"Том 11. Публицистика 1860-х годов" - читать интересную книгу автора (Достоевский Федор Михайлович)

IV. Книжность и грамотность Статья вторая

Пожалуй, можно выписать длиннейший ряд заглавий всех сочинений, составленных для народного чтения.* Мы хоть и обещали в прошлой статье поговорить о всех этих книжках особенно, но так как игра почти не стоит свеч, то и хотим прямо перейти к разбору «Читальника», как единственно сколько-нибудь серьезного проекта для народной книги. Мысль нашу о «народных книгах» читатель может увидеть и из этого разбора; следственно, он лишился только одного длинного перечня пустых книжонок, существующих теперь для «народного чтения». В ином книгопродавческом объявлении можно их все найти, а в лавках они все лежат особо, на отдельных столах, не исключая и неудавшихся книжек г-на Григоровича и «Красного яичка» г-на Погодина.

Есть у нас и еще один «народный» писатель, г-н Погосский. Он, правда, пишет преимущественно для солдат. Но о нем мы намерены говорить особенно. Г-н Погосский довольно исключительное явление в нашей «народной литературе». Об остальных же «народных» книжках можно сказать, что они числятся десятками, но помянуть их добрым словом нельзя. Об одном только они свидетельствуют: о необыкновенной потребности книги для народного чтения; но об этом свидетельствует и «Читальник», а потому перейдем уже прямо к «Читальнику».

«Читальник» не книга, а проект книги для народного чтения, сочиненный г-ном Щербиною и представленный публике в «Отечественных записках» нынешнего шестьдесят первого года, в феврале месяце. Статья называется «Опыт о книге для народа».

Взгляды автора, цельность его проекта, даже тон его статьи — всё это нам показалось очень замечательно, во-первых, уж потому, что умнее его проекта ничего еще у нас в этом роде и не было, сколько нам помнится. «Отечественные записки» замечают, что «Опыт» г-на Щербины и обсуждение этого «Опыта» в нашей литературе принесло бы пользу для составителей народных книг.* Ну и то дельно.

Г-н Щербина начинает свою статью тем, что сердится на одну брошюру для народного чтения, появившуюся в конце прошлого года под названием «Хрестоматии» и стоящую пять копеек серебром. Похвалив книжонку за то, что она не стоит более пяти копеек серебром, г-н Щербина уверяет, что ему «немыслимо», почему на первом плане ее напечатана сказка Пушкина о «Кузьме Остолопе»* и басня Крылова «Демьянова уха».

Впрочем, так как мы хотим разобрать весь проект г-на Щербины в подробности (сообразно, разумеется, силам нашим), то и выпишем из начала статьи его всю эту исполненную негодования тираду на недальновидных и простодушных издателей «Хрестоматии».

«Нам просто немыслимо, почему на первом плане ее напечатана сказка Пушкина „О Кузьме Остолопе“ или, далее, басня Крылова „Демьянова уха“. Не говорим уже о названии „Хрестоматия“, непонятном народу: это могло произойти и от некоторых посторонних причин, не зависящих от издателя; но зачем было помещать сказку Пушкина? Она имеет свой смысл и значение в кругу нашем, но народу она покажется дурашною и скомпрометирует некоторым образом в глазах его и самое учение грамоте. Попадись эта брошюрка в руки ученика воскресных школ, то хозяин его, степенный шорник, медник или слесарь, вероятно, со вздохом сказал бы: „Чему их там в школе учат!.. Только баловство одно…“

Мужик услышит подобную сказку и в кабаке, и на площади, мальчик — в своей мастерской и от дворника. Книга, так зря составленная, не внушит уважения к грамоте и не придаст ей серьезного и полезного значения… А к чему, например, послужит для народа знание басни „Демьянова уха“? Она, по содержанию своему, понятна только в литературном и артистическом быту, существования которого народ и не подозревает… Да и что в ней занимательного или поучительного собственно для народа?.. Что за большое зло добродушная назойливость тароватого Демьяна!.. Этого ли народу нужно? Это ли в нем вопиющая отрицательная сторона, которую нужно преследовать сатирическою солью и насмешкою, выраженною в образе?…* Подумаешь, что такая „Хрестоматия“ издана не в Петербурге, а где-нибудь в Аркадии — так от нее веет младенческим незнанием жизни, наивными понятиями, буколическим простодушием: так и ждешь, что увидишь на заглавном листке брошюры слова: издание Меналка или Тирсиса*…Понятно, что более распространяться о ней логически невозможно, но за всем тем появление ее наталкивает на мысль о книге для народа, которая в настоящее время, более чем когда-либо, оказывается крайне необходимою.

Опыт показал, что книги, писанные исключительно для народа, не удались и не распространились в нем. Можно думать, что это отчасти произошло и оттого, что не было принято практических мер к распространению их, но, главное, потому что Россия для всех нас terra incognita.[16] Мы относились к книге для народа только a priori.[17] Непосредственное наблюдение, жизнь с народом, проникновение его средой — были далеки от нас!..

„Мы любим“ по словам поэта:

В роскошно убранной палате Потолковать о бедном брате, Погорячиться о добре…

И поэт после этого мог невольно воскликнуть:

О слово старое поэта: Слова, слова, одни слова!»

Слова благородные и сильные; негодование тоже благородное. Некоторые из этих рассуждений, пожалуй, и очень дельны; замечание о том, что сказка о «Кузьме Остолопе» писана для господ и примется народом с пренебрежением, — очень верно, так что даже вчуже начинаешь сожалеть о благородных, но близоруких составителях «Хрестоматии». Но с рассуждениями о «Демьяновой ухе» мы уже не так согласны. То есть, собственно говоря, нам до самой «Демьяновой ухи» и дела нет, а дело есть до некоторых взглядов г-на Щербины, так сказать, до некоторых основных его воззрений. «Что за большое зло добродушная назойливость тароватого Демьяна! — говорит он. — Этого ли народу нужно? Это ли в нем вопиющая отрицательная сторона, которую нужно преследовать сатирическою солью и насмешкою, выраженною в образе?»

То-то и есть. «Демьянова уха», конечно, имеет у Крылова значение частное; а без этого значения, до которого народу и дела нет, она не только для него не интересна, но даже могла бы быть успешно заменена тысячью других басен. В этом мы совершенно согласны, да ведь главное-то не в том, а в том именно, как уверяет г-н Щербина, что в книге для народа и, по возможности, в каждой статейке такой книги надо преследовать разные «отрицательные стороны народа», преследовать их «сатирическою солью и насмешкою, выраженною в образе». А «Демьянова уха» ничего не преследует в народе, следственно, «Хрестоматия», поместившая ее на свои страницы, до того невинна, до того, видите ли, веет от нее «младенческим незнанием» жизни, наивными понятиями и буколическим простодушием, что так и ждешь на заглавном листке слов: «Издание Meналка и Тирсиса».

Мы вовсе не хотим здесь защищать ни «Демьяновой ухи», ни «Меналков и Тирсисов», хотя «сии последние» и были нам когда-то полезны и даже милы. Но для нас то важно, что нам нужно соли, и непременно «сатирической соли»; что непременно надобно «преследовать насмешками, ниспровергать предрассудки». Надобно, так сказать, карать… Учить надобно, главное, учить…

Опять повторяем: цель во всяком случае возвышенная и прекрасная и соответствует вполне благородству нашего духа. Просвещенные должны учить непросвещенных. Это обязанность, не так ли? Но вот что странно и даже, пожалуй, скверно: мы и подойти не можем к народу без того, чтоб не посмеяться над ним «без сатирической соли», а главное, без того, чтоб не учить его. И вообразить не можем, как это можно нам появиться перед этим посконным народонаселением не как власть имеющими, а запросто? Конечно, мы нашими солями и насмешками прежде всего имеем в виду принести пользу (хотя иногда и сами-то хорошо не знаем того, над чем в народе насмехаемся. Ну, да это между нами). Мы только хотели скромно заметить, благо пришлось к слову, что прежде непременной, немедленной пользы народных книжек, кроме всех солей, искоренений и нравоучений, очень бы не худо было иметь в виду просто распространение в народе чтения, постараться заохотить народ к чтению занимательностью книги, и потому пусть вещь будет хоть и без соли, да если чуть-чуть занимательна и положительно невредна (надеюсь, поймут, что мы подразумеваем под словом: невредна), так и спасибо за нее…

— Придирка, да еще смешная! — скажут нам просветители. — Будто мы против занимательности, а главное, против распространения любви к чтению! да о нем-то мы и хлопочем! Только вместо «Демьяновой ухи» все-таки можно поместить пресмешную, презанимательную, а вместе с тем и преполезную, пренасмешливую вещь, «убивающую отрицательные стороны»… Таким образом, все цели будут достигнуты. Чем же дурна полезность! Или, может быть, вы против полезности, говорите вы нам, против искоренения предрассудков и разогнания мрака невежества?

— Ничуть, — отвечаем мы, — да и боже нас сохрани! Кому приятны невежества и предрассудки, да еще не просто невежество, а «мрак невежества»? Только вот что: исключительное напирание на невежество и предрассудки и исключительная забота поскорее как можно искоренять их в народе, по нашему мнению (в некотором смысле, разумеется), — тоже невежество и предрассудок. Не знаем, как бы нам яснее выразиться. Вот, например, мы знаем, что народ предубежден против нас, господ; до того предубежден, что даже хорошее-то будет слушать от нас недоверчиво. Ну, а мы, несмотря на это, все-таки хотим подходить к нему не иначе как власть имеющие, как те же господа, — одним словом, даже и не можем иначе поступить, то есть поступить пообиходнее, помягче, получше узнав, в чем дело. «Народ глуп, следственно, его надо учить» — вот только это одно мы и затвердили, и если уж господами нам предстать перед ним не удастся, то, по крайней мере, мудрецами предстанем… Впрочем, прервем на время наши рассуждения. Мы никак не можем отказать себе в удовольствии выписать тут же суждение самого г-на Щербины о некоторых наших прогрессистах и умниках и вообще о так называемых «знатоках» нашей народной жизни, готовящих себя в ее руководители. Это золотые слова!

«Иная книга и была составлена,* по-видимому, весьма умно, но в народе все-таки не прививалась оттого, что как-то невольно сбивалась на немца или француза, переодетого по-мужицки, а между тем на чувство простолюдина скорей подействовали переводы „Потерянного рая“ или „Франциля Венецияна“*, чем книги, писанные соотечественниками собственно для народа, его языком и почерпнутые из его истории и быта. На это стоит обратить внимание. Мы были неспособны инстинктивно, прямодушно и вместе с тем практически стать твердою ногою на его почву, поставить себя на его место, перенестись на степень его развития, сердцем и умом уразуметь его понятия, вкус и наклонности. В этом нам не помогли ни таланты, ни познания, ни наше европейское образование, и это оттого, что Россию знаем мы всего менее, что начало национальности почти не входит в наше воспитание, отсюда у нас недостаток практичности, физиономии, самодеятельности мысли. Примемся ли мы за самих себя, за явления, факты и данные нашей жизни, мы непременно посмотрим на них в какие-либо цветные стеклышки, купленные нами или в Пале-рояле*, или на лейпцигской ярмарке, или на отечественном толкучем рынке.

К тому ж мы сами, не замечая того, люди рутины по преимуществу, и у всякого небольшого периода времени есть своя рутина. Попробуй-ка кто отнестись без предубеждения, не с низкопоклонным анализом к какой-нибудь модной и находящейся во всеобщем употреблении идейке, или к какому ни на есть кумирчику, которым мы крепки в данную минуту он будет смешан с грязью. Зато уж когда прорвется — нам и гиганты нипочем, мы представляем собою, с одной стороны, раболепие, находясь в крепостном состоянии у идеек и кумирчиков, с другой — нетерпимость и деспотизм у нас тот, кто разнится с нами в убеждениях, — или умственно ограниченный, или недобросовестный человек. Слова нет, у нас много благородных идеалов, просветленных европейской наукой, но нет знания многих условий, самомалейших данных, духа и обстановки нашей народной и местной жизни. Мы в практической жизни идеологи, и это частию и потому, что тут не требуется большого труда. Мы не воспринимаем знания всецело, органически, не начинаем своего изучения ab #972;#957;#959;:[18] с нас довольно последних результатов мысли, верхушек знания. Большинство из нас не более как „начетчики“. У нас очень легко сделаться умниками и передовыми людьми, попасть в литературные или другие какие либо общественные деятели. У нас только и существуют что две крайности или свой собственный, доморощенный „глазомер“, или без условное, безотносительное, рабски-догматическое принятие какого либо учения извне. У нас еще считают образованным, благородным, современным и, главное, умным человеком того, кто приобрел кое-какие знания в абсолютном смысле, в абсолютной стороне и сущности вещей и кто, имея самый обиходный рассудок, формулирует их, при случае, и разводит модными фразами и европейскими общими местами. Притом же подобные добродетели даже и лично выгодны в наше время. Мы еще далеки от того убеждения, что истинный разум только у того, кто в каждый известный момент найдется и сможет понять относительную сторону и значение вещей — этот омут беспрестанно вращающихся, изменяющихся и возникающих данных, кто в состоянии схватить и невидимую связь их с идеалом, и связь между собою. Да, тут уж требуется самостоятельность, самодеятельность мысли и прочная крепость знания. Этого уж не у кого вычитать. Но что же делать! Таков общий и, может быть, не совсем зависящий от нас недостаток нашего воспитания…»

Истинно золотые слова, благородные и золотые! Тут что ни слово, то правда. То, что отмечено в этой выписке курсивом, — отмечено самим г-ном Щербиною. Мы было с своей стороны хотели тоже отметить некоторые наиболее меткие и правдивые его выражения курсивом, — да и не отметили, потому что тут что ни фраза, то и отмечай ее крестом. Так метко и истинно, что мы редко читали что-нибудь умнее этого суждения. Жаль только, что немного отвлеченно высказано. Мы и такие-то истины не умеем как-то высказать в более близком приложении к действительности, то есть и умеем, да у нас это не принято. У нас все более сбивается на теорию, на знание в абсолютном смысле, в абсолютной стороне вещей, говоря словами самого г-на Щербины. Далее, продолжая свою тираду, г-н Щербина даже увлекается слишком сильным гневом. Гнев его, конечно, благороден, но не совсем справедлив, потому что уж слишком силен. Вот что говорит г-н Щербина:

«Подобные, по-видимому, ничтожные явления невольно наводят на мысль о необходимости коренного преобразования в нашем воспитании и просвещении. Несостоятельность, пустота и бесплодность их очевидны: нет в них корней своей народности, себязнания, нет в них и строгой науки. Мы еще просты до того, что пустозвонство модных современных фраз принимаем за образованность, мы благонамерены до того, что слово „прогресс“ не сходит у нас с языка, а на самом деле это слово у нас не имеет никакого значения. Чтоб действовать, нужно любить, чтоб любить, необходимо знать то, что любишь. Мы же не знаем того. И вот, все наши благородные стремления что называется, „с ветру“, привились модою, приняты извне за догмат, по силе всеобщего авторитета, и самое чувство любви к нашему делу мы на себя „напустили“

„То кровь кипит, то сил избыток“ — ибо любить невозможно не зная».*

Г-н Щербина тут слишком строг. Не может быть, что тут одна «кровь кипит и сил избыток»*, чтоб мы чувство любви к нашему делу на себя «напустили». Мы не верим в строгость такого приговора. Настоящее движение идей будет иметь со временем свою строгую и беспристрастную историю. Тогда, может быть, дело объяснится поглубже и поотраднее. Если посмотреть на дело не так отвлеченно, а несколько попрактичнее, основываясь на некоторых фактах, то между фактами, противными нашему мнению, мы наверно найдем несколько и благоприятствующих. К чему «одно худое видеть»?* Можно беспристрастно смотреть на дело и не будучи заклятым оптимистом, смешным оптимистом, потому что у нас, при обнаружении каждого мнения, чрезвычайно боятся смешного. Оттого-то так и много людей, держащихся мнений более общих, взглядов наиболее разделяемых. Походить на всех — самое лучшее средство радикально избегнуть смешного. Мы вовсе не хотим этим сказать, что г-н Щербина тоже несколько наклонен придерживаться общих мнений, походить на всех. Взгляд г-на Щербины, действительно, разделяется большинством наших людей, наиболее благородных и передовых, a наши передовые, естественно, не могут в взглядах своих на наше поколение значительно разниться с думою Лермонтова, хотя эта дума предупредила нас четвертью столетия*. Конечно, между передовыми людьми еще не положено теперь принимать, чтоб в двадцать пять лет между нами произошел хоть какой-нибудь прогресс: но невозможно, чтоб его совершенно и не было. Мы уверены, что г-н Щербина не потребует от нас именных фактов для доказательства мнений наших. Представим ему хоть, например, один случай, — именно следующий: там, где сам г-н Щербина, в своей тираде, которую мы выписали, говорит: «мы не знаем», «мы не ведаем»… «мы не любим»… «мы чувство любви на себя напустили»… «у нас кровь кипит, у нас сил избыток», — это словцо мы у г-на Щербины, вероятно, везде поставлено для учтивости. Ведь не считает же он себя в самом деле в этой же категории, то есть нелюбящим, недозревшим, любить неумеющим, напустившим и проч., и проч. Иначе не стал бы он так горячиться, так укорять, презирать, давать такие советы. Ну, а если так, то вот уж один и есть, умеющий и любить, и ценить, и действовать…

— Но вы как будто неискренни, — скажут нам, — говорите как будто иронически, критикуете… Вот давеча вы, кажется, заметили, что ненадобно учить, что исключительное напирание на невежество и предрассудки и исключительная забота как можно скорее искоренять их в народе — тоже своего рода невежество и предрассудок. Какая дичь!

— То есть мы было и осмелились заметить, — отвечаем мы. — Но теперь даже и раскаиваемся, что сделали это замечание. Для нас оно ужасно щекотливо. «Попробуй-ка кто отнестись без предубеждения, не с низкопоклонным анализом к какой-нибудь модной и находящейся во всеобщем употреблении идейке, и к какому ни на есть кумирчику, которым мы крепки в данную минуту: он будет смешан с грязью». Вот собственные слова г-на Щербины, и мы именно чувствуем себя теперь в этом положении.

— Как! — закричат нам, — не учить народ, то есть распространять предрассудки, невежество, безграмотность!.. Обскуранты! Преступники!

Ужасно трудно иногда объясняться!

Боже нас сохрани! Мы вовсе не про то говорим, что учить не надо. Сами же мы только одно и кричим, только об одном и возвещаем: грамотность! грамотность! учить, напротив, надо. Только много, слишком много надо иметь, по нашему мнению, самоуверенности, чтоб думать, что народ так вот и разинет рот, слушая, как мы будем его учить. Ведь народ не совсем же стадо. Мы даже уверены, что он сам про себя смекает, а если не смекает, то хоть чувствует, что мы, господа, сами еще чего-то не знаем, идя к нему в учителя, так что нам самим прежде надо бы кой-чему у него же поучиться, а оттого и, действительно, не уважает и всю нашу науку, по крайней мере не любит ее.

Всякий имевший когда-нибудь дело с народом может проверить на себе это впечатление. Ведь чтоб народ действительно слушал нас, разиня рот, надо прежде всего это заслужить от него, то есть войти к нему в доверие, в уважение; а ведь легкомысленное убеждение наше, что стоит нам только разинуть рот, так мы и всё победим, — вовсе не заслужит его доверия, тем более уважения. Ведь он это понимает. Ничего так скоро не понимает человек, как тона вашего обращения с ним, вашего чувства к нему. Наивное наше сознание в нашей неизмеримой перед народом мудрости и учености покажется ему только смешным, а во многих случаях даже оскорбительным. Вот вы, г-н Щербина, кажется, совершенно уверены, что народ этого не заметит, то есть того необыкновенного нашего превосходства перед ним, с которым мы приступаем к составлению для него книги по вашей программе. Вы, г-н Щербина, любите народ — мы в этом уверены — и из любви к нему работаете. Но ведь любить-то просто мало; надо уметь выказать любовь. Вы вот и хотите выказать вашу любовь тем, что будете учить народ, хвалить его за добро и смеяться над его злом, особенно стараясь преследовать насмешкою его «отрицательные стороны» и проч., и проч. Э! мало ли кто его не учил и не учит, мало ли кто не смеялся над ним и не смеется! Ведь этим любви не докажешь, по крайней мере неудобно, да и надоест, наконец, столько учителей! А вдруг к тому же если народ узнает (а не узнает, так как-нибудь почувствует), что ведь и нас, обратно, он мог бы многому научить, а мы-то и ухом не ведем и не подозреваем этого, даже смеемся над этой мыслью и подступаем к нему свысока с своими указками. А научить-то народ нас мог бы, право, многому, вот хоть бы тому, например, как нам его же учить. Ведь между нами попадаются иногда удивительные учителя. Иной, знаете, этак от почвы-то давно уж отделился, еще прадедушка его администратором был, с народом никаких общих интересов не имел и за стыд почитал иметь: развитие-то у внучка вышло по преимуществу свысока, общечеловеческое, научно-теоретическое, истины пошли идеальные — одним словом, человек вышел благороднейший, но необыкновенно похожий на стертый пятиалтынный: видно, что серебро, а ни клейма, ни года, ни какой нации, французская ли, голландская ли, русская ли монета — неизвестно. Иной из таких станет вдруг фертом середи дороги, и ну искоренять предрассудки. Все эти господа чрезвычайно и как-то особенно любят искоренять предрассудки, например суесвятство, дурное обращение с женщинами, поклонение идолам и проч., и проч. Многие из них уже написали об этом целые трактаты, другие изучали эти вопросы в университетах, иногда заграничных, у ученых профессоров, по прекрасным книжкам. И вдруг этот «деятель» сталкивается наконец с действительностью, замечает какой-нибудь предрассудок. Он до того воспламеняется, что тотчас же обрушивается на него всем своим хохотом и свистом, преследует его насмешками и, в благородном негодовании своем, харкает и плюет на этот предрассудок, тут же при всем честном народе, забывая и даже не думая о том, что ведь этот предрассудок покамест все-таки дорог для народа; мало того, — что низок был бы народ и недостоин ни малейшего уважения, если б он слишком легко, слишком по-научному, слишком вдруг способен бы был отказаться от дорогого и чтимого им предмета. «Ты, барин, не смейся и не плюй, — скажут ему мужики, — ведь это нам от отцов и дедов досталось; это мы любим и это чтим». — «Тем скорее надо искоренять в вас этот предрассудок! — кричит просветитель, — значит, тем глубже он в вас сидит; вот я и плюю на ваш предрассудок, во-первых, потому, что он мои благородные чувства возмущает, а во-вторых, чтоб вам же, дуракам, показать, как я его мало ценю; вы и учитесь, на меня глядя» Ну что с таким делать? Ведь этот господин не только неспособен смотреть на предмет исторически, в связи с почвой и с жизнью, но и человеколюбиво-то смотреть неспособен, потому что и человеколюбив-то он теоретически, по-книжному. А уж о том, чтоб быть почтительнее к народу, с ним и говорить нечего. Ему дела нет, что этот предмет только для него одного ничего не значит, а для других он свидетель и знамение прошлой жизни, что он и теперь, может быть, вся жизнь и знамя этой жизни. Да что говорить! Мы ведь совершенно уверены, что г-н Щербина знает всё это гораздо лучше и основательнее нас. С его умом как не знать. Да ведь одного знания мало; не мешало бы быть и поосторожнее. А ведь слишком исключительное и поспешное желание — прежде всего «обучить», «осмеять насмешками» и «напасть на отрицательные стороны», тоже своего рода неосторожность. Не лучше ли подступить к народу на более ровных основаниях? Когда он увидит в вас поменее исключительного желания учить, то скорее вам поверит. Учить дело превосходное, да ведь не всякого учителя любят. А уж если на то пошло, чтоб учить и более ничего, так не лучше ли бы прямо, с первого раза объявить откровеннее: «Вот смотри, народ: я ученый, а вы все дураки. Вас учить пришел: слушайте и слушайтесь»? Ведь это, право, лучше. А то вы даже и тут подступаете с подвохом и даже скрываете, что вы исключительно хотите учить и больше ничего. Хитрите вы очень и — слишком уж считаете народ глупым; а ведь это для него обидно. Впрочем, вам наши слова, наверно, покажутся непонятными и даже придирчивыми. Мы и сами видим, что нечего рассуждать a priori. Приступим лучше прямо к разбору вашего проекта. А для этого нам необходимо сделать из вашей же статьи значительные выписки.

«Хрестоматия, о которой мы упомянули, как бы вызывает каждого думавшего о книге для народного чтения изложить и свой план издания ее. Разумеется, такая книга назначается только для известного времени, и потому на план ее должно смотреть не иначе как относительно… но, во первых, назовем ее:

„ЧИТАЛЬНИК“*

Предполагается, что эта книга должна распространиться и войти в народ, как некогда известный „Письмовник“ Курганова*, почему редакция „Читальника“ отчасти имеет его в виду по предмету содержания и рас положения статей в книге. Назначением для народа обусловливается также внешний вид, объемистость и дешевизна издания.

Относительно самого названия книги — „Читальник“ — можно сказать, по крайнему нашему разумению, то, что оно составлено в духе русского языка и простонародья, как например от „молитва“ — „Молитвенник“, от „поминать“ — „Поминальница“, от «песня» — „Песенник“, от „письмо“ — „Письмовник“ и т. д.[19]

К тому ж, как нам кажется, это название легко запечатлеется в народной памяти и сознании по форме своей и по внутреннему смыслу… Не называть же стать „Хрестоматией“ или прямо „Книгой для народного чтения и воскресных школ“: это было бы непрактически и показало бы недостаток знания народа не следует ему говорить, что, мол, эту именно книгу он читать должен.

Сперва следует сказать о внутреннем содержании книги и расположении статей, составляющих ее.

При составлении „Читальника“ издатель имеет в виду:

1) Основываясь на психологических соображениях, он так располагает отделы и статьи в книге, чтоб один отдел, развивая понятия и подстрекая любопытство в читающем, подготовлял его незаметно к другому отделу, прочтение другого отдела подготовляет к третьему и так далее, в психологической постепенности. Начиная со случаев повседневной жизни простолюдина, выраженных рядом басен, притчей, пословиц и т. п. (что всего ближе к его собственной личности), и переходя от них к предметам видимой, окружающей его природы (земле, воздуху, небу), он совокупностью этих и других статей последовательно приходит в конце книги к чтению о духовно-нравственных предметах: положим, от басни Крылова „Крестьянин в беде“ до стихотворения Хомякова „По прочтении псалма“.

2) Основываясь на практических соображениях, издатель, приняв к сведению, какие именно коренные недостатки существуют в народе, недостатки общие или свойственные в особенности только нашему народу, так и подбирает содержание статей в своей книге. Издатель, сверх того, должен замечать, какие именно знания необходимы в условиях народного быта и чем народ интересуется. В последнем случае ему укажут на это предметы, упоминаемые в народных стихах, песнях, легендах, в древнерусской народной письменности, из чего он увидит, что может быть любо народу в книге. Тут также необходимо издателю принять в рассуждение успех у народа книжек вроде „Битвы русские с кабардинцами“, „Милорда Георга“, „Анекдотов о Балакиреве“, „Старичка-Весельчака“, „Новейшего астрономического и астрологического телескопа“, „Мамаева побоища“* и т. п.

В статьях, назначенных для духовно-нравственного развития, берется содержание, выражающее гуманизм, или содержание, направленное против жизни спустя рукава, против бездушного своекорыстия, самодурства, безобщественности, неуважения к человеческой личности, к праву другого и тому подобного, замечаемого исключительно в нашем народе, как следствие независящих от него разных исторических обстоятельств. Все это по большей части и по возможности берется для книги представленным в образах, а не в дидактическом и догматическом изложении, принимая во внимание, что наш народ находится еще почти в эпическом состоянии.

Ясно, что вся книга должна быть направлена к двум главным целям: 1) чтоб доставить народу, при развитии понятий, познания, необходимые как воздух каждому человеку вообще и русскому простолюдину в особенности, 2) чтоб содействовать в народе к большему развитию нравственного человечественного чувства, в строгом соображении с духом, нравами, обычаями, историею, обстановкой и бытом русского простонародья. Притом же для народа нужно так составить книгу, чтоб было в ней: „чего хочешь — того просишь“».

И кроме того, вы приписываете, по поводу вашего мнения, что нужно говорить с народом простым, ясным и отчетливым языком, а не подделываться под тон народный и не стараться разговаривать маленько мужицким слогом, следующее:

„Всякая подделка в книге под народный тон, всякое балагурство, ломанье перед народом компрометирует как известную книгу, так и грамот вообще в глазах народа. Наш народ умен и тотчас смекнет, кто подходит к нему неспроста, а с подвохом; это в глазах его некоторым образом сбивается на переодетых по-мужичьи господ, собирающих народные песни, или на бар, читающих мужику-сиволапу наставление, которое, как обыкновение всякое наставление, всегда и всеми пропускается мимо ушей“.*

Остановимся хоть здесь. Вот видите, — вы сами против всякого подвоха и говорите об этом превосходно, особенно, где упоминаете про переодетых по-мужичьи господ и про наставления, пропускаемые мимо ушей. Теория у вас иногда выходит очень хорошо, но на практике вы тотчас же себе противоречите. Будто вы сами подходите без подвоха, будто всё, что мы теперь выписали, — не своего рода подвох, начиная с самого названия книги: «Читальник»? Почему «Читальник»? Потому, дескать, что в прежней литературе допетровского периода встречаются названия: «Травник», «Мысленник», «Громник», «Волховник», «Колядник» и проч. Но ведь то было в допетровской литературе. Тогда название это произошло наивно, тогда все эти книги (назначаемые и для сословия высшего) иначе и не назывались. Теперь же книги называются иначе; для всех иначе, а для народа так вот по-старому: «Читальник». Эта особенность может поразить народ: «Значит-де для нас и составлена особая книга, потому те книги, знать, не про нашу честь»… Ведь после такого рассуждения не прибавится уважения к «Читальнику», да и любящие чтение из народа захотят скорее барских книг, запрещенного плода, и будут уважать их не в пример больше своей обиходной, холопской, посконной книги. «Народ не заметит», — скажете вы. Вряд ли. А ну как заметит? Ну, да положим, не заметит; но согласитесь в том, что уж излишнее, исключительное, домелочи доходящее старание сделать книгу как можно больше народною даже самым названием ее — уж рекомендует отчасти всё издание. Мы уже предчувствуем его дальнейший характер и — не обманываемся. Сейчас же после этого вы говорите: «Не называть же стать (книгу) „Хрестоматией“ или прямо „Книгой для народного чтения и воскресных школ“: это было бы непрактически и показало бы недостаток знания народа: не следует ему говорить, что, мол, эту именно книгу он читать должен». Вот вы уж и обманываете народ, положим, с благородною и возвышенною целью; но не говоря уже о том, что самое это излишнее и мелочное старание ваше скрыть обман и наведет народ на догадку об обмане (название «Читальник» до того необыкновенное и маленько мужицкое,* что он тотчас догадается, потому что он гораздо умнее и догадливее, чем, кажется, вы предполагаете), — не говоря уже о том, — опять-таки это старание скрыть от народа истину и подобмануть его, выказывает, несмотря на всё благородство цели, что-то неприятное для народа. Ведь говорите же вы дальше в одном месте, что хоть статьи о физической природе и надо выбирать из детских книг, но так, чтобы не по чему было заметить, что первоначально это писано для детей. «Народ, с одной стороны, тоже дитя»*,— говорите вы. Рассмотрим далее вашу выписку. Вы пишете:

«Основываясь на психологических соображениях, издатель так располагает отделы и статьи в книге, чтоб один отдел, развивая понятия и подстрекая любопытство в читающем, подготовлял его незаметно к другому отделу, прочтение другого отдела подготовляет к третьему и т. д., в психологической постепенности».

Или:

«Основываясь на практических соображениях, издатель, приняв к сведению, какие именно коренные недостатки существуют в народе, — недостатки общие или свойственные в особенности только нашему народу, так и подбирает содержание статей в своей книге».

(Это так и подбирает — верх совершенства!) И далее:

«Издатель, сверх того, должен замечать, какие именно знания необходимы в условиях народного быта и чем народ интересуется…»

Кроме того, что довольно поздно замечать это уже при составлении самой книги, а надо бы знать пораньше, кроме этого — что я за особенный такой человек, подумает про себя простолюдин, что мне и знания-то надо особенные? Да я вот хочу знать, на чем свет стоит.

— Врешь! рано тебе это знать, — отвечает благоразумный опекун, — ты мужик, а потому и должен знать про свое, про мужичье. Вот мы тебе тут подобрали…

Ответ, конечно, благоразумный и справедливый, и мужик, конечно, должен с ним согласиться, но ведь слишком-то явно высказывать это обидно. Ведь известно, за что люди иногда обижаются. Вон у Гоголя один герой назвал другого поповичем. Тот хотя и действительно был попович, а неизвестно почему обиделся.* А за что бы, кажется?

Правда, мужик не догадается, вы ведь на это рассчитываете (я всё забываю). Но в самом деле: что за щепетильность, что за предосторожности! Ведь, пожалуй, бросится в глаза. Старанья-то подбирания слишком уж много. Право, поменьше бы с вашей стороны этой исключительной заботливости и даже какой-то подозрительности — и, ей богу, было бы лучше. Вы были бы тогда более запросто, более на равных основаниях к вашему будущему ученику-народу. — Ему бы вот что могло тогда прийти в голову: что вы для денег, для спекуляции составили вашу книжку, и самый-то подбор ваш, который все-таки в книге остался бы, хоть и в меньшей степени, — послужил бы тогда на пользу. Народ бы сказал: «Вишь хитрецы! как хорошо про всё расписали: заманивают, чтоб книжку раскупить!» И пусть бы он так думал, и прекрасно бы вышло, потому что книжку-то он тогда бы купил. Конечно, тогда уж народ не догадался бы обо всех наших великодушных стремлениях, о нашем бескорыстии, о том, что мы добровольно убыток приняли, чтоб только его научить; но ведь и к чему это? Во-первых, уж конечно, лучше приготовить себе награду на небеси, а во-вторых, если б народ догадался, то и книжку-то, пожалуй бы, не купил. Ведь народ глуп; пожалуй, еще махнет рукой на все наши труды да и скажет: «Та же опека!» Ведь он тоже ужасно как мнителен. Спекуляция лучше; в видимом желании выманить у народа деньги, право, было бы больше с ним панибратства и равенства, а ведь оно-то в этом случае и нужно, потому что народ это любит, и, уж конечно, скорее доверит своему брату, чем опекуну. А ваш «Читальник» точно какой-то заговор. По крайней мере, об заклад побьюсь, что книга, составленная по вашей программе, не имела бы успеха в народе, то есть, может, и распространилась бы опекунскими средствами, но сам-то народ ценить ее много не будет. Даже, сдается мне, будет смотреть на нее с некоторым страхом, особенно когда бы давали ему ее в награду за хорошее поведение и прилежание, приговаривая, как сказано у вас в программе, что он может ее потерять, истрепать и проч… Но об этом после.

Воображаю я себе иную нянюшку: сядет она в саду на лавочку с нянюшками других детей, и начнут все эти нянюшки про свое разговаривать, а чтоб попокойнее быть насчет детей, то им предварительно острастку зададут: «Слышь, Петя, вот ты здесь гуляй, а туда в кусты не ходи, там окаянный сидит, тебя в мешок возьмет и с собой унесет». Мальчишка слушает, и хоть он всего еще пяти лет, а, может, уж и понимает, что нянька-то врет, что никакого там нет окаянного, а, напротив, есть где поразгуляться, и маленьким своим умишком уже смеется над своей нянькой. Если б я был мужик, право, мне бы ужасно было досадно, что меня считают еще таким маленьким мальчиком и что обо мне целым секретным комитетом заботятся, чтоб меня на помочах водить: ей богу, мне бы тогда (на мужичьем месте) сдуру это представилось. Разумеется, этого бы ничего в сущности не было. Напротив, любили бы меня искренно, желали бы мне счастья, но мне-то бы тогда так представилось. Впрочем, я ведь только по себе сужу, и, может быть, потому так сужу, что я уж такое дурное и неблагодарное существо. Я бы и сам знал тогда (то есть на месте мужика), что учиться мне надо и что я еще ничего не знаю, да ведь опека-то надоедлива. Ишь: всё сообразно моим порокам и недостаткам так и подобрано, даже отмечено, какие мне знания необходимы и чем я интересуюсь. Это, дескать, знай, а это не знай, потому рано, обожжешься. Прибавлю еще, что, кроме всех моих дурных качеств, я еще ужасно мнителен и подозрителен и никак не могу теперь и на мужичьем месте представить себя без мнительности и подозрительности. Я бы очень задумался и непременно подумал бы про себя: «Так что ж что обожгусь? обожгусь я, а не ты, моя забота». Одним словом, поступил бы самым неблагодарным образом.

— Да ведь для твоей же пользы, сиволапый! — закричал бы мне благодетельный опекун.

Я бы, разумеется, не мог бы с таким ученым человеком говорить и тут же согласился бы с ним во всем. Даже, пожалуй, сам бы от себя прибавил из политики: «Посеки, батюшка; мужик балуется, так ты его и посеки», — а книжку все-таки бы не купил. В нутро бы она мне не пошла.

«Барин мой добрый человек, — продолжал бы я думать про себя, — и проказник большой. Возлюбил уж он меня очень за что-то, уж совсем и не знаю за что; кажется: ничего ему не сделал… так, вдруг, ни с того ни с сего возлюбил, ажно жутко становится. Вон книжку для меня сочинил… сколько труда-то небось принял, сердечный! „Поди, дескать, обучись, чтоб мне было с тобой о чем рассуждать и чтоб я мог с тобой дела иметь: а выучишься по одной книжке всем наукам, другую такую же дадут, тоже со всеми науками“. И имя ей „Читальник“: прямо, стало быть, объяснено, что читать ее надо. Вот тут-то и штука: у господ книги, а у меня еще только „Читальник“. Это значит, до настоящей заправской книги ты, брат, еще не дорос. И „Читальник“-то от тебя потихоньку, целым комитетом сочиняли, чтоб ты не догадался, что для тебя нарочно его сочиняют, да еще, чтоб милей тебе был этот самый „Читальник“, справлялись, разыскивали и в рассуждение брали: почему тебе нравится „Милорд Георг“ да „Битва русских с кабардинцами“. Ишь сколько об тебе заботы было, о простом мужике! Чувствуешь ли это? — Спасибо господам, — продолжаю я думать про себя, — хорошо, что я вот, сиволапый мужик, ни об чем об этом не могу теперь догадаться; потому где ж мне, без университетского образования, об этом догадаться? А то, пожалуй, при университетском-то образовании, я бы и отмочил такую штуку опекунам: „Неужели, дескать, вы, православные опекуны, думаете, что уж если я не знаю, кто такой граф Кавур, или про то, что в болотной воде водятся инфузории, так уж совсем я и глуп и уж больше ничего не пойму? Неужели ж вы вправду думаете, что народ не поймет, что вы хоть и ужасно хотите обучить его чему-то, но в то же время и ужасно хотите скрыть от него что-то, по той причине, что он до того не дорос? Нет, подлинно счастье, что я не получил университетского образования (это я всё продолжаю про себя думать), и потому ничего этого теперь не понимаю. А то бы, при университетском-то образовании, помянул бы вам одно словечко князя Талейрана: „Pas de z#232;le, messieurs, surtout pas de z#232;le! “*[20] Ну да ведь вы знаете анекдот лучше меня, мужика»…

Написали мы все это теперь и сами испугались: что, если рассердятся на нас читатели и закричат нам: «Неужели вы все эти „хитрости“ признаете за г-ном Щербиной? Неужели он не хлопочет об настоящем образовании народа? Неужели ж необходимою осторожность его вы признаете за умышленно-злонамеренную скрытность? Да! так всегда бывает у нас в литературе! Чуть только благородно мыслящий и ищущий добра человек примется за какое-нибудь полезное дело, тотчас же заскрипят на него рецензенты, как ищейки, начнут искать недостатков, начнут искать, к чему бы придраться, что бы такое обругать, — и вовсе не для общественной пользы, а просто рука зудит, хочется колких слов насказать, свое остроумие показать, без дела свое знание дела выставить. La critique est ais#233;e, mais l'art est difficile.*[21] Напишите-ка лучше сами свой проект да прямо делом и разубедите нас, а не голословными рецензиями. Тогда, может, обратят и на вас внимание»…

Вот этих-то криков мы и боимся. Главное, боимся того, чтобы не сказали, что мы хотим обругать проект г-на Щербины. В том-то и дело, что нет! Искренно говорим, что мы не виноваты ни в чем перед г-ном Щербиной и, при взгляде на превосходный труд его, кроме самой искренней благодарности, и чувствовать ничего не можем. Мы только невольно перенесли себя в темную и недоверчивую массу народа, и нам показалось, что всё, что мы выше написали, может каким-нибудь процессом прийти ему на ум, так что он встретит книгу г-на Щербины (когда он издаст ее) не с надлежащей симпатиею, а даже, может быть, с недоверчивостью. Повторяем: нам это так показалось, а ведь мы, разумеется, можем ошибиться (чего в настоящем случае и желаем себе). Приступим же опять, оговорившись несколько перед публикой, к продолжению подробнейшего и обстоятельнейшего изложения всего проекта г-на Щербины. Весь этот проект «Читальника» — прелюбопытнейшая вещь, по цели своей необыкновенно значительная. Об чем же более значительном и занимательном и говорить, если уж это не занимательно? Предупреждаем заранее: все это так умно, так хитро составлено, так подобрано, подведено, рассчитано, разлиневано, до таких мелочей обдумано и предусмотрено, что нет возможности не признать самого совестливого труда в проекте г-на Щербины, нет возможности не благодарить за этот труд и даже не полюбоваться невольно этой отделкой, отчеканкой труда, его последовательностью и отчетливостью. Впрочем, еще раз повторяем: если нам что и не нравится в этом проекте, если что и смущает нас, так именно — это излишняя старательность; именно то, что это так излишне умно, излишне предусмотрено и разлиневано; то есть не нравится именно то, что уж всё это слишком хорошо: впечатление, конечно, нелепое, но в природе иногда случающееся. Даже самые психологические основания проекта, и те точно циркулем вымеряны, точно из души нашего мужичка извлечен квадратный корень*. И всё это так спокойно, с таким полным убеждением извлечено… Но к делу.

Проект разделяется на собственно проект и на предварительные соображения. Мы уже представили начало этих соображений, этих основных воззрений, на которых зиждется все здание проекта, а вместе с тем представили и впечатление, произведенное на нас этим началом. Далее г-н Щербина, продолжая свои соображения, говорит, что от книги народ менее всего требует паясничества и скоморошничества, как-то: завитков, прибауток, простонародных шутливых речений и проч., и что печатное слово для него как бы святыня, а не гаерский балаган, и что, наконец, ему по сердцу так называемый высокий чувствительный слог, вследствие чего «Битва русских с кабардинцами» и расходится у него в тысячах экземпляров. Сделав это превосходное и даже довольно верное замечание (хотя и не всегда, потому что настоящая остроумная шутка тоже понимается народом и он отлично способен оценить ее), г-н Щербина предлагает помещать в «Читальник» статьи серьезные и важные, вроде «Покорения Казани» из «Истории» Карамзина*. И чтение важное, и познание одного из событий отечественной истории у народа останется. Но на фантастическое и сверхъестественное г-н Щербина обрушивается всем своим гневом и решительно изгоняет из «Читальника» все «фантастическое», потому что у народа и без того много суеверий (и несмотря на то, замечаем мы от себя, что народ страшно любит фантастическое и с жадностью читает его или слушает, как читают). По-нашему, всё это прекрасно, но опять то же, что и прежде, то есть страшная заботливость, страшная разлиневанность, в том что надо и чего не надо, подозрительность и опасения, доходящие до болезни. «Не подходи, не подходи! ты с ветру!» — кричит Обломов.* Конечно, книга для народа авторитет, автос-эфа, как выражается г-н Щербина*, но ведь и не такой же народ ипохондрик, как ипохондрик г-на Писемского — всего боится: дунет ветерок, так сейчас и смерть*. Фантастического, конечно, отнюдь не надо. Но г-н-то Щербина смотрит на свою «книгу для народа» уж слишком преувеличенно, точно воображает, что в ней начало и конец всей народной будущности, его образование, его университет, его счастье на тысячу лет вперед; воображает, что если народ чуть-чуть прочтет и услышит хоть одну строчку неладную — тут уж тотчас ему и капут. Г-н Щербина до того мнителен, что даже басен Крылова не хочет назвать баснями, а предлагает прямо выставить одно название, например: «Крестьянин и работник», «Два мужика» и подписать под ними «Крылов». Все это на том основании, что басня будто бы принимается в народе как пустяки и что «это даже можно заключить из пословицы и поговорки: „Соловья баснями не кормят“ или „бабьи басни“». Ну уж это слишком, да и басни-то вовсе не в таком неуважении у народа. Сколько их между ним ходит, да еще преостроумных, с намеками. Ведь народ понимает, что такое басня. Иначе вы хоть и скроете от него, что это басня, но уж одним стихотворным рассказом собьете его с толку. В этом даже было бы больше опасности. В самом деле, если б народ был до такой степени недоумок, как вы о нем предполагаете, то, конечно, остановился бы на стихах: скоморошничество, дескать, не по-человечески писано, в рифму. Вы предполагаете даже выбирать басни, где действуют люди, а не животные. «Говорящие животные и деревья покажутся народу бахарьством, морочением, чем-то шутовским, в ущерб кредиту и авторитету книги»*,— говорите вы. Будто? Да разве басня-то не из народа вышла? Народ разберет, что это форма искусства, не беспокойтесь. Право, он не так глуп и не до такой степени ограничен, как вы предполагаете.

Далее г-н Щербина предполагает изложение нужных и общелюбопытных предметов, особливо из физической природы, но с тем, что издатель книги, хотя и может почерпать все эти изложения из детских книг, написанных для старшего возраста, но должен избирать такие места, чтоб не по чему было заметить, что писано для детей. Ибо «народ, с одной стороны, то же дитя», — замечает г-н Щербина.

Какую щепетильную обидчивость сами вы предполагаете в народе и как вы боитесь его! Какая микроскопическая предусмотрительность!

Далее должен следовать отдел исторический. «От народной исторической песни и легко понятного по языку сказания летописи должно постепенно и последовательно перейти к местам, почерпнутым из отечественных историков»*.

Во-первых, к чему такая осторожная постепенность и последовательность? Что вы, в университет, что ли, народ готовите? Ну, а если он возьмет да развернет книгу наразбив и «отечественных-то историков» прочтет прежде летописей и народных песен? Что ж он, тут же сейчас и пропадет от этого? Все ваши труды тогда пропадут! Разве уж на заглавном листе книги напечатать, что книгу сию нельзя читать наразбив. Всего бы лучше через земское начальство действовать и начальством приказать непременно читать сподряд, в строгой постепенности и последовательности, начиная от народной исторической песни до отечественных историков включительно, и т. д.

Конечно, народу не по душе отрывочность, но для чего непременно приводить в «Читальнике» подлинную грамоту о призвании на царство дома Романовых? К чему подлинную грамоту? Если вам хочется рассказать народу это событие, то можно рассказать своими словами, теперешним языком, а не употреблять в дело грамоту, собственно, потому, что «она написана языком народным (каким это народным?), в смешении с церковнославянским, уважаемым народом». Для чего это? И почему церковнославянский язык будет милее народу? разве тем, что непонятнее?* Но г-н Щербина замечает:

«Подобного рода состав книги способен воспитывать народ на положительной, коренной почве его народности и истории, развивать и направлять его здорово и органически, чего, к сожалению, недостает и нам, освещаемым даже солнцем с Запада».*

Вот то-то и есть, что вы, кажется, всего разом хотите достигнуть одним вашим «Читальником»: и воспитания, и образования, и развития народного — и всё это одной вашей книжкой. Вы не для того составляете ее, чтоб просто доставить приятное и полезное чтение народу. Нет, вы разом хотите достигнуть чуть не университетского образования. Мы не клевещем на вас: это просто в глаза бросается. Иначе не стали бы вы так щепетильничать, выдумывать такие последовательности, чтоб одно выходило из другого и из себя выпускало третье. Не боялись бы, что народ прочтет одну статью прежде другой. Нет, для такой цели не составляются «Читальники», и непременное желание достичь этой цели невольно придаст вашей книге педантизм, сбивчивость и, главное, нестерпимую сушь.

Мы вовсе не против ваших стремлений; мы восхищаемся вашим умом и вашей старательностью искренно. Вот вы, например, далее требуете, чтоб в «Читальник» вошли и юридические статьи, для просветления народа и даже для поднятия его нравственности, и медицинскую статью «гигиенического содержания», на том основании, что у нас слишком много «мрет и калечится понапрасну народа от совершенного отсутствия самых простых, общих и необходимых гигиенических сведений».* (Из этого следует, что народ, прочтя «Читальник», тотчас же перестанет умирать и «калечиться понапрасну», ибо будет уже иметь гигиенические сведения. Мы не глумимся, мы понимаем, что и сами вы не рассчитываете на такое немедленное влияние на народ вашего «Читальника», но как будто вы ожидаете этого влияния: такое именно впечатление производит «Читальник»). Далее у вас предположено поместить календарные сведения, словарь иностранных слов, вошедших во всеобщее употребление (NB: когда еще множество русских слов, употребляемых в образованном обществе, неизвестно народу), и наконец, к довершению всего, вы предполагаете растолковать народу: «какие есть науки?»*, то есть разом растолковать ему сущность всех наук на свете.

«Заключительным отделом книги, — говорите вы, — будет отдел нравственного содержания, к последовательному и психически постепенному восприятию которого будет предпослан отдел беллетрический, нечто вроде антологии для народа, в которой, впрочем, по известным практическим соображениям, не может быть принята исключительно эстетическая цель. В пьесах, местах и отрывках этого отдела, под более или менее художественной оболочкой, всегда будет заключаться или какое-либо историческое и другого рода сведение, факт или гуманическая и духовно-нравственная идея, нужная в особенности нашему народу».

Всё это прекрасно и полезно, умно и великолепно; одно предшествует другому, одно истекает из другого, одним отделом «душа простолюдина» подготовляется к другому отделу и т. д. Чего лучше? Начинается формулирование вашего проекта. Вы говорите:

«Чтоб яснее представить содержание, расположение, организм книги, необходимо здесь сформулировать ее в отделы, чем яснее можно усмотреть существенные свойства логики, практических и психологических соображений, которые издатель кладет в основу состава своего „Читальника“. Здесь разумеется, указаны будут все отделы и некоторые, на первый случай, статьи в них».*

Начинаются отделы.

Первый отдел. «Настоящее жизни. Житейская мудрость, собственно практика жизни обиходной, изображенная в художественных формах».

Под таким пышным заглавием помещаются басни Крылова, Хемницера, Дмитриева, Измайлова, сказки вроде «О правде и кривде» (NВ: можно бы и позанимательнее и посовременнее), далее из «Памятников старинной русской литературы» Н. Костомарова, «О мудреце Кериме» Жуковского, небольшие рассказы Даля, как-то: «Ось и чека», анекдоты (самые незамысловатые), притчи вроде «Притча о хмеле»*, из «Памятников» Костомарова, народные пословицы, самые стереотипные (то есть, вероятно, те, которые народ и без «Читальника» знает), загадки для гимнастики ума, изречения и т. п.

«Этот отдел помещен в начале книги с расчетом, чтоб завлечь на первый раз читателя художественной приманкою поучительной мысли, с первого раза понимаемой, непосредственным простодушием формы, любопытною занимательностью, целостною краткостью выражения мысли и факта и вместе с тем в неискушенную душу заронить нравственно-практические правила жизни в повседневных ее явлениях».*

Ну чем это, кажется, не отдел? Народ зачитается, да и только. Правда, на первый случай к чему бы, кажется, столько «памятников» старинной русской литературы? Что-нибудь посвежее было бы приятнее. Но как вспомним, что без этого народ «не будет воспитан на положительной, коренной почве его народности и истории», то и увидим, что памятники эти необходимы.

Все это отлично хорошо; но всего лучше мысль г-на Щербины, что как только народ прочтет этот первый отдел, то тотчас же в неискушенную душу его заронятся нравственно-практические правила жизни в повседневных ее явлениях, а вместе с тем и приготовят ее ко второму отделу. С этим-то расчетом и помещен между прочим этот отдел, как уверяет сам г-н Щербина. Ну как же не поблагодарить за такое старание и не пожелать успеха?

Кстати, заметим кое-что о «неискушенной душе» народа, благо к слову пришлось. Вообще душу народа как-то уж давно принято считать чем-то необыкновенно свежим, непочатым и «неискушенным». Нам же, напротив, кажется (то есть мы в этом уверены), что душе народа предстоит поминутно столько искушений, что судьба до того ее починала и некоторые обстоятельства до того содержали ее в грязи, что пора бы пожалеть ее бедную и посмотреть на нее поближе, с более христианскою мыслью, и не судить о ней по карамзинским повестям и по фарфоровым пейзанчикам.

Все эти «отделы» — решительные «подвохи» и «подходы».

За этим первым отделом следует еще пять отделов, в стройном порядке, один вызывая другого. Но мы, для короткости, расскажем об них своими словами.

Второй отдел, это — прошедшее жизни, то есть исторические сведения, картины, рассказы, статьи географического содержания. Он начинается русскими историческими песнями, затем следуют места из летописей, хронографов и проч. Затем Акты и грамоты. (Вы не верите? — решительный университет!) Затем… Как вы думаете, что? «Слово о полку Игореве» в переводе Дубенского!* Это уж из рук вон! Да чем может быть занимательно «Слово о полку Игореве» теперь народу? Ведь оно занимательно для одних ученых и, положим, для поэтов; но и на поэтов-то наиболее действует древняя форма поэмы. Народ не имеет ни малейшего понятия об истории: что ж поймет он в «Слове»? Ведь он найдет в нем одну смертельную скуку да бездну непонятного, необъяснимого. Вот что значит жертвовать всем для ученого образования народа! «Иначе как бы он воспитался на положительной коренной почве его народности и истории?» Точно не было для этого чего-нибудь несравненно занимательнее и не так странного!

Затем следуют исторические стихотворения русских поэтов, как-то: «Малое слово о Великом (Петре I)» Бенедиктова* и проч. Нам кажется, лучше бы сперва сообщить что-нибудь народу о Петре, а потом уже воспевать его.

Отсюда переход к историческим рассказам и местам из писателей отечественной истории (ну, это хорошо), потом биографии: Ермак, Минин, Ломоносов, Кулибин; потом статьи русско-географического содержания: Петербург, Москва, Киев, Сибирь и проч. Наконец, рассказы из всеобщей истории и географии (в гораздо меньшем количестве статеек), вроде: Александр Македонский, Наполеон, Колумб, Царьград.

Этим кончается второй отдел и наступает третий: «Видимость», то есть среда жизни, окружающая человека природа.

В этом отделе: о земле, о воздухе, о небе и — об инфузориях!* К чему смущать народ без нужды инфузориями? К чему прежде времени все эти тайны немецкой науки? К чему это нестерпимое желание учить, — поскорей, всему научить? Не любит народ таких учителей, прямо становящихся перед ним его воспитателями и владетелями-просветителями. Не в инфузориях дело, а в этом желании скороспелого обучения. Народ исторически наклонен к недоверчивости, к подозрительности; не поверит он доброму в ваших желаниях и не полюбит вас: а ведь прежде всего надо бы стараться заставить себя полюбить. Сушь, предписания, ученость, система, инфузории; это, дескать, знай, это не знай — вот ваш «Читальник»!

В IV отделе — энциклопедия и справочное место. Тут помещено: какие есть науки? Словарь иностранных слов, вошедших в состав русского языка (что необходимо, замечает г-н Щербина, при чтении газет и в повседневном быту… для народа-то? и теперь?)*. Затем излагаются юридические сведения, необходимые для крестьянина, затем гигиенические, затем календарные, одним словом — употреблены решительно всевозможные средства, чтоб народ немедленно спросил: зачем все другие книги не так написаны, а эта вот так написана? и особенно задумался бы над этим.

За этим IV отделом начинается вторая часть книги. Во второй части являются материалы для духовно-нравственного развития. Предполагается, что она будет напечатана более емким, убористым шрифтом. Начинается она

V отделом, «Антологией для народа», который, кажется, самый лучший отдел во всей книге, хотя бы по тому одному, что всех занимательнее. В нем, видите ли, будут «систематически» (непременно систематически) расположены целые пьесы и места из народной словесности и русских писателей, способные развивать и направлять народ гуманически .*[22] Одним словом, всё будет расположено с ужимкой, да и самый отдел этот устроен тоже не сам по себе, а чтоб «подготовить» читателя к последнему, заключительному в книге отделу. В него входят песни и стихи, но более проза. Для характеристики отдела обозначаются даже некоторые из выбранных мест и стихотворений. Замечено тоже, что из народных песен должно помещать только те, которые «выражают гуманическое чувство, или горько-осуждающие какой-либо коренной недостаток в народных нравах и обычаях». Вот подход, так подход! Даже и песни-то веселые на запрещении.

Вслед за тем и помещаются: Кольцова — как вы думаете, что? Уж разумеется: «Что ты спишь, мужичок» или «Ах, зачем меня силой выдали»*.

Песни, разумеется, прекрасные, полные самой свежей поэзии, бессмертные произведения Кольцова. Да ведь разве мы здесь песни хулим?

Ну уж, разумеется, затем и Никитина стихотворения, и графа А. Толстого, и Цыганова, и Шевцова, и Некрасова — все подобранные под один тон; а «также стихотворения в этом роде» Пушкина, Языкова, Майкова, Мея, Берга и проч., а вместе с тем считается необходимым поместить и Лермонтова «Песню про купца Калашникова»… неужели не догадались зачем? А затем, что «в ней выражено чувство чести по отношению к жене, чего большею частию недостает нашему простонародью»*.

Затем переводы в стихах разных сербских, болгарских и проч. песен; затем проза: народные славянские рассказы и предания из книги Боричевского*, из памятников старинной русской литературы Костомарова; анекдоты из жизни Петра Великого, Суворова, Наполеона; отрывки из романов Загоскина, Лажечникова, из рассказов Даля, из военных рассказов Л. Толстого.

Это, разумеется, очень хорошо.

И затем переход к VI и последнему отделу. Этот отдел представляет «чтение для необходимых духовных потреб и высшего развития (собственно в народном смысле)». Он состоит из частей «догматической», «исторической», «практически-нравственной» и «духовно-нравственной» и заключает в себе, для примера, следующие вещи:

Символ веры, молитву господню и десять заповедей. (Должно быть напечатано церковнославянским шрифтом, для ознакомления народа с церковнославянским шрифтом и «чтоб придать книге более веса и авторитета»).*

Затем: рассказы из священной истории, из «Книги премудрости Иисуса, сына Сирахова», места из Евангелия, переведенного на русский язык, последние дни Иисуса Христа из книги Иннокентия*, места из объяснений на литургию, из сочинений Гоголя и других*, из «Начертания христианских обязанностей» Кочетова*, из поучений Иродиона Путятина*, слово о пьянстве Тихона Задонского*. Затем следуют статьи «церковно-исторического и священно-географического содержания», как-то: принятие христианства Константином Великим*, принятие христианства на Руси Владимиром*, житие некоторых мучеников, житие св. Ольги, Кирилла и Мефодия, Нестора-летописца*. Описание святых мест: Иерусалима, Вифлеема, Афона* — извлечение из путешествий Барского, инока Парфения, Муравьева* и проч. Затем стихотворения духовно-нравственного содержания и даже ода «Бог» Державина.

Опять-таки повторяем: все это, разумеется, превосходно и отлично подобрано. Автор в заключение говорит:

«Так представлялись пишущему эти строки содержание и строй книги для народа и воскресных школ. Все, что написано здесь, взято из непосредственного наблюдения и опыта в среде народной и из многообразия относительных данных и явлений насущной, практической жизни, возведено в мысль, которая, может быть, еще далека от надлежащего требования, но зато высказана по крайнему разумению и убеждению нашему. Никто не может отрешиться вполне от своей среды, от своего воспитания, и потому и статья эта, вероятно, имеет свойственные ей недостатки».*

Что сказать на это? Мы, кажется, уже всё высказали. Припомним, впрочем, здесь несколько слов, сказанных об «Читальнике» нашим фельетонистом, в майском номере нашего журнала. Нам кажется, что эти несколько строк могут послужить хорошим заключительным словом и к нашей теперешней статье.

«… Из смеси двух старых жизней может выйти новая. Открывайте свою жизнь мужикам и изучайте жизнь их, и, конечно, от этого будете ближе к желаемому нами примирению, ближе к уничтожению сословной нашей раздельности; но передавайте народу тайны жизни нашей во всей их полноте, оставляя на его выбор худое и хорошее, и тогда он помирится с вами, потому что поверит вам: иначе он зачувствует сознаваемое вами превосходство над ним и будет последнее горше первого. Нужно уважить вкус и любопытство народа; нужно ему дать то, чего он просит, чего хочет он, и не раздражать его статейками экономического содержания об артели, труде, домоводстве… Если мы своих жен не можем еще заставить интересоваться такими статейками, то с какого горя станет их читать мужик, он, которому труд еще, быть может, противен по некоторым историческим воспоминаниям? Пусть для него чтение будет сначала забавою, наслаждением; потом он из него выжмет пользу. Свобода! свобода на первом месте! Зачем же навязывать?»*


Но знаете ли что? Я ведь не кончил статью мою. Мне вдруг представилось, что я сам составляю «Читальник» для народа, и вместе с тем мне пришло в голову столько соображений, что ужасно захотелось сообщить их всем будущим составителям «Читальников». Разумеется, это только некоторые соображения. Я вовсе не претендую на такую отделку и отчеканку работы, каким отличается «Опыт» г-на Щербины.

Я бы вот как сделал.

Прежде всего я бы поставил перед собой на первый план следующую мысль (которую признал бы за основную и которой следовал бы неуклонно). Именно:

1) Что прежде чем хлопотать о немедленном образовании и обучении народа, нужно просто-запросто похлопотать сначала о быстрейшем распространении в нем грамотности и охоты к чтению.

2) Так как хорошая книга чрезвычайно развивает охоту к чтению, то надо хлопотать преимущественно о доставлении народу как можно более приятного и занимательного чтения.

3) И уж потом, когда народ полюбит читать книги, тогда уже и приняться за образование и обучение его. И хотя в первых «Читальниках», изданных для народа, никто и немешает мне подбирать статьи так, чтоб они принесли народу всевозможную пользу, но все-таки занимательность стояла бы у меня на первом плане, потому что прежде всего нужно достичь одной цели, а потом уже другой, то есть сначала распространить в народе охоту к чтению, а потом уже приступить к его обучению; ибо гоняться за двумя зайцами разом не следует и одно могло бы повредить другому.

Примечание. Разумеется, нечего и сомневаться в том, что упорное и усиленное желание прежде всего учить и перевоспитывать повредит книге в ее занимательности и приятности для народа; ибо она будет слишком выделанная, слишком подобранная, суха до педантизма, со статьями скучными для народа (как, например, «Слово о полку Игореве», помещенное в «Читальнике» г-на Щербины для того, «чтоб воспитывать народ на положительной и коренной почве его народности»… другими словами, чтоб народ сделать народным), с отделами, помещенными с расчетом, «чтоб завлечь на первый раз читателя художественною приманкою поучительной мысли», и расположенными так, чтоб один отдел выпускал из себя второй, а второй — третий… Все это, естественно, придаст книге чрезвычайную тяжеловесность, обнаружит перед народом ее заднюю мысль и этим может ей очень повредить с первого раза. Одним словом, все это мы уже высказали. И потому, право, было бы не грех на первый раз пожертвовать ученостью занимательности.

Скажут мне, пожалуй, умные люди, что в моей книжке будет мало дельного, полезного? будут какие-то сказки, повести, разная фантастическая дичь, без системы, без прямой цели, одним словом, тарабарщина, и что народ с первого разу мою книжку и от «Прекрасной магометанки» не отличит.

Пусть с первого разу не отличит, отвечаю я. Пусть даже задумается, которой из них отдать преимущество. Значит, она ему понравится, коли он ее с любимой книгой будет сличать. Требовать от него тотчас же точной критики невозможно. Но ведь он книжку мою полюбит, заметит, чье издание (потому что я непременно выставлю это на обертке), и когда я издам вторую такую же книжку, с обозначением: «издание такого-то, выпуск второй», то он, не обинуясь, с удовольствием купит и вторую книжку, помня занимательность первой. А так как я все-таки буду помещать хоть и любопытнейшие, завлекательнейшие, но вместе с тем и хорошие статьи в этой книжке, то мало-помалу достигну следующих результатов:

1) Что народ за моими книжками забудет «Прекрасную магометанку».

2) Мало того, что забудет; он даже отдаст моей книжке положительное преимущество перед нею, потому что свойство хороших сочинений — очищать вкус и рассудок, и это свойство естественное; потому-то так я на него и надеюсь. И наконец,

3) вследствие удовольствия (преимущественно удовольствия), доставленного моими книжками, мало-помалураспространится в народе и охота к чтению.

Как вы думаете: важных или неважных результатов я таким образом достигну? Заохотить к чтению — я считаю первым, главнейшим шагом, настоящей целью; а ведь в способности и уменьи сделать первый шаг и заключается, по-моему, настоящая практичность и деловитость всякого полезного деятеля. Нам не до жиру, а быть бы живу; только бы первое-то дело сделать, а жиру-то потом наживем. А как это сделать, не стараясь удалить от народа всякую мысль о нашей господской опеке? Вы, конечно, справедливы, что для мужика книга важное дело; от книги он требует серьезного, поучительного. Это так. Но господского-то обучения он не любит; не любит, чтоб глядели-то на него свысока, чтоб в опеку его брали даже и тогда, когда он полное право имеет сам по своей воле и охоте поступать. «Вот, дескать, мужичок, поучись по моей книжке; что „Магометанку“-то читать! это дрянь; — вот у меня, для твоего развлечения, в конце книжки из романа Лажечникова выписано, из „Ледяного дома“, так уж не „Магометанке“ чета; „Ледяной дом“! Ну слыхал ли ты, чтоб была когда такая диковинка: дом изо льда? Слог-то какой! А то я слыхал, что ты про божественное любишь читать; ну вот тебе тут и об Афоне написано, как там иноки, божий люди, живут, молятся. Ну вот и поразвлечешься, и поиграешь этими статейками после серьезного обучения в первых отделах. А то смотри: и игры-то у тебя какие неблагонравные. Вот я слышал, ты еще до сих пор в бабки играешь, а я тебе вот журнал „Учитель“ принес; посмотри, какие здесь все благонравные и поучительные игры: вот уточки нарисованы, — видишь, плавают? а вот тут охотник их застрелил; вот подписана и загадка: плавало на воде пять уточек, охотник выстрелил, трех убил, много ль из пяти останется?* ну вот ты и угадай, милое дитя… то бишь, милый мужичок, — чем в бабки-то играть». Я не буду тоже уверять себя при составлении моей книги, что мужик не узнает, к чему я клоню, не догадается об опеке. Я знаю наверно, что у него есть такое чутье, что он все ваши подходы тотчас узнает, а не узнает, так почувствует их. Я не стал бы также прибегать к начальству для распространения моей книги. Ведь от этого, право, недалеко до того, что через начальство начнут, пожалуй, и вытеснять из употребления все прежние негодные книжки, которые читает народ. А что, в самом деле, чего смотреть-то: собрать бы их все да сжечь!* Нет, кроме шуток, как такой умный человек, как г-н Щербина, может рассчитывать при распространении своего «Читальни-ка» на следующие средства:

«В видах средств распространения книги приглашать чрез газеты, как благотворителей и ревнителей духовно-нравственного просвещения народа, помещиков, фабрикантов, заводчиков и всех, у кого есть заведения, где бывает сбор простолюдинов, покупать „Читальник“ для подарка грамотным из них».*

Или в другом месте:

«Нужно постановить, что каждый ученик, поступающий или находящийся в воскресной или сельской школе (ведомства министерств государственных имуществ и уделов, а также и солдатских полковых школ), должен непременно получить один экземпляр „Читальника“ в полную собственность, в полное свое распоряжение, бесконтрольно. Это будет как бы „свидетельством“ или юридическим актом, утверждающим в действительности поступления в число учеников школы. То же можно было бы постановить и в приходских училищах Министерства народного просвещения.* „Читальник“ может произвольно меняться, продаваться, дариться учениками и таким образом переходить из рук в руки, следовательно, все-таки оставаться в народе же».*

* Так как почетные попечители училищ пользуются всеми правами гражданской службы, не употребляя на нее личного труда, и бывают вообще люди со средствами, то и можно было бы вменить им в обязанность приобретать на их счет эти книги для учеников училища, что составит, во всяком случае, небольшую сумму ежегодно.

Да помилуйте! ведь это вернейшее средство придать книге вид официальный: а ведь этого бегут; вернейшее средство, чтоб она опошлилась, потеряла цену. И наконец, ваши слова: «все-таки останется в народе же» показывают, что вы признаете лучшим один только способ распространения: обязательный, чуть не насильственный, по крайней мере навязливый, то есть решительно худший из всех возможных способов распространения. Таким способом ничего не сделаете. Уж пробовали. Распространялись чуть ли еще не двадцать лет тому назад книжки официальным способом: да разве их читает народ? Сделались они популярными? Но, положим, еще с этим вы не согласитесь, будете спорить. Но уж нижеследующее место вашей статьи верх самого невозможного незнания действительности. Посудите:

«Есть еще способ широкого распространения „Читальника“ в народе чрез посредство администрации, именно — предложить волостным головам и сельским старостам в волостных правлениях и сельских расправах, покупая на экономические деньги, дарить „Читальник“ грамотным мужикам в селах и деревнях как бы в награду за их грамотность. Дарение происходит на мирской сходке самым патриархальным способом, без всякого контроля со стороны начальства и бюрократической процедуры. Est modus in rebus.[23]

Можно предположить, что если б в этом последнем случае распространение книги поручено было непосредственно чиновникам земской полиции, то, пожалуй, иные мужики и не сказались бы грамотными. Сельские старшины должны объяснить на сходке, что, мол, „книга тебе дарится в награждение за то, что ты научился грамоте, отдается тебе на всю волю: затеряй, продай, променяй, подари кому хочешь — твое добро, начальство тебя о том никогда не спросит“. Во всяком случае, книга не уничтожается, но все-таки остается в народе, и тем еще более распространяет свою известность, что переходит из рук в руки. Тогда будет запрос на книгу и в городах, у площадных книгопродавцов и у коробейников по деревням».*

Точно на луне или в «Марфе Посаднице» Карамзина. Какая действительность! Да тут все, решительно все — Фролы Силины, благодетельные человеки!* «Предложить волостным головам и сельским старостам в волостных правлениях и сельских расправах, покупая на экономические деньги (эво-на!), дарить „Читальник“ грамотным мужикам, „как бы в награду за их грамотность“». То есть прежде распространения образования предположить в мужике такую любовь к образованию, такое ясное сознание необходимости его, что он добровольно согласится на жертву деньгами. Потом, прежде распространения «Читальника» и узнания, что он такое, предположить такое огромное к нему уважение, что его уж в награду дарят (ведь вы не силою же хотите заставить дарить, а по доброй воле). Наконец, главное: такое необычайное, неслыханное происшествие совершенно не в привычках и не в нравах народа: это что-то чудовищно-немецкое. Да не лучше ли уж пришивать бантики к правому плечу мужика, из розовых ленточек, за грамотность! Да ведь мужики будут ровно тридцать лет и три года стоять и думать на сходке: что это такое? — когда вы им предложите «Читальник», да еще на экономические деньги. Как приказ, они, конечно, исполнят: но по доброй воле… они и не поймут этого. И посмотрите, какое при этом тонкое, какое удивительное знание народа в глубоко юмористическом замечании г-на Щербины, что если б такое распространение книги поручено было непосредственно чиновникам земской полиции, то, пожалуй, иные мужики и не сказались бы грамотными. Ну, а вы так непременно уверены, что дарение на мирской сходке, без непосредственного участия полиции, произойдет у вас самым патриархальным, самым благонравным образом?

Сельские старшины, по-вашему, должны объяснить на сходке, что, мол, «книга тебе дарится в награждение за то, что ты научился грамоте, отдается тебе на всю волю: затеряй, продавай, променяй, подари кому хочешь — твое добро… начальство с тебя о том никогда не спросит».

Нам случилось прочесть в рукописи один проект распространения в народе грамотности. Там прямо представлялось как самое лучшее средство: запретить мужикам жениться до тех пор, пока они не выучатся грамоте. (До какого деспотизма может дойти иной либерал!) Нечего и говорить, что этим способом, в сущности совершенно неисполнимым, произвелось бы только озлобление и отвращение к грамотности; но несмотря на то, этот неисполнимый и драконовский способ кажется нам все-таки действительнее невинного и дезульеровского способа г-на Щербины. Воображаю я мужичка, только что получившего в награждение «Читальник» на мирской сходке. Смущенный и встревоженный такой небывальщиной, бережно донесет он его домой, осторожно, даже со страхом положит книгу на стол, сурово отгонит от стола всех домашних, которые разбредутся в страхе по углам, сядет на лавку, подопрет обеими руками голову и в недоумении уставится глазами на «Читальник». Затем тотчас же наберутся любопытные соседи и кумовья, в свою очередь тоже озадаченные происшествием на сходке.

— Награда, говорят. От начальства, что ли? — скажет один.

— От начальства.

— Из Петербурха, слышно, пришла.

— Да какая ж тут награда, глупый ты человек! — ввяжется сам хозяин. — Награда за то, что грамоте знаю! Мне же лучше: за что ж награждать?

— А за то, чтоб, на тебя глядя, и другие старались награду получить: так опомнясь Гришка говорил, — скажет кум.

— «Читальник». Цена 30 коп., — прочтет другой сосед. — А поди-ка, продай, пятака, пожалуй, не дадут; лучше б они тебе, Гаврила Матвеич, эти самые тридцать копеек деньгами бы дали.

— Гм! не то ты говоришь, — перебьет кум. — Значит, понимай: то тридцать копеек, ты их пойдешь и в кабаке пропьешь, а тут тебе книга дается, «Читальник», в которой вся, какая ни на есть, премудрость описана…

— Стой, кум, не так! — кричит опять хозяин. — А зачем мне Григорий Саввич на сходке сказал: затеряй, продай, променяй, подари кому хошь — никто с тебя не спросит, твое добро! Кабы, значит, эта книга нужна мне была, зачем бы я стал ее терять, аль продавать? Нет, тут не то… Тут начальство!..

— Начальство, — отзовутся другие, в еще большем смущении.

— Беда!

— К становому, ребята! седлай коней, Митька! — закричит мужик, решительно вскакивая с места.

А тут еще и насмешники найдутся:

— Ишь какую Гаврюхе модель подвели!

— Значит, все одно, что медаль получил.

— Опека, ребята!

«Часто распространение книги в народе зависит от случайности, — добавляет г-н Щербина, — иногда на книгу, подходящую под его вкус и требования, он вовсе не набредет и не наткнется. Эти случайности могут прямо вытекать из указанных нами мер и представляться несравненно чаще».*

Нет, г-н Щербина, отвечаем мы на это. Из таких мер, как вы предлагаете, ничего не вытечет. Только разве упадет кредит книги. Без администрации у вас ни на шаг! Даже чтоб книги народу понравились, и то прибегаете к администрации. А как вы думаете: отчего это бывает, что книга нравится народу? Ведь что-нибудь должна же заключать в себе «Магометанка», что нравится и расходится. Вы вот приписываете тому, что она написана высоким и чувствительным слогом, который народу по сердцу и в его вкусе. Тут есть крошечное зернышко правды. Действительно, высокий и чувствительный слог может нравиться, потому что заключает в себе и облекает собою действительность, хоть и невозможную, хоть и бессмысленную, но совершенно противоположную скучной и тягостной обыденной действительности простолюдина. Но ведь это не все, тут далеко не вся причина. Главная и первая причина, по-нашему, та, что это книга не барская или перестала быть барскою. Очень может быть, что автор писал и назначал ее, в простоте своей, для самого высшего общества. Но литература наша встретила ее с насмешкой. Издалась она у маленького книгопродавца-спекулятора, который пустил ее по рынкам за дешевейшую цену. Отвергнутая «господами», книжка тотчас же нашла кредит в народе и, может быть, ей очень помогло, в глазах народа, именно то, что она не господская. Разумеется, она не между мужиками расходилась сначала, а попалась горничным, писарям, лакеям, приказчикам, мещанам и тому подобному народу. Попавшись раз, укоренилась и начала распространяться по казармам, а наконец, даже и по деревням. Только по деревням все-таки очень мало. Мы для того делаем это замечание, что наши составители народных книжек прямо метят на мужика-пахаря. Это глубоко ошибочно. Крестьянин-пахарь еще далеко не ощущает такой потребности в чтении, как городской простолюдин, мещанин, писарь, приказчик и даже как деревенский же дворовый человек. К крестьянину и книжки-то заходят через этот, высший класс простолюдинов, и смешивать характер и потребности этих двух классов народа — невозможно, а у нас их часто смешивают, оттого и рождается у нас ошибочная мысль действовать при распространении книги прямо через сельские общества. Книга, которая сельскому народу понравится, дойдет к нему сама собою, от городских простолюдинов и от дворовых, и вот покамест существующий в действительности у нас способ распространения книг в народе. Этот-то способ распространения и надо бы преимущественно иметь в виду. Этот высший класс простолюдинов, заключающий в себе лакеев, мещан, писарей и проч., граничит даже с иными чиновниками и помещиками включительно. Многие и из благородных, и из служащих, недоученные и малообразованные, тоже читают и ценят «Магометанок»; «Зефироты» же, например*, действуют не только на низший класс, но захватывают чрезвычайную массу и из высшего, то есть даже и не из очень малообразованного высшего. Тот, который уже не станет читать и «Магометанку», с наслаждением прочтет «Зефиротов», равно как и все толки о светопреставлении и прочих таких же предметах. В человеке, лишенном всевозможной самодеятельности и принявшем (и по обычаю, и по невозможности принять иначе) предстоящую действительность за нечто крайне нормальное, невообразимо-непреложное и установившееся, естественно рождается некоторое влечение, некоторый соблазн к сомнению, к философствованию, к отрицанию. «Зефироты» и проч., представляя собою факты или возможность фактов, прямо противоположных насущной действительности и глубоко отрицающих ее непреложность и ее гнетущее спокойствие, — чрезвычайно нравятся этой отрицательной точкой зрения средней массе общества и, написанные популярно, дают превосходный способ поволноваться умам, пофилософствовать и насладиться хоть каким-нибудь скептицизмом. Вот почему и простолюдин, и даже пахарь любят в книгах наиболее то, что противоречит их действительности, всегда почти суровой и однообразной, и показывает им возможность мира другого, совершенно непохожего на окружающий. Даже сказки, то есть прямые небылицы, нравятся простому народу, может, отчасти по этой же самой причине. Каково же будет действовать на него всё мистическое? А так как все эти книги не выходят из народных воззрений и не превышают его философию, то и признаются своими, и с накоплением этих книг высшая, господская литература всё резче и глубже отделяется от народной. И потому ужасно смешно, когда г-н Щербина предлагает народу «Слово о полку Игореве» и, еще лучше, пословицы. То есть, то, что из народа же вышло, что составляет его обыденную действительность, — пословицы — предлагаются народу же от нас. Ну к чему ему пословицы? Чтоб быть еще народнее? Не беспокойтесь, он их не забудет и без ваших напоминаний; вы-то сами их не забудьте.

В книге г-на Щербины не всё совершенно неинтересное для народа. Но тон книги, барское происхождение ее, подступы и подходы ее — всё это будет несносно для народа. Он инстинктивно отвергнет ее. К тому же вышеприведенный способ распространения ее убьет ее успех окончательно.

Повторяем опять: по-нашему, самый лучший способ (из искусственных) — это спекуляция. Тут, если хотите, тоже высшая искусственность, высшая степень подхода и подступа, и от этого и успех тоже может быть отчасти сомнителен. Тут потому высшая искусственность, что весь подступ, весь подвох, будет именно состоять в том, что его совершенно снаружи не будет видно, то есть книга с первого взгляда как будто издана и распространена совершенно для одних барышей. В самом деле, спекулятор — какой же барин? Какой же умышленный распространитель просвещения в народе? Спекулятор свой брат, гроши из кармана тянет, а не напрашивается с своими учеными благодеяниями. Но вот задача: как обратить умышленного просветителя в спекулятора? Издает книгу какое-нибудь благотворительное общество, или какой-нибудь вельможа — просветитель человечества, или, наконец, просто ученый — друг человечества. К чему им деньги? Они рады своих положить. Тут нужно очень схитрить, чтоб неприметно было народу. Так что всего бы лучше было, если б этот друг человечества и вправду был спекулятор. В этом, по-нашему, и дурного-то не очень много. Трудящийся достоин платы; это давно сказано*. Представим себе человека благодетельного, сгорающего желанием добра, но бедного. Ведь надобно же и ему жить и кормиться от труда своего. А так как он имеет особый талант составлять народные книжки, то есть знает народ и что именно ему нужно; а сверх всего этого и сам воспламенен желанием способствовать наискорейшему распространению в народе грамотности и образованности, то вот он и нашел себе занятие: издает-себе книжки, продает их и доходом с них кормится. И даже вовсе не надо тут возвышать особенно цену на эти книжки. Если они придутся по нраву, то будут расходиться в большом количестве, следственно, как бы ни был мал барыш с каждой книжки, в сумме он был бы значительный. Тут именно чем талантливее составлена книжка, тем более ее разойдется, следовательно, тем вернее барыш. А талантливо составить — значит занимательно составить, потому что самая лучшая книга, какая бы она ни была и о чем бы ни трактовала, — это занимательная. Для этого-то и нужно, по возможности, избегать всякого подхода, всяких «отделов», основанных на предварительных ученых и психологических изучениях мужичьей души; всяких отделов, выпускающих из себя вторые отделы, а вторые — третьи и т. д.; всяких статей с расчетом завлечь и приободрить, и, одним словом, чтоб как можно труднее (а не яснее, как сказано было у г-на Щербины) можно было «усмотреть те существенные свойства логики, практических и психологических соображений», которые издатель положит в основу своей книги. То есть и логика, и все эти практические и психологические соображения непременно должны быть и будут у составителя книги, если только он умный и дельный человек; но надо, чтоб они были по возможности скрыты, так что всего бы лучше было, если б все эти основы были даже и от самого составителя скрыты и действовали бы в нем наивно и даже бессознательно. Но это уж идеал; это возможно бы было только в том случае, когда бы составитель народных книжек видел в этом составлении неудержимое призвание свое с самого детства и ощущал бы в себе самую наивную и горячую потребность жить с народом и говорить с ним во все дни и часы своей жизни. Таковы, говорят, бывают некоторые врожденные педагоги, до страсти любящие жить и обходиться с детьми, которых отнюдь не надо смешивать с учеными и искусственными педагогами. И первые, то есть врожденные, могут, в свою очередь, тоже быть очень учеными педагогами; но без внутреннего влечения и призвания одна их ученость не принесла бы таких плодов. Но подобного составителя народных книг трудно иметь теперь в виду, хотя они непременно явятся впоследствии. Всякая вновь появившаяся в обществе деятельность достигает наконец идеала в своих деятелях. У нас же эта деятельность всего только что зарождается, но обещает перейти в крайнюю потребность. Такие деятели впоследствии безо всякого опасения будут издавать и все необходимые юридические, гигиенические и всевозможно — ические сведения для народа, и издадут их прекрасно, издадут именно то, что нужно, безо всякого подвоха и подхода, именно потому, что они будут нужны народу, и тем скорее всё это удастся им так хорошо, что они-то, сами-то издатели, будут настоящими народными деятелями, так что наконец и сам народ признает их за своих, и книжки их будут расходиться в безмерном числе экземпляров, потому что, кроме того что будут полезны и нужны, они будут еще изданы талантливо; ибо прежде всего нужен талант, чтоб подходить к народу и обращаться с ним, наивный и прирожденный талант, чего, кажется, вовсе не имеют в виду составители теперешних «Читальников». Но мы теперь покамест издаем искусственно и с хитростью, и потому, чтоб уж как-нибудь маскировать эту хитрость, нужно, чтоб и искусственность, и хитрость наша приписана была народом одной спекуляции, одному желанию сбыть книгу за деньги. И потому, во-первых, педантская простота таких названий, как например «Читальник», могла бы быть и устранена. Народ вовсе не такой пуританин, как вы думаете. Он не обидится заманчивым заглавием и догадается, что оно выставлено на книге единственно для того, чтоб подманить его купить ее, а не для того, как в «Читальнике», что ее нужно читать, для того, что стыдно быть безграмотным и необразованным мужиком, стыдно перед добрыми людьми и благодетельными господами, которые принуждены были, наконец, административно и официально распространять в невежественном черном народе просвещение. И потому всякое административное распространение книги должно быть по возможности устранено, а нужно, чтоб народ сам достал ее с рынку, именно потому, что сам кум Матвей слышал и рекомендовал, что книжка «занятная». Никогда так сильно не распространяется книга, какая бы она ни была, как натурально, сама собою, и это самое верное, самое толковое, крепкое и полезное распространение ее. В книжке этой, по крайней мере хоть на первый раз, всё должно быть пожертвовано занимательности и завлекательности. И потому при составлении такой книжки отнюдь не надо чуждаться того, что выходит из обыденной, видимой и часто противной простолюдину его действительности. Вовсе не преступно будет, например, действовать преимущественно на воображение простолюдина. Чудеса природы, рассказы об отдаленных странах, о царях и народах, о русских царях и их деяниях, о каре Новгорода*, об самозванцах, об осаде Лавры*, о войнах, походах, о смерти Ивана-Царевича*, занимательные приключения частных людей, путешествия, вроде, например, путешествий Кука* или занимательнейшего для всех классов и возрастов путешествия капитана Бонтекое, гениально составленного из прежних материалов Александром Дюма…*

Боже! что я слышу! какой гомерический хохот, какое страшное негодование поднялось кругом. Как! в книгу для народного чтения переводить из Александра Дюма! Но что же делать, если Александр Дюма написал Бонтекое (для детей, кажется) гениально, именно так, как нужно для рассказа народу. Народ вовсе не такой пуританин, как кажется, а не побрезгать при случае и Дюмасом, может быть, было бы именно настоящей-то, желаемой-то практичностью и деловитостью, потребной при составлении книги. Народ очень не прочь читать, но он очень еще не искусился в чтении. К чему кормить его зауряд одними только эссенциями полезности, благонравия и вашей благонамеренности? Вы скажете, что народ вовсе не так избалован вкусами, как какая-нибудь барыня, которой непременно надо Дюма, чтоб у ней книга не выпала тотчас же от зевоты из рук! Согласен с вами; но книга все-таки для народа новинка, и хоть он вовсе не того ищет в ней, чего требует от них праздная и тупая барыня, но завлекательность крайне не вредит. Мне самому случалось в казармах слышать чтение солдат, вслух (один читал, другие слушали) о приключениях какого-нибудь кавалера де Шеварни и герцогини де Лявергондьер. Книга (какой-то толстый журнал) принадлежала юнкеру. Солдатики читали с наслаждением. Когда же дошло дело до того, что герцогиня де Лявергондьер отказывается от всего своего состояния и отдает несколько миллионов своего годового дохода бедной гризетке Розе, выдает ее за кавалера де Шеварни, а сама, обратившись в гризетку, выходит за Оливье Дюрана, простого солдата, но хорошей фамилии, который не хочет быть офицером единственно потому, что для этого не желает прибегать к унизительной протекции, то эффект впечатления был чрезвычайный. И сколько раз мне приходилось иногда самому читать вслух солдатикам и другому народу разных капитанов Полей, капитанов Панфилов* и проч. Я всегда производил эффект чтением, и это мне чрезвычайно нравилось, даже до наслаждения. Меня останавливали, просили у меня объяснений разных исторических имен, королей, земель, полководцев. Я думаю, Диккенс произвел бы гораздо менее эффекта, Теккерей еще менее, а военные рассказы Скобелева так ничего не производили: только зевали от скуки. Ox, да какой это чуткий народ! Тотчас разберет ложь и подход. И какой юмористичный, вострый народ в то же время. Разумеется, мне скажут: какой же полезной цели достигли вы вашим чтением вслух? образовали ль вы ваших слушателей, с чем ушли они от вас? Во-первых, отвечаю, что я вовсе не хотел образовывать моих слушателей, а только доставить им удовольствие, и потому я этого хотел, что мне самому доставляло это чрезвычайное удовольствие. Когда же я растолковывал о королях, о землях и вообще делал полезные замечания, то и это мне доставляло очень много удовольствия. Во-вторых, тут все-таки было чтение, а не что другое, и как бы то ни было, а эти люди все-таки приучались находить наслаждение в книге. Книга, стало быть, вообще выигрывала. В-третьих, хоть я и вовсе не думал тогда о том, но впоследствии мне пришло в голову, что книга все-таки лучше, чем, например, три листа или горка*. В-четвертых, если уж пошло на полезность и на отчет в ней, то ведь что-нибудь значит же, наконец, хоть, например, вынесенные из чтения душевные впечатления, некоторые мысли, некоторые мечты. Разумеется, было бы несравненно полезнее, если б они прослушали «Слово о полку Игореве», «об инфузориях», «ряд пословиц», об «афонской горе» или хоть о «Несторе-летописце» (которого биография помещается в «Читальнике», кажется, не потому только, что занимательно было бы узнать житие Нестора, а потому, что Нестор был летописец, что, разумеется, в глазах народа, придало бы ему чрезвычайную занимательность, не правда ли?). Пожалуйста, не обвиняйте меня в подходе: я вовсе не спорю, и все эти названные мною статьи «Читальника» могли бы, разумеется, быть чрезвычайно и полезны и занимательны для народа. Но вот что мне кажется: мне кажется, мало того, чтоб взять, выбрать их откуда-нибудь и поместить в «Читальнике», чтоб народ их тотчас же с жадностию прочел: мне кажется, их надобно и составить по возможности с вдохновением, с призванием и именно с тем талантом, который необходим для такой народной литературы.

Меня спросят: да откудова же вы возьмете теперь статей для вашей, например, книги, хотя бы вы ее и составили для спекуляции, безо всякой официальности и подходности и проч., и проч., и проч.? Отвечаем: мы бы, конечно, теперь воспользовались тоже нашей современной литературой, хотя вся она, чуть не сплошь, — литература для господ. Но, разумеется, и в ней можно много, даже очень много выбрать удобного и для народного чтения. Только надобно суметь сделать выбор. Как сделать этот выбор — мы полагаем, после всего нами сказанного, объяснять излишним. Мы разбираем статью г-на Щербины, но вовсе не претендуем на то, что мы способны сделать такой выбор умнее и удачнее его. Сделаем только одно замечание, именно: какие бы мы спекуляции ни предлагали, но думаем, что теперь, в настоящую минуту, хорошего «Читальника» у нас все-таки никто не составит. Зато мы совершенно уверены, что впоследствии и, может быть, даже скоро, у нас откроется свой особенный отдел литературы, собственно для народного чтения. Это только гадание, но нам верится в его осуществление. Деятели этой будущей литературы, как мы уже упомянули выше, будут действовать по прямому, врожденному призванию, по вдохновению. Может быть, они наивно, безо всякого труда найдут тот язык, которым заговорят с народом, и найдут потому, что будут сами народом, действительно сольются с его взглядами, потребностью, философией. Они перескажут ему всё, что мы знаем, и в этой деятельности, в этом пересказывании будут сами находить наслаждение. Нам даже кажется, что им не придется нимало скрывать от народа действительное свое развитие. Тогда, может быть, они ощутят в себе и совершенно новые взгляды и совершенно новые воззрения, живые, положительные, сила и самостоятельность которых получится именно от новой деятельности, от потребности этой деятельности, и которые будут плодом насущной, настоятельной необходимости нашего соединения с народным началом. Это, разумеется, только еще гадание, и хотя много бы нам хотелось сказать, в смысле гадания, теперь об этой будущей деятельности литературы нашей, но по некоторым причинам мы теперь об этом умалчиваем. К тому же надо об этом особо говорить. Но во всяком случае мы отнюдь не отрицаем теперешней деятельности наших умных и благонамеренных людей при составлении книг для народного чтения. Давай бог. Из этой-то деятельности и явится последующая, более благотворная. И потому, если мы теперь и не согласились в чем с г-ном Щербиною, то повторяем: редко что мы читали более умного, более благонамеренного, чем его «Опыт». Автору «Опыта» мы не можем не быть благодарными за превосходный и полезнейший труд его и завидуем журналу, поместившему у себя такую дельную статью.