной тайги, отряхивает с себя пыль прошлого. Он делает это с чистым сердцем.

— Верно, верно, — едва слышно подтвердил старший Токушев.

Он схватил липких идолов, поднял их высоко над головой и крикнул громко:

— Смотрите все!.. Никаких духов, никаких Эрликов!..

И кинул кермежеков в огонь.

Раздвигая людей плечами, к костру пробрался Байрым. На простертых руках его, как на блюде, лежали новенькие кермежеки. Он был очень смущен. Лицо его горело. Было ясно, что он знал о новых караульщиках, хотя жена смастерила их тайком и над дверями схоронила от посторонних глаз.

— Баба сделала, а мне не сказала… Сейчас нашел, — бормотал он, не умея скрыть замешательства, и бросил идолов в костер. — Последние. Даю слово, больше Муйна не будет делать.

2

Редко бывало у Карамчи такое радостное лицо, как в тот миг, когда она шумно влетела в аил. Муж бросил на нее недоуменный взгляд и снова повернулся к Суртаеву, прислушиваясь к каждому слову.

— В одиночку, сам знаешь, у вас ничего не выйдет — не под силу, а вместе, товариществом, вы можете большую полосу вспахать… Плуг вам дадим… Человека найдем, который научит…

Заметив Карамчи, взволнованно порывавшуюся сообщить что-то, Филипп Иванович сразу замолчал.

— Тот, который тебе младший брат, видел, что Пегуха ожеребилась! — сообщила Карамчи, сияя радостью.

— Ну?! Где?

Борлай по-детски легко вскочил и дернул за собой шубу.

— Там, в лесу… Сказывают, жеребенок шустрый.

— Кто говорил? — спросил Суртаев.

— Брат его.

— А как звать брата?

— Не знаю, — тихо ответила смущенная женщина, рисуя трубкой елочку на золе.

— Скажи, скажи! — настаивал Борлай. — Ну, говори скорее.

Карамчи не хотелось говорить, и язык ее заплетался:

— В деревню ездить, товар покупать, когда много народу… так его имя будет.

Суртаев пожал плечами и, добродушно улыбаясь, ждал вразумительного ответа. Борлай строго сказал жене:

— Прямо говори. Видишь: человек не понимает твоих загадок.

Испуганно глядя то на мрачное лицо мужа, то на улыбающегося гостя, Карамчи смущенно потупилась. Поняв, что ей не избавиться от настойчивости мужа, она едва слышно прошептала:

— Ярманка.

— Как? Я не расслышал. — Филипп Иванович приставил ладонь к уху.

— Ярманка! — недовольно крикнула она, укоризненно посмотрев в его глаза.

Суртаев остановил Борлая, уже перешагнувшего порог, и с улыбкой спросил алтайку:

— А как твоего мужа звать?

При всей своей незлобивости Карамчи огрызнулась:

— Не привязывайся… Я забыла… — и отошла на женскую половину аила.

— Этого ты от нее пока что не добьешься, — уверенно сказал Борлай, когда Суртаев вышел вслед за ним. — Не хочет меня унизить, оскорбить. Старухи учили: «Добрая жена не смеет мужа и старших в семье и в сеоке называть по имени». Карамчи с малых лет привыкла к обычаям, и теперь ей нелегко.

— Это выдумали мужчины, чтобы унизить женщину, — начал Суртаев громко и нарочито для Карамчи. — А чегедеки на алтаек надевали как отметку, что это уже не свободные девушки, а купленные мужьями. Коммунисты должны поставить своих жен на равную с собой ногу. Обязательно.

Борлай заговорил уверенно:

— Все сделают… Мужчин будут по имени звать, чегедеки снимут, только ты не торопись. Солнце и то сразу не показывается: сначала уши выставит, потом брови, а уж после того и глаза откроются — день начнется.

— Правильно, дружище!

Суртаев хлопнул алтайца по крутому плечу, предложил ему папироску.

— Чегедек носить — плохо, — продолжал Токушев, собирая морщины на лбу, — плечи давит, летом жарко, дрова рубить мешает, бегом бежать — длинные полы заплетают ноги… Сами женщины сбросят чегедеки. Но первая, которая согласится снять чегедек, должна быть очень смелой и с острым языком, чтобы могла на насмешки соседок ответить зло, как огнем обжечь.

Прикуривая, с сожалением подумал: «Карамчи робкая».

* * *

…Жеребенок вскочил, неумело выкинув вперед тонкие ноги. Пегуха прижала уши и, пугая человека, вытянула голову с раскрытым ртом. Прикрикнув на нее, Борлай поймал жеребенка, толкнул его под мать и тихо загудел:

— Расти, малыш, скорее! В хороший день родился, в легкий.

Погладил дрожащую спинку.

— Замерз? Ну ничего, солнышко ласковое, оно тебя не забудет.

Жеребенок был крупным, стоял на длинных тонких ногах. Шея у него приподнятая, голова легкая. Видать, будет хорошим рысаком!

— Расти скорее, — сказал Борлай, все еще любуясь жеребенком, — надо целину подымать, хлеб сеять.

Чечек встретила отца у аила.

— Есть жеребеночек? — спросила она, подпрыгивая от радости.

— Есть, есть, — ответил Борлай, забавно мотая головой. — Завтра пойдешь со мной, посмотришь.

С женой поделился мыслями, приходившими не раз:

— Эта радость — как цветок: пользу приносят плоды, но ждать их долго. Четыре года конь растет. А товариществу сейчас нужны кони. И не верховые — упряжные. Чтобы не на охоту ездить, а землю пахать. Вот и надо радость искать в другом: больше семей в товариществе соединять да покрепче.

3

Лето стояло теплое, солнечное. До сентября, когда день убывает на целый аркан и жухнет хвоя на высоких лиственницах, не было инея. Колосистый ячмень вымахал на жирной земле чуть не в рост человека, ощетинился и стал быстро желтеть. В это время его прихватил первый заморозок. Зерно было щуплое, блеклое. Но Утишка целыми днями ходил по аилам, нахваливая:

— Не очень ядрен, а вкусен. Мало осталось, весь разобрали.

Когда его начинали упрашивать, он как бы нехотя соглашался:

— Ладно, тебе одному отпущу. Себе меньше оставлю, а тебе продам. Давай барана.

Насыпая ячменя в ведро, говорил:

— Паси и моего барана, я после возьму.

А сам думал:

«Так выгоднее, сколько бы у него волк ни задрал, мой баран будет цел».

К Борлаю зашел с упреком:

— Почему, дружок, не приходишь ко мне? Ячмень для тебя отсыпан.

— У меня нет барана, чтобы променять на ячмень.

— Не надо с тебя барана. Дружку и так ячменя дам.

— Так дашь? А с других за пригоршни зерна барана берешь.

— Сами дают, — обидчиво возразил Утишка.

— Так только купцы делали. Потому их и прогнали… Они тоже говорили: «Паси моего теленка».

— Я соберу своих баранов у всех, кто мне должен, — торопливо перебил гость.

— Сразу не надо было делать так.

— Своего ума не хватило, а ты посоветовать опоздал. Теперь я буду тебя спрашиваться.

Через два дня Бакчибаев снова пришел к Борлаю.

— Слышал я, что весной землемер приедет?

— Обещают.

— Нам время кочевать в Каракольскую долину, надо там землю просить, — настойчиво продолжал сосед, думая: «Там теплее: ячмень уродится лучше».

— Весной перекочуем. Землю товарищество там получит.

— Всем сообща?

Испугавшись, что неожиданно громкий и поспешный вопрос вызовет у Борлая подозрение о его истинных намерениях, Утишка поторопился перевести разговор на осенний промысел белки.

4

Свинцовые тучи день и ночь плыли над головами, волоча по земле мокрые хвосты. Исчезли горные вершины, хмурые туманы пали на густые хвойные леса. Огненный осенний пух лиственниц побледнел и начал медленно осыпаться. Люди выходили из жилищ только за водой да за топливом. Скот пасли поочередно.

В первый же солнечный день все перекочевали на зимние стойбища, в аилы, расположенные в нижнем конце долины, куда летом не пускали ни лошадей, ни коров, — берегли траву к зиме. Спешно готовились к выходу на осенний промысел. Борлай съездил в Агаш и там выменял на кедровые орехи два пуда ячменя. Для Карамчи настала самая горячая пора. Днем она шила мужу зимнюю обувь, мяла косульи шкуры, починяла шубу, а ночью, разведя в аиле большой костер, готовила талкан. Она торопилась: не хотела, чтобы муж из-за нее откладывал свой отъезд на охоту. В первую ночь поджаривала ячмень в казане, во вторую — толкла огромным пестом в деревянной ступе, чтобы сбить шелуху с зерен; в третью ночь она разостлала возле очага овчинку, положила на нее каменную плитку, сама встала на колени и такой же плиткой начала растирать ячмень. До рассвета ее сутулая тень колыхалась на занавеске у кровати.

Борлай лил пули. В аиле запах поджаренного ячменя смешивался с запахом расплавленного свинца.

Охотник верил в удачный промысел.

«Нынче на белку урожай хороший… и козлов много. На пушнину достанем муки, всю зиму будем есть теертпек», — думал он.

Вспомнив Утишку, шепотом сказал:

— Без него достал ячменя… Когда вернусь с промысла, еще достану.